Я знаю, что ты знаешь, что я знаю…

Роздобудько Ирэн

Все герои этой книги живут в расположенном в небольшом немецком городке пансионе, принадлежащем пожилой даме, фрау Шульце. Квартиранты – все без исключения выходцы с Украины (вот такая у хозяйки прихоть) – между собой практически не общаются, и потому их истории почти не пересекаются, разворачиваясь каждая сама по себе. Общим, кроме места проживания, для них является одно – все они упорно пытаются казаться не теми, кем являются на самом деле.

А за всеми своими постояльцами наблюдает хозяйка пансиона, знающая о них гораздо больше, чем они о себе. И это не простое любопытство, ведь из них ей нужно выбрать лишь одного – того, кто расшифрует для нее письмо из далекого прошлого…

 

Татьяна:

«Лили Марлен»

…Конец марта был похож на начало января – пронизывающий ветер, слякоть, отяжелевшие сырые тучи низко нависали над городом без единой обнадеживающей щелочки, в которую могло бы проглянуть солнце, под ногами хлюпало серое грязное месиво. Каждое утро его педантично сгребали, вывозили куда-то за город, но каждый вечер снова падал мокрый снег и городок превращался в тарелку с подгоревшей манной кашей.

Ноги увязали в ней и промокали до костей. Автобусы не ходили.

Хотя какие автобусы? В этом городе их не было – все передвигались на собственных автомобилях.

Пройдя несколько кварталов, Татьяна вышла на центральную улицу и замедлила шаг, чувствуя, как сапоги медленно наполняются водой. Это было неприятно, будто идешь в бумажной обуви. Еще мгновение – расползется и придется месить мокрый снег босиком.

Не хватало еще заболеть!

Кафе были почти пустыми – жители этого городка засыпали рано или сидели в ночных клубах. Только «Макдоналдс» светился, как китайский фонарик. В нем тусовалась молодежь.

Голова раскалывалась, волосы пропахли табаком. Татьяна механическим движением поднесла прядь к носу, понюхала и поморщилась. Волосы у нее были длинные, волнами рассыпались по плечам, имели ухоженный вид. Но этот ненавистный запах! Теперь он сопровождал ее всегда. Даже если она каждое утро мыла голову, аккуратно укладывала прическу феном и щедро поливала духами. Напрасно. Все напрасно.

Вода в сапогах начала хлюпать. Татьяна пожалела, что не надела шерстяные носки. По крайней мере, тогда бы не растерла ноги, а теперь мало того, что они мокрые, так еще и сапоги стали натирать. Завтра на пальцах расцветут волдыри.

Татьяна остановилась.

И тут же услышала тихое: «Фрау…»

Конечно! Стоит остановиться, как сразу же слышишь предложения.

– Фрау…

– Пошел ты… – процедила сквозь зубы Татьяна, думая о мокрых ногах и возможных волдырях. Услышав незнакомую речь, человек удивленно отступил.

Было далеко за полночь. Конечно, порядочные фрау в такое время уже спят.

А по улицам бродят вот такие дешевые проститутки в мокрых сапогах!

Эх, знал бы он, как час или даже меньше тому назад она стояла в круге света – в элегантном сером костюме-тройке: брюки, жилет (под которым – ничего!) и пиджак. И томным голосом, в котором было больше надрывной, «с хрипотцой», страсти, чем пения, шептала в стилизованный под старину микрофон:

Vor der Kaserne

Vor dem groβen Tor

Stand eine Laterne

Und steht sie noch davor

So woll’n wir uns da wieder seh’n

Bei der Laterne wollen wir stehn

Wie einst Lili Marleen…

Когда-то давно, стоя на школьной сцене с ободранным полом, под жуткий аккомпанемент учителя музыки она представляла себе именно то, что происходит с ней сейчас! Вместо самодельного платья с нашитыми блестками видела себя в кругу тусклого света, в костюме из добротной тонкой шерсти, в туфлях на высоких каблуках, в горжетке из голубой норки…

Даже в самых смелых мечтах не представляла, что когда– нибудь все будет именно так.

Но разве могла знать, что сейчас, на улице немецкого городка N, ее будет тошнить от этой песни, от запаха табака, от того, что у нее мокрые ноги, а сапоги уже третий месяц безбожно протекают, хотя стоили целых сто евро. Сто евро коту под хвост!

Нужно было срочно спасать ситуацию. Татьяна посмотрела на окна «Макдоналдса» и решительно направилась к входу.

В зале на всю катушку играла музыка – какая-то местная попса, за столиками сидела молодежь.

Татьяна беглым взглядом окинула зал, чтобы убедиться, что среди них нет посетителей ее клуба, и, приняв равнодушный вид, направилась в туалет.

Глянула на себя в большое зеркало. Под глазами – тени. Не стоило пить с последним клиентом! Но он так пристально смотрел, что она не смогла сымитировать глоток.

Вот тебе и результат. Нужно дома приложить к глазам пакетики с заваркой, если сразу же не одолеет сон.

Татьяна закрылась в кабинке. Услышала, как в туалет зашли девицы. Громко заговорили, защелкали ручкой на двери.

Татьяна быстро сняла пальто, повесила на крючок. Подтянула до колен джинсы и, усевшись на крышку унитаза, принялась обматывать ступни туалетной бумагой. Как боец на фронте. Хорошо, что бумаги было много.

Кроме того, что ноги были мокрые, они еще безбожно ныли – за вечер она присела всего лишь раз, в конце, по приглашению герра Брюгге, и то, как обычно, на кончик кресла, в элегантной позе птички, готовой вспорхнуть и улететь к другим огонькам.

Татьяна всунула обмотанные бумагой ноги в сапоги, с трудом застегнув «молнии», потопталась – не жмут ли – и гордой походкой вышла из туалета.

Опять – улица. Фонари. Мерцающая снежно-дождливая ночь, от которой рябит в глазах.

Сапоги все-таки жали. Не пожалела бумаги!

Татьяна остановилась, оперлась рукой о чугунную ножку фонаря, потопталась на месте, утрамбовывая бумагу. Не заметила, что топталась в луже! То есть все ее усилия оказались напрасными – почувствовала, как ненавистная вода затапливает ее бумажные портянки.

Плюнула в сердцах себе под ноги: черт побери эту ночь! Этот город! Эти фонари! Это отсутствие транспорта, а вместе со всем – и эти чертовые дорогущие сапоги!

Мужчина на другой стороне улицы все еще стоял, спрятавшись под аркой. Похоже, следит за ней взглядом охотника. А она стоит под фонарем одна-одинешенька и действительно напоминает дешевую проститутку.

Сердце вздрогнуло и сжалось.

Перед казармой стоял фонарь…

Он стоит там до сих пор…

Давай, как раньше, встретимся у него,

Лили Марлен…

Вот она и стоит под фонарем. Напротив, вместо казармы – закрытая белой «гармошкой» витрина мебельного магазина. А она стоит мокрая и несчастная, в портянках из туалетной бумаги на ногах.

Два наших силуэта выглядели, как один…

Как нам было хорошо…

Это замечали все прохожие,

идущие мимо нас,

когда мы стояли под фонарем,

Лили Марлен…

Сто, двести, триста раз перепетые ею строки Ханса Лайпа, написанные бог весть когда, прозвучали сегодня по-особенному – именно под этим фонарем, где она случайно остановилась.

Ханс Лайп, сын портового рабочего из Гамбурга, бедный учитель, когда-то вот так же стоял на посту под фонарем. Только это было в Берлине перед отправкой на фронт в начале апреля 1915 года, а две девушки соревновались за его внимание – дочь бакалейщика Лили и медсестра Марлен. Была еще и третья, по имени Смерть. И, чувствуя приближение этой третьей, молодой солдатик создал гимн этим двум женщинам, увековечив их в одном лице. После войны он стал поэтом и художником, но приобрел известность лишь благодаря этой единственной незамысловатой песенке. А что стало с ними, теми девушками? Разве могли они знать, что их имена будут помнить до сих пор? Лили и Марлен…

Татьяна чуть не задохнулась – с такой ясностью она почувствовала, как это нужно петь. Ведь песня была о ней!

Стоило лишь случайно остановиться – но не в свете софитов, освещавших подиум ночного клуба, а вот так – на пустой улице, у фонаря, под дождем. И до спазмов в горле прочувствовать эти простые до примитивности строки…

…Вот солдатику кричит часовой: пора возвращаться в казарму!

Но тот не может оторвать от себя – с жилами и кровью! – руки любимой, хотя знает, что промедление может стоить ему трех дней ареста. Он все стоит, прижавшись к ней, шепчет «до свидания» – и не может сдвинуться с места. Не может разъединить один общий силуэт, тень которого видна на стене противоположного дома. Один общий силуэт.

Не может, потому что знает: он не вернется к ней. Никогда.

Никогда, Лили Марлен:

Schon rief der Posten,

Sie bliesen Zapfenstreich

Das kann drei Tage kosten

Kamrad, ich komm sogleich

Da sagten wir auf Wiedersehen

Wie gerne wollt ich mit dir geh’n

Mit dir Lili Marleen…

Сколько же раз за эти годы она проходила мимо этого фонаря летом и зимой, напевая про себя песенку, ставшую ее коронным номером в клубе. Именно благодаря ей и держал Татьяну хозяин, благодаря ей пошил костюм а-ля Марлен Дитрих и именно благодаря ей она уклонялась от непристойных предложений. Занималась только консумацией! Но это – мелочи. Это можно выдержать, если научиться не глотать спиртное или делать вид, что глотаешь. А она научилась.

Она многому научилась…

Господи, вздохнула Татьяна, удивляясь тому, какие неисповедимые пути может подбросить судьба! Конечно, этот фонарь видел ее сто, двести и триста раз:

Твои шаги знает этот фонарь…

Он горит здесь каждый вечер…

А мои – забыл давно…

Если со мной случится беда —

С кем ты будешь стоять под этим фонарем,

Лили Марлен?

Я буду стоять одна. Одна ночью. С мокрыми ногами в сапогах за сто евро, с прокуренными волосами – такая красивая, загадочная и… никому не нужная.

Мужчина в арке все еще смотрит на нее. Но не подходит. Здесь деликатные мужчины: если говоришь «нет» – то это уже «нет».

Интересно, а вдруг он – тот самый, тот, кого «поднимут из-под земли» ее уста, тот, с кем ее «закружат туманы», тот, в кого она «вдохнет жизнь» всей силой своей любви и ожидания.

Заставит дышать. Заставит прийти под этот фонарь – из небытия. И стать под ним вместе. Вместе, как прежде Лили Марлен:

Aus dem stillen Raume,

Aus der Erde Grund

Hebt mich wie im Traume

Dein verliebter Mund

Wenn sich die späten Nebel drehn

Werd ‘ich bei der Laterne steh’n

Wie einst Lili Marleen.

Вероятно, это была одна из тех странных и не каждому данных минут, когда ты неожиданно оказываешься в шкуре незнакомого человека и переживаешь ситуацию, которую до того уже смоделировал кто-то другой.

Стоит лишь, чтобы совпало несколько важных факторов – погода, время суток, эмоциональное состояние. Природа порой проделывает такие шутки: выхватывает из небытия давно исчезнувшие образы или оживляет призраки в старинных замках.

Татьяна чувствовала себя именно таким призраком.

Но эта минута прошла.

И она снова почувствовала мокрые ноги. И тягучую болезненную усталость во всем теле. Ей захотелось быстрее добраться до дома и залезть под одеяло.

Она вышла из света фонаря и быстро зашагала по улице.

Но последняя вспышка чужой памяти нарисовала в ее воображении такую картинку: вот она (точнее та, что жила сто лет назад!) разворачивается, бежит по лужам, не думая о сапогах, бросается на шею мужчине в арке, и они сливаются в единую тень.

Когда Татьяна подходила к особняку фрау Шульце, ноги ее едва двигались, а походка была как во сне: два шага вперед – три назад. Татьяна вынула ключи. Тихо открыла дверь.

Ее раздражало то, что в свою комнату приходится прокрадываться мимо дверей своих бывших соотечественников, которые, как и она, живут в пансионе фрау Шульце и всячески избегают общения, ведь каждый из них считает «неудачником» другого, что нельзя включить музыку в любое время и что стены слишком тонкие, чтобы не слышать, как за ними слева храпит сосед – Роман Иванович, а справа – скрипит кроватью с очередной девицей еще один жилец – Максим.

Татьяне не терпелось включить компьютер, проверить, нет ли вестей из Бельгии, куда она собиралась в ближайшее время – поговаривали, что там заработки больше, чем здесь, в Германии. Но ее сразу сморило.

Бросив сапоги под батарею, она легла, не расстилая постель, сгребла на себя охапку вещей, которые валялись на ней, и уснула.

…Она попала сюда впервые, когда ей было шестнадцать. Это был молодежное мероприятие под названием «Поезд дружбы». Кто это придумал, неизвестно, но тогда ей очень повезло. Мероприятие выглядело так: от различных предприятий страны (главным образом, из дальних районов и даже сел) подбиралась «передовая» молодежь до двадцати семи лет, приблизительно человек сорок-пятьдесят. Заняв несколько вагонов, курсировавших между Киевом и Берлином, вся эта команда отправлялась в Германию.

