Сделай это нежно

Роздобудько Ирэн

«Кто любит меня – за мной!»

 

 

Каперна проиграла…

…Поздним осенним вечером 1955 года по узкой улочке Старого Крыма, тяжело и медленно ступая по стесанной мостовой, шла пожилая женщина.

У нее в руках был старый деревянный чемодан, подвязанный цепью, на голове – серый платок, из-под которого выбивались и развевались на ветру голубые седые пряди.

Женщина была в длинном линялом пальто и грубых стоптанных ботинках. С первого взгляда было понятно, что она, как и тысячи ей подобных, возвращается «оттуда».

А это для законопослушных граждан означало, что с ней следует обращаться осторожно и, на всякий случай, не вступать в лишние разговоры. Даже если узнаешь в ней красавицу соседку, бывшую учительницу или даже родную тетю.

Правда, к женщине никто и не собирался подходить! Во-первых, ее трудно было узнать, во-вторых, с недавнего времени выселения отсюда коренных жителей – татар и заселения их домов новыми «крымчаками» эту женщину вообще мало кто знал в лицо, а в-третьих, даже если бы и узнал, то отвернулся бы.

Ведь эта женщина была «не от мира сего». Из тех, кому вслед можно свистнуть и… бросить камень. Ведь помимо ее необычного характера был за ней и еще один грех – тот, за который ее и сослали в лагеря: «пособничество немецким оккупантам».

Но кроме этого, местные жители, особенно женщины, судачили о том, что эта «дама» – редкая стерва, которая сжила со света своего мужа – известного писателя, а когда он еще был жив, крутила романы направо и налево до самой его смерти. Ну и, в довершение всего, – чересчур гордая. «Не наша»…

Итак, женщина шла одна – прямая, как мачта, и пыльные полы пальто развевались вокруг ее ног. Подойдя к шикарному дому первого секретаря райкома партии, женщина остановилась и заглянула через забор.

В ее взгляде не было ни страха, ни почтения.

Хозяйским взглядом окинула она роскошный фруктовый сад – айвовые, сливовые, яблоневые деревья. Но не они привлекали ее внимание.

Там, в глубине, виднелся полуразрушенный домик, возле которого толклись полусонные куры. Еще несколько вечерних минут, и они, громко квохча, направились к домику – на насест.

Женщина решительно толкнула калитку и вошла в сад.

Такой же прямой и уверенной походкой стала подниматься по ступенькам роскошного дворца…

Через несколько минут она уже сидела на веранде напротив нового хозяина этой территории, держа в руке чашку с травяным чаем и спокойно глядя в его слегка скошенные от волнения глаза.

– Итак, что вы хотите? – нервно спросил он.

Женщина держала паузу, от которой железные перила стула начали плавиться у него под локтями.

Наконец женщина кивнула в сторону курятника:

– Этот дом принадлежит моему мужу – Александру Степановичу Грину. Здесь должен быть музей. А вы курятник устроили…

У нее были светлые смелые и пронзительные глаза.

Смотреть в них было невыносимо.

Тем более что когда-то – очень давно, так давно, что он до сих пор не мог определиться, то ли это сон, то ли явь, он… представлял себя смелым капитаном судна, на котором служит лоцманом Бит Бой, и мечтал встретить свою Ассоль.

И вот – она сидит напротив…

Бред!

Он вежливо кашлянул в кулачок и спросил:

– Грин? Он был… космополитом. Антисоциальный элемент, реакционный мистик. Дом принадлежит мне на законных основаниях, гражданка… – он вопросительно посмотрел на нее, в очередной раз делая вид, что забыл ее имя.

И она в очередной раз спокойно подсказала:

– Нина Николаевна Грин.

Выдержка у нее была железная, «лагерная».

– Зачем вы приехали в Старый Крым?

– Я жила в этом доме до войны, – ответила женщина, кивая в глубь двора на курятник. – Купила его за золотые часы – для своего мужа. Он жил и умер там. Теперь я хочу сделать здесь музей! И сделаю!

– Не советую. Вы проиграете…

Женщина встала:

– Спасибо. У вас вкусный чай.

Пошла по тропинке к забору.

– Так на чем мы остановились? – растерянно пробормотал он ей вдогонку. – Сколько отступных вы возьмете?..

– Я буду бороться… – послышалось из сада.

– Вы проиграете! – крикнул он вслед

Хлопнула калитка.

Потом ее видели на кладбище возле полуразрушенной могилы, где едва виднелась в темноте надпись «Александр Степанович Грин». Однако дерево алычи, которое она посадила еще в 1932 году, разрослось так, что его широкая крона окутывала и защищала своими ветвями весь небольшой холмик, где рядом с мужем лежала и ее мать. Она пробыла там долго, прислушиваясь к тишине и шелесту волн.

И ни одна звезда не сошла с небес, чтобы приветствовать ее приезд…

Так Ассоль, после десяти лет ссылки, вернулась в Старый Крым.

…Все сказки заканчиваются счастливо. Но некоторые, вырастая из этих сказок, пытаются смоделировать будущее Золушки, Спящей Красавицы, Принцессы на горошине, Ослиной Шкуры, Белоснежки. Что с ними стало через несколько лет после счастливого завершения всех испытаний? Почему сказочники умолчали об этом? Они рисуют в своем воображении разгоряченную на царском ложе Золушку с бигуди в растрепанных волосах, вечно сонную Красавицу, не вылезающую из домашнего халата, нервную Принцессу, поглощенную накоплением новых перин, и всегда нечесаную Ослиную Шкуру, которая лепит вареники, не помыв рук.

Кто знает, что происходило с ними после свадьбы – в воображении автора или по логике их характеров и со временем? Неизвестно. Только одна героиня – одна во всей мировой литературе! – прожила свою жизнь от начала и до конца – в реальной жизни.

И этой героиней была Нина Грин.

Единственное, что не мог предвидеть в судьбе Ассоль ее муж (хотя кто это может знать наверняка?) – это то, что ей придется работать на лесоповале, носить на фуфайке порядковый номер, а для людей – клеймо изменницы. Хотя такая судьба была писателем «заряжена» изначально – на страницах «Алых парусов», когда Каперна травила девочку, которая с детства ждала ТОТ КОРАБЛЬ.

Юность Нины была другой, более счастливой. А вот старость пришла с теми же, напророченными Грином, страстями – с большой борьбой за мечту с мелкими людишками, которые держали оборону на подходе к ней, и большими друзьями, которые помогли прорвать эту оборону – тогда и на веки вечные.

Как маленький челнок она поплыла по большим мутным волнам партийных инстанций. Сначала в высоких кабинетах ее принимали радушно, как жену писателя. А на следующий день, заглянув в литературную энциклопедию, где Грин значился, как «мистик и антисоветский утопист», и наведя справки в соответствующих органах о том, что «гражданка» Н. Н. Грин «сотрудничала с немцами» в оккупированном Крыму, на нее кричали и стучали кулаками по столам: «А что вы, собственно, хотите?!»

Конечно, о том, что, работая в немецкой типографии, она спасла от расстрела с десяток (а то и больше!) заложников, стало известно только после ее смерти. А она сама не говорила об этом на каждом шагу, считая делом обычным…

Местные халдейки, из тех, кто после ареста «странной» бросились грабить и без того нехитрое имущество супругов Грин – ломберный столик, чернильницу, стулья, прочую мелочь – тоже всячески разжигали огонь ненависти к «чужой» глупыми сплетнями.

Сплетни – вот прерогатива всех «каперн»! Но эти слухи распространялись и старательно разжигались «сверху», тем самым первым секретарем райкома.

Первая. За два года до смерти А. С. Грина жена бросила его.

Тяжело больной, он умирал, «на соломе», забытый и заброшенный, голодный и ободранный так называемой женой как липка!

Вторая. Во время оккупации Старого Крыма гражданка Н. Н. Грин сотрудничала с немцами. Она переливала кровь убитых ею младенцев раненым врагам!

Третья. Вернувшись «из Германии», эта женщина под видом музея хочет организовать «явочную» квартиру для шпионов.

Каперна гудела, как море в шторм! На каждой улице, в каждом магазине, на рынке, в других местах, где люди собирались больше двух, шли разговоры об «этой Грин» – убийце и изменнице.

Чтобы слухи обрели форму документа, в местной прессе периодически появлялись статьи о преступной деятельности «лагерной Ассоль».

А на горизонте, в море, которое она так любила, не было ни единой вспышки никаких парусов…

Каждый, кто приезжал к жене своего любимого писателя, сначала наталкивался на тысячу предостережений. А уже потом, растерянный и сбитый с толку, шел к «Ассоль», чтобы посмотреть ей в глаза, и… вздыхал с облегчением: «Совершенно ТАКАЯ!»: тех, для кого книги Грина были «второй библией», трудно провести сплетнями!

– Чтобы вернуть дом и сделать там музей, вам сначала надо самой реабилитироваться! – советовали ей друзья.

А она только пожимала плечами:

– Зачем? Это пустая трата времени. А я не успею сделать главного – устроить здесь все так, как было при жизни мужа. Если я этого не сделаю – никто не сделает. А репутация… Что она по сравнению с вечностью? Моя совесть чиста.

Пока в «курятнике» первого секретаря Старокрымского райкома партии лежали дрова и спали куры, ее душа не могла быть спокойной, а остальное ее не волновало!

Она поселилась неподалеку в комнате, которую сдала ей старинная приятельница, и в окно видела, как каждое утро во дворе партийного босса медленно идет строительство нового сарая – старый постепенно все же освобождали для музея благодаря ходатайству друзей-писателей.

Возглавляя это движение и до последнего веря в справедливость, она писала письма, ездила к высокому начальству, обивала пороги ненавистных ей инстанций и медленно собирала и выкупала все разворованные из Домика вещи – ломберный столик, чернильницу, медную фигурку собаки, кровать с металлическими перилами, на которой скончался ее муж…

Некоторые жители, пряча глаза, возвращали вещи бесплатно и извинялись.

Шепотом…

Ведь уже готовые для реабилитации документы были аннулированы с грифом: «Оснований для реабилитации нет».

…Она проходила по улицам своего родного города – прямая, спокойная и гордая, а ей в спину летели палки и камни. Дети, любившие ее за гостинцы и хорошее отношение, бежали за ней следом и кричали:

– Фашистка!

– Шпионка!

Однажды разогнать маленьких озорников выскочила молодая учительница. А разогнав – горько расплакалась.

– Ну что вы, девочка, не беспокойтесь! – сказала ей Нина Николаевна. – Дети не виноваты. Их научили.

Но были и другие…

Двести человек в месяц!

Они приезжали группами и по одному. Они выходили из автобусов на остановке маршрута «Симферополь – Старый Крым» – с горящими глазами и пылающими от волнения щеками, они были пыльные, как древние путешественники, и выжженные солнцем, как капитаны, они были разного возраста – от мала до велика, среди них были девочки и женщины с глазами, полными бликов моря, с ветром в волосах и ощущением неотвратимости чуда в их жизни! Все они хотели поклониться той, которую их любимый писатель назвал «лучшим подарком “Секрета”»!

Своим светлым, свежим и разноцветным присутствием они разряжали душную атмосферу несправедливости, окружавшую эту женщину.

Новый удар назрел после смены начальства в городском совете. Если предшественник нового главы только распускал слухи, писал «телеги» и печатал лживые статьи в прессе, его преемник просто приказал снести Домик Грина, ведь его руины якобы портили вид города.

И Нина Николаевна в очередной раз сорвалась в Киев, чтобы опередить подписание приказа в более высокой инстанции.

– Грин? – спросил у нее инструктор ЦК по культуре. – Для того, чтобы восстановить его Дом, кое-чего не хватает…

– Чего именно? – спросила она.

– Причина в том, что он… м-м-м… выпадает из контекста русской литературы! – услышала в ответ. – Он никогда не писал о времени, в котором жил. У него нет родины!

– Его родина – человеческие души! – в отчаянии бросила она.

И вышла.

Вернулась в Старый Крым.

И снова шла под пулеметными очередями взглядов, ведь за время ее отсутствия в «Каперне» расцвела новая «легенда».

Жители шептались о том, что домик, за который борется «лагерная Ассоль», никогда и не принадлежал писателю А. С. Грину!

– …и вообще, Грин никогда не жил в Старом Крыму!

– Да вы что?

– Ага. Он в этом доме никогда и не был!

– А кто там был?

– А вы разве еще не знаете? Так слушайте, я вам расскажу. Значит так, в конце двадцатых годов супруги Грин возвращались на лодке из Ялты в Феодосию. Вместе с ними ехал и любовник этой сумасбродки. По дороге законный муж умер. Хотя, скажу я вам…

– Что, что?

– Только это – между нами: говорили, что его убил тот же любовник! Убил – и забрал себе его документы. Тело самого писателя злодеи бросили в море. После этого поселились здесь как супруги…

– А я вам другое скажу: она вообще никогда не была законной женой этого несчастного! Только пару лет побыла любовницей, а потом спекулировала его именем!

– Ага, а во время войны она уехала в Румынию и занималась там шпионской деятельностью. Теперь занимается ею здесь под видом борьбы за этот никому не нужный курятник!

«– Вы все врете! Врете так гнусно, что даже я протрезвел!.. – сказал угольщик».

…Он до сих пор был там, с Ассоль, на двадцать седьмой странице. И мог защитить ее от лжи.

Рядом с Ниной не было даже такого защитника.

Но теперь она могла постоять за себя сама:

– Когда меня обвиняли в том, что я работала в оккупации, я не обижалась: я действительно работала. И не всякому дано знать и понять причины, побудившие меня это сделать! У меня сейчас такое странное ощущение: я не волнуюсь и не страдаю. Я – солдат, который должен победить эту зловонную гидру. И я смогу победить!..

Даже сам Грин не мог предположить, что именно такой – стойкой и сильной – станет его Ассоль. Но теперь сказку дописывала реальность…

…Несколько лет продолжалась война вдовы писателя Грина за собственный дом, купленный ею для своего тяжелобольного мужа в начале 30-х годов.

Менялись времена, как карты в колоде тасовалось столичное и крымское начальство, писались фельетоны, как «за» так и «против», вставала на защиту несокрушимой женщины одна часть общества, другая – продолжала бросать камни в спину.

Эти смешные и не очень, изнурительные, бессмысленные, коварные, жестокие распри в конце концов, тяжело громыхая ненавистью ко всему, что не укладывается в «систему» ценностей того времени, откатили. Вдове наконец позволили вступить во владение полуразрушенным курятником и по своему усмотрению делать в нем все, что угодно…

23 августа 1963 года в день рождения Александра Грина в Старом Крыму был торжественно открыт Дом-музей писателя.

И еще семь лет было отведено «лагерной Ассоль», чтобы чувствовать себя «блаженно счастливой» в земной жизни.

Ее пенсия, на которую она пыталась самостоятельно содержать музей, составляла… двадцать один рубль. И хотя у нее была масса друзей, помощи она не принимала. И тогда самые близкие из них придумали такое: посылать ей собранные всеми друзьями деньги – кто сколько мог – от имени… Литфонда как доплату к пенсии. И она никогда об этом не узнала.

Последние годы жизни выдались по-настоящему счастливыми.

Как только может быть счастливой жизнь человека, который достиг своей цели.

Нина Грин умерла в Киеве 27 сентября 1970 года на квартире своей подруги Юлии Александровны Первовой, назначив распорядителями своего наследства ее, Юлию Александровну, и своего друга, молодого инженера-изобретателя Александра Верхмана.

Последняя ее воля: быть похороненной рядом с мужем на Старокрымском кладбище под посаженной ею алычой…

Но именно с этого момента и начинается «вторая часть» ее бытия – уже неземного.

Ведь в Старом Крыму по поводу захоронения «гражданки Н. Н. Грин» рядом с могилой А. Грина срочно собирается четыре заседания облсовета, направляется запрос в ЦК КПУ. Ответ однозначный: «Запретить!»

Несколько суток, пока друзья решали вопрос завещания Нины Николаевны, гроб с ее телом стоял в Доме-музее. А потом приехала направленная облсоветом «бригада» – и под возмущенные голоса сторонников, туристов и молодежи из палаточного городка «Зурбаган», под крики: «Фашисты, что вы делаете?» – занесли гроб в автобус и помчались на кладбище.

Зарыли гроб в пятидесяти метрах от семейной могилы. Наскоро забросали землей под красноречивое молчание свидетелей.

Если бы представители власти могли понять, почувствовать ту тишину, они бы уловили в ней одну общую мысль: «Перезахоронение!»…

Прошел год…

В ночь с 22 на 23 октября 1971 года несколько человек, вооруженных саперными лопатками, фонариками и веревками, отправились на кладбище Старого Крыма. Было так темно, что они едва различали лица друг друга и не очень-то хорошо познакомились друг с другом.

Старшей во всей этой мужской команде была Юлия Александровна Первова.

Остальные знали друг друга только по именам: Саша, Феликс, Николай, Виктор-первый, Виктор-второй. С детства и юности их объединяло одно – Грин. Теперь они собрались, чтобы окончательно, пусть и тайно, победить «зловонную гидру», которая нависала над всей жизнью «лагерной Ассоль».

Весь день до позднего вечера лил долгий, бесконечный дождь.

Юлия Первова стояла «на стреме». Трое парней начали разрывать недавнюю могилу, двое – рыть яму в ограде, где лежал Грин…

А часа в два ночи случайный прохожий мог бы наблюдать такую картину: над кладбищем в полной темноте медленно взмыл гроб. Это ребята бережно несли его, подняв вверх. Гроб опустился в землю рядом с могилой Грина. Еще несколько часов работы – почти до первых петухов – были посвящены «заметанию следов». А потом Саша включил принесенный с собой магнитофон «Весна».

Из него полилась моцартовская «Лакримоза».

А над утренним горизонтом моря поднялась пурпурная звезда…

Каперна проиграла…

 

Словно магнит…

– Нет, господа, что ни говорите, а госпожа Вилинская была женщиной необыкновенной! Во времена ее молодости мне довелось знать ее лично, и скажу вам откровенно, было в ней что-то магнетическое…

Завсегдатаи литературного салона мадам Петушковой с удивлением посмотрели на говорящего. Женщины презрительно переглянулись, лица мужчин вспыхнули странными улыбками.

– Что вы такое говорите, Nikolac, – повела плечом хозяйка, – это была ужасная женщина – мужичка, черная вдова, Мессалина низкого пошиба.

– Я вообще не понимаю, зачем она подражала этой французской авантюристке Жорж Санд! – добавила другая. – Мы не во Франции. К тому же, женщина должна всегда оставаться женщиной. А высокими идеями пусть занимаются мужчины!

– Позвольте с вами не согласиться, Натали, – вступила в разговор подруга мадам Петушковой, Ольга Раевская – светская львица и большой знаток литературной жизни, – Мари совсем не такая избалованная, как вы это себе представляете. А ее высокие идеи о равноправии женщин, – обратилась она к другой собеседнице, – разве это не то, к чему нас призывает священный долг просветительства?

Но мадам Петушкова сегодня была не в духе.

– А знаете, как ее называли в светском обществе? – вскинулась она, яростно обмахивая обнаженные плечи веером. – Волчица! Вспомните-ка, сколько достойных мужей угодили в сети этой ужасной женщины! Из-за нее едва не свел счеты с жизнью господин Кулиш! А как страдала его бедная жена! А Тургенев! А Жюль Верн! А Этцель! Похоже, весь мир сошел с ума из-за этой женщины. А она еще имела наглость утверждать, что ее жизнь принадлежит идеям просветительства! Ха-ха!

– Я вспоминаю, как умоляла ее несчастная Варвара Дмитриевна Писарева, чтобы она оставила ее Митеньку! – активно заработала и своим веером визави мадам Петушковой. – Только подумать: она была троюродной теткой этой, так сказать, поборницы мужицкого права. И глазом не моргнула – увезла бедного мальчика в Ригу и там сгубила… Ужасная женщина…

– Кстати, – тихо произнес кто-то, – а что с ней сейчас?

Мадам Петушкова улыбнулась:

– Никто не знает? Ее время ушло…

– Вряд ли… – снова вступил в разговор мужчина, который наконец имел шанс в очередной раз подколоть экзальтированных завсегдатаев салона. – Сейчас Мария Вилинская живет в Абрау. И, кстати, – он сделал многозначительную паузу, – ее новый муж – лет на двадцать моложе нее!

Он знал, что последний аргумент особенно повлияет на женское общество, которое отчаянно цепляется за остатки былой красоты.

И дамы действительно захлебнулись от гнева:

– Я же говорю – хищница!

– Волчица!

– Ужасная женщина…

…Мария Александровна вздрогнула от резкого звука форточки, которую ветер с грохотом ударил о раму маленького окна, закинула за спину свои еще густые и тяжелые волосы, прикрутила светильник.

Конечно, здесь, в Абрау, она не могла слышать всего того, что теперь о ней говорят в салонах Киева, Петербурга, Риги или Парижа. Она давно отвыкла от обременительной мирской суеты, сплетен, откровенной зависти и скрытой ненависти. От славы – и литературной, и – мелкой, обывательской.

Не знала, что о ней еще говорят, еще помнят, как и прежде, после роковых смертей тех, кого она так страстно любила.

Возможно, все это – наказание за ее слишком независимый нрав, за отчаянное стремление к свободе, за необыкновенную, неженскую отвагу, наконец – за талант…

Нет, только мелкие обыватели могут судить о ней жестоко! Другие – смелые, яркие, честные, те, что готовы отдать жизнь за единственную строку правды – говорят иначе!

Даже ее первый муж, Афанасий Маркович, который спас ее от обременительной роли домашней гусыни, простил ее перед смертью.

И если она, Мария, чем-то провинилась перед людьми, то лишь тем, что слишком страстно, слишком жадно относилась к жизни – как к стакану воды в жаркой пустыне. А так, наверное, нельзя…

За окошком маленького дома шелестели волны, тянули ее душу по острому песку – на десять лет назад, в другую воду.

В день 20-го июня 1868-го…

…Тогда рижские газетчики будто с ума посходили, рассказывая на всех страницах, что на побережье прибыла известная писательница госпожа Марко Вовчок с сыном. А вместе с ними приехал пламенный мятежник, недавний узник Петропавловской крепости и известный литературный критик Дмитрий Писарев.

Проныры-журналисты не могли обойти и более щекотливые темы: пара находится в гражданском браке, господин Писарев значительно моложе своей подруги, к тому же является ее троюродным кузеном, который не получил благословения на этот брак от своей матушки.

Газеты сообщали, что два года назад госпожа Вовчок похоронила в Париже своего очередного любовника и теперь еще не окончательно вышла из состояния отчаяния.

– Зачем это? – Мария свернула газету и отложила ее на край накрытого к утреннему кофе стола. – Неужели это кому-то может быть интереснее того, что я написала за все эти годы?

– Такая незаурядная личность, как ты, Маруся, никого не оставит равнодушным ни своей личной жизнью, ни своими писаниями! Тебе следует относиться к этому спокойнее, – улыбнулся Дмитрий, доливая в ее чашку молоко.

– Я устала безмерно. А сегодня еще столько визитов…

– И это хорошо! Нам не помешает познакомиться с рижской публикой, – рассудительно сказал он. – Здесь есть хорошие поэты, хорошие критики и вообще – люди нашего склада. А еще, – он мягко накрыл ее ладонь своей, – здесь мы наконец можем ни от кого не прятаться! А газеты – к черту! Пусть пишут. А я буду чувствовать себя на празднике любви!

Она посмотрела на него нежно, почти по-матерински: «злостному бунтовщику» и «опасному демократу» всего лишь двадцать шесть! И хотя он отпустил бороду и многое пережил, находясь за решеткой, все равно он для нее – мальчишка! Тот ангелоподобный троюродный братик Митя, каким она впервые увидела его в имении своей тети в Знаменском.

Он почти не изменился, только глаза ввалились, и эта борода совсем не подходит к молодому лицу…

А она?

Мария никогда не была красавицей. Но было в ней что-то невероятно привлекательное, что-то большее, чем красота. Высокая, статная, с тяжелой косой, которая, как нимб, опоясывала голову, она привлекала мужчин своей загадочной молчаливостью и умным взглядом глубоких карих глаз. Молчаливость и даже некоторая закомплексованность, которые бросались в глаза при первом знакомстве, были обманчивыми. Как моллюск, который хранит свою жемчужину, она раскрывалась только перед теми, кого сама считала достойными своего внимания. И тогда, по словам современников, «сияла ослепительным обаянием», превращалась в «яркую комету», которая освещала все вокруг.

Даже теперь, после стольких страданий и одиночества, озарила путь этого юного «властителя мыслей», вывезла на Рижское взморье, чтобы он набрался сил, отдохнул от своего непримиримого нигилизма, отошел душой и телом от ужасов Петропавловского каземата.

Ей и самой стоило прийти в себя после утраты любимого – Александра Пассека. Рана еще не зажила. Сейчас ей необходимо собраться с мыслями, отогреться в лучах балтийского солнца и попытаться начать новую жизнь. Она чувствовала, что Дмитрий еще не полностью занял место в ее душе, и пыталась сделать все возможное, чтобы он этого не заметил.

– Митя, бежим купаться! – ворвался в гостиную Богданчик и бесцеремонно уселся на колени Дмитрия.

– Не замерзнете? – спросила Мария, снова поймав себя на мысли, что смотрит на обоих одинаково – как на детей.

– Мамочка, это вчера было холодно! – лукаво сощурился Богданчик. – А сегодня – посмотри, какое солнышко! Ну же, Митя, айда!

Дмитрий вопросительно посмотрел на Марию.

Он знал, что минуты уединения ей необходимы, как воздух, и это порой огорчало – он хотел видеть «свою Мари» постоянно, сидеть с ней за одним письменным столом, называть богиней и… отчаянно ревновать к каждой строке! Даже теперь, когда эта женщина принадлежала ему, он готов подписаться под каждым словом, написанным для нее в те давние времена, когда они еще не были вместе: «…никакие мысли не посещают, и чувства одни и те же: жду тебя, желаю тебя. Жду и желаю – благодаря тебе – крепкого, хорошего и живого счастья. Милая моя, хорошая, Маша! Написав этот восклицание, я задумался с пером в руках. Не знаю, что хотел сказать, не умею ясно выразить то, о чем думаю. Но главный мотив все тот же: люби меня! Люби меня, а уж я тебя так люблю, и еще так буду любить, что тебе, конечно, не будет холодно и тоскливо жить на свете…»

– Что ж, идите, мои дорогие! – Мария Александровна едва сдержалась, чтобы не расцеловать их обоих. – Но возвращайтесь вовремя на обед!

Потом она долго смотрела, как они бежали на пляж – две хрупкие фигурки, два любимых мужчины, придающие смысл ее жизни.

Это было странно: она, уже известная писательница, которая всегда хотела независимости, боролась со всем миром – таким несправедливым и жестоким по отношению к слабым и обездоленным, сузила этот мир до такого вот крошечного островка счастья – простого и понятного, как утреннее прикосновение любимого.

Дмитрий с Богданчиком уже скрылись за соснами, и Мария отошла от окна.

Ровный розовый свет утра, свежесть морского ветерка и душевное спокойствие, когда не нужно думать о долгах и кредиторах, – все настраивало на рабочий лад.

Без работы она себя не мыслила. Так было всегда. И пусть кто-то попробует упрекнуть, что ее руки не знали труда!

А сколько же его было в жизни. Даже в детстве…

…Мария плохо помнила тот короткий период жизни, когда был жив отец и молодая мать светилась счастьем. Но история их любви поразила Марию на всю жизнь.

Молодой офицер Александр Вилинский влюбился в пятнадцатилетнюю Прасковью с первого взгляда, когда его Сибирский гренадерский полк стоял в поселке Екатерининское.

Молчаливая, нежная и, как ему показалось, «неземная» девочка, которая владела несколькими языками, хорошо играла на фортепиано, заставила круто изменить походную жизнь и осесть здесь, под Ельцом, обзавестись хозяйством, а впоследствии – тремя детьми. Отец умер, когда старшей Маричке было всего семь.

Мать, еще совсем юная, спустя два года вышла замуж во второй раз. О нерадивом помещике Дмитриеве ходила дурная слава: картежник, повеса и забияка, он пустил по ветру наследство первой умершей жены и полностью подчинил себе жизнь покорной Прасковьи.