В отчетах чиновников цель такого путешествия выглядела довольно солидно: обмен опытом и укрепление дружбы между молодежью разных стран и городами-побратимами.

В состав делегации подбирались люди идейные и надежные. Поэтому отбор шел строгий. Но в ней должны были быть какие-то самодеятельные художественные коллективы, чтобы принимать участие в торжественных мероприятиях. Поскольку Татьяна посещала один из лучших в городе театральных кружков и неплохо пела, ей торжественно вручили путевку на этот поезд. Она должна была петь патриотические и народные песни.

Ради такого путешествия – первого путешествия за границу! – Татьяна согласилась бы на голове стоять.

Пройдя отбор, она достойно влилась в веселую компанию счастливчиков, которые так же, как и она, впервые (это было обязательным условием) отправлялись за пределы своей родины.

Татьяна до сих пор помнила то чувство эйфории, когда поезд тронулся с места, оставляя за собой перрон, на котором провожал ее нетрезвый отец, все время привлекавший к себе внимание громким голосом и установками «не скурвиться с этими фашистами».

В «Поезде дружбы» все были старше нее, пили провезенную тайком водку, раскладывали жареных кур, яйца и огурцы, рассказывали скабрезные анекдоты. А главное, как-то сразу и довольно ловко разбивались на пары. Это произошло так просто и непринужденно, что она подумала, что, видимо, так и надо.

Мужчины поснимали кольца, женщины хоть и оставили на себе эти знаки принадлежности кому-то, охотно флиртовали направо и налево, выбирая себе утеху на эти две недели.

Вся атмосфера была пропитана духом свободы. Но не той, о которой она пела в патриотических песнях. Это была свобода сорваться с катушек или с цепи. Женщины с плохо покрашенными волосами, с яркими синими тенями на веках, с ядовито-красным маникюром наконец почувствовали себя свободными от кастрюль и утренних подъемов на работу.

Поезд несло в неведомые края на волнах общего праздничного возбуждения. Татьяну тоже охватило это животное чувство дикой свободы – будто стадо баранов, которое теснилось на маленьком клочке земли, вдруг выпустили пастись на пастбище и оно, это стадо, толкая друг друга, повалило из узких ворот, мекая и вытаптывая все на своем пути.

У Татьяны тоже наметился завидный выбор. Руководитель группы, бывший комсомольский работник, старше всех по возрасту, довольно недвусмысленно прижимался к ней во время импровизированных вагонных радиоэфиров. Его влажные толстые пальцы перебирали позвонки на ее спине, скользили по коленям, пользуясь тем, что она не могла прервать песню.

Нужно было срочно определяться!

И она выбрала шахтера из Красного Лимана, который сразу сделал ей предложение выйти за него замуж. Ох… Но, по крайней мере, он был безопаснее других – не хватал ее за талию, не тащил в тамбур. Только смотрел восхищенным взглядом и мгновенно выполнял все просьбы.

Эти неудобства все же были мелочью по сравнению с той безумной радостью, которая нахлынула на нее, как только она переступила порог гостиничного номера. Собственного гостиничного номера в небольшом промышленном пригороде Берлина.

Перед торжественным ужином с сознательной немецкой молодежью им дали четыре часа свободного времени, и Татьяна отправилась бродить по улицам.

В городке проходило какое-то торжество. Толпа веселых шумных людей заполнила улицы и площади. На каждом пятачке происходило свое действо: играли оркестрики, стояли палатки, где каждый желающий мог взять цветные мелки и рисовать ими прямо на асфальте, на траве сидели и лежали местные жители, жуя гамбургеры и потягивая пиво из банок, в воздухе летали модели самолетов, в большом фонтане шли соревнования игрушечных лодок, которые запускали и стар и млад, небо бороздили воздушные змеи на разноцветных шнурах.

Татьяна бродила в толпе, как пьяная, пораженная, потрясенная атмосферой общей неподдельной радости. Наконец карнавальная волна вынесла ее к небольшой эстраде, где состязались самодеятельные певцы. Ведущий вызывал на сцену конкурсантов прямо из толпы.

Желающих было много. Почти все они пели ужасно, но уверенно и с огромным удовольствием. В какой-то момент взгляд ведущего встретился с удивленным и смущенным лицом Татьяны – и он махнул ей рукой, произнеся несколько непонятных фраз, жестом приглашая принять участие в импровизированном концерте.

Татьяна не колебалась. Вышла и сразу сообщила публике, что «нихт ферштейн», чем вызвала бурю оваций. Услышав, что она иностранка, да еще из Киева, публика зааплодировала еще громче – столько приветливых лиц Татьяна видела впервые. И решила петь.

Шепнула на ушко ведущему название песни – «Лили Марлен», свой коронный номер в школе. Тот удивленно и восторженно улыбнулся, бросился к оркестру. Музыканты тоже удивленно и приветливо закивали. Первые же аккорды вынесли Татьяну на гребень бешеного успеха.

Даже теперь, когда на ней серый костюм-тройка, куча поклонников, а софиты удачно подчеркивают в темноте ее высокие, как у Марлен Дитрих, скулы, она не испытывает такого острого и такого настоящего счастья, как тогда. Тогда, когда решила, что должна жить тут и только тут.

…Встала поздно. Собственно, «поздно» по меркам этой дурехи – «подкаблучницы» (если можно так выразиться о женщинах) Соньки со второго этажа или маниакальной чистюли Веры Власовны с первого.

Вера, по крайней мере, ходит на работу в местный оркестр, играет там на скрипочке, а Сонька могла бы спать вволю, наслаждаться жизнью. Ведь работу нашел только ее муж, и ей не нужно собирать себя по частям, чтобы вечером выглядеть свежей.

Сквозь прищуренные и припухшие веки Татьяна с отвращением оглядела свою комнату – у дверей валялись сапоги, на столе – бюстгальтер, содержимое косметички, скомканные деньги, которые она вчера выгребла из кармана мокрого пальто. За окном то дождь, то солнце – мерзкая неопределенность в погоде. Но, кажется, сапоги уже можно сменить на туфли.

Сегодня будет все, как всегда, – сначала душ, потом маска на лицо, пару часов дневного сна (если эта старая карга фрау Шульце не вызовет полотеров или еще каких-нибудь придурков, которые ухаживают за домом) – и она заблестит как новая копейка. И легкой походкой (которая ближе к ночи превратится в движение подбитого немцами танка) полетит на работу – красивая, загадочная и недосягаемая. Звезда!

Но блистать ей суждено не здесь. Хватит. Впереди – другие горизонты. И поэтому нужно потерпеть и не тратить много сил на этот черновик жизни. Скоро эта страница будет перевернута. Впереди – долгожданный контракт в Бельгии. Татьяна сгребла деньги, посчитала их, с довольным видом кивнула и спрятала в прореху на спине плюшевого медведя.

…К вечеру из-под глаз исчезли синяки, щеки порозовели, глаза профессионально заблестели. Все было, как всегда. Но что-то изменилось…

Татьяна подумала – что именно и почему? Неужели из-за разговора с хозяйкой – фрау Шульце?

– Вы действительно очень похожи на нее… – задумчиво пробормотала старая дама, когда Татьяна стояла на пороге, отправляясь на работу.

И в ответ на немой вопрос добавила:

– На Марлен. Я видела ее так близко, как сейчас вижу вас… Она заказывала у моего мужа украшения. Знаете, она не была такой уж красивой, как на экране и фото. Всегда ругалась с операторами, которые неправильно освещали ее лицо – сверху, а не снизу. Но у нее был большой плюс: она всегда была собой. Ей не нужно было никого копировать…

Это прозвучало, как упрек, хотя взгляд у фрау был приветливым и, скорее всего, ничего плохого она не имела в виду. Но Татьяна смутилась и покраснела, будто получила пощечину. Кивнула и молча вышла за дверь.

В ту же слякоть, сырость, в снежную кашу, под тяжелое вымя небес, висящее прямо над головой. А в конечном итоге – в свое одиночество под одиноким фонарем.

…Кто это придумал – эту мерзость и условность, которая выглядит пародией на аристократизм: нюхать бокал и делать из него глоток вина перед тем, как дать «добро» официанту. Мол, наливай!

Татьяна ни разу не видела, чтобы посетитель возразил. Тебе налили – ты попробовал – так пей же, хоть залейся. И не строй из себя потомка принца Датского!

В ее клубе или в маленьких ресторанчиках городка это выглядит смешно. Лысый урод в футболке, который привел свою пассию на обед, с видом знатока раскручивает напиток в бокале, сует туда свой нос, глотает, прищурив глаза, и важно кивает официанту, одетому как лорд из палаты лордов.

Боже, сколько в мире выдумано ритуалов, идиотских действий, направленных только на то, чтобы скоротать время! И все ради того, чтобы ни о чем не думать, а весело хохотать, зевать, слоняться туда-сюда, наблюдать за другими – и не задумываться. О, наверняка те, кто придумал подобные развлечения для других – все эти шоу с прыжками в мешках! – как раз и знают, что делают. Своими надуманными условностями они просто отвлекают человечество от других вопросов. Так мать дает ребенку кучу всяких игрушек, чтобы он ей не мешал.

Нюхать бокал с видом знатока в ресторанах – тоже что-то вроде игры. Татьяна ненавидела, когда ее клиенты, посетители клуба, предлагали ей этот ритуал – раскачивать каплю вина и совать нос в бокал. Все напитки, которые могли здесь предложить, она знала наперечет.

Редкая гадость…

…Татьяна бросила на столик коробку с гримом и еще раз внимательно оглядела себя в зеркале.

Все же что-то изменилось в глазах! Хотя и нет времени лучше присмотреться к себе. Подумать. Вспомнить себя такой, какой она была когда-то, и понять ту, какой хочет быть в будущем, чтобы никого не копировать.

А еще найти между этими двумя «я» себя, такой, какой она есть сейчас, теперь, в этот момент, когда думает о тех двух, как о посторонних людях. И те две «посторонние» женщины нравятся ей больше, чем она сама теперь – в этот самый миг. Она, которая сидит перед большим зеркалом в ярко освещенной гримерке и механическим движением крошит в пальцах кусочек голубых теней. Так вот, в прошлом она была такой, какой хочет быть в будущем, – женщиной «с ореолом».

Что это такое? Татьяна искренне считала, что все женщины делятся на две категории: «с ореолом» и «без». Этих последних, конечно, больше. И им не повезло! Хотя они сами в этом виноваты: слишком приземленные, слишком простые, слишком прямолинейно говорят и действуют, и даже – двигаются. Вокруг них нет никакого ореола – подходи и бери, не обжигая рук. Как морковь в магазине.

А первые – умнее: если сама неспособна излучать это таинственный свет – создай его вокруг себя искусственными методами. Ее «методом» стало пение.

А уже позже появились эти медленные движения, манеры, слова, которые придали образу – хоть и не своему! – естественность и шарм. Возможно, такими были звезды прошлого. Ведь Марлен Дитрих, под которую она здесь работает, не была красавицей. Но это была женщина «с ореолом», и поэтому ее жизнь сложилась так ярко. А ей, Татьяне, уже в школе даже учителя прочили необычную жизнь. Возможно, не такую уж выдающуюся, а именно – необычную, не такую, как у других. И то, что она решилась приехать сюда – одна из ее составляющих. Но – не судьбоносных. Так, перевалочный пункт между этими двумя «я».

А там – посмотрим…

В гримерку заглянул администратор Вил:

– Вчера герр Брюгге жаловался, что ты не была с ним любезной.

А почему я должна быть с ними любезной? – вскинулась Татьяна. – Он, кстати, благодаря мне выцедил две бутылки «Пино Гриджо» и еще заказал три десерта! Я чуть с ума не сошла. И вообще, Вильгельм, я не проститутка. Я актриса!

Вил засмеялся так вдохновенно, что несвежий запах из его рта донесся даже до того места, где сидела Татьяна. Она поморщилась:

– Что ты от меня хочешь?

– А что ты тут из себя корчишь? – ответил он вопросом на вопрос. – Актриса! Ты тут для того, чтобы привлекать клиентов, пока ты им нравишься. Тоже мне – Марлен! Да мой дед такую деревенщину, как ты, к стенке ставил еще мокренькими!

Он заржал, причмокнул влажным ртом и хлопнул дверью.

Настроение испортилось. Настроение снова было таким же, как вчера под фонарем, – тоска и слякоть. Еще к этому всему прибавилась тошнота после реплики наглого администратора.

Татьяна подкрасила губы, прошла длинным коридором к эстраде, выглянула из-за кулис в зал. За столиками сидели мужчины. На круглой эстраде лениво вертелась на шесте полуобнаженная хорватка Лия.