Она не могла ссориться с мужем при детях. Но те в полной мере наслушались грубостей и насмотрелись отчаянных сцен ревности со стороны своего отчима.

Выход был один: отправить их куда подальше, разбросав, как котят, по родственникам.

Маша месяцами сидела то у своего дядюшки Николая Петровича в Нижнем Ворголе, то у троюродной тетки Варвары Дмитриевны в Знаменском.

А в двенадцать Маша Вилинская и вовсе лишилась домашнего очага: накопив кое-какие сбережения, мать отправила ее в пансион в Харьков.

Холодные высокие стены, утренняя муштра, наказание голодом, молитвы и бессмысленное хождение парами – что могло быть ужаснее для девочки, привыкшей жить на природе?

Подруг у нее не было, ведь ровесницы считали новенькую дикаркой.

У нее оказалась феноменальная память и незаурядные способности к языкам, что давало возможность не зубрить уроки вместе со всеми остальными, а предаваться мечтам и размышлениям.

А еще лучше – тайно пробираться в служебные помещения, где пели песни крепостные-горничные, где лилась живая народная речь…

Так, вместе с немецким и французским, Мария выучила и украинский.

В пансионе она провела долгих три года, а когда ей исполнилось пятнадцать, ее забрали к себе в Орел богатые родственники Мордвиновы. И бедная приживалка стала гувернанткой своих племянников – Кати и Коли.

Она до сих пор помнит их настойчивые просьбы спеть на ночь «о коне с серебряной гривой», о «девушке чернобровой, которая превратилась в тополь». А голос у нее был таким глубоким, таким насыщенным и красочным – совсем не похожим на голоса местных барышень…

– Мари, ты не уйдешь от нас? – тревожно спрашивала Катя, когда та крестила ее на ночь. – Тебе у нас хорошо? Мы же тебя не обижаем?

…Через много лет Екатерина Михайловна Мордвинова с удивлением узнает себя и свою юную гувернантку в повести известной писательницы Марко Вовчок «Живая душа».

Но тогда маленькая племянница не могла знать, как страдает душа «бонны» в стенах этого «дворянского гнезда». Как рвется на волю эта пятнадцатилетняя девочка, как избегает танцев и вышиваний, предпочитая «опасное общение» с сосланными в Орел «неблагонадежными личностями».

Но что это означало – «на волю»?

Для девушки в ее положении только одно – удачное замужество.

Отбоя от женихов у Мари не было. Тетя из кожи вон лезла, чтобы обеспечить племяннице достойное будущее – заказывала модные платья, вывозила на званые вечера. Стоило только показаться Мари на почтенной публике, как на следующий день дом Мордвинова кишел визитерами!

– Завтра приедет Ергольский, наденешь розовое платье! – командовала тетя. – И, прошу тебя, Мари, говори по-французски, будь с ним ласкова. Он свататься приедет! Хорошая партия для тебя. Ну, чего ты снова губы дуешь?

– Я хочу другой жизни, тетушка, – отвечала Мария, глядя на тетю так, что та невольно накладывала на лоб крестное знамение, – жизни настоящей, а не на словах! Чтобы не лежать камнем при дороге!

Тем вечером она наотрез отказала красавцу Ергольскому и, запершись в комнате, написала отчаянную записку сосланному этнографу Афанасию Васильевичу Марковичу: «Скажи скорее, что делать? Я не задумаюсь. Ради бога – быстрее!»

Афанасий Маркович…

Имела ли она право принять его любовь, его обожание, его страстное поклонение перед ней, еще совсем юной? Разве не видела расхождений в их устремлениях?

Афанасий, старше ее на двенадцать лет, мечтал о тихом семейном счастье, она же хотела независимости.

Конечно, она увлекалась его умом, его научными трудами и демократическими взглядами. Но разве этого достаточно для совместной жизни?

И все же – «Ради бога – скорее…»

Он примчался сразу. Этим же вечером Мария навсегда покинула имение своей тетки.

Вскоре Афанасий Васильевич должен был на целых три месяца оставить молодую невесту – отправлялся в научную экспедицию в Черниговскую и Полтавскую губернии, а Мария была вынуждена ждать жениха в имении своей другой тетки в Знаменском.

Здесь жизнь была такой же, как и в имении Мордвиновых.

Тетушка Варвара Дмитриевна сама занималась хозяйством, руководила засолкой огурцов, устраивала костюмированные балы и… не сводила глаз со своего любимца, сына Мити.

А шестилетний мальчишка – нежный и голубоглазый – все время крутился у Марии под ногами, надоедая вопросами о предстоящей свадьбе:

– А корона на голове у тебя будет? А белые лошади с каретой? Неужели, Мари, ты будешь целоваться – при всех?!

Кто из них мог знать, что через много лет тетушка будет писать отчаянные письма «ненавистной невестке»: «Если ты не можешь любить его – хоть пожалей. Я у твоих ног, я тебя умоляю…»

…Мария еще раз посмотрела в окно: далеко на песчаном берегу виднелись две темные фигурки.

Ветер поднимал и опускал занавеску, и тогда морской пейзаж превращался в белизну чистого листа, призывал скорее сесть за стол.

А она почему-то все оттягивала этот момент. Фривольная статейка в газете вызвала бурю воспоминаний. Неужели она должна оправдываться? Всю жизнь оправдываться. Перед кем?

Видит Бог, она всегда была благодарна за все, что сделал для нее Афанасий. Но разве благодарность – то, чем можно жить, то, от чего волнуется сердце и заставляет петь, радоваться, совершать безумные поступки?

Она несознательно заставила мужа страдать.

Она этого не хотела, ведь никогда не скрывала, что вышла замуж, спасаясь от печальной участи многих женщин, в том числе и своей собственной матери.

Она никогда не врала.

…Пришло время обеда. На вечер назначена встреча с известной эстонской поэтессой Лидией Койдула, а днем – визит к издателю немецкого журнала «Ди Либелле» Эрнсту Платесу.

Мария уже была одета к обеду как и всегда с элегантной сдержанностью: черное платье, гладко зачесанные волосы и никаких духов! С нетерпением выглядывала на тропе своих купальщиков.

Наконец из-за сосен выскочил Богданчик. Он бежал так быстро, что даже издалека было видно, как пылает его лицо. Увидев мать, он что-то крикнул, но ветер отшвырнул его голос в сторону моря.

Когда сын подбежал ближе, Мария услышала невероятное:

– Мама, мама, Митя утонул!

Все, что было потом, помнит, как во сне: бессмысленная беготня по пустому пляжу, толпа людей, ожидание рыбаков, которые отправились на лодке в поисках погибшего…

Потом – ходатайство в Министерство внутренних дел с просьбой дать разрешение на вывоз тела в Петербург.

Там, на следующий день после трагедии, поднялась буря сплетен.

«Эта отвратительная игра в кошки-мышки, – писал сотрудник «Дела» Шеллер-Михайлов, – закончилась тем, что человек утонул в месте, где мель тянется на версту; что этого человека потащили для оказания помощи в Ригу. Она бы еще в Петербург повезла его! И теперь ЭТА БАБА никому ни о чем не дает знать, не отвечает на телеграммы и бог знает, что делает…»

Петербург гудел…

Слухи о смерти молодого Писарева ширились. Обезумевшая от горя Варвара Дмитриевна посылала телеграммы всем рижским знакомым, умоляя прояснить ситуацию: «Что с Митей? Семья в отчаянии».

А госпожа Вовчок молчала.

Она не могла отвечать на эти отчаянные призывы.

С каменным сердцем она ждала, пока на рижском заводе будет отлит свинцовый гроб. Потом, втайне от матросов и пассажиров, договаривалась с капитаном, что его погрузят на корабль в большом деревянном ящике, ведь гроб на корабле считался плохой приметой.

А потом начала собираться в дорогу.

Как всегда, выглядела безупречно: закрытое черное платье, траурная накидка, высокий, наглухо застегнутый воротник. Когда корабль отчалил от берега, закрылась в каюте и легла на койку, не раздеваясь. Ничто не могло вывести ее из оцепенения – ни качка, ни настойчивый стук официанта, ни музыка на палубе, ни слезы сына.

Ночью поднялась буря, молнии освещали каюту, огромные волны стучали в иллюминатор, словно кто-то швырял в стекло комки земли. Марии показалось, что корабль пойдет ко дну – туда, где Дмитрий оставил свой последний вздох.

Она даже порадовалась этой мысли. В этот момент надо быть ближе к любимому – и она спустилась в трюм. А там уже бушевала возмущенная толпа: от качки крышка с ящика съехала и все увидели, что везут гроб!

– Гроб на корабле! – в ужасе кричали матросы. – За борт его!

Мария ворвалась внутрь:

– Ни с места! Иначе я сама брошусь в воду!

В ее глазах было столько решимости, что матросы отступили.

Потрясение этой ночи наконец вывело ее из ступора.

Она стала появляться на палубе, подолгу стояла, вглядываясь в бескрайние морские просторы.

– Это же Мария Маркович, известная под псевдонимом Марко Вовчок… – шептала публика, проходя мимо одинокой фигуры.

– Да, да, это та самая эксцентричная эмансипе, последовательница Жорж Санд…

– Смотри, сынок, вот мадам, которая перевела историю о таинственном острове мсье Жюля Верна…

– А почему она плачет?..

«Не рыдай так безумно над ним – хорошо умереть молодым» – это ей, Марии, посвятил свое стихотворение Некрасов.

Жизнь складывалась так, что многократно ей приходилось все начинать сначала. С белого листа. С первой строки, написанной торопливым почерком: «Ради бога – скорее…»

…Она всегда спешила жить.

После свадьбы с Марковичем была поглощена этнографической работой мужа, вместе с ним ездила по селам, записывала песни и легенды, разговаривала с простым людом – главным образом, с крепостными женщинами, в совершенстве выучила украинский язык, начала записывать то, что видела и слышала вокруг.

Первый ребенок – девочка, которую назвали Лелей, умерла, не прожив и нескольких недель, через год на свет появился Богдан. Денег катастрофически не хватало. Семья, увлеченная общим делом, постоянно переезжала с места на место, из одного села в другое.

Жили в нищете, снимали дешевые квартиры, постоянно закладывали и перезакладывали вещи.

Но это были счастливые дни – в каждом городе семья Марковичей находила единомышленников. И порой жили настоящей коммуной: деньги держали в общей кассе, мужчины по очереди возились с детьми, женщины – стряпали. И, конечно, были нескончаемые разговоры до утра – об устройстве вселенной, о справедливости, о роли интеллигенции.

А потом она решилась отправить в редакцию свои первые пробы пера…

…Летом 1856-го известный писатель и издатель Кулиш сделал запись в своем дневнике: «В числе материалов, предоставленных мне, некто под именем Марко Вовчок прислал одну тетрадь. Просмотрев ее мимоходом, отложил до лучших времен… Тетрадь лежит у меня на столе неделю, вторую. Наконец я взялся за нее. Читаю и глазам своим не верю: у меня в руках чистое, непорочное, полное свежести художественное произведение… Пишу автору, спрашиваю, что это за повести, кем они написаны. Мне отвечают, мол, живя долго в народе, любя его более чем любое другое общество, автор насмотрелся на все, что происходит в наших селах, наслушался всяких народных рассказов, и это стало основой произведений. Автор работал как этнограф, но этнограф оказался поэтом…»

Позже, до безумия увлеченный писательницей, Кулиш утверждал, что псевдоним Марии Маркович – Марко Вовчок – придумал именно он за ее молчаливость и диковатый нрав.

Кулиш стал ее первым издателем и редактором. Правда «мэтр» долго не догадывался, что под мужским именем скрывается двадцатилетняя женщина, которую он будет любить долго, страстно и… безнадежно.

В конце 50-х молодая писательница достигла апогея своей литературной славы – ее знали не только в Украине.

Из Петербурга сам Тарас Шевченко послал ей в подарок «от общества» золотой браслет. И она начала рваться в Северную столицу, утомленная нелюбовью к мужу, безденежьем, выбиванием гонораров и долгами.

Петербург…

В этом городе Мария прославилась не только как писательница. Здесь вокруг нее кипели такие страсти, что светские львицы, привычные к романам и флиртам, остерегались знакомить с ней своих мужей.

«Шевченко оживлялся при ней, Кулиш и Костомаров сильно увлеклись ею, даже Тургенев, несмотря на свою роковую страсть к Виардо, был поражен и, судя по его письмам, испытывал чувства для него необычные…» – так писал о том периоде жизни своей матери сын Богдан.

Именно в Петербурге отчетливо проявилась вся страстная натура и… была сделана первая ошибка, имя которой – Пантелеймон Кулиш.

Все окололитературное общество распределилось на два лагеря.

– Кулиш сделался невыносимым, – возмущались одни, – бросил жену, бесится, угрожает самоубийством. Каждому встречному рассказывает о своих отношениях с молодой писательницей!

– Так ее затравил, что бедняжка готова бежать куда глаза глядят… – сочувствовали другие.

– Но не она ли сама подливает масла в огонь? – улыбались их оппоненты.

А двадцатишестилетняя писательница страдала от болезненной страсти своего издателя, понимая, что и на этот раз любовь обошла ее стороной…

Равнодушно она читала отчаянные письма и не бросала их в огонь только потому, что это были письма «исторической личности»: «В вашей душе холод. Довольно мне терзаться безумным желанием к женщине, которая неспособна любить горячо…»

Спасаясь от рокового преследования, Мария приняла предложение Ивана Тургенева отправиться с ним в путешествие по Европе, сначала в Берлин, потом – в Дрезден и конечно же – в Париж.

Афанасий Маркович, который, по словам современников, превратился в «диванно-халатное» существо, остался дома.

И вот – поезда, пересадки, дилижансы, ветер в лицо, короткие остановки в гостиницах и… «длинные задушевные беседы» с выдающимся писателем современности – Иваном Сергеевичем Тургеневым…

Первое знакомство с «такой себе Вовчок» не произвело на него особого впечатления.

Она показалась ему некрасивой, но милой, довольно закомплексованной особой, слишком молчаливой и застенчивой.