В правом углу, как всегда, расположился герр Брюгге – толстый, лысый, скупой. И, как поговаривали, очень богатый. Каждый вечер он заказывал для нее одни и те же пирожные, которые она просто крошила в пальцах, раскручивая господина на дорогие напитки.

Сейчас она должна выйти к микрофону под шум голосов и прищелкивания языками, исполнить свой номер – несколько песенок и «на закуску», как обычно, «Лили». Потом обойдет столики: по десять-двадцать минут с каждым, кто захочет налить ей бокальчик того, что она пожелает (а «пожелает» она тоже, как обычно, самое дорогое и – незаметно сплюнет во второй бокал с водой…). Будет улыбаться, шутить. А потом наступят трудные часы с завсегдатаем – герром Брюгге, который будет лапать под столом ее колени и уговаривать выйти в туалет: «Мне много не нужно…»

Проклятые фашисты! Откуда взялась эта ненависть? Татьяна вдруг представила, что все присутствующие оказались в военных формах офицеров СС, и крепко стиснула зубы: «Ох, зря, зря ты это сказал, Вил…»

Лия заканчивала выступление. Музыка умолкла, свет приглушили, как всегда перед ее появлением. Завсегдатаи оживились в ожидании выступления.

Зазвучали первые аккорды марша, под который она всегда выходила к микрофону.

И это тоже показалось ей издевательством.

Татьяна сделала глубокий вдох и шагнула в круг света. Раздались аплодисменты и одобрительный свист. Татьяна моргнула, но видение не исчезало – она видела перед собой офицеров СС. А сама стала той девочкой, которая когда-то плакала над фильмом «Список Шиндлера» и думала, что она никогда и ни за что не покорилась бы врагу. Первые аккорды уже прозвучали, и оркестр растерянно замолк.

Наступила тишина.

В углу сцены она увидела улыбающегося Вильгельма, который махнул рукой и показал высунутый из кулака средний палец.

Татьяна подошла к микрофону и…

Не спиш, мій синочку? А ніч, мов картинка в саду…

Про що ти сумуєш, якими мандруєш світами?

Кого все рятуєш? Чому ти не слухаєш мами,

Коли моє серце так гостро віщуе біду?..

Не спиш, мій синочку… А хлопці поснули давно,

Хоч ти так просив, щоб самого тебе не кидали.

Хтось каже крізь сон, що з води вийшло добре вино,

І скиглить всю ніч за кущем те дівча із Маґдали…

Голос существовал как бы отдельно от нее. Она даже не узнала его, настолько забытым было звучание родного языка. Голос вытекал из нее, как кровь, смешанная с медом, затапливал все пространство, и черные фигурки за столами замерли, как в детской игре. Они не могли понимать слов, но ее голос властно заставлял их молчать, ведь в каждое слово она вкладывала тот смысл, который не нуждался в переводе…

О так, пречудове вино ти зробив із води! —

Та нині воно стало кров’ю твоєю, месіє!

Доба не мине, третій півень іще не пропіє,

Як тричі найперший твій учень зіб’ється з ходи!

Чого ж ти навчив їх? Що далі вони понесуть —

Чужі в цьому світі, зіщулені привиди часу…

За кого ти вип’єш оту нелюдську свою чашу,

Для кого назавше закреслиш людську свою суть?!.

Тишина…

Пауза.

Даже странно, как потрескивают свечи, горящие в круглых вазах на столиках. Удивление сменилось напряженным вниманием. Злость и отчаяние, с которыми она вышла на сцену, превратились в безудержное желание донести до этой публики то, о чем она старалась не думать в борьбе за хлеб насущный, – о любви и предательстве, жертве и прощении. О том, что все в мире – лишь одна большая история одного человека, в которой слилось множество других человеческих историй.

И ее надо прожить на своей земле.

Не спиш, мій синочку… Я в думу твою не ввійду —

Ти виріс, ти вище твоєї печальної мами.

Лиш серце моє за тобою блукає світами

Крізь ніч, що, мов казка, стоїть в Ґетсиманськім саду… [1]

Татьяна отступила в темноту. В круге света остался микрофон.

Внизу, в мерцании свеч неподвижно застыли тени. Теперь они не были в черных формах – видение исчезло. Перед ней сидели люди, которым она только что сказала что-то важное. Но прежде всего она сказала это себе. И приняла решение…

Татьяна тихо спустилась вниз, прошла между столиками и вышла на улицу.

Она не слышала, как за ней бежал Вил. Не слышала уговоров.

Только отогнала его взмахом руки, как назойливую муху.

 

Роман Иванович:

Партия в шахматы

Роман Иванович храпел и нервно подергивался во сне.

Ему снилась университетская аудитория. Он стоял перед ней абсолютно голый и читал лекцию на тему «Методы и образцы неореализма в древнеирландских сагах». Тема казалась ему несколько странной. Но он с воодушевлением пытался что-то произносить перед аудиторией.

Напрягался, широко открывал рот, но из него не вылетало ни звука.

Думая, как выйти из этой неловкой ситуации, Роман Иванович в поисках помощи кивнул куда-то в сторону – и из-за большой доски-экрана вышел мужчина во фраке.

Увидев его, Роман Иванович испугался – не забыли ли поставить рояль? Оглянулся и с облегчением вздохнул: рояль стоял в правом углу зала. Мужчина во фраке сел за него и внимательно посмотрел на преподавателя. Глаза у него были узкие и зеленые, как у египетской кошки. Роман Иванович снова кивнул, и тот заиграл какую-то протяжную старинную мелодию. Причем, рояль звучал, как волынка. И под эти звуки Роман Иванович принялся жестикулировать.

Ему показалось, что именно сейчас он нашел самую лучшую форму для чтения лекций – язык жестов. Волынка звучала почти на одной ноте (вероятно, в это время Роман Иванович просто слышал сам себя – свой храп).

Студенты вскочили с места и принялись бурно аплодировать. Их громкие аплодисменты болью отдавались в ушах. Шум дошел до такого невыносимого звукового предела, что Роман Иванович заставил себя понять, что это сон, и попросил себя проснуться. Но из этого ничего не вышло – сон продолжался, аплодисменты не смолкали. Наконец дыхание сбилось с ритма, и на последнем всплеске собственного храпа Роман Иванович встрепенулся, открыл глаза и заморгал ими, не понимая, куда и зачем он вернулся.

Над ним стояла его жена Вера Власовна и изо всех сил тормошила за плечо.

– Ты перебудишь весь дом, – сказала она. – Повернись на бок.

Роман Иванович успокаивающе помахал рукой и послушно повернулся к стене.

Жена на цыпочках вышла.

Уже несколько месяцев она спала в комнате дочери, мотивируя это тем, что, во-первых, мужу нужно хорошо выспаться перед занятиями в университете, а во-вторых – из-за этого храпа. А еще потому, что ей тоже нужно было хорошо высыпаться, ведь вставала Вера рано и, перед тем, как отправиться на репетицию в филармонию, по старой семейной традиции, готовила питательный завтрак.

Вера встала в шесть. Вышла на кухню.

Кухня в пансионе фрау Шульце была общей для всех квартирантов и располагалась на первом этаже. Туда Вера выходила пить утренний кофе и поджаривать гренки к завтраку.

Это было единственное место, где можно было громыхать посудой в шесть часов утра, пока обитатели дома и ее собственная семья – муж и дочь – еще нежились в постелях.

И тридцать утренних минут принадлежали только ей одной.

Вера включила кофеварку. Кофе медленно капал в кружку и разносил по квартире аромат нового дня.

Сегодня она плохо спала. За полночь ее разбудил приход Татьяны – этой горе-певички, которая постоянно болтает об отъезде в Бельгию. Если это действительно так, то можно будет договориться с фрау Шульце об отдельной комнате для Марины. Девушка уже взрослая, у нее свои дела – множество дел, из-за которых она на три-четыре дня вынуждена оставаться ночевать в большом городе.

Если бы у них была собственная машина и собственная квартира, а еще лучше – дом, ребенок мог бы приезжать домой каждый день. И они бы виделись чаще. Как было ТАМ.

Вера грела руки о чашку и внимательно рассматривала свои пальцы. Когда-то из-за этих пальцев родители и отдали ее в музыкальную школу – на класс скрипки. Преподаватели говорили, что о такой «растяжке» мечтал бы сам Павел Коган.

Теперь пальцы немного опухли, но оставались такими же длинными, проворными, а сама рука еще сохраняла свою аристократическую форму. Собственно, никуда не делся и талант, если ее почти сразу после приезда и прослушивания пригласили в местный оркестр – пусть и маленький, но с контрактом на два года. И на ней теперь держится вся семья.

За спиной послышался шорох.

Вера недовольно оглянулась, наморщила лоб: на кухню выполз сосед Макс. Он бесцеремонно широко зевал и омерзительно чесал обнаженную грудь. Взглянув на Веру, бросил без всякого приветствия:

– Кофе остался? Можно?

Вера с отвращением оглядела его обнаженный торс.

Макс не скрывал, что работает коридорным в отеле для геев. Но всячески подчеркивал свою «традиционную ориентацию» и напоказ часто приводил в свою квартиру временных подружек.

– Бери. Только помоешь за собой кружку! – проворчала Вера.

Ей ничего здесь не нравилось! В частности, эта жизнь под одной крышей с теми, кого она старалась избегать, приехав сюда. Но ничего не поделаешь. Нужно немного потерпеть. А потом будет все – и собственный дом, и автомобиль.

Все образуется, достаточно лишь не ломать традиций и сохранять спокойствие.

Вера вытащила из шкафчика белую скатерть и отправилась накрывать стол в гостиную. Они единственные нарочито вели себя за столом, как аристократы – ели красиво, медленно, как в кино, с разговорами, с обсуждением семейных дел, почтительно прислуживая друг другу. – «Дорогая, кофе?» – «Пожалуйста». – «Может быть, подрезать хлеба?» – «Спасибо, достаточно…»

Когда стол уже был сервирован для завтрака, зазвенели два будильника – под ухом у Романа и на тумбочке у кровати Марины. Вера села во главе стола и застыла, глядя на дверь гостиной. Все было, как и должно было быть.

Первым вошел Роман. Он не чесал грудь и не зевал во весь рот, как это делает плебс. На нем была мягкая клетчатая куртка от домашнего костюма. Волосы причесаны, гладко выбритые щеки пахнут одеколоном. Перед его столовыми приборами предусмотрительно положена газета.

Вчерашняя вечерняя газета, которую он не успел прочитать. Утреннюю первой читала фрау Шульце.

Роман поцеловал Веру в затылок, сел на свое место, развернул газету. Теперь оставалось дождаться выхода дочери.

Марина выпорхнула в пеньюаре.

Вера с удовольствием оглядела ее: роскошная блондинка, настоящая «гретхен»! В последнее время просто расцвела, только под глазами – синие тени. Бедная девочка тоже не высыпается…

Дай ей Бог хорошего парня, а еще лучше – богатого и зрелого банковского служащего или просто нормального обеспеченного мужчину, и можно было бы наконец расслабиться.

Марина поочередно чмокнула родителей, влезла на кресло с ногами, ухватилась за чашку. Можно было начинать завтрак. Вера принялась намазывать гренки маслом и джемом, раскладывать их по тарелкам.

Перед этим семья всегда пила сок и глотала по таблетке витаминов.

Роман отложил газету.

– Тебе сегодня к которому часу? – задала вопрос Вера – так, будто переместила первую пешку в шахматной партии с Е-2 на клетку Е-4.

– Как всегда, – сказал Роман, передвигая свою пешку на те же привычные для начала игры клетки. – Лекция начинается в девять. Вернусь последней электричкой.

– Хорошо выспался? – продолжала свою партию Вера.

– Да. Замечательно. А ты?

– Не очень. Татьяна разбудила. Она такая неуклюжая – когда возвращается, обязательно весь дом перебудит, – сказала Вера. – Скорее бы нам выбраться отсюда.

– Ну, мы здесь не так уж и давно, дорогая, – сказал Роман. – Ко всему нужно приспособиться. Не все сразу…

Здесь можно было прекратить ходы, ведь тема щекотливая, с ней можно дойти и до «мата», а этого в семье не предусматривалось.

– Какие планы у тебя? – переключилась Вера на дочь. – Ждать к ужину?

Марина подняла глаза, ход был за ней:

– Ма, пойми: мне трудно мотаться сюда каждый день. У меня работа. Я ночую у Регины – у нее своя квартира в центре. А еще – курсы иностранного. Зачем мне болтаться по электричкам? Буду через пару дней. Мы как раз готовим важный проект для шефа – я должна себя хорошо зарекомендовать.

– Ты себя выматываешь… – заметила Вера и вздохнула: на сегодняшний день их двадцатилетняя девочка зарабатывала больше родителей, и с этим трудно было смириться.

Марина улыбнулась и пожала плечами.

Завтрак продолжался.

Семья еще немного поговорила о лекциях Романа Ивановича и о студентах, которые мало чем отличаются от своих сверстников в любой другой стране мира.

Роман рассказал несколько курьезных историй о студенческом туалете, где порой хорошенько попахивает марихуаной, о декане – «замечательном мужике», с которым он часто обедает в ресторанчике напротив университетского сада и до хрипоты спорит по поводу переводов Бродского на немецкий.

Вера так же подробно и обстоятельно ответила на несколько вопросов о своих успехах в местном оркестре и о подготовке ко Дню города, когда их музыкальный коллектив должен будет ехать на платформах грузовиков, украшенных цветами.

Затем пришло время раздачи бутербродов. Вера всегда аккуратно заворачивала их в фольгу и укладывала в маленькие пластмассовые контейнеры. Марина обычно отказывалась, мол, их на фирме кормят бесплатными обедами. Роман обычно благодарно поглаживал жену по плечу…

Два поцелуя на пороге – и Вера оставалась одна.

Начинала собираться. Но перед этим снова заваривала кофе на кухне.

Делала это только ради того, чтобы дождаться хозяйку фрау Шульце и лишний раз в милой утренней болтовне о том да о сем намекнуть, что они здесь временно. И когда-нибудь пригласят уважаемую фрау к себе в гости.

В собственный дом. В благодарность за гостеприимство…

Попрощавшись с женой и дочерью, которая всегда находила причины, чтобы не ехать в электричке вместе с отцом, Роман Иванович несколько минут спортивной походкой шел к симпатичному вокзальчику, где садился в электричку. Изнутри вагоны пахли, как цветник, и Роман проводил сорок минут в приятной душистой колыбели. В раздумьях. В планах на будущее…

…«Мне всего лишь сорок два…

Даст Бог, я проживу еще столько же в этой благодатной стране. То есть – добрая часть жизни еще впереди!

Ясное дело, сейчас не очень приятно вставать в семь утра, трястись в электричке, но скоро я буду преодолевать расстояния на машине, как все нормальные граждане.

Хотя при чем тут машина? Дело даже не в этом. Дело в самореализации.

У меня достаточно знаний и опыта, чтобы преодолеть все препятствия. Доказать.

Что доказать? Доказать, что я не напрасно появился на свет. Что смогу…

Господи, как хочется спать… Еще тридцать минут пути. Стоит провести их с пользой для себя. Думать! Что-то записать в блокнот.

Сделать хоть какой-нибудь задел для будущего романа.

А он давно уже рождается в уме. Он уже существует!

Для начала это будет коммерческий проект – он будет таким, как требует здешняя публика. Написать роман не так уж и сложно. Главное выбрать тему. Что-то в стиле Дэна Брауна – какое-нибудь романтическое расследование. И лучше на местном материале. Скажем, о любви семидесятитрехлетнего Гете к юной баронессе Ульрике. Назвать его «Последняя любовь Иоганна». А что? Звучит заманчиво! Текст должен быть не слишком сложным, но и не таким уж и примитивным, как печатают под яркими обложками. Сделать его более глубоким, пространным. Жаль, что он существует только в голове, но это не страшно. Наступит время – а оно обязательно наступит! – начну записывать. Сейчас можно обдумать начало. Например, оно может быть таким…»

Роман Иванович посмотрел в окно, вдохновенно втянул ноздрями аромат стерильно чистого вагона и даже пошевелил в воздухе указательным пальцем, как будто уже записывал начало своего романа:

«…Разочарованный и подавленный отказом юной невесты, знаменитый немецкий поэт Иоганн Вольфганг Гете стоял на мостике с ажурными перилами над рекой Тепла посреди Карловых Вар и печально смотрел на город. Дамы и барышни, проходившие мимо своего кумира, стыдливо прятали лица под кружевными зонтиками. Они напоминали белые сахарные фигурки, которые кондитеры расставляют по бокам свадебного торта. Это сравнение было настолько точным, что на мгновение Иоганн отвлекся от грустных мыслей и новым взглядом окинул город: шедевр французского архитектора Ле Корбюзье действительно похож на свадебный торт. Подумав о свадьбе, которой не будет, Иоганн нахмурился и так крепко стиснул зубы, что прикусил себе язык…» Нет, о языке не надо! Это уже какой-то натурализм. Но я хорошо представляю себе, что должен был чувствовать крестный отец Мефистофеля в такой неудобной и даже постыдной для своего почтенного возраста ситуации…

Потом можно две-четыре страницы посвятить описанию различных деталей. Причем, четко установить норму: страница пойдет на описание телосложения, еще одну посвятить глазам и другим частям тела, еще с десяток разворотов помусолить черты характера.

Так сказать, добавить объема, прежде чем перейти к самой истории. Разве не так у Гессе?

Стоп.

А где же любимая книга? Ага, вот она. Итак, страница четвертая. Открываем и читаем: «Он был невысок, но имел походку и осанку крепкого человека, носил модное и удобное зимнее пальто, да и вообще одевался прилично, но небрежно, аккуратно брился, его волосы, совсем короткие, отливали серебром…» Разве сделать примерно так же – сложно? Просто нужно иметь на все это время. А время у меня есть.

Мне всего лишь сорок два…

Так, об этом я уже думал.

Учимся дальше. Вот через несколько страниц идет следующее: «Держался он, ничего не скажешь, вежливо, даже приветливо…» И ниже: «…и все же от него веяло чем-то чужим, чем-то таким, что показалось мне тогда недобрым или враждебным».

Затем речь идет о лице: «…лицо нового жильца, которое изначально мне понравилось, несмотря на что-то странное во взгляде, было лицом необычным и печальным, но живым, очень одухотворенным, четко вылепленным и вдохновенным». Еще через несколько страниц говорится о привычках, чертах характера и т. д. Чуть не до двадцатой страницы! Разве трудно? Просто не нужно лениться!

Вместо того чтобы сразу укладываться спать – писать хотя бы по странице за вечер. Двадцать страниц мой Гете спокойно может простоять на том же самом мосту в Карловых Варах. Даже больше! Ведь кроме него самого можно описать и этот «слет тортов» – хорошо, что мы там были и я знаю, о чем буду писать. К тому же, поможет моя диссертация. Немецкая поэзия девятнадцатого века! Такой роман потянет на восемьсот страниц.

Лишь бы спина не болела.

А она в последнее время пошаливает. И, главное, нельзя в этом признаться – тогда сразу возникнет куча вопросов…»

Стук колес окончательно убаюкал Романа, мысли спутались, он задремал. А когда на мгновение открыл глаза, понял, что не только задремал, но и – всхрапнул. Возможно, даже громко, ведь на него внимательно смотрела дородная дама, сидевшая напротив. Роман приветливо улыбнулся ей, испытывая неловкость.

Дождь рисовал на окнах водяные узоры, за стеклом проплывали опрятные, будто вычерченные поля. Еще несколько минут и – город. Электричка почти пустая, сиденья мягкие, ни одно не порезано ножом. Все красивое, чистое. Вообще, эта страна похожа на его жизнь – в ней тоже все упорядочено от самого начала.

Люди в вагоне зашевелились – электричка уже шла по высокому мосту над городом.

Из-за туч проглянуло солнце, осветив красные крыши, которые, как грибы в лесу, прятались в кронах уже готовых расцвести деревьев. Роман давно заметил, что здесь куда ни глянь везде яркие чистые краски, будто каждое утро страну моют с шампунем. На окнах частных домов нет жалюзи. Здесь ценят уклад и уют, созданный предками: кружевные занавески, вазоны с цветами на подоконниках и у входа.

Роман в сотый раз смотрел сверху на город и в сотый раз испытывал восторг от того, что все это видит не по телевизору. Волна эйфории медленно поднималась в груди.

Но Роман знал, что вслед за этой эйфорией и чувством всеобъемлющей любви довольно скоро накатится волна такой же безграничной грусти, а за ней – глубокой неудовлетворенности, которая перерастет в такую же неизмеримо глубокую депрессию. И он уже сейчас пытался удержать себя от эмоционального подъема. Ведь чем выше взлет, тем больнее падение. А потом снова придется восстанавливать баланс. Эти перепады эмоций случались с ним все чаще. Роман знал, что это все из-за недовольства собой. Но он был из тех нерешительных людей, которые никогда не затягивают винтики до конца. То есть все детали в механизме его жизни были сконструированы почти идеально, не хватало лишь одного: уверенного поворота отвертки, чтобы плотно подогнать детали одну к другой, чтобы этот механизм не тарахтел, не давал сбоев и не разбалтывался. Но где найти эту «отвертку», которая сделает его совершенным, он не знал.

Электричка остановилась. Роман вышел.

Пошел по переулку, свернул за угол. Посмотрел на часы: все четко, минута в минуту, как и всегда.

Заходя в здание, на ходу достал из кармана ключи от своего шкафчика. Он был под номером 17. Открыл. Начал раздеваться. Аккуратно повесил на вешалку пиджак, брюки, рубашку, нацепил на нее галстук. Получился забавный бесплотный человечек. Роман достал из шкафчика специальный пластиковый футляр на «молнии», который предусмотрительно приобрел в хозяйственном магазине, и старательно натянул его на человечка. Вообще-то, никто кроме него так не делал, но Роману казалось, что костюм может набраться ненужных запахов и тогда дома придется оправдываться.

Повесил костюм в шкафчик. Быстро натянул униформу – синюю куртку и фуражку с красной полоской. Оставалось нацепить на лицо привычную улыбочку. Спустя пять минут он уже стоял на своем месте – за кассой автомойки. Как раз в этот момент туда въезжала первая машина. Исключительно-желтая. Та самая!

Сердце подпрыгнуло к горлу, тело пронзила горячая молния, ноги обмякли. В который раз это случается – а привыкнуть невозможно! Никак не может взять себя в руки.

Сейчас он выдаст талон и будет наблюдать, как происходит это действо. Щетки, как густой лес, окружат машину, задвигаются вокруг нее. Такое впечатление, что среди бурелома и дождя затрепещет, забьется костер.

А под желтым панцирем будет перекатываться его сладкая жемчужинка – его мука, его нечаянная беда…

…Конвейер гудел, продвигая миниатюрную машину вперед – под пену и воду. Роман пытался разглядеть женщину за рулем сквозь эту стихию и сразу же, как всегда, отводил взгляд – смотреть на нее было невыносимо! Просто невозможно в его возрасте! Он не какой-нибудь Гумберт Гумберт! Ему достаточно видеть, как покрывается пеной этот желтогорячий огонек, как его омывают потоки воды, поглаживают пушистые щетки – такой себе акт, почти похожий на любовный, если представить все это метафорически…

…Он не мог определить, сколько ей лет: могло быть от четырнадцати (что казалось маловероятным) до двадцати пяти.

Он никогда не видел таких девочек! Разве что в порнофильмах, которые когда-то смотрел с друзьями, задаваясь вопросом о том, откуда такие берутся. Или – за витринами магазинов с фарфором, где продавались коллекционные статуэтки обнаженных нимф.

Когда-то такую статуэтку привезли его родители именно из Германии. Тогда ему было лет десять, и он тайком рассматривал эту фарфоровую нимфу, крутил ее в руках, заглядывал в нарисованное лицо, проводил пальцами по изгибам тела, пока не разбил. Сейчас он точно так же смотрел на этот живой прототип фарфоровой куклы и радовался, что такие действительно существуют. Удивлялся тому, как совершенно она вылеплена – без малейшей лишней складочки. Каждая деталь, соединенная с другими, филигранно выточена и идеально подогнана, как будто над ней работал мастер.

Роман ловил себя на мысли, что ему невыносимо смотреть на нее больше одной минуты, иначе он сгорит от желания разбить окно машины, выхватить ее оттуда, обвить вокруг себя, как лозинку, задушить, съесть. Или, разодрав себе грудь, упрятать ее туда, внутрь себя.

Он стеснялся этих мыслей, гнал их прочь, принимал сосредоточенный строгий вид и… рисовал ее в своем воображении обнаженной. В этом образе не было эротики – главным образом он лишь удивлялся тому, как устроено ее тело.

Девушка была настолько худенькой, что если бы она села или даже скрючилась бы в неудобной позе – на ее теле все равно не появилось бы ни единой складочки – все осталось бы гладким, как у той фарфоровой статуэтки.

В полный рост он видел ее лишь однажды, когда она вышла из машины и стала что-то искать в багажнике. Тогда его поразило, что ее длинные и стройные ножки будто бы ничем не заканчиваются вверху: под коротенькой, сантиметров двадцать в длину джинсовой юбочкой они просто соединялись, не образуя никакой округлости.