Знал ли этот обремененный жизненным опытом, отравленный многолетней страстью к итальянской певице писатель, что спустя некоторое время напишет этой «такой себе Волчок» следующие строки: «То, что я вам предан – бесспорно. Но кроме этого, во мне другое, довольно странное чувство, которое порой заставляет меня желать вас – при себе. Как тогда, в моей маленькой парижской комнате – помните? Вы – удивительное существо. Постичь вас довольно трудно…»

А она, не без кокетства, ответит: «Почему же вам не верить, что я вам предана, если это правда? Вы для меня лучше многих других. Но, очевидно, я не за то люблю вас, ведь были времена, когда вы казались мне худшим. Хотя я и тогда вас так же любила…»

…Дрезден поразил молодую женщину своей сказочностью, готической архитектурой, картинными галереями, музыкальными вечерами, театрами, ароматами цветов и новыми встречами.

Она жила в предвкушении любви, еще не зная того.

Благодарность и уважение к мужу, внимание немолодых поклонников – Кулиша, Костомарова, Тургенева и даже Шевченко – не могли заменить ей желания любить самой.

И вот наконец – свершилось!

Здесь, в Дрездене, жила вдова давнишнего друга и соратника Александра Герцена – Татьяна Петровна Пассек с двумя сыновьями. Познакомившись с молодой женщиной, та не могла не поделиться своими впечатлениями со старым другом: «Сколько же в ней живости! Сколько жизни»…

А через некоторое время уже нервно выкрикивала, бегая из угла в угол своих апартаментов:

– Волчица! Бритечка (так Татьяна Петровна называла своего сына Сашу) моложе ее на целых пять лет! К тому же она – замужем! Да еще за ней табунами ходят поклонники! Зачем он ей?

С любовью своего младшего сына к «волчице» она не смирилась до конца своих дней. А в сердце Марии наконец вошло настоящее чувство – самое большое и самое важное в ее бурной и печальной жизни.

Александр Пассек, молодой, перспективный юрист, был откомандирован за границу с целью изучения тюремно-исправительных заведений Европы. Первый же визит известной писательницы Марко Вовчок в их дом перевернул всю его жизнь. А то, что любовь оказалась взаимной, вознесла обоих на вершину счастья и… множества неудобств. Ведь светские салоны снова гудели и полнились слухами.

Сначала они тщательно скрывали свои отношения, встречались тайно, а затем переехали в пригород Парижа, в городок Нейи, где наконец нашли относительный покой.

Жили на гонорары Марии, которая с утра до ночи переводила с французского на украинский и русский произведения классиков. Александр разъезжал по городам и весям Франции, готовя свой проект по переоборудованию тюрем, который, судя по его мизерной зарплате, никому не был нужен.

– Как ты можешь, Мари, – упрекали ее знакомые, – незаконный брак противоречит заповедям Божьим… Ты теряешь престиж!

Но Мария считала, что живет в «идеальном браке», которого может только желать любая эмансипированная женщина!

«Как мы сжились! Как мы влюблены! Как нам хорошо! – писала она в письме к старшему брату Пассека, Владимиру. – Я благословляю его, моего единственного и верного друга, за каждое слово, за каждый взгляд. Благословляю всю жизнь нашу, с того самого момента, когда увидела его. Он дал мне столько хорошего, что все прошлые сетования исчезли. Я понимаю, что женщина может ошибиться в выборе, но для меня уже не существует предыдущего идеала – горького и бесприютного. У меня другой – преданный и счастливый…»

Ей было трудно собирать его в бесконечные командировки – в Англию, в Ирландию.

А он каждый раз обещал, что очередная поездка – последняя. Именно та, за которую ему должны хорошо заплатить, чтобы любимая не жила в нищете. Обещал, что скоро они вернутся на родину, по которой она так соскучилась.

Но судьба распорядилась иначе.

Пассек вернулся совсем больным – чахотка начала прогрессировать. Мария созвала консилиум врачей. Он длился долго. А вечером, сев за свой стол, она нарисовала на листе… гильотину. Выводы врачей звучали однозначно: Пассек умирает.

В полном отчаянии Мария заняла деньги и повезла любимого в Ниццу, надеясь, что море и солнце сделают чудо.

«Бедный Пассек похож на живой скелет, – писал в те дни Тургенев. – Она – сильная и здоровая, привезла сюда жалкие мощи…»

Сентябрь в Ницце был прозрачным и свежим, каждый пейзаж, каждая оливковая роща, каждая улочка дышали покоем, а в съемном доме рядом с Марией умирал тот, кто первым разбудил ее сердце.

Она больше не пускала к нему ни врачей, ни сиделок, ни священников – сама переносила измученное тело с кровати к окну, сама омывала и кормила с ложечки и молилась только об одном: чтобы так продолжалось как можно дольше.

Александр умер на ее руках.

По приказу его матери, Татьяны Петровны, Мария заказала оцинкованный гроб, заложив за него все свои вещи, и перевезла покойного в Москву.

Шел 1866 год.

Убитая горем госпожа Вовчок не подозревала, что ее ожидает еще одна любовь, еще одна ненависть еще одной разъяренной свекрови и… еще один гроб.

…Год смерти Александра Пассека оказался на редкость удачным для другой семьи – троюродной тети Марии, Варвары Дмитриевны Писаревой: после четырехлетнего заключения вышел из Петропавловской тюрьмы ее сын, кумир бунтарской молодежи, Митя.

– Как Маша? – спросил он у родных, едва отойдя от ужасов казематной жизни. – Я читал некоторые ее вещи – они замечательные!

– Мария?.. Как бы тебе, милый друг, сказать, – Варвара Дмитриевна хоть и была женщиной передовых взглядов, но старалась придерживаться общего мнения. – Она бросила Афанасия, связалась за рубежом с каким-то молодым юристом. Теперь похоронила его и, говорят, снова вернулась за границу. Но ты прав – она стала модной писательницей. Хотя, скажу откровенно, слава не приносит ей денег. Живет, как птичка божья – от случая к случаю.

Тем же вечером, запершись в кабинете, Дмитрий писал ей письмо, и рука его дрожала: «Друг мой, Маша! Мне очень хочется Вас видеть, так хочется, что даже не верится в Ваше возвращение. Тебе покажется странным, что я обращаюсь к тебе на «Вы». Это у меня такая привычка. Когда я начинаю нежничать с людьми, которым я обычно говорю «ты», тогда и возникает это «Вы». И это «Вы» заменяет кучу ласковых эпитетов, на которые я не очень хороший мастер…»

Письмо она прочитала, все еще пребывая в летаргическом состоянии, которым окутала ее жизнь.

Бессонные ночи измучили, кредиторы не давали прохода, вокруг заметны были только приторно-сочувственные и довольно лживые взгляды. И – пустота, пустота…

Она постоянно переезжала с места на место и писала унизительные для нее письма к друзьям и знакомым в Харьков, Москву, Петербург с просьбой выслать хоть немного денег.

И когда нужная сумма собралась, приехала в Петербург…

На перроне ее встретил незнакомый молодой человек с серьезными и грустными глазами, с бородой, делавшей его похожим на Магомета. Она не сразу узнала его.

Это был тот самый «голубоглазый кузен Митя», который донимал ее вопросами о свадьбе – «Неужели, Мари, ты будешь целоваться при всех?!»…

– Она совсем обезумела! А я ведь ее так любила! Предательница! Развратная женщина!

Отчаянию и гневу Варвары Дмитриевны не было предела, когда она узнала, что ее сын поселился в том же доме на Невском проспекте, где живет Мария Маркович.

До безутешной матушки доходили слухи, что «дети» не расстаются: вместе переводят труды Брэма, Дарвина, пишут статьи, вместе принимают друзей и знакомых. И Митя, ее любимый сын, называет эту ужасную женщину не иначе, как «моя богиня».

– Ты ничего не понимаешь, мама, – уговаривал ее Дмитрий. – Без нее я просто сойду с ума! Примирись с Мари! Это будет для меня самым дорогим подарком!

А потом они поехали на Рижское взморье, чтобы отдохнуть и насладиться свободой, морским воздухом и друг другом…

…Мария Александровна долгим взглядом меряет ночь.

Черное пространство поглощает его, как свечу.

Все те, кого она любила, погибли из-за нее?

– Вы очень сильная женщина, – вспоминает она слова Ивана Тургенева. – Великолепная, прекрасная, умная… Но вы заражены страстью самоуничтожения. Как вы себя обрабатываете – куски летят! Чем это все закончится – одному Богу известно. Но, как бы то ни было, вы всегда будете притягивать к себе, как магнит…

* * *

Госпожа Марко Вовчок еще долго оставалась кумиром демократически настроенной молодежи.

В ее доме часто собирались друзья-студенты ее сына Богдана, с восторгом смотрели на его известную мать. Особым вниманием к писательнице отличался его товарищ Миша Лобач-Жученко…

Мария устала от постоянной борьбы за кусок хлеба, от утрат и разочарований. Ей хотелось покоя.

…В июне 1880 года в маленьком городке Абрау поселилась семейная пара господ Лобачей.

Он – нервный молодой человек, сухой и равнодушный, она – пожилая дама, умеющая варить замечательное вишневое варенье.

На запрос царя Александра II о местонахождении «мятежного писателя Марко Вовчка», шеф жандармерии Петербурга ответил лаконично: «Местонахождение Марко Вовчка неизвестно».

 

Последняя хозяйка «Маленького Версаля»

Поздней ночью 22 ноября 1892 года в убогую лачугу старой цыганки Дамиры на окраине Немирова постучали…

Жалуясь на холод, старуха выбралась из-под лохматого одеяла, неторопливо накинула дырявый платок и машинальным движением нащупала на столе вишневую трубку. Сунула ее в рот, чиркнула спичкой.

Сначала разожгла трубку, потом поднесла спичку к свече.

Стук в дверь стал настойчивее.

Взяв подсвечник скрюченными от старости пальцами, Дамира направилась к двери, отбросила засов.

На порог стремительно ворвалась молодая княгиня. Лицо ее было бледным. Она сжала запястья Дамиры так, что та даже охнула, и произнесла:

– Дедушка умер!

Цыганка не изменилась в лице.

Разве что трубка дрогнула в беззубом рту. Вот оно как – умер граф Потоцкий.

Унес с собой целую эпоху. Веселые времена, полные интриг, страстей, когда любовь и ненависть шли рядом, порой подменяя друг друга.

Вероятно, сейчас она, Дамира, осталась последней, кто знал тайну истинного происхождения именитого покойника и его настоящее имя и отчество. И унесла бы ее с собой в могилу, если бы не молодая княгиня Мария, внучка и единственная наследница дедовского имения. Слишком она шустрая, слишком докучает вниманием старой Дамире.

Возможно, чувствует в ней родственную душу? Не зря же прибежала в полночь. Видимо, знает, кто по-настоящему может разделить с ней горе.

Но какое такое горе, если уже встречают Болеслава ангелы и ему уже хорошо? А что ждет грешницу Дамиру, кто знает?..

– Садись, княгинюшка, – наконец произнесла старуха, выпуская изо рта облачко едкого дыма. – Отдышись. Царство Небесное нашему славному графу! Был он красавец, умница. Весь в матушку свою Софию.

Взглянула лукаво, добавила:

– Знаешь, наверное, как прабабушка твоя из турецкой наложницы в графини выбилась? То-то и оно! Все в вашем роду отчаянные! А тебя дед не зря из всех выделял. Не зря… Ты в Немирове владычествуешь, как настоящая царица, хоть и молодая. Но…

Мария боялась, когда цыганка смотрела ей прямо в глаза, так, как сейчас.

Говорят же люди, что ведьма она.

– Говори, Дамира! – приказала твердым голосом, а у самой сердце затрепетало – слишком острый взгляд у цыганки, как нож.

– Нет… Ничего, почудилось… – выдохнула очередной клуб дыма старуха, – не обращай внимания.

И поспешила перевести разговор:

– Легко отошел Болеслав Юрьевич?

– Ты намеренно дразнишь меня, ведьма! – вспыхнула княгиня. – Зачем разносишь по городу слухи? Сколько раз говорила тебе: не Юрьевич мой дед, а Станиславович! Так и в архивах записано!

– Э-э-э, девушка милая, я уже слишком стара, чтобы лгать. Да и слухи те не от меня идут. Люди все знают. Бумага архивная все стерпит, а слухи – как море: покатило волны – не остановишь. Да и что тут скрывать? Думаешь, это была единственная тайна Софии Потоцкой? Сейчас, наверное, встречает его на небе – вот там и поговорят…

Она рассмеялась по-вороньи.

И тем неожиданно развеяла отчаяние, с которым прибежала к ней молодая княгиня: значит, есть она – жизнь вечная, если старая ведьма с такой легкостью восприняла печальную весть.

Мария и сама часто думала о своей легендарной прабабке – какой она была на самом деле? Внимательно рассматривала ее портреты, сравнивала: такая же ли она красивая? Донимала деда Болеслава расспросами. И был в них чисто практический интерес: если смогла прабабушка София создать в уманских угодьях второй Версаль, сможет ли она, Мария, построить нечто подобное в Немирове? А еще будоражила воображение история о грешной любви Софии к пасынку своему – Ежи-Юрию. Это какой же надо быть, чтобы так отблагодарить мужа за обожание? Или: это какой же должна быть эта любовь!

То, что ее прадед, Станислав Потоцкий, до безумия влюбился в Софию, которая тогда была женой Юзефа Витта, Марию не удивляло. Трудно было устоять перед тем, что она видела на портретах, – бездонные черные глаза, хрупкие руки, фарфоровые плечи, густые волосы, которые, вероятно, всегда пахли хной. Прадед был настолько влюблен в эту экзотическую красоту, что без всякого стыда выторговал свою несравненную Софи у старого Витта за два миллиона золотых. А потом всячески потворствовал всем ее прихотям.

А легко ли было избежать того же искушения его сыну от первого брака Юрию, светскому денди, картежнику и повесе, который с легкостью покорял женские сердца?

Вот что имела в виду Дамира: от этой греховной связи и родился дед Болеслав, записанный в архивах – чтобы избежать скандала – как сын старого Потоцкого.

– А ты видела мою прабабку Софию? – спросила Мария, заметив, что старая цыганка начала клевать носом. – Какой она была?

Молодой княгине сегодня хотелось поговорить, чтобы как-то развеять грусть от печальной вести из Санкт-Петербурга. Хотелось помянуть деда именно здесь – у старой Дамиры, его первой и, кажется, самой верной любовницы.