Вся она была удлиненной, отполированной, утонченной. Длинные руки, ноги, пальцы, шея, полотно гладких белокурых волос, длинная спинка без всякого намека на ключицы – все ровно, все идеально выточено. Он мечтал, чтобы она вышла из машины хотя бы еще раз. Например, купить бутылку воды или шоколадный батончик. Девочки ведь любят шоколадные батончики! Но она всегда расплачивалась через окошко. И исчезала. До следующей недели…

…«Она точно посмотрела на меня! Я не могу ошибиться. Посмотрела и улыбнулась! В ее взгляде было что-то такое, чему я не могу подобрать слов, – что-то нечеловеческое, то, что светится в глазах этих фарфоровых статуэток – соблазняющее равнодушие, искусственное и отшлифованное, направленное на каждого и ни на кого в частности. Отстраненная улыбка безумной Джоконды. А еще… Что-то такое…»

Об этом «чем-то таком» он даже и думать не смел, потому что если бы подумал, пришел бы к выводу, что это было что– то вроде… невинной блудливости. Так бы он сказал. Такой взгляд бывает у совсем маленьких красивых девочек, которые уже осознали свою неотразимость и начали ею искусно пользоваться для того, чтобы получить самый большой кусок пирога. Или – у опытных проституток, которые рядятся в трогательную школьную форму. Как бы там ни было, но, расплачиваясь с ним через окошко, Фарфоровая Девочка взглянула на него и чуть заметно раздвинула губы.

Роман возвращался домой на каком-то мальчишеском подъеме. Он никогда не мог себе представить, что взгляд незнакомой девушки может так повлиять на его внутреннее, закаленное годами, равновесие. Ему было неловко и стыдно думать о таком: все, что касается романтических чувств, отошло в прошлое.

И это было вполне естественно! Ведь проблем хватало и без того. Каждую неделю он наведывался в университет к своему бывшему приятелю, который, собственно, и пообещал ему место на кафедре. Теперь, пряча глаза, тот мог лишь покрывать его обман перед семьей: делал липовые справки или время от времени названивал с сообщением о переносе лекций.

Но время исчерпалось и для вранья: зарплата рабочего с автомойки была втрое меньше преподавательской, и жена уже стала интересоваться их общими доходами, удивляясь тому, что они до сих пор не могут сэкономить на дом или хотя бы машину.

Конечно, о его планах в отношении писательской деятельности и будущего успеха книги «Последняя любовь Иоганна» она не знала.

Роман шел от электрички в своем опрятном костюме, время от времени машинально нюхал ладони – не пахнут ли бензином, и думал о том, что эта девушка попала в поле его зрения не случайно и что она имеет для него значение лишь как пример эмоционального состояния, в котором мог находиться влюбленный Гете: смущение старого человека перед страстью к юной особе. А такая страсть делает всех – даже великих – дураками! Но Роман не такой. А этот взгляд…

Он снова вспомнил его, и расплавленный свинец хлынул в горло, наполнил желудок и острой волной спустился вниз.

Черт побери! Неужели она действительно ТАК взглянула на него?!

Если бы он мог хоть с кем-нибудь поговорить на эту тему, посоветоваться! С кем-нибудь чужим и непредвзятым. Скажем, с фрау Шульце, которая всегда торчит на пороге, когда он возвращается домой, и внимательно присматривается к выражению его лица. А может, старая ищейка принюхивается к запаху бензина, который определенно въелся в его ладони или волосы, а скорее всего – в подсознание. Ведь недавно старая дама произнесла какую-то странную фразу о том, что «жизнь одна, и она стоит того, чтобы в ней делать то, что хочешь, ведь потом будет поздно…» – и принялась оживленно пересказывать сюжет книги, которую только что прочитала именно на эту тему. И ему показалось, что она слишком пытливо смотрит в его глаза, а ее старушечий острый носик лезет прямо в ту часть его мозга, где на пасторальной лужайке посреди леса прилегла Фарфоровая Девочка в ожидании его…

Дома его ждал ужин. Стол был накрыт другой скатертью, предназначенной именно для ужина. Вера накрыла на двоих.

– Погода налаживается, – сказал Роман Иванович, жуя мясо. – В воздухе уже пахнет настоящей весной.

«Е-2» – «Е-4»…

– Жесткое? – заботливо спросила жена.

Встречный ход: «F-7» – «F-6»…

– Замечательное, как все, что ты делаешь, – сказал он и добавил: – Надо посмотреть новости – там снова что-то с нашим парламентом…

– Чай зеленый или черный?

– Зеленый на ночь вызывает бессонницу. Неполезно. Черный. Не крепкий.

Шах. Рокировка.

– Меня волнует Марина. Она живет совсем отдельно. И все время молчит. Мы ее теряем.

– Это нормально. Привыкай. Скоро у нее будет своя жизнь. Вот дочь фрау Шульце вообще живет в Америке. Это у нас принято ухаживать за детьми до последних своих дней.

– Да. Но это как-то грустно.

– Это нормально.

Эндшпиль.

Все было нормально: ужин, телевизор.

Когда-то, в первые дни пребывания здесь, они ходили гулять в лес, мало похожий на лес – скорее, на большой ухоженный сквер с аккуратными подметенными дорожками, на которых почти никогда не лежит ни одного листочка…

Она улыбнулась ему! Это точно! Можно руку дать на отсечение – посмотрела и приоткрыла губы! Роман громко вздохнул и намеренно закашлялся, чтобы скрыть эмоции.

Одно лишь упоминание о ней – как стакан дорогого вина, что стоит на дальнем конце стола. То есть не глоток вина, а именно стакан или, вернее – изысканный хрустальный бокал, что остается нетронутым.

Выпитый стакан – это другая, Вера, собственная жена – знакомая на вкус, немного пресная, но в целом обычная. Она ходит перед ним, звякает посудой, шуршит простынями, пахнет знакомыми духами и произносит те же слова, что вчера и позавчера.

Но, наблюдая за всем этим, отныне он знал, что где-то там, на другом конце безупречно накрытого стола, далекий для его руки, но близкий взору, стоит этот драгоценный бокал с удивительным и незнакомым напитком. Он зачаровывает глаз, возбуждает вкусовые рецепторы, взволновывает воображение.

Его нельзя схватить и опрокинуть, как обычный стакан. Нужно как можно дольше растягивать удовольствие. Наблюдать. Думать. Прислушиваться к собственным чувствам и находить удовольствие в том, как они медленно пробуждаются и какие они разные: от теплой волны, что поднимается снизу вверх и наоборот, до острого, почти болезненного ливня, который начинается в какой-то точке мозга и пронизывает до самых пят. И кому, как не ему – зрелому, опытному, знать, что именно это состояние и есть счастье.

Если бы он мог поделиться своими мыслями с кем-нибудь другим, то ему бы сказали, что это обычная любовная лихорадка, свойственная молодым. Но он лишь бы улыбнулся: неправда! Ровесник его дочери никогда не выдержал бы этого восхищения незнакомым бокалом: схватил бы и выпил, не испытывая ничего, кроме собственного удовольствия.

Нет. Он должен достичь вершины самопознания, нырнуть в те глубины памяти, где он, ребенком, водил пальцем по фарфоровым пропорциям неземного, вылепленного мастером тела и задыхался от совершенства этих пропорций, которых никогда ни у кого не видел. А теперь встретился с земным воплощением того ангела. Разве каждого ждет такое счастье?

То, что она не может не заметить его восхищения – факт. Ведь иначе и быть не могло: они давно знали друг друга!

В другом измерении.

Только тогда он… разбил ее, Фарфоровую Девочку. Теперь ему дан шанс, и она это знает наверняка. Иначе бы не улыбалась ТАКОЙ улыбкой. Она тоже узнала его! И это вовсе не бред, не лихорадка. Так должно было случиться. И так случилось.

Только жаль, что придется немного нарушить привычный ритм жизни. А возможно, и не немного – а совсем, к черту!

На его лице неожиданно засветилась предательская блаженная улыбка. Хорошо, что он это вовремя заметил и низко склонился над тарелкой, пытаясь совладать с этим блаженным выражением лица, почти уткнулся носом в остатки бифштекса и замер, переваривая мысль о том, что жизнь может сделать новый поворот. И вдруг почувствовал на своей склоненной макушке… поцелуй.

Дернулся, как ошпаренный, с удивлением посмотрел на жену. Она стояла за его спиной с поникшим, растерянным выражением лица.

Такое выражение бывает у пойманных на горячем преступников. Роман Иванович не ожидал от жены подобного, особенно теперь, когда его мысли были довольно далеко от этой гостиной. Но этот неожиданный поцелуй заставил его смутиться, будто его поймали на горячем. Какое-то мгновение супруги ошеломленно смотрели друг на друга. Болезненная тягостная пауза прервалась громким кашлем Романа Ивановича.

Вера задвигалась, зазвенела посудой, быстро убрала со стола, метнулась к зеркалу – подкрасила губы и ресницы, к шкафу – бросила на диван несколько платьев. Задумалась над ними.

– Надолго? – спросил Роман Иванович, радуясь, что у жены нашлись свои дела и он может несколько часов полежать на своем диване не раздеваясь и даже не снимая тапочек.

– Нужно идти на собрание – договорились встретиться в неформальной обстановке за чаем у фрау Мерх, пора что-то решать о смене репертуара, – вздохнула Вера. – После смерти жены Мариенгаузер собирается нас покинуть – переезжает к детям в Австралию – его здесь уже ничто не держит. А он всегда исполнял ведущие партии…

– А-а… – протянул Роман.

И вдруг подумал, что если бы (не дай бог!) Веры не стало – что бы он почувствовал? Была ли это настоящая боль?

Неприятная мысль…

Неприятная еще и потому, что в ее трагичности он неожиданно почувствовал легчайший укольчик радости и свободы.

Вера кивнула ему издалека, взяла сумочку – кажется, он раньше такой у нее не видел – и вышла, осторожно прикрыв дверь. На ее безупречно белом фоне тут же нарисовался эфемерный силуэт, отделился от двери, устремился в направлении Романа Ивановича, оплел его невесомыми объятиями.

Роман бросился на свою кровать, уставился в потолок, на котором точно так же засияло отражение той сегодняшней улыбки.

Она все же улыбнулась! И можете резать меня ножом, если это не так!

…Фарфоровую Девочку звали Ленни.

На этот раз она отъехала от автомойки метров на двести – туда, где напротив светилась надпись «Motel», и неожиданно резко затормозила перед входом. Он даже рот разинул. Она никогда не останавливалась! Неужели она сейчас выйдет и он сможет еще раз увидеть ее в полный рост!

Роман Иванович подтянул отвисшую челюсть и нацепил солнцезащитные очки: так будет удобнее наблюдать. И наблюдал, как она сунула две ножки в черных чулках-«сеточках», затем выпорхнула, демонстрируя все остальные – тело бабочки в обрамлении ореола невидимых крыльев. Роман расстегнул «молнию» воротника рабочей куртки – он мешал дышать, но это не помогло.

Девочка тем временем оперлась на дверцу, покопалась в сумочке на длинной серебряной цепочке, достала сигарету, закурила. Душа Романа безукоризненным колечком слетела с ее губ. Было такое впечатление, что она смотрит именно на него! Роман Иванович тряхнул головой, чтобы отогнать наваждение. Не может такого быть! Он застыл в дверях мойки.

Их разделяло расстояние в те двести метров и черные стекла очков Романа.

Потом произошло невероятное.

Докурив, Фарфоровая Девочка подняла руку и согнутым пальцем поманила кого-то к себе – на запястье блеснула и звякнула низка браслетов. Кого-то, кого она видела напротив себя.

Роман обернулся. Площадка была пустой. Он напряг зрение, и лицо девочки приблизилось к нему, как в объективе фотоаппарата. Он четко и ясно увидел ее улыбку, а она снова пошевелила в воздухе тонким пальчиком. Сомнений не было – жест обращен к нему!

Роман вытер руки о тряпку, бросил ее на пульт и, путаясь в собственных ногах, будто их было не две, а сорок две, двинулся вперед, через площадку, чувствуя, что голова наливается кровью, как перед инсультом. Если это ошибка, решил он, дойду до машины, обойду ее и пойду дальше, за угол. Ходить по такой траектории никому не возбраняется!

Пусть думает, что хочет. Могу даже равнодушно, насколько у меня получится, кивнуть ей.

Ему осталось преодолеть не более десяти ужасных шагов, а она уже совершенно четко кивнула ему и, не дожидаясь, когда он подойдет, впорхнула в двери мотеля. Сомнений не оставалось: все ее действия были направлены по отношению к нему.

Роман Иванович вспомнил, как недавно не мог вынырнуть из сна, и подумал, что и сейчас стоило бы проснуться. Но с ужасом и восторгом понял, что все это происходит наяву. Вот и двери мотеля. Они автоматически раздвинулись перед ним. Девочка стояла у стойки администратора, что-то говорила, а увидев его, снова махнула в воздухе рукой, указывая дорогу в конец коридора. И он пошел за ней, как завороженный, ориентируясь на этот жест, как собака.

Все это было необычно. И он мечтал только об одном – пусть этот коридор никогда не закончится, чтобы он видел, как покачивается перед ним эфемерный силуэт бабочки, плотно затянутый в тонкую черную кожу коротких шорт и куртки-«косухи». Лишь раз она обернулась – идет ли он за ней – и исчезла за дверью номера…

Теперь можно было спокойно повернуть назад, побежать, преодолевая боль в сердце и в висках, удрать, растаять в воздухе – она дала ему эту возможность. И выбор оставался за ним. Великолепная, чудесная, романтическая, умная девочка! Почему она выбрала его? Неужели действительно чувствует то же, что и он? Роман замедлил шаг. Вспомнил свое убеждение: путь к мечте – лучше, чем ее осуществление. Не оставить ли все так, как было, как есть? А потом вспоминать об этом случае все сорок два последующих года, которые он собирается прожить здесь?