– Видела, но очень тогда молодая была, чтобы хорошо запомнить, – сказала Дамира, набивая трубку новой щепоткой табака. – Наш табор тогда под самыми барскими угодьями стоял. Хозяйка охоча была до гульбищ и песен – мы, цыгане, ее часто развлекали. Ходили слухи, что, узнав об измене жены, да еще и со своим сыном! – старик Потоцкий обезумел от горя. Проклял обоих. Умер с этим проклятием на устах. А она все это время, пока он умирал, стояла у его постели на коленях, хотела прощение вымолить. Страшно было ей рожать в проклятии… Просила мать мою снять проклятие. Та, что ни делала, – не смогла. Но дед твой родился здоровым, слава богу! А вот у самой Софии все дела после этого наперекосяк пошли. Юрий пил-гулял, махнул в Париж да там и умер. А София Потоцкая ударилась в строительство, хотя и была уже Софиевка прекрасной, как рай на земле. А дед твой вырос красивым и умным, не взяло его проклятие. Разве что… – Дамира улыбнулась. – Хоть и была его жена, бабушка твоя, первой красавицей при дворе, но где бы я ни была – ездил ко мне часто. Может, я тем проклятием была, как думаешь?

Мария пожала плечами.

Ей трудно было разглядеть в этой старой женщине предмет неистовой страсти своего деда, который до конца дней оставался статным, красивым и привлекал женские взгляды.

Поймав ее взгляд, старуха улыбнулась:

– Ты на меня, княгинюшка, не обижайся. Я старая. Все мое – в прошлом. Зажилась я при вашем семействе, никак не расстанусь. Да уж, наверное, скоро Болеслав Юрьевич меня к себе призовет. Наверное, и ТАМ не обойдется без своей Дамиры!

Старуха засмеялась, прикрыв костлявой рукой рот.

– Хватит, бабка, поговорили… – прервала ее княгиня. – Пора мне. Спасибо, что утешила. На вот, возьми… – протянула ей золотую монету. – И прощай – завтра еду в Петербург на похороны. Когда снова увидимся – не знаю. Привезу тебе новый платок, этот уже совсем дырявый…

Старуха закряхтела, поднимаясь со скамьи, перекрестила на пороге молодую женщину и снова уставилась на нее своим странным взглядом. Замерла.

– Что? – вскинулась Мария. – Ну говори уже!

Старуха беззвучно пошевелила губами, сомневаясь, стоит ли выпускать слова на ветер. А потом решительно кивнула седой головой:

– Свидимся ли еще – не знаю. А потому скажу, княгинюшка: жить тебе, пока будешь строить свои хоромы. Да ты, детка, не бойся: работы в Немирове немерено! На долгий век хватит. А теперь иди, не грусти – дедушка твой хорошую жизнь прожил, дай бог каждому…

…Мария Григорьевна Щербатова тихонько вошла в свою спальню, быстро сбросила на пол влажное от ночной росы платье, кое-как расшнуровала корсет и влезла под теплое пуховое одеяло.

Стоило ей прикрыть глаза, как перед ней нарисовался образ старой цыганки – «жить тебе, пока будешь строить…».

Нет, предсказаний она не боялась и суеверной не была.

Если верить всем басням и россказням, то можно превратиться в тех деревенских кумушек, которые при всем внешнем уважении к своим господам до сих пор перемывают кости всему ее роду.

Ничего не поделаешь – род действительно неординарный. И столько в нем всего намешано, что уже сложно отличить правду от вымысла.

А что касается строительства, так оно в Немирове действительно в самом разгаре, конца-края не видно! Так что предсказание Дамиры можно забыть, и без того забот хватает! Тем более что опереться ей теперь не на кого.

Дед умер. Муж наезжает сюда нечасто – весь в государственных делах. А на ее еще совсем юных плечах огромное хозяйство – целый город, винодельня, угодья, парки, имение.

Неужели в этих трудах она повторяет судьбу прабабушки Софии? А в любви? Там – пустота. Одиночество…

Мария зашевелилась в постели, поняла, что сегодня ей не заснуть.

Удивительно, подумала, что прабабушка София Потоцкая с таким неистовством отдавалась строительству, будто в этом видела смысл своей жизни. И это тогда, когда склонялись к ее ногам короли и министры, признавая самой красивой женщиной Европы! А она занималась такими неженскими делами – чертежи, сметы, расчеты, мрамор, щебенка, песок…

Да еще и передала эту страсть своей правнучке! Что за странные совпадения!

Мария откинула одеяло, накинула пеньюар с лебединым пухом, взяла подсвечник и тихо спустилась в бальный зал – там среди других изображений предков висел и портрет Софии Потоцкой.

Княгиня подняла выше свечу, и в ее золотистой мгле возникло прекрасное лицо – оно было живое, привлекательное, изменчивое, но, вероятно, не шло ни в какое сравнение с оригиналом. Ведь магии такому лицу много лет назад добавляло каждое движение, взгляд, интонация, шорох платья.

Говорят, что прабабушка была отчаянной авантюристкой, много попутешествовала перед тем, как осесть в этих краях.

«Но со мной ведь – то же самое», – вдруг пришло в голову Марии.

До свадьбы она исколесила полмира, даже в Алжире побывала.

А характер! Сколько раз слышала от деда: слишком самостоятельная, слишком упрямая и гордая. Одно было в ней такое, за что не ругали – была красивая, как и все женщины рода Потоцких: высокая, стройная, с роскошными волосами, которые всегда пахли хной…

В Немирове каждый знал: молодая княгиня хоть и хрупкая на вид, а долга не простит, с купцами и подрядчиками церемониться не станет, в цифрах разбирается не хуже любого счетовода. И при всем своем европейском воспитании бывает резкой и даже диковатой, как… «бусурманка».

С чуть заметной улыбкой смотрела на Марию «турецкая наложница» с портрета, будто говорила: «Моя кровь! Моя!»

Княгиня вздрогнула.

Посмотрела вопросительно: что же ты, бабушка, не дала мне такой страстности, которая в тебе была?

Конечно, это счастье – чувствовать себя хозяйкой такого города. А вот что касается любви…

Не зря же ее дед – царство ему небесное! – человек ярких чувств, был против ее брака с князем Щербатовым. Считал, что этот потомок знатного рода слишком эгоистичен, слишком увлечен самим собой. Но разве она тогда могла ослушаться? Была влюблена без памяти в молодого красавца Алексея, как слепой котенок.

Перед свадьбой отправил ее дед путешествовать по Европе. Но ни Франция, ни Швейцария, ни экзотический Алжир не могли отвлечь ее от мыслей о родовитом женихе. И что теперь?

Князь Алексей Щербатов – человек государственный, постоянно в разъездах, больше всего заботится о собственном благополучии. Свои интересы у него выше семейных, детьми, Владимиром и маленькой Сандрой, не интересуется, богатые немировские угодья ему на черта не нужны, живет в Петербурге, как чужой. Обо всех ее хлопотах и слушать не хочет – «делай, что хочешь…»

«Вот и делай», – улыбается с портрета бабушка София Потоцкая.

Свеча догорела, и ее безумные глаза растаяли в темноте…

Молодая княгиня тихо вернулась в спальню.

Постояла у окна, всматриваясь в ночь.

Лишь один огонек мигал на окраине Немирова – огонек в жалкой лачуге старой Дамиры.

Город спал. Ее город!..

…Немиров конца XIX – начала XX века – город, достойный пера самого Гоголя.

И ярмарки здесь бывали не хуже, чем в Сорочинцах!

Княгиня Мария Щербатова запомнила их с детства, как лучший праздник своей жизни.

Было что-то языческое в их круговороте, в буйстве красок и звуков, в атмосфере радости и отчаянных торгов.

От самого костела до крытого рынка в четыре ряда стояли торговые палатки, к которым со всей округи сходились крестьяне. Несли на плечах огромные корзины, прикрытые расшитыми полотенцами. Бывало, отбросит Маша такое полотенце, а там – целый выводок цыплят. Пищат, тянут к ней пушистые головки, клювики забавно разевают.

Маша одного – лучшего – выбирала и в нянькину корзину прятала!

И они шли дальше, туда, где в молочном ряду светились золотом куски сливочного масла, где удивительно пахло «живым», еще теплым молоком, где куски сала напоминали заснеженные горы – с кристалликами крупной соли на белоснежных боках, с розовой прорезью и такой вкуснейшей подкопченной корочкой! А яйца – чудо какое-то! Ведь были здесь и куриные, и гусиные, и перепелиные, и индюшачьи, и даже – страусиные!

Торговали медом в кусках, солью, хлебом, пирожками. И все такое вкусное, всего хотелось попробовать. Она и пробовала – кто же откажет барыне?

Особенно любила фруктовые ряды. Над ними, как густые сладкие облака, висели такие ароматы, что юной хозяйке города казалось: идет она по райскому саду.

Торговали обычно женщины – сидели на стогах соломы в вышитых рубахах, в новых сапогах, на их пышных грудях покачивались красные бусы (вечером Маше неловко было наблюдать из окна за тем, как, дойдя до конца улицы, они снимают с себя эти обновы и украшения и расходятся с площади – босые, высоко подвернув под пояса подолы своих широких праздничных юбок…). Их мужья, грозного вида здоровяки, сидели в кабаках, пристально наблюдая, хорошо ли идет у жены торговля. И вставали из-за столов, приветствуя маленькую барыню.

– Видишь, какой у нас край? – говорил в такие дни дед Болеслав. – Береги его! Умножай богатство рода Потоцких! С этой земли еще много чего можно получить – были бы ум и желание.

…На следующий день уехала Мария в Петербург, чтобы проводить любимого деда в последний путь. Она знала, что там осталось после него много незавершенных дел.

Необходимо рассчитаться за квартиру, уволить прислугу, проверить счета, решить вопрос с отправкой вещей в Немиров.

К тому же заняться еще продажей имений и лесных угодий. Все это поглощало массу времени, а княгиня рвалась домой: заболели дети. Владимир был слабым от рождения, врачи поставили неутешительный диагноз – нефрит. Сандра подхватила насморк. И теперь, когда она была так далеко от них, оба нуждались в материнской заботе. А где взять время?

Не лучше ли сложить руки в молитвенной беспомощности, как это делали светские дамы, и воскликнуть: «Ах, я во всем этом не разбираюсь!»

Но что в таком случае ждет семью? Жизнь в долгах? Бедность?

Узнав, что в Петербург приехала внучка Болеслава Потоцкого, светское общество возбужденно гудело. Все помнили эту «южную красавицу» еще с тех пор, как жила она здесь с дедом, в окружении поклонников и в ауре головокружительной славы правнучки «самой» Софии Потоцкой.

Одно за другим посылали Марии аристократические семьи свои приглашения на балы и ужины. Но она писала вежливые отказы и занималась чисто мужскими делами: торгами и распродажей имущества.

Весной все дела были завершены, и княгиня наконец смогла уехать домой.

В пути, пока находилась в одиночестве, прокручивала в голове идею: а что если на вырученные деньги построить в Немирове новый дворец – да такой, что можно только в Европе увидеть!

На следующий день после приезда, когда наигралась с детьми, решила навестить Дамиру, подарить ей новый платок, который купила в модной петербургской лавке, – и о своей идее рассказать, посоветоваться.

– Не ходите туда, Мария Григорьевна, – остановила ее бонна. – Извините: я не хотела вас известием беспокоить, что умерла цыганка на следующий день, как вы уехали. И дом ее сгорел, как и не было…

И опять не спала княгиня.

Стояла и смотрела вдаль, где в последнюю ночь перед ее отъездом светился огонек. Вспоминала, как девочкой, заблудившись в саду, встретила там странную цыганку в цветастом платке, с дорогим ожерельем на высокой шее.

– Так это ты – маленькая хозяйка, графа Болеслава внучка? Такая же красавица!

Тогда она испугалась. Слишком пронзительные глаза были у цыганки, слишком дорогие серебряные дукаты светились на смуглой груди, слишком смоляные, как у вороны, волосы волной спускались на плечи, а кружевная юбка была не похожей на одежды других крестьянок. Побежала тогда к деду, рассказала о странной женщине.

Тот нахмурился, закашлялся:

– Это Дамира. Она давно здесь живет…

Больше ничего не сказал, но заметила Мария, каким особенным теплом блеснули его глаза. С тех пор тянуло ее к цыганке. Никто не умел лучше нее рассказывать удивительные истории. А бывало, выйдут вместе в сад, расстелит она под деревом свой цветастый платок, раскинет карты. И тут же всю правду скажет: и о браке с прекрасным принцем, и о том, что будет у Марии двое детей, и о том, что станет она хозяйкой больших имений.

А напоследок что сказала? – «Будешь жить, пока будешь строить…»

Значит, таков ее последний совет: надо браться за работу.

Ей хотелось построить новый дворец.

«Но каким он должен быть?» – все время думала Мария, каждое утро прогуливаясь по старинной липовой аллее, где могучие деревья росли в два ряда, образуя над головой плотный зеленый тоннель.

Дворец должен быть под стать этим старым деревьям, всему этому горделивому ландшафту. И классический стиль сюда подойдет лучше!

Но кому доверить строительство?

Долго выбирала княгиня достойных мастеров и наконец решила: создать это чудо может только Иржи Стибрал, известный чешский архитектор, с которым она познакомилась в Венеции несколько лет назад. Тогда чех был поражен красотой и гордой осанкой «южной красавицы» из Украины. А еще больше тем, с каким знанием дела говорила молодая женщина об архитектуре и… совершенно не замечала его влюбленных взглядов.

Постепенно светский интерес к привлекательной княгине сменился профессиональным интересом к ее познаниям. И когда господин Стибрал получил приглашение на работу в Немиров, у него не возникло никаких сомнений: ему предлагают серьезную работу, а дела сердечные – из области иллюзий.

Она действительно встретила его сухо – как заказчица.

После роскошного обеда с экзотическими местными блюдами (глаза чеха разбегались от разнообразия грибов под всяческими соусами, голова кругом шла от запаха вареников с десятью начинками и, конечно, от известных во всем мире немировских настоек) она сразу же взялась объяснять архитектору замысел грандиозного строительства.