Остановился перед приоткрытой дверью. Из щелочки повеяло тревогой. Ноги дрожали. Роман сделал несколько шагов вперед, закрыл за собой дверь.

Фарфоровую Девочку звали Ленни…

Об этом он узнал уже потом, когда под его ногами разверзлась, затрещала выжженная пустыня.

Но перед этим он увидел то, что хотел увидеть – с детства, со своих десяти лет: каким образом соединяются фарфоровые части статуэтки. Обнаружил не сразу – глаза долго привыкали к полумраку уютного номера, кровь заливала мозг, в ушах звенело. Когда все это стихло, на кровати проявилось то удлиненное, отшлифованное, без малейшей складочки и морщинки, фарфоровое тело, невыразительные, но и соблазнительные в этой неопределенности глаза, приклеенная и такая же невыразительная улыбка, обращенная внутрь себя – и тем самым еще больше возбуждающая.

Одна ножка девочки была согнута в колене.

Оно светилось, как китайский фонарик. Роман Иванович осторожно присел рядом и, немея от счастья, чуть-чуть прикоснулся губами к этому фонарику. Но теперь не ощутил того удушающего детского стыда, когда проделывал это тридцать лет назад с той статуэткой. Мальчик вырос, статуэтка ожила…

Он сильнее прижался к колену, покрывая его невесомыми прикосновениями.

В голове вертелось только одно слово: «Господи…»

– Это будет стоить триста евро, раша!

Она что-то сказала?

Неужели он слышит ее голос?

Ровный, спокойный голос, без всякой интонации.

Такой, каким и положено говорить фарфоровой кукле.

– Что?

– Триста евро, – повторила она.

На губах загорчил привкус алебастра. Роман выпрямился.

Почувствовал, как трескается и разваливается на куски нежный фарфор – ноги, руки, голова – все с грохотом разлетелось по углам – не собрать. Как и собственную жизнь.

И тогда он разрыдался.

Впервые за тридцать лет – так же, как тогда, когда родители поймали его с поличным – с кусками разбитой куклы в руках.

– Раша глупый и жадный, – сказала Фарфоровая Девочка, собрала свои вещи с пола, быстро оделась и вышла из номера.

 

Оксана:

«Гуцулка ксеня»

Душа была не на месте!

Вот скажи кому-нибудь так – и станет понятно: человеку не по себе. И начнут успокаивать, мол, ничего страшного, время от времени такое испытывает каждый. Особенно зимой и весной. Надо попить настойку пиона или эхинацеи, валокординчик, больше бывать на свежем воздухе, думать «о хорошем».

Но как объяснить, что даже после таких мер душа не возвращается! А как жить без души, кто подскажет?

Если бы Оксана встретила хотя бы одного человека с такой же проблемой, ей бы стало значительно легче. Они бы подружились, помогли бы друг другу.

Просто поделились бы своими впечатлениями и симптомами, как это делают больные с общим диагнозом.

Оксана обвела бы пальцем вокруг груди, слегка захватив верхнюю часть живота, и сказала бы, что вот тут у нее дыра – большая вакуумная пустота. И ее невозможно залить настойкой! Это неизлечимая болезнь. И чем дольше она тянется, тем становится интереснее для изучения. Если бы только он существовал, такой диагноз – «душа не на месте». Оксана могла бы многое рассказать врачам и, возможно, помогла бы науке. Вот, например, хотя бы такой симптом, который она назвала «включение фонарика».

Это когда внутри пустоты возникает боль. Она не острая, не мешает двигаться и справляться с повседневными делами, но она постепенно разгорается внутри, достигает размеров груди, давит на стенки и, как живое существо, высасывает из сосудов все соки.

Сначала Оксана думала, что у нее проблемы с сердцем.

Проверилась у врача. Сердце в порядке. Потом грешила на желудок, поджелудочную железу, легкие, почки. Пока не пришла к непреложному выводу – этот фонарик боли зажигается в том месте, откуда вылетела душа. Как раз посередине груди, немного захватывая живот.

А потом, понаблюдав за собой, сделала важное открытие: этот фонарик включается ровно в десять часов утра и выжигает организм вплоть до одиннадцати ночи. Затем гаснет. Дает передышку на ночь. А утром все начинается снова. Боль возникает и исчезает внезапно, как будто кто-то внутри щелкает выключателем: «раз» – и болит! Все как по часам – ни минутой раньше, ни минутой позже! – выключатель щелкает второй раз: можно передохнуть, отдышаться.

Увлеченная такой непостижимой периодичностью, Оксана проделала такой эксперимент: подождала, пока стрелка часов покажет полсекунды до десяти и сама себе сказала: «Раз» – «фонарик» включился в тот самый миг, когда стрелка часов выровнялась. Каждое утро Оксана ждала, что «фокус не удастся». Но «фонарик включался»! И долгая, тягучая до дурноты боль заполняла грудь.

Потом она догадалась: все происходит из-за того, что в ней прочно засела память о ТОМ дне – дне побега. Это она включает боль, не отпускает, высасывает из Оксаны все жизненные соки.

Но освободиться от тех воспоминаний Оксана не могла и не хотела. Наоборот, каждую ночь, перед тем, как заснуть, делала такое упражнение: старательно восстанавливала в воображении все детали своего отъезда, пыталась привыкнуть к этим деталям и таким образом сделать их обыденными, обычными «проходными».

Изучая свою странную болезнь, Оксана как-то наткнулась на советы психолога, в которых четко говорилось: чтобы избавиться от каких-то проблем, нужно «измельчить их на крошечные кусочки и проглотить – раз и навсегда». А те люди, которые искусственным образом запрещают себе вспоминать о чем-то неприятном, ставя дамбы и плотины на пути неприятных воспоминаний – только искусственным путем заталкивают их глубже в подсознание. А потом все всплывает на поверхность в самый неподходящий момент. Плотина прорывается страшным и неудержимым наводнением. Поэтому Оксана каждый день перед сном оживляла эту картину…

В воображении четко вырисовывалась ее шестнадцатиэтажка на окраине промышленного городка. Пять часов утра. Под старой, еще бабушкиной, кроватью спрятан уложенный чемодан.

Собирала его, когда дети были в школе, а муж спал, запершись в своей комнате, заваленной пустыми бутылками. Бросала вещи почти без разбора – лишь бы быстрее. Рядом крутилась Маркиза. Зарывалась головой в вещи, тревожно мурлыкала, даже прыгнула внутрь чемодана и наделала в один из углов, удивляясь и, вероятно, по-кошачьи радуясь тому, что хозяйка на это почти не отреагировала.

Каждая клеточка тела вибрировала. Такое впечатление, что эти мизерные частички, из которых соткан организм, разбухали, угрожая взрывом, после которого от нее останется лишь мокрое место.

Несмотря на это, руки делали свое дело: паковали вещи.

Все вопросы она решила для себя давно и ответила на них жестко.

Да, она сбегает.

Да, она оставляет детей.

Да, она – самая последняя тварь.

Да, ее будут осуждать.

Все. Без исключения.

И не найдется человека во всем мире, который бы понял ее.

Разве что тот, который знает, что такое существовать на грани жизни и смерти. Ежедневно, ежеминутно думать о выборе в пользу последней. Но она не может выбрать смерть! Нет у нее на это никакого морального права, потому что есть дети. И она должна бежать, чтобы дать им жизнь.

Сейчас они тихо прозябают в беспросветной нищете. В закопченных, давно не ремонтируемых стенах, с отцом, который не работает третий год, с матерью, которая после частных копеечных уроков иностранного языка в разных концах города замертво падает вечером на кровать и смотрит в потолок, размышляя лишь об одном: хватит ли зарплаты хотя бы до следующей недели.

Еще год-другой и Коля начнет сбегать в подземный переход, где сбиваются в стайки дети таких же неудачников, как его родители, а Оля пойдет по рукам заезжих торговцев бананами. А сама она сойдет с ума от отчаяния и хронической усталости.

Как она решилась на отъезд? Просто: нашла объявление какой-то фирмы, там ей предложили неплохой заработок в Италии, подготовила документы – просто так, ради интереса, получится ли? Получилось. Но немного не так, как она думала: предложили Германию. А когда она стала отказываться, пригрозили, мол, нужно компенсировать затраты фирмы на билеты. Сумма была баснословной…

Угнетало то, что она ничего не могла объяснить детям, а тем более – мужу. Они бы никогда ее не отпустили. Никогда и ни за что.

Нужно было вот так: сжать зубы, проклясть себя и бежать. И чувствовать себя последней тварью – до того момента, пока не сможет сделать первый денежный перевод. Возможно, тогда ее поймут.

Но, божилась Оксана, таких переводов будет много!

Она откажет себе во всем. Абсолютно во всем. Она будет грызть сухари и пить только воду, она будет работать, как вол, но шелест валюты в руках будет звучать для нее самой лучшей симфонией. А она будет спокойна за то, что дети не голодают, что муж возьмется за ум, сможет сделать ремонт, сможет вывозить детей на море и покупать им одежду. И откладывать на обучение. А если они не поймут этого сейчас – это не страшно.

Пусть даже вообще не поймут. Никогда. Главное для нее – это то, что они выучатся, станут людьми, не пойдут ни в переход, ни по рукам.

Именно так она думала, давясь от кома в горле и засовывая уложенный чемодан под кровать.

Такси должно было приехать за ней в пять утра. Надо было продержаться вечер и ночь, ничем не выдать своего ужаса и боли, быть такой, как всегда. Едва она успела спрятать чемодан, как из соседней комнаты, где в последнее время обитал муж, выползая оттуда только для того, чтобы поесть, донеслось:

Гуцулко Ксеню,

Я тобі на трембіті,

Лиш одній в цілім світі

Розкажу про любов!

Оксану чуть не стошнило.

Представила себе, как Сергей сидит на кровати в синих «семейных» трусах и, поглядывая на себя в большое зеркало, стоящее напротив, наигрывает на баяне это танго. И картинно трясет над клавиатурой длинными, давно не мытыми волосами.

Но играет он здорово, так же, как тогда, когда она впервые увидела его на танцплощадке и застыла на месте. И поддалась музыке, словам, юношеской романтике жизни, которая только начиналась и обещала быть прекрасной…

Бежать.

Бежать.

Бежать.

С детьми он почувствует ответственность, возьмется за ум.

Надо в это верить. А если и не возьмется – ее заграничного заработка хватит на всех. Даже если любовь, даже и уважение к этому «первому парню на деревне» давно прошли.

Потом… Потом вернулись из школы дети.

И выдержать это было еще труднее, чем «гуцулку Ксеню».

Она накормила их супом.

Погладила все их вещи.

Разложила все по ящикам.

Вымыла пол.

Повесила новые чистые занавески.

Наготовила обед и ужин на неделю.

Проверила детские дневники, с каждым по очереди села делать домашнее задание, все время сдерживая внутри себя крик. Не крик, а бешеный животный вой, который переполнил не только грудь, но и колом стоял в сердце, легких, почках. Словно кто-то выворачивал ее изнутри, превращая в кровавую биомассу боли, которая лишь снаружи была покрыта кожей и еще сохраняла свою человеческую оболочку.

Ночью она ни на минуту не сомкнула глаз.

Маркиза, которая чувствовала ее настроение, как барометр, всю ночь не сходила с ее груди, и Оксана погружала пальцы в мягкую кошачью шерсть, машинально нервно сжимая и разжимая их, – и, наверное, причиняла котенку боль. Но Маркиза терпеливо сносила эти жестокие ласки и лишь время от времени поднимала на хозяйку свои удивительно синие глаза-звездочки, испытующе заглядывая в лицо. Единственная подружка, которой она могла «поведать печали»…

В четыре часа утра Оксана тихо выскользнула из кровати, быстро натянула джинсы. Здесь же в комнате обулась и надела плащ. Маркиза замяукала, забегала по расстеленной кровати, как сумасшедшая.

Оксана цыкнула на нее.

Достала чемодан.

Обессилено присела. Неужели она сделает это? Взяла Маркизу, уткнулась ей в шерсть мокрым от слез лицом. Потом решительно отшвырнула на одеяло: «Все, спи!»

Хотела пойти в комнату, где спали дети. И сразу поняла: стоит ей их увидеть – и она не сдвинется с места.

Тихо выскользнула в коридор. Бесшумно открыла и закрыла за собой дверь.

Побежала вниз по лестнице. Даже лифт не вызвала, чтобы не создавать лишнего шума.

Вышла во двор. Он дышал прохладой весеннего утра. В палисаднике на деревьях уже проклевывались листья – еще день-другой и все тут зазеленеет, наполнится белым цветом, хмельным яблоневым ароматом.

Деревья в палисаднике стояли в белых гольфах, как дети на школьной линейке: вчера она сама покрасила их стволы от вредителей, помогая дворнику. Это все, что она могла сделать здесь, где прошла жизнь, в последний раз.

Во двор тихо въехало такси.

И в этот момент Оксана услышала, как сверху раздалось протяжное и громкое: «Мяу-я-я!..»

Эхом прокатилось по двору. Маркиза даже не закончила свою фразу – она летела, неуклюже болтая в воздухе лапами, с седьмого этажа.

Оксана охнула и вместе с выдохом услышала глухой удар маленького тела о вскопанную землю палисадника. Замерла и закрыла глаза.

Опомнилась от недовольного голоса таксиста: «Ну, ты садишься или нет?»

Оксана посмотрела в полисадник – там неподвижно лежала ее кошка. Она была еще жива и смотрела на нее – прямо в глаза.

Если сейчас подхватить ее и занести домой – уже никогда оттуда не вырвешься.

Если этого не сделать – до конца своих дней будешь видеть перед собой этот взгляд.

Во дворе стояла невыносимая тишина. Даже птички притихли, будто наблюдая за ситуацией: подойдет – не подойдет? Это долгое мгновение и разделило ее жизнь на «до» – где она была порядочной женщиной, матерью семейства, и «после» – когда она стала железной. Ее разорвало пополам, как бумажную куклу оригами, и одна часть понеслась по ветру…

Оксана бросила последний взгляд на распластанное, растерзанное тельце Маркизы, прошептала побелевшими губами: «Прости…» и быстро села в такси.

Пока автомобиль выезжал из двора, смотрела на палисадник с заднего сиденья, вывернув шею – почти в той же неудобной позе, в какой лежала на земле кошка. И все еще смотрела ей вслед.

…Оксана шевельнулась на кровати, и это движение перекатило пустоту внутри в желудок и обратно – до середины груди.

Значит, и сегодня ничего не изменилось. Но она уже привыкла. Хотя наметился и некоторый прогресс: воспоминание двухлетней давности уже не вызывало спазмов – воспринималось, как сон. Страшный и давний.

Оксана посмотрела на Меджнуна, который лежал рядом с ней так тихо, будто и не дышал. Годы нелегальной жизни за границей превратили его в робкого мышонка. Через десять минут нужно его разбудить и незаметно выпроводить из квартиры. Она и так рискует, давая ему приют. Если это заметит фрау Шульце или еще кто-нибудь из соседей – проблем не оберешься!

Ночь закончилась.

Настал новый день.

Сегодня он будет хорошим: после работы она пойдет на почту и отправит домой очередной перевод. Зайдет в Интернет-кафе – вдруг кто-то из детей откликнулся на ее письма. Она ждет этого все эти два бесконечно долгих года. Она напишет, что совсем скоро уедет в Израиль или Италию, где будет зарабатывать гораздо больше, – и тогда Оля поедет учиться в Киев, сможет снимать там квартиру, выучится, как мечтала, на экономиста, выйдет замуж. А она потом вернется нянчить внуков.

Оксана улыбнулась, как будто уже держала на руках младенца. Конечно, в тридцать четыре думать об этом рано, но о чем еще думать? Не о себе же! И не об этом смешном турке, который сопит рядом и иногда произносит смешные слова, что-то вроде «О, звезда моих очей…» – как какой-нибудь бей или паша. Почувствовав, что она пошевелилась, Меджнун открыл глаза, потянулся к ней рукой.

Тебе пора! – отбросила руку Оксана, показывая глазами на часы. – Одевайся быстренько. Мы проспали. Придется спускать тебя из окна. Вниз головой!!!

Меджнун испуганно посмотрел на нее, не понимая, шутит она или говорит серьезно, и принялся быстро натягивать на себя джинсы.

– Я буду «маджнун Оксьяна́…» – произнес он с акцентом, который всегда заставлял ее улыбаться, в каком бы настроении она ни была.

Этот забавный азиат, как малое дитя – наивный, с вечно удивленным выражением лица. Она познакомилась с ним в кафе, где он работал мойщиком посуды. Конечно, она не собиралась заводить здесь романов, но парень так прикипел к ней, что пришлось взять его под опеку.

Сначала он растрогал ее рубашкой, которую стирал и гладил чуть ли не каждый день, потому что другой у него не было.

А потом умиление дошло до того, что раз или два в неделю она забирала юношу к себе на ночь, чтобы он мог выспаться, ведь он снимал одну квартиру на десятерых вместе со своими соотечественниками. Подкармливала «домашненьким», стирала и гладила его вещи и скрашивала свое и его одиночество настолько, насколько ей позволяла постоянная усталость и отсутствие на месте исчезнувшей души…

– Что это значит? – спросила она, смеясь над тем, как забавно он произносит ее имя – с ударением на последнем слоге.

– В нашем эпосе был такой себе «маджнун Лейла», что означает – «тот, что сошел с ума из-за любви к Лейле»…

– А-а… Разве это не имя? И почему «маджнун»? Кажется, мы это в школе проходили…

Имя – Меджнун, а сумасшедший пишется через «а», – серьезно принялся объяснять турок. – А на самом деле его звали Гаис ибн аль-Мулаввах ибн Музах. А уже после того, как он сошел с ума из-за несчастной любви, его прозвали «маджнуном»… Вот и я – «маджнун Оксьяна́»…

– Не заговаривай мне зубы! – строго сказала Оксана, сдерживая улыбку и принимая строгий вид. – И не рассчитывай на завтрак. Вот бери этот бутерброд и живо – «цигель-цигель ай-лю-лю – ауфвидерзейн!» Опоздаешь на работу. Да и мне пора убирать у фрау. И потом еще куча дел.

Она присела, помогая ему завязать кроссовок. На мгновение представила, что собирает сына в школу… На пороге отмахнулась от его поцелуя, мол, ночь прошла и нежностям конец. Выглянула в коридор – никого! Вытолкала на лестницу.

Утро начиналось с уборки в комнатах фрау Шульце, потом – четыре часа дежурства у постели герра Отто, которого нужно помыть, накормить и перевернуть с боку на бок раз двадцать, а потом еще по два часа уборки в двух квартирах. Иногда к этим обязанностям прибавлялся выгул собак или уход за детьми, если родители отправлялись в театр или на вечеринку, – за отдельную плату.

Таким образом, ежемесячно Оксана могла отсылать домой от пятисот до тысячи евро. Что дальше происходит с этими деньгами, она не знала: ни дети, ни муж на письма не отвечали. И это расширяло дыру в душе, будто кто-то раздирал ее пальцами.

Оксана выглянула в окно, удостоверилась, что Меджнун благополучно скрылся за калиткой, надела фартук, резиновые перчатки и принялась выставлять на поднос моющие средства, с помощью которых наводила чистоту на лестнице и в двух больших комнатах фрау Шульце.

Это было взаимовыгодное условие проживания Оксаны в квартире. Во-первых, из благодарности за усердную работу, хозяйка нашла несколько приличных семей, в которых Оксана и работала, во-вторых, она уменьшила квартирную плату, вычтя из общей суммы стоимость Оксаниных услуг.

Конечно, эти условия были выгодны прежде всего самой фрау, потому что садовнику, уборщице и вообще любому человеку со стороны пришлось бы платить вдвое или втрое больше. Ведь в стоимость их услуг входили налоги, расходы на страхование работника и взнос в пенсионный фонд.

Если же человек, работающий по хозяйству, проживает в том же доме, налоговые службы ни за что не докажут, что здесь имеет место использование наемного труда. Всегда можно сказать, что квартирант по доброте душевной взялся привести в порядок сад или помогает старой даме вымыть окна и развесить на них занавески.

Правда, утренняя уборка отнимала довольно много времени. В первые месяцы на это уходило часа три. Теперь Оксана наловчилась управляться за полтора. На первых порах не обошлось и без курьезов. Она долго не могла понять, в контейнер какого цвета выбрасывать ту или иную разновидность мусора. Этой премудрости она обучалась с месяц, заглядывая в «шпаргалку», которую написала под диктовку фрау Шульце: в желтые контейнеры нужно выбрасывать только пластик, в синие – бумагу, в зеленые – «компост»: заварку, листья, кожуру от овощей. Все, что не относится к этим трем категориям, скажем, старые колготки, разбитые чашки или содержимое пылесоса, – попадает в черные контейнеры.

Отдельным пунктом шли специальные контейнеры для стекла – они также распределялись на три группы: для белого (молочные бутылки и баночки), коричневого (коньяк, пиво) и зеленого (вино), а также – баки для алюминиевых банок.

Теперь она в мгновение ока сортировала мусор – и ей это даже нравилось.

Оксана подошла к двери фрау Шульце и не успела взглянуть на часы – было без пяти минут семь, – как пунктуальная старая дама тоже вышла в холл с чашкой кофе в руке. Во время уборки она всегда выходила и сидела в холле, поглядывая в окно, листая газету и попивая крепкий кофе.

Оксана поздоровалась и вошла в ее комнату.

Делала все автоматически – чисто и четко. Каждая вещь должна стоять на своем месте. А вещей и всяческих безделушек здесь было много – не дай бог задеть хоть одну! На ночном столике стояла большая фотография ее покойного мужа – богатого ювелира, благодаря которому фрау и владеет этим «имением». Оксана вздохнула и включила пылесос…

Фрау Шульце подошла тихо и стала за ее спиной в тот момент, когда она засмотрелась на большой портрет молодой женщины, висевший над кроватью.

Вокруг утонченного лица женщины ореолом светились белокурые волосы, в руках она держала красную розу.

И улыбалась.

Но улыбка была грустной и не гармонировала с выражением больших, странного – «с золотинкой» – цвета глаз. Оксана всегда засматривалась на этот портрет, он завораживал ее этим вот своим выражением – грустные глаза и будто вымученно растянутые в улыбку губы.

– Плохая работа, не так ли? – сказала фрау Шульце. – Я ее никогда не любила. И этот цветок в руках – верх безвкусицы. Но так хотел муж.

Оксана вздрогнула от неожиданности. Вежливо обернулась:

– Ну что вы, фрау Шульце! Мне очень нравится. Особенно глаза. Они у вас совсем не изменились…

Хорошая мина при плохой игре… – пробормотала старуха.

Оксана пожала плечами и стала обмахивать фарфоровые безделушки пушистой щеткой. Она не любила, когда хозяйка наблюдает за уборкой – вдруг сделает что-то не так или оставит пыль в углу подоконника. Но фрау не уходила. Видимо, захотела поболтать.

– А вам приходилось сохранять улыбку на лице, когда жизнь проиграна? – спросила она.

Оксана остановилась и внимательно посмотрела на нее.

– Да, – сказала она, – и очень часто. Но неужели вы знаете, что это такое?

– Знаю. А еще я знаю, что вам пока рано чувствовать себя проигравшей.

Оксана удивленно посмотрела на фрау – что она может о ней знать?..

– Я чувствую себя нормально, – ответила она, продолжая обмахивать статуэтки.

– Тогда извините. Не буду вам мешать.

Фрау вышла, прихрамывая на одну ногу. Оксана еще раз взглянула на портрет – что делает с людьми время! Неужели когда-то и она станет такой – немощной, в морщинах, с кучей болячек и с воспоминаниями, которые никому не нужны. А главное – с этим вечным «фонариком боли» и пустотой внутри грудной клетки. Оксана посмотрела на себя в зеркало, растянула губы в улыбке – и выражение ее лица стало похожим на выражение лица женщины на портрете.

Да, пока рано чувствовать себя проигравшей. Еще есть время…

В этот день, убрав в комнатах домовладелицы, Оксана:

а) рассортировала и вынесла три ведра использованных медицинских причиндалов герра Отто,

б) отскоблила пол под его кроватью от засохших пятен мочи – видимо, больной не дождался «утки» от племянника, с которым жил,

в) вымыла, смазала и перебинтовала ноги старика, раны на которых издавали жуткое зловоние, и из них сочилась белая жидкость,

г) четыре раза прочитала ему «Послание к филистимлянам»,

д) сварила обед и накормила им герра Отто через катетер,

е) безрезультатно трижды высаживала старика на «утку», пока не сделала клизму, на что старичок среагировал слишком бурно – так, что пришлось снова перестилать постель и мыть пол,

ж) постирала белье, которое все равно сохраняло запах старости и миазмов…

Когда алфавит исчерпался, начались просто «пункты», которые еще следовало выполнить после дежурства у больного:

1. Выгулять собак фрау и герра Шумахера,

2. Забрать из школы детей фрау Моники,

3. Купить и завезти продукты семье Мюллер

и наконец – зайти на почту и отправить перевод домой.

Последний пункт смог подсластить всю тяжесть и горечь сегодняшнего дня, он придавал ему смысл, тешил душу.

Через месяц она отправится в Израиль – дело уже почти решенное, и тогда сможет отсылать гораздо больше. Распрощается с несчастным стариканом, со всеми этими счастливыми семьями, с Меджнуном, с жильцами дома фрау Шульце, которые ее презирают. Им она скажет, что выходит замуж и будет жить в собственном доме на берегу Средиземного моря.