Кроме дворца Мария хотела построить электростанцию, спиртовой завод, новый крытый рынок, больницу и много жилых зданий для рабочих.

Стибрал только удивлялся, украдкой разглядывая роскошные волосы и тонкий стан хозяйки.

И все-таки не удержался:

– Не слишком ли вы увлечены работой, Мария Григорьевна? Город и без того превосходный. И края у вас живописные. Стоит ли так тратиться? Деньги пойдут немалые…

– Вы отказываетесь? – сверкнула глазами она.

И было в этом взгляде нечто такое, что заставило архитектора почтительно поклониться.

Он приступил к работе на следующий день…

…Строительство растянулось на долгие годы.

Стибрал переделывал проект несколько раз. Хозяева – сама княгини и ее дети – выверяли каждый штрих.

Дочь Сандра, унаследовавшая от своих предков по женской линии Потоцких не только красоту, но и темперамент, и похожая на героинь французских романов – стройная красавица с глубоким голосом, – терпеть не могла девичьих развлечений. И, как мать, не на шутку увлеклась строительством. Больше всего ее занимало развитие кустарных ремесел, и она настояла на обустройстве мастерских, где под ее руководством женщины Немирова ткали ковры, вышивали салфетки, полотенца и коврики для экипажей.

Эти произведения немировских мастериц неоднократно выставлялись на международных ярмарках и приносили немалый доход в городскую казну.

Владимир занимался обустройством телефонной станции, телеграфа, внедрял все технические новинки, входившие в обиход в конце XIX века.

Наряду с грандиозным строительством дворца неуемная хозяйка проводила иные, не менее важные, работы: один за другим вырастали в городе промышленные заводики, а в Европу через Одессу экспортировалась знаменитая немировская водка, изготовленная по специальным местным рецептам. Несмотря на тревожные времена, Мария приглашала в свое имение известных садоводов из Вены, Брюсселя, Праги, а редкие растения для своего парка выписывала со всего мира.

Ей хотелось, чтобы парк вокруг дворца поражал воображение не только современников, но был создан на века, для тех, кто будет жить здесь спустя столетия. И чего только не росло на этой земле – сибирские кедры, калифорнийские ели, крымские платаны.

А посреди всего этого разнообразия медленно возводился новый дворец, общей композицией напоминающий Малый Трианон. Для него Мария по всему миру скупала картины, среди которых были полотна Рубенса, Караваджо, Гвидо, Веронезе…

Хотела ли она в своих делах и достижениях превзойти прабабку Софию Потоцкую, как о том судачили на каждом шагу? Или же – ударилась в неженское дело только из-за проблем на любовном фронте? Или была в этом какая-то другая причина?

Никто не мог дать определенных ответов на эти вопросы, кроме нее самой. Но поговорить по душам ей было не с кем. Разве что ходила на кладбище и долго сидела у какой-то неизвестной могилы…

Как и прежде, бессонными ночами, со свечой в руках спускалась княгиня в бальный зал, к портрету Софии Потоцкой. Долго стояла перед ним. Женщина на полотне была такой же молодой, как и много лет назад.

«Говорят, что твоя Софиевка была возведена на крови и костях тех, кто ее строил, – обращалась она к портрету. – Но у меня все иначе! А если рабочие и гнут спину здесь по многу лет – зато деньги хорошие имеют, их дети в гимназиях учатся, жены в больницах рожают. А сколько средств идет на подарки всем немировским детям к праздникам! За это никто худого слова не скажет. Это уж точно…»

Новых времен она не боялась. В годы Первой мировой войны отдала пол-имения под лазарет, руководила местными дамами и барышнями, чтобы те собственноручно изготовляли бинты для раненых, делилась всем, чем могла, лично посещала каждый дом – кому лекарства носила, кому – теплые вещи, кому – еду.

Свободно ходила по городу и в годы гражданской войны, и все ей кланялись, благодарили.

Чего ж бояться? От чего бежать?

Княгиня, кажется, не замечала, что творится вокруг.

Удивилась тому, как один за другим уходят от нее славные мастера, приглашенные ею из-за границы, – чехи Урбан, Зима, Пехар, Крамарж, немцы – Воллейдт, фон дер Диккен, Фиргуф, бельгиец Доже…

Княгиня была в отчаянии. Что происходит? Ведь всем она помогала и платила хорошо, знала их семьи, детей нянчила – и вдруг такое предательство!

С недоверием слушала она и рассказы сына Владимира, который все чаще говорил о «новых временах», о необходимости отъезда.

– Об этом не может идти и речи! – отвечала строго. – Еще не достроена школа!

Не боялась Мария Григорьевна еще и потому, что неоднократно принимала у себя и красноармейцев, топила для них баню, кормила, а по вечерам даже устраивала концерты: то пианиста пригласит, то скрипача. Слушают красноармейцы, улыбаются, благодарят за угощение.

И «власть» княгиню не трогала – из дворца не выселяла, визитами не беспокоила.

В городе все помнили ее добрые дела. И она надеялась, что как-то все наладится.

…Зима 1920 года выдалась тревожной.

Городок поочередно занимали разные войска – Петлюра, белополяки, Красная армия. Всем надо было есть, спать, мыться, лечиться. Люди есть люди…

Наконец установилась власть – город заняли войска красных. На этот раз у семьи Щербатовых было конфисковано имущество. Земли, винокурни, сахарный завод, табачная фабрика перешли в другие руки, пришли в упадок.

Княгине выделили сорок десятин земли, на которой местные крестьяне выращивали овощи и относили во дворец – «матушке», как привыкли называть хозяйку.

Январь выдался особенно суровым. Вечерами в одной из комнат дворца теплилась свеча, там собирались и грелись все домашние – сама Мария Григорьевна, Сандра, Владимир да еще и давняя подруга княгини – Мария Левкович. Молча сидели вокруг самовара, пили чай. И так же молча расходились по своим холодным комнатам, ложились, не раздеваясь…

…Самогон закончился.

Десяток красноармейцев, сморенных спиртом и холодом, покатом улеглись на полу флигеля. Не спалось лишь троим. Андрюха Лесовой, местный дебошир, который недавно записался в ряды армии – такому ведро спирта дай, все мало будет! – собрал вокруг себя единомышленников.

– А что, братцы, у Щербатихи, небось, много водки стоит в погребах!

– Да откуда же! Мы еще в прошлый раз все выгребли! Да и винокурню у нее конфисковали!

– Ну и что? – не унимался Андрюха. – У нее, небось, запасов – на сто лет вперед! Может, сходим, пощекочем старую ведьму?

– Страшно… Княгиня – барыня уважаемая. Я когда маленький был, каждый год ходил во дворец – за подарком!

– А мы с отцом у нее на лесопилке работали. Каждый день – горячие обеды, мясо… Борщ с грибами, эх…

– Да они поди и нынче вареники наминают! – вскинулся Андрюха. – А мы тут с голодухи пухнем! Ну-ка, вставай-поднимайся! Тоже мне – нашлись защитники хреновы! Айда к старухе на ужин! Теперя – наше время! Не откажет.

Молча шли сквозь заснеженный сад.

Вокруг – ни души, только в нижней комнате дворца теплился огонек.

Подошли к двери. Постучали.

Сначала тихо, робко – еще крепко хранилась память о былом величии господ.

Потом – настойчиво, злобно: к черту этих народных кровопийц!

– Мы теперя хозяева! Открывай! – кричал Андрюха.

И ночь разносила эхом голоса его товарищей:

– Открывай! Мы теперя здесь…

А в комнате над столом замерли темные фигуры, не зная, что делать.

– Ну, вот вам и новая власть, – сказал Владимир. – Дождались. Бежим отсюда – черным ходом…

Княгиня пожала плечами:

– Нам бояться нечего, сынок, мы – женщины. А вот ты иди от греха подальше, а то в солдаты заберут. Спрячешься у лесничего – он твой молочный брат, не выдаст. Утром вернешься. А мы здесь как-то уж уладим…

Накинув кожух и схватив в руки узелок, Владимир выскочил в ночь.

Услышал за спиной, как мать пошла открывать дверь, и побежал к молочному брату. Может, утром помощь понадобится, тот с властью на короткой ноге…

– Почему так поздно, господа солдаты? – строго спросила Мария, придерживая дверь рукой.

Три тени робко отступили.

Слишком величественный вид был у этой старой женщины.

Но Андрюха быстро совладал со своим прежним страхом перед хозяевами:

– Господ сейчас нет! Мы все теперя равны. Поэтому пришли к вам на ужин, потому что кишки урчат…

– Что ж, пожалуйста, – пропустила она их в дом. – Только ужинать у нас нечем.

Трое вошли во дворец.

Когда-то они уже бывали здесь: в детстве – на рождественских праздниках, в юности приходили то за мукой, которую хозяева бедным раздавали, то просто так – на красоту поглядеть.

И вот теперь их распирало от гордости: все это теперь им принадлежит!

Вошли в зал, осмотрелись.

За столом – две женщины, самовар холодный, водки нет. Перерыли весь погреб – нету!

– Что-то еще, господа? – с издевкой спрашивает молодая княгиня, красивая, как с картинки, что на стене висит.

– Ночь на дворе. Прошу покинуть дом, – говорит старуха.

– А вы нас проводите! – скалится Андрюха, подмигивая своим товарищам. – А ну, вперед!

Мария Григорьевна бросила последний взгляд на портрет своей прабабки, поймала ее улыбку: «Построен твой дворец. Построен. Больше тебе здесь нечего делать…»

Молча вышли женщины в заснеженный парк.

Мария Григорьевна вглядывалась в филигранные узоры ландшафта: действительно, больше делать нечего – все выглядит безупречно, все сделано на совесть, на века.

Но… для кого? Куда их ведут?

«Будешь жить, пока строишь…» – вспомнились слова Дамиры.

Мария Григорьевна взяла под одну руку дочь, второй подхватила старушку Левкович.

Не оглядываясь, медленно пошли по аллее.

А потом раздались три выстрела…

…В это же время в хижине на окраине леса молочный брат князя Владимира занес над ним, заснувшим с дороги мертвым сном, охотничий кинжал.

А потом хищно развернул узелок.

Долго рылся.

Искал золото, бриллианты, деньги.

Ничего из этого в княжеском узелке не было – только одна рубашка и пара кружевных носовых платков…

…Многое помнит «маленький Версаль» в Немирове.

Запустение, пожары, топот красноармейских сапог, свист немецких снарядов, взволнованные речи реставраторов, развеселые песни и танцы курортников.

Но каждую ночь поблескивает где-то внутри мерцающее сердечко свечи.

Кто захочет – увидит…

 

Жанна из Домреми (Дань автора кумиру своей юности)

– Какой она была?

Молодой хроникер-венецианец подвигает ко мне тарелку с бобами и вареным мясом.

Он думает, что мы здесь только из-за этих яств, по которым, признаюсь, давно истосковался мой желудок.

Но кусок не лезет в рот.

И не потому, что с мая 1431 года я вообще отвык много есть, а потому, что вопрос синьора венецианца заставляет сжаться мое горло. И не только мое.

Возбужденные и даже веселые за минуту до этого, растроганные значимостью нашей сегодняшней встречи, мы все замираем.

Какой она была…

В таверне «Синий конь» нас четверо – этот хроникер, я, бывший герольд Амблевиль Тощий, и двое рыцарей – сэр Жан де Новеломон, по кличке Жан из Меца, и сэр Бертран де Пуланжи, для близких друзей – Поллишон.

Жану сейчас пятьдесят семь, Поллишону – шестьдесят три. Я среди них самый молодой, мне сорок пять. ЕЙ было бы сорок четыре!

Я занимаюсь этими подсчетами, пока длится пауза. Я думаю, если бы все было по-честному, она бы сейчас сидела среди нас, своих старых боевых товарищей и, возможно, еще не утратила бы былой красоты и осанки…

Все мы были живы. И все было позади.

Как и этот последний день реабилитационного процесса. Он уходил в прошлое. А в мои ноздри и грудь впервые за двадцать пять лет начал медленно входить свежий воздух взамен горького духа паленой человеческой плоти, сопровождавшего меня все эти годы.

Как ответить на вопрос?

– Знаете, – сказал я, до этого перекрестив трижды свой зловонный рот, – если бы мы до этого не знали Отца Небесного Иисуса, ее пришествие могло бы считаться отсчетом христианской веры.

Повисает долгая пауза.

– Могу ли я записать ваши слова? – говорит хроникер.

– Будь осторожен, Тощий, – говорит Поллишон.

Жан из Меца молчит, но в его глазах я вижу страх.

Меня это возмущает. Все чувства, которые до сих пор лежали у меня на душе тяжким грузом, плавятся в жару моих прогнивших внутренностей, я не могу больше молчать!

– Да! – кричу я. – Да, мы все были весьма осторожными там, на площади Старого рынка, в Руане, когда видели, как Матерь нашу ведут в огонь! Мы, те, кто был с ней до последнего вздоха, те, кто шел за ней в дождь и в снег, кто ел с ней из одного котла! Мы все, прикрывшись плащами и капюшонами, лишь наблюдали, как она горит! Почему не отбили ее? Мы, воины с копьями и арбалетами! Мы, мужчины! Мы, ее войско, присягавшее на верность до последнего вздоха!

Я стучу кружкой по столу, и она раскалывается пополам, заливая пергамент хроникера.

– Э-э-э… – говорит Жан из Меца, – да ты совсем пьяный…

Да, я пьяный вот уже двадцать пять лет, напоенный тем дымом по горло – он полностью выел мой мозг.

Поллишон хлопает меня по плечу, кашляет:

– Успокойся, Тощий. Ты прав… Не трави душу.

Трактирщица приносит мне новую кружку.

– Сколько тебе лет, Марион? – мрачно спрашиваю я, глядя на ее стан и красивое круглое лицо.

– Старовата для тебя… – улыбается она, – сорок шесть.

Она отходит, покачивая бедрами, она знает, что привлекательна.

И я снова думаю, что ЕЙ было бы на два года меньше. И она могла быть жива.

– Не ссорьтесь, господа, – говорит венецианец. – Мы здесь не для этого.

Да, мы действительно здесь не для этого.

В первый день реабилитационного процесса, когда в Нотр-Даме собралось все почтенное общество, мы увиделись впервые. Впервые за эти двадцать пять лет, что прошли со времени сожжения Девы.

Мы не сразу узнали друг друга. А узнав – радовались, как дети. Мол, настала пора справедливости. И мы снова – непобедимы.

Не так, все не так…

– Я буду говорить, – киваю я хроникеру, подсовывая ему чистую бумагу.

Итак, 7 ноября года 1455-го торжественно начался показательный реабилитационный процесс в отношении Орлеанской девы, которая называла себя Жанной д’Арк из деревни Домреми.

Свидетелей понаехало много – сто пятьдесят человек.

Были здесь простые люди – родственники Жанны, ее односельчане, горожане, земледельцы. Были ее уцелевшие в походах воины, были аристократы, священники, полководцы и принцы крови. Все они говорили о ней с большим уважением, любовью и запоздалым раскаянием.

Первый свидетель, крестный отец Жанны Жан Моро, задал тон всему почтенному обществу.

Говорил просто, как обычно говорят деревенские люди.

Сказал, что жил неподалеку от дома семьи д’Арк – Жака и Изабеллы, часто заходил в гости и поэтому без колебаний стал крестным девочки. Рассказал, как вместе со всеми трудилась Жанна на пашне, пасла скот, пряла и шила, как часто ходила в церковь на исповедь. Как считали ее «лучшей в деревне», ведь душа у нее была большая и добрая. А еще у нее были – большая вера и такая же большая боль по родине, порабощенной бургундцами.

И снова, как тогда, допытывались судьи, которые теперь стали «правосудием», у свидетелей о том Дереве Фей, которое стало краеугольным камнем в неправедном суде.

Далось им это дерево, будто сами они никогда не были детьми!

Ездил я, Амблевиль Тощий, к тому дереву.

Я ездил много все эти годы. Шел по ее следам, собирая сведения о той, чья жизнь – житие! – стала для меня примером несокрушимой и непобедимой веры в бессмертную душу, а вместе с тем укрепила и другую веру – в Господа нашего Иисуса, который порой подает простым смертным свои знаки.

Так вот, дерево то – старое и уже источенное древоточцем, еще на месте. Неподалеку от дубовой рощи и ручья, который в тех местах, как и в детстве Жанны, до сих пор называют Смородиновым. Тот Смородиновый ручей такой же старый и наполовину высохший, как и «волшебный бук».

Но я видел их в другом свете! Такими, какими их видела моя Госпожа.

Видел дерево молодым и раскидистым, а ручей – полноводным и целебным. Представлял себе, как сходятся к нему дети со всего Домреми, чтобы поиграть с феями, порхающими в ветвях бука.

В селении испокон веков считалось, что эти маленькие существа были верными друзьями и хранителями детей.

Дети и феи – разве есть в этом что-то странное? Разве можно считать серьезным аргумент обвинения, что маленькая Жанна видела их и говорила с ними?

Я и сам, лежа под тем деревом с закрытыми глазами, чувствовал их легкие прикосновения – даже если этими прикосновениями было лишь тепло солнечных лучей.

– Где именно находится это дерево, от которого ты набралась ереси, Жанна? – спрашивал ее епископ, магистр искусств, советник на службе герцога бургундского Филиппа Доброго, преподобный председатель суда Пьер Кошон.

И она спокойно отвечала, что это дерево называлось Деревом Дам или Фей и находится оно у Дубовой рощи, которая видна из окон ее дома. И что старики рассказывали, что в его кроне живут феи. Но сама она их никогда не видела, только верила в то, что они есть.

Рассказала и о голосах святых Екатерины, Маргариты и архангела Михаила, которые призвали ее в освободительный поход. Призналась, что ей было страшно покидать родительский дом и идти вместе с мужчинами, которых она до той поры боялась.

Я, герольд Амблевиль, по прозвищу Тощий, сидел на последней скамье, спрятав лицо под капюшоном, как и все другие, в чьих глазах судьи могли бы прочитать печаль, и пытался запомнить все, что она говорила, – так же, как тогда, когда она диктовала мне письма и ответы полководцам и королям. Память у меня хорошая, иначе – не быть бы мне королевским герольдом!

Могу засвидетельствовать, что ответы моей Госпожи порой заводили высокое собрание в тупик, из которого они – образованные теологи, выбирались, как… лягушки из стеклянной банки.

На многие вопросы ей нельзя было отвечать ни утвердительно, ни отрицательно – все это были западни.

Но и тогда Жанна находила самый меткий, но нелукавый ответ.

– Являлся ли к вам архангел Михаил голым? – допытывались они, прекрасно понимая, что как бы ни ответила она на этот вопрос – «да» или «нет», оба ответа будут использованы против нее. Ответить на этот вопрос «да» означало бы, что этот голый архангел был самим сатаной, а сказать «нет» – отрицать существование святого и то, что видела и говорила с ним.

И она отвечала так, что заставляла зал вздохнуть с облегчением и уважением к ее разуму:

– По-вашему, Господу не во что было Его одеть?

Ну какой дипломат мог бы придумать лучший ответ, чтобы избежать западни?

А когда заставляли ее клясться на Священном Писании, что будет говорить всю правду, она и здесь не лукавила, честно пообещав говорить лишь ту правду, которая касается только ее.

И добавила:

– Возможно, вы спросите меня о том, о чем я вам сказать не смогу. И не скажу, даже если мне отрубят голову.

На вопрос, какой знак она подала при встрече своему королю, она ответила, что ни за что не скажет об этом, но добавила:

– Идите и спросите у него самого!

На вопрос, верили ли ее соратники в то, что она послана Богом, сказала так:

– Я оставляю это на их совести…

Она ничего не отрицала, но и ни с чем не соглашалась, доводя умников-судей до бешенства. Откуда только у нее взялся этот тонкий ум?

Еще один пример приведу и уткнусь носом в свою третью кружку, которую подносит умница Марион.

– На первом же публичном допросе хитроумный Кошон поставил перед ней западню, заставляя вслух прочитать «Отче наш».

– В чем же западня? – интересуется молодой хроникер-венецианец.

– Э-э-э, господин писака, – отвечаю я, – не все так просто в нашем святейшем правосудии! По всем инквизиторским правилам, если обвиняемый хоть раз заупрямится или сделает паузу – любая запинка при произнесении молитвы расценивается как признание в ереси. А могла ли юная девушка, закованная в кандалы, растерянная и испуганная, хотя бы раз не запнуться? И она не стала этого делать. Однако сказала, что с удовольствием сделает это в приватном порядке перед духовником, который по закону должен сохранить таинство исповеди!

Глаза хроникера умоляют меня сказать еще хоть что-нибудь.

И я добавляю то, что и тогда, и сейчас кажется мне важным и очень праведным:

– Когда любого преступника спросят, собирается ли он бежать из тюрьмы, конечно, каждый ответит «нет», даже если решетка в его камере будет уже перепиленной. Не так ли? Но Жанна всегда отвечала честно: «Я порывалась и порываюсь ныне бежать, как то пристало любому человеку, какового содержат в тюрьме как пленника!» И в этом была вся она – такой, какой я ее знал. Такой, какой почитаю и буду чтить до конца своих дней.

– Боялась ли она смерти?

– Она боялась огня… – отвечаю я, – и ей – о, подлость человеческая! – показали костер как ее будущее наказание. Ей, девочке! И у этого костра подсунули бумагу, в которой обещали перевести в лучшую тюрьму и обеспечить надлежащий уход, если она отречется от своих заявлений. И она поставила под ней крест на радость Кошону, который не выполнил ни одного из своих обещаний. Впоследствии эту минутную слабость Жанна объяснила просто: она боялась огня. А разве вы, господа, не боитесь такой страшной смерти?..

Все молчали. И я решил добавить еще и такое:

– Более того, отцы-инквизиторы отобрали у нее женское платье, подсунув мужское. И это стало новым витком в том судилище. Ведь поймать Жанну из Домреми на ереси они не смогли. Поэтому перешли к «светским» обвинениям: ношение мужских одежд, участие в боях, ее легкомыслие, суеверие, нарушение заповеди не покидать своих родителей, попытки сбежать из тюрьмы, недоверие к суду церкви и всякое такое.

Я больше не могу говорить.

Мы мрачно чокаемся кружками.

– За Жанну! – тихо говорит Поллишон, сэр Бертран де Пуланжи.

– За нашу Жанну! – добавляет Жан де Новеломон, Жан из Меца.

И я немного завидую им обоим, ведь они увидели ее раньше меня!

Тогда, когда она впервые вошла в замок коменданта Вокулёра Робера де Бодрикура – маленькая деревенская девочка в красной юбке…

– Ясное дело, мсье Робер и все мы, кто тогда доедал жареного кабана в большой гостиной, повеселились от души…

Это говорит Поллишон.

И хроникер уже записывает за ним, сменив затупившееся перо на новое.

Пишет так:

«Представьте себе: заходит в зал хорошенькая юная крестьяночка. Щеки мало чем отличаются от цвета юбки. Свежая и трепетная, как олененок. За ней следует ее дядя, даже приседает от страха, косится на стены, гобеленами увешанные, губами шевелит – наверное, молитву шепчет. Представляется Дюраном Лаксаром, крестьянином, и подталкивает вперед эту юную особу, мол, теперь ее очередь держать речь перед высоким дворянством.

Думаю, такое было для нее впервые: стоять перед мужчинами, да еще аристократами, раздевающими ее глазами.

И говорит эта девица, что у нее великая миссия от Бога – освободить Францию, снять осаду Орлеана, короновать дофина. А для этого нужна ей охранная грамота от коменданта мсье Бодрикура, чтобы она могла поехать в Шинон, к самому королю.

– Я пришла сюда для того, чтобы господин Робер де Бодрикур приказал своим людям отвести меня к королю!

Мы все покатом лежали от смеха.

А мсье Робер подходит к дяде ее и серьезно так говорит:

– Что ж, уважаемый… м-м-м… – как там вас? – господин Лаксаре, спасибо вам большое за развлечение. Времена нынче сложные, невеселые. Но повеселили вы нас вдоволь. Вот что я вам скажу…

И наклоняется к уху Дюрана, глядя на его племянницу, что стоит спокойно, будто не замечает его игривого тона:

– Отведите вы эту девочку в дальний угол и дайте парочку хороших подзатыльников. Большего она не заслуживает. А сюда не суйтесь, потому что в следующий раз и вам перепадет!

Заржали мы все, как жеребцы.

А она – ничего. Будто не слышала.

Спокойно так говорит:

– Не грусти, дядя. Все правильно. Сейчас так и должно быть. А вы, – обращается к Бодрикуру, – только в следующем году мне поверите! Сейчас же прощайте и ждите меня, когда созреете к решению. Бог пока дает мне время.

Поклонилась низко и достойно так, медленно, вышла. Мы и глазом не успели моргнуть.

Поговорили еще о женщинах, вино допили – и забыли об этой странной…

В печали и неутешительных сведениях о том, что с каждым днем сдает Франция свои позиции англичанам, шло время. Чувствовали мы себя, прямо скажем, как мыши, которые трясутся по своим норам, лишь заслышат запах кота.

Откровенно говоря, иногда вспоминал я ту девочку в красной юбке.

Даже не знаю почему.

Думал, что просто хорошенькая она была, поэтому и запомнилась. Да разве мало было вокруг хорошеньких крестьянок?..

А куда та подевалась, что с ней – о том и не ведал…»

А я разузнал, дружище Поллишон, думаю я, Амблевиль Тощий.

Был я лет пять назад на постоялом дворе в Нафшато, где до сих пор заправляет Русс, что означает «рыжая». Правда, сейчас эта бывшая красотка не рыжая, а седая.

Но прозвище это себе оставила, не хочет себя иначе называть!

Ведь под этим именем она известна как хозяйка, что приютила беженцев из Домреми – в том числе семью д’Арк.

Тогда бургундцы разгромили деревню, половина народу была убита, а половина сбежала в Нафшато. Жили, как могли. Плохо.

Разыскал я Русс, ведь все хотел знать о Госпоже моей. Узнал немного: как жили они большими семьями под одной крышей, как Жанна с подругой Ометтой помогали ей на кухне за кров и еду – готовили, посуду мыли. Вечерами долго шептались перед сном, как это любят все шестнадцатилетние девочки.

Но вот что еще сказала мне старая Русс и что запомнил я слово в слово, ведь и сам много думал об этом:

– Нет ничего удивительного в том, что Бог возлагает на кого-то из смертных миссию. Может, он возлагает ее на многих. Даже на каждого из десяти. А может, и на каждого второго! Но слышат Его – единицы. Ведь все слишком заняты собой – своими проблемами и радостями, своими болезнями или здоровьем, добыванием хлеба насущного, сварами или наоборот – находятся в состоянии бесконечных развлечений и веселья. Или просто отчаялись с самого начала своего существования. Таким трудно отрешиться от преходящего, чтобы услышать голос хотя бы самого маленького ангела из свиты Господней. Если бы все могли его слышать – о! – какой бы красивой стала земля!

Я и сам думаю об этом.

О том, что не во тьме мы идем, как говорят нам сильные мира сего, чтобы стали мы еще темнее.

Не во тьме!

Тьму эту создаем мы сами, когда не слышим и не хотим слышать те голоса, и если даже и услышим – не верим. И не обязательно это должны быть «голоса». Ведь «голосом» судьбы и предназначения может быть обычное событие, не божественное, а простое, бытовое. То, что укажет тебе путь. Как когда-то указал нашему отряда путь в степи простой крестьянин, которому Жанна подарила свой зеленый кафтан.

Я не могу поделиться этими мыслями с товарищами, особенно в присутствии хроникера. Бог знает, кто он такой. Это сегодня нас всех пьянит справедливость церковного вердикта, а что будет завтра – неизвестно…

И поэтому я молчу, прислушиваясь к голосу Жана из Меца:

– Я поверил ей сразу! Как только она сказала: «Неужели вы считаете, что мне лучше идти с мужчинами в поход, чем сидеть рядом со своей матушкой и прясть шерсть?»

– Но это было ровно через год после первого визита! – уточняет Поллишон.

– Какая разница! – упрямо бормочет Жан. – Поверил я ей сразу!

– Ага… – хмельным голосом с издевкой говорит Поллишон, – и тогда, когда ее в Вокулёре во второй раз выставили за порог?

– Заткнись! – кричит Жан. – Я тайком ходил на тот двор, где она поселилась в ожидании ответа коменданта, – к каретнику Анри Ле Руайе и его жене Катрин. Своими глазами видел, как стекался туда обездоленный и обессиленный народ, видя в ней свое спасение, собственными ушами слышал, как обращалась она ко всем, кто нуждался в добром слове.

Да, господа рыцари, думаю я, Амблевиль Тощий, но ее выставили из комендантских палат и во второй раз. А она пришла и в третий, повторив все, что говорила два предыдущих раза:

– Сейчас мне необходимо предстать перед королем нашим в первой половине поста! Пусть я даже сотру ноги до колен – знайте, никто: ни король, ни герцог, ни дочь шотландского короля, ни кто-либо другой не сможет спасти французское королевство, кроме меня! Я должна идти! И я сделаю это, потому что так нужно Господу!

И на этот раз никто не смеялся.

Ведь слишком тяжелым было наше положение в Орлеане.

За соломинку пришлось хвататься! Все большую территорию страны захватывала бургундская шайка, расползалась по ней, как чума, устанавливала свои грабительские порядки, убивала любого, кто говорил на языке своих родителей, насаждала страх, культивировала жестокость, продажность судов и церковников, уныние, умножала бедность, сеяла смерть…

– И тогда я склонил перед ней колени и голову и сказал: «Когда ты хочешь выступить в Шинон?» Пообещал сопровождать ее повсюду – всегда. И не отступился от своего слова! – сказал Жан из Меца.

– Я – тоже! – пробормотал Поллишон, стукнув кружкой по столу.

И Жан примирительно похлопал его по плечу:

– Конечно, брат, и ты…

Там, в Шиноне, я Амблевиль Тощий, королевский герольд, увидел ее и двух рыцарей впервые.

Когда она в сопровождении четырех мужчин, среди которых были эти славные рыцари и два ее брата, вошла в зал, я стоял за спинами знати и слышал, как пренебрежительно переговаривались они между собой, обсуждая ее фигуру и скромный наряд, называя гостю сумасшедшей деревенщиной.

Но я видел и другое: ее спокойное, улыбающееся лицо, излучающее уверенность, будто она всегда находилась в окружении высокопоставленных лицемеров и знала им цену.

Они собрались потешиться над ней. И наш некоронованный король Карл, этот испуганный мальчишка, поддержал их игру, спрятавшись за спинами вельмож.

Видеть это было невыносимо, и я уже хотел выйти из зала, ведь не терпел издевательства над простолюдинами и не считал нужным участвовать в королевских развлечениях, которые стали чуть ли не единственным спасением от страха и отчаяния, царивших в Шинонском замке. Но остановился на пороге: она, обведя взглядом почтенное общество, упала на колени перед Карлом, который скрывался в толпе придворных!

Вот тогда я и поверил ей всем сердцем. Да и мало кто мог не поверить, зная ее лично…

Когда приказали мне выступать вместе с ними, такую благодать почувствовал!

Быть ее голосом – разве это не счастье? Я до сих пор по памяти могу воспроизвести любое из ее обращений.

И что это было за чудо, когда говорил я ее устами! Сам себе мудрее казался, будто мои это слова были.

И ни один из вражеских наместников, к которым через меня, герольда Амблевиля, обращалась Жанна, не трогал меня, будто я и сам был посланником Неба:

«Король Англии и вы, герцог Бедфорд, называющий себя регентом Королевства Франции, вы, Гийом де Пуль, Жан, сир де Талбо, и вы, Тома, сир де Скаль, именующий себя наместником упомянутого герцога Бедфорда, внемлите рассудку, прислушайтесь к Царю Небесному. Отдайте Деве, посланной сюда Богом, Царем Небесным, ключи от всех добрых городов, которые вы захватили, разрушили во Франции. Она готова заключить мир, если вы признаете ее правоту, лишь бы вы вернули Францию и заплатили за то, что она была в вашей власти. И заклинаю вас именем Божьим, всех вас, лучники, солдаты, знатные люди и другие, кто находится пред городом Орлеаном: убирайтесь в вашу страну. А если вы этого не сделаете, ждите известий от Девы, которая скоро придет к вам, к великому для вас сожалению, и нанесет вам большой ущерб. Король Англии, если вы так не сделаете, то я, став во главе армии, где бы я ни настигла ваших людей во Франции, заставлю их уйти, хотят они того или нет!»

Я произносил эти слова в кругу врагов наших и собственными глазами видел на их лицах сначала недоумение, удивление и улыбку, а затем, клянусь! – страх.

Один за другим сдавали Деве свои ключи порабощенные города.

Как и обещала, она короновала своего дофина в Реймсе. А ее присутствие во главе войска превратило толпу сломленных трусов в сильную армию.

Она излучала уверенность в победе, как солнце. И каждым своим лучиком проникала в сердце любого, кто шел за ней в атаку.

Духом Франции была та девчонка, скажу я вам.

И ранена она была – стрелой в шею, и испугана видом крови, и месила вместе с нами грязь военных дорог, спала в палатке в дождь, в снег, всегда скакала на коне впереди со своим знаменем в руках. То знамя ценила больше меча. И, клянусь, не убила ни души!

– Что ты ценишь больше всего, Жанна, – спрашивал ее Кошон, – знамя или меч?

И она отвечала, что, когда ее войско нападало на врагов, она всегда держала в руках свое знамя – для того, чтобы никого не убивать.

Я помню то знамя, что всегда развевалось впереди войска, сделанное по заказу самой Жанны таким, каким она его видела: на нем два ангела подавали Отцу Небесному лилии. И не было знамени лучше и благороднее этого!

А меч она держала в ножнах из бычьей кожи – он был старый и ржавый, ведь нашли его – по ее предвидению! – под слоем земли в церкви Сент-Катрин-де-Фьербуа. И, как говорили, принадлежал он самому Карлу Великому. Когда мастера предложили наточить его, Жанна отказалась, сказав, что берет его не для убийств, а как символ былой славы и будущих побед.

Входила она в каждый освобожденный город, как Христос, – цветами ее осыпали, детей к ней подносили, просили благословения…

– А теперь скажите мне, славные господа-рыцари Жан де Новеломон, Бертран де Пуланжи, скажите и вы, добрый синьор венецианец, скажите за этими кружками вина, что подносит нам эта красивая женщина… – нарушаю молчание я, – скажите теперь, в этот замечательный день, когда мы отмечаем праведный вердикт нового суда и очередную победу Матери нашей, Девы, скажите: могли ли сильные мира сего стерпеть такую победу простой крестьянки? Не был ли тот ее арест обычным сговором?

Впервые произношу я то, что не дает покоя моей душе все эти двадцать пять лет.

Я не нуждаюсь в ответе, не хочу подвергать опасности своих боевых друзей, но знаю точно: они тоже думали об этом.

Произнеся то, что давно мучило меня, я выхожу по малой нужде, чтобы не слышать их ответа или их молчания.

Я уверен (не будь я королевским герольдом!), что инициаторами заговора был сам король, на голову которого положила она отвоеванную корону, и архиепископ Реймский, монсеньор Реньо де Шартр! Иначе почему закрылись перед ней ворота радушного Компьена, когда она хотела укрыться за ними?

И душит меня неописуемый и незабываемый стыд, когда все мы, ее рыцари, успели проскочить под те ворота, как хитрые лисы. И только из-за стен наблюдали, как схватили Госпожу нашу проклятые бургундцы. Прекрасно помню, как ты, Поллишон, грыз свой окровавленный кулак, а ты, Жан из Меца, рыдал, как ребенок! А я, герольд Амблевиль Тощий, бился о железную решетку тех ворот, пока вы, дорогие мои друзья, не оттащили меня от нее, ведь лоб мой был разбит в кровь…

Теперь сидим мы здесь, в таверне «Синий конь», и радуемся праведному правосудию.

А у меня жжет, жжет в груди…

И куча вопросов крутится в мозгу. Почему не мы, ее друзья, почему не святая церковь, а лишь ее мать осмелилась выступить с просьбой о реабилитации своего дитяти? Ведь разве не есть это делом государственным?

Если наш король уверовал в то, что Жанна – посланник Неба, почему не защитил, когда ее обвинили в ереси и пособничестве дьяволу? Почему не выкупил ее так же, как это сделали англичане, заплатив бургундцам за Деву десять тысяч ливров – неужели у знаменитого Карла, которому она подарила французский престол, не нашлось в казне хотя бы на один ливр больше?

Почему сейчас на скамье подсудимых не было ни одного обвиняемого в содеянном преступлении – сожжении невинной души?

А те, кто принимали участие в том позорном процессе, кто трепетал от каждого слова Бовеского епископа, теперь выступили в первых рядах поборников справедливости? Не заслуживают ли наказания и они, эти смиренные доминиканцы Мартин Ладвеню и Изамбар де Ля Пьер? И все остальные, кто теперь поет Деве свою лживую осанну!

Нет, не могу я быть доволен этой победой!

Однажды моя Госпожа так и сказала мне: «Ни одна победа не оставит тебя довольным, друг!» И я спросил: «Почему ты так считаешь, Жанна?» И она улыбнулась: «Любая победа сначала рождается внутри. Вот и твоя должна быть прежде всего над собой!»

О да, я был дерзким и слишком молодым. И так мало знал!

А каждое произнесенное через меня слово – ЕЕ слово! – казалось мне собственным.

Потеряв это слово, я остался пустым, как флейта, на которой никто больше не играет.

И только тогда понял суть сказанного ею: я должен наполнить свою душу тем же добром, той же верой, той же смелостью, порядочностью, терпением и любовью, которые должны быть внутри каждого человека.

А я дерзко полагал, что все это уже есть во мне – из-за того, что проговаривал ее слова!

О, как мало всего этого оказалось во мне после ее смерти!

И как мало всего этого оказалось в других душах!

Не знаю, повторится ли когда-нибудь и где-нибудь эта история, чтобы юная девушка из безвестной деревушки стала во главе огромной армии и в ее распоряжении были особы королевской крови, седовласые полководцы, суровые воины. А если когда-то и произойдет так, то не повторится ли и история страшной и неправедной измены? А потом – и история не менее ханжеского правосудия, когда будет уже поздно?

Мне трудно думать обо всем этом. Если бы можно было спросить ее саму, я уверен, она, как всегда, дала бы короткий и точный ответ.

Я возвожу глаза к небу и спрашиваю: «Что дальше, Жанна? Кто поможет нам выйти из тьмы?»

И слышу ее голос, слышу то, что сказала она мне двадцать пять лет назад:

– Бог помогает тому, кто помогает себе сам.

Только сейчас я точно понимаю ее слова!

Если мы, все те, кто шел за ней тогда, кто верил ей – каждый из нас возьмет за руку хотя бы одного отчаявшегося – рано или поздно мы снова соберемся в армию. И воевать нам придется долго, ведь не мечом будем мы прокладывать путь к свету, а собственной душой, которая – бессмертна.

…Когда я вернулся к обществу, Марион уже убирала за нами стол.

Последний день следствия в реабилитационном деле Девы Орлеанской, названной при рождении Жанной из деревни Домреми, подходил к концу.

Я должен был завершить беседу с хроникером и поэтому сказал напоследок:

– Так бывает всегда: кто-то живет рядом с тобой – на первый взгляд, такой же, как и ты. Две руки, две ноги, голова… Вы общаетесь. Иногда он кажется тебе лучше других, лучше тебя самого. Лучше – но не более того! Ведь вас обоих судьба вертит в одной плоскости, совсем рядом друг от друга. Но с его уходом ты начинаешь вспоминать его слова, его поступки, его поведение, манеры, улыбку – и неожиданно осознаешь, что означало это «лучше»: особый! Не такой, как все. Выдающийся. Поцелованный Богом. Тот, кто согревал и освещал всю твою жизнь, у кого ты бессознательно учился быть человеком. Хотя все казалось слишком простым: разве трудно подарить нищему свой кафтан, разве сложно поздороваться с прохожим, который улыбается тебе, поговорить со стариками, утешить ребенка, утешить друга? Но если это так просто, почему ты сам не делал этого? Почему ждал этих действий от другого – «лучшего, чем ты»? Такая она была, эта Жанна из Домреми. Я знаю, наступят и другие времена. Но не уверен, что этот печальный урок пойдет на пользу человечеству. Мы пока темные душой. Мы пока не умеем любить и верить. А если умеем, то это касается только того, что мы называем «своим» – того, что не выходит за рамки собственных желаний и страстей. За рамки нашего личного подворья. Так и запишите в свой свиток, дорогой синьор…

Венецианец раскланивается, подзывает Марион, велит после его ухода налить «славному обществу» еще по кружке.

Мы остаемся одни.

Таверна уже пуста.

Нам больше не о чем говорить.

И тогда, хорошенько прочистив горло хриплым кашлем, Поллишон произносит:

– Ты, Амблевиль, по кличке Тощий, сказал, что мы ничего не сделали для нашей Жанны…

– Да, – добавляет Жан из Меца. – Ты бросил нам страшное обвинение, которое мы все же должны принять из твоих праведных уст…

– Но ты должен помнить и о том, чего мы не скажем никому, – говорит Поллишон.

– Никому, кроме тебя, поборник справедливости, – добавляет Жан.

И Поллишон шепчет мне в правое ухо:

– А как ты думаешь, дружище, кто помог преподобному судье канонику Жану Эстиве утонуть в болоте на третий день после ее казни?

А Жан из Меца шепчет в левое:

– А кто отправил в лучшие миры бакалавра теологии, славного приора доминиканского монастыря Сен-Жак, наместника инквизитора Франции в Руанском диоцезе Жана Леметра?

– Но до Кошона мы добрались слишком поздно… – вздыхает Поллишон.

– Жаль… – вздыхает Жан.

Я низко склоняю голову и искоса смотрю: не слышит ли нас прелестная Марион и тот подозрительный пьянчужка, что спит за соседним столом.

Ведь я тоже должен сообщить своим боевым товарищам кое-что.

Я говорю так:

– А как вы думаете, кто был тем цирюльником, в кресле которого погиб насильственной смертью Пьер Кошон, епископ Бове, епископ Лизье, магистр искусств, лиценциат канонического права, доверенное лицо бургундского герцога Филиппа Доброго и председатель руанского процесса над Жанной д’Арк?..