Это будет почти правдой: три месяца назад через Интернет она познакомилась с Сэмюэлем, который предложил ей фиктивный брак и работу на своей автозаправке неподалеку от Иерусалима. Судя по обмену письмами и фотографиями, он не вызывал особого доверия – был старым, толстым и лысым, но уверял, что ее заработок будет вдвое больше, а климат – гораздо лучше, чем в Германии. А года через три– четыре она сможет вернуться на родину или будет иметь право пригласить к себе детей. И это были радужные перспективы. Ради них стоит работать. А работы она никогда не боялась.

…Вечером Оксана зашла в Интернет-клуб и увидела долгожданное сообщение: Сэм заказал ей электронные билеты в Тель-Авив.

Вылет завтра. Значит, нужно немедленно собирать вещи. Хорошо, что все семьи рассчитались с ней именно сегодня, а о возможном отъезде она их предупреждала заранее.

Оставалось распрощаться с Меджнуном.

А он уже маячил у забора особняка. Его светлая рубашка выдавала его в темноте, как бы он ни прятался за деревьями. Что за надоедливый парень! Сегодня ей не до него. Оксана приняла суровый вид и, не дав ему сказать ни слова, начала первой:

– Значит так: завтра я уезжаю. Сегодня должна собраться. Так что мне не до тебя.

– Оксьяна, я тебя люблю… – сказал Меджнун. – Скоро я заработаю много денег – будем жить вместе.

Оксана рассмеялась, покачала головой. Но внутри пустоты что-то всколыхнулось: хоть кому-то в этом мире она была небезразлична. Протянула руку, взъерошила его волосы:

– Нет. Даже не думай. У меня дети. Я старше на десять лет. У меня другие планы.

Его глаза наполнились слезами.

Ну точно – ребенок, ему еще расти и расти.

Но расслабляться нельзя! Оксана убрала руку с его головы и сказала как можно строже:

– Если не хочешь меня расстроить – иди домой. Мне завтра на самолет. Все.

И пошла через сад, не оглядываясь. Знала: без нее он не осмелится пересечь границу дома.

Итак, этот вопрос тоже решен.

Остается сообщить фрау о том, что одна из комнат завтра освободится. А прощаться с соотечественниками – дело десятое, как получится.

Фрау сидела в гостиной, смотрела телевизор и клевала носом. Оксана кратко сообщила ей о своих новостях.

– Что ж, дело ваше, – вздохнула старуха. – Мне очень жаль. Хотите, я завтра вызову такси – доедете прямо до аэропорта. Это будет моим подарком.

– Спасибо, – ответила Оксана. – У меня мало вещей, доеду на электричке.

Фрау пожала плечами – делайте, как хотите, и добавила напоследок:

– Возвращались бы вы лучше к детям. У вас их, кажется, двое? Я много путешествовала в свое время и знаю: всегда лучше там, где нас нет…

Оксана тоже знала эту прописную истину, но не могла объяснить, что она не «путешествует» и охотно вернулась бы к Коле с Олей, если бы не деньги. Но что может понять эта богатая дама, вдова ювелира, которая никогда ни в чем себе не отказывала…

Оксана поблагодарила за совет и отправилась собирать вещи.

Их действительно было немного – тот же чемодан, с которым она приехала сюда. Добавилось разве что несколько футболок и зимнее пальто, которое, возможно, ей и не понадобится в теплых краях. Точно! Его можно оставить Меджнуну – пусть продаст. Пальто хорошее. Зачем же добру пропадать?

Она набрала номер телефона отправленного в отставку любовника. Назначила встречу утром на вокзале – пусть придет за пакетом. Добавила к пальто еще несколько своих футболок. Упаковала все в пластиковый пакет.

Чемодан был собран около часа ночи. Оксана опустилась на кровать. Усталость охватила ее. Усталость и чувство некоего дежавю: она снова уходит! Хотя теперь не надо прятать чемодан под кроватью и тоска не такая острая, не разрывает мозг.

Просто висит посередине груди большим пустым шаром.

Но как там говорила фрау Шульце: еще придет время для настоящей улыбки.

Конечно, придет!

Начнется все с того, что в той теплой стране она наконец получит долгожданную весточку из дома. Наверняка напишет сын – он всегда был с ней более ласковым – «маменькиным сыночком». Напишет так: «Дорогая мамочка!..»

И она задохнется от счастья и всепрощения. Ну вот: дорогая мамочка, папа сделал ремонт и купил компьютер. А мне – настоящий большой фотоаппарат, учусь фотографировать. Мы ездили на море. Оля пошла на курсы английского. Папа больше не пьет, ведь он купил машину, и теперь мы каждое воскресенье выезжаем в лес. Мамочка, мы все понимаем, что это все – от тебя. И просим прощения, что не писали. Ведь мы были поначалу очень-очень на тебя обижены. Я тебя очень люблю. И Оля тоже. Папа скучает. И больше не играет на баяне, потому что у него нет свободного времени: он работает на заводе. Мы часто вспоминаем тебя и мечтаем поскорее увидеть. А еще тебя очень любит Маркиза – ты бы видела, какая она стала пушистая! И уже совсем не хромает…

А еще к письму будет прикреплено «вложение».

Она нажмет на клавишу и сохранит его на «рабочем столе».

Откроет и увидит фотографию: три человека на фоне моря и гор – папа с сыном и дочерью. Будет всматриваться в светлые улыбающиеся лица детей. Коля вытянулся, почти одного роста с хрупкой Олей.

Оля – настоящая красавица, такая, какой когда-то была она. Сергей обнимает их за плечи и улыбается, будто говорит: ну, вот видишь, а ты не верила!

Неправда: я верила! И именно поэтому поехала сюда и поеду еще дальше, чтобы произошло именно так!

Было уже за полночь.

Оксана сидела на кровати, обняв подушку, и улыбка – настоящая улыбка! – блуждала по ее освещенному луной лицу.

Просидела так до утра.

В семь тихо вышла из комнаты с чемоданом и пакетом для Меджнуна.

До вокзала близко – донесет. А в городе возьмет такси до аэропорта – так будет дешевле. Прощай, особняк! Оставайся с миром! Пусть каждому, кто временно пребывает в нем, – повезет так же, как и ей…

Вокзал в этот утренний час был пустым, он напоминал стеклянный ящик. Прощай, вокзал! Сегодня она увидит другие огни.

До электрички оставалось пятнадцать минут. Оксана подошла к кофейному автомату, бросила монетку, нажала кнопку с надписью «Горячий шоколад». Ничего, сегодня она может себе это позволить. Наблюдала, как коричневый тягучий ручеек наполняет бумажный стакан. Как давно она не ела шоколада!

Но достать стакан из автомата не успела – отвлек какой– то приглушенный шум. Обернулась. И забыла о стакане.

В углу вокзала что-то происходило. Но сначала она заметила Меджнуна.

Он стоял, окруженный молодчиками в кожаных куртках. Она часто видела таких на улицах и на площади у «Макдоналдса» – с бритыми головами и цепями на поясах. Скинхеды, борцы за чистоту нации. Она всегда старалась обходить их шумные скопления.

Теперь она пошла прямо на них, потом побежала, глядя, как дергается в их тесном кругу разбитая голова Меджнуна. Они методично, по очереди, били его, поднимали на ноги, приставляли к стене – и снова били, как грушу. По лицу парня текла кровь.

– Стойте! Оставьте! Не трогайте! – кричала на ходу Оксана, не замечая, что кричит не по-немецки. Правду говорили в фильме «Семнадцать мгновений весны» – рожая ребенка, женщина кричит на родном языке! Оксана не рожала, но в какой-то момент ей показалось, что она находится на улице своего родного города, а избивают ее Коленьку – именно сейчас, в эту минуту, когда она подбегает к окровавленному Меджнуну. Он пришел сюда из-за нее…

Она ворвалась в круг обидчиков, как фурия.

В первый миг своего вмешательства даже смогла разомкнуть их круг. Оставленный в покое Меджнун, как тряпичная кукла, сполз по стене ей под ноги.

Круг распался, рассыпался – атас!

Остался один – подошел ненадолго, всего на какое-то мгновение.

Посмотрел в глаза, сделал одно короткое движение.

Оксана совсем не испугалась, даже успела подумать: «Ну надо же! Как не кошка – так турок! Неужели опять придется выбирать между ним и электричкой!»

А потом почувствовала, как медленно исчезает пустота в груди – та пустота, которая так мучила ее все эти годы. Как она, эта дыра, заполняется чем-то горячим, живым, подвижным, заполняется до краев, окутывает теплом сердце и легкие. Значит, она, Оксана, не железная – к ней возвращается душа.

Это больно.

Так больно.

Но как приятно чувствовать, что душа наконец вернулась.

Душа была на месте.

…Оксана медленно сползла по стене.

Ее рука откинулась на грудь Меджнуна.

К перрону подходила электричка…

 

Вера:

Сливки с клубникой

…Я тебе рассказывал о своем деде, дорогая? Разве нет? Странно. Я считал, что ты уже слышала об этой истории. Почему-то она кажется мне похожей на нашу. А возможно, я переживаю ее – за своего деда. Есть в этом что-то на генетическом уровне. Видно, дед передал мне любовь к своей киевлянке по наследству – и я должен прожить ее в другой интерпретации. Счастливо. Ведь его киевлянку расстреляли в сорок третьем…

– Расстреляли?!

– Да. Она оказалась подпольщицей.

– И твой дед не мог ее спасти?

– Нет… Это довольно странная история, он рассказал ее мне почти перед самой смертью. Я слушал его вполуха, ведь тогда это показалось мне несущественным, а если честно – просто какой-то выдумкой. Только удивлялся тому, какая же буйная фантазия развилась у старика: он рассказывал, и глаза его, уже выцветшие и будто обращенные взглядом внутрь себя, сияли любовью. Только теперь я понимаю, что он говорил правду. Ведь порой в жизни случается такое, чего не может предсказать самый изобретательный писатель. Словом, история такая. В тридцатых годах мой дедушка находился в длительной командировке в Киеве. Он изучал древнеславянскую архитектуру, писал по ней научную работу. И довольно часто бывал в СССР. И вот, однажды на улице… м-м-м… забыл, как она называется… что-то связанное с крещением…

– Крещатик?

Точно! Так вот, там он встретил девушку в белых носочках. Почему-то эти носочки тронули его больше всего. Он попросил ее проводить его к Успенскому собору. Оказалось, что девушка изучала в школе немецкий, прекрасно его поняла и согласилась стать его гидом. Дед пробыл в Киеве дольше положенного срока. Это была, по его словам, безумная любовь. Тайная, полная предосторожностей и отчаяния. Дед даже хотел жениться. Но девушка неожиданно исчезла. Он искал ее. Страдал. Но впоследствии вынужден был уехать ни с чем. А уже во время войны, он, как специалист, занимался экспертизой картин и других исторических ценностей, находящихся на оккупированных территориях. Таким образом он снова оказался в Киеве. И снова бросился на поиски возлюбленной. И представляешь, судьба вновь свела их!

Он несказанно удивился, когда, зайдя в кабаре – да, да, в оккупированном городе действовали и кабаре, и театры, и выставки! – он увидел, что она работает там официанткой.

Выяснилось, что тогда, в конце тридцатых, она вынуждена была уехать из города: брак с иностранцем был для советской комсомолки не только невозможным, но и опасным. А теперь он стал опасным для него, немца. Однако они снова начали встречаться. Она даже переехала в его квартиру. Вела себя, как хозяйка, принимала гостей – разных военных чиновников и, как рассказывал дед, прекрасно пела, очаровывая каждого, кто приходил в гости. Понятно, что свои считали ее «немецкой подстилкой». Дед готовил для нее документы на выезд в Австрию, где у нас был родовое имение. Его не оставляла мысль о женитьбе, о детях. Он ненавидел войну. А потом ее арестовали и расстреляли. Оказалось, что она работала на подполье и, очаровывая гостей, умудрялась скопировать какие-то важные документы или между прочим выведать сведения о передвижении войск или намечающихся военных операциях. Друг деда помог ему немедленно выехать на родину. Потом дед бежал в Португалию, со временем женился, вернулся в Германию, умер глубоким стариком – ему было девяносто. Но когда он рассказывал о своей киевской Марусе, его лицо сияло, как у новорожденного. Он сказал, что не видел женщин красивее, чем тогда, на – как ты сказала? – на Крещатике…

Вера смотрела за тем, как шевелятся губы Рихарда, подыскивая слова, как он старается говорить медленно, чтобы она хорошо понимала каждое слово.

И она понимала, хотя еще не совсем досконально изучила нюансы языка. В то же время, внимательно его слушая, Вера представляла себя на пароходе, плывущем в открытом море, и удивлялась тому, что успела вскочить на этот последний корабль, не имея билета. Даже не представляла, что способна на подобную авантюру.

Но разве это авантюра?

Вера приходила в ужас от мысли, что всего этого могло бы не быть. И она прожила бы жизнь без любви. А точнее – принимала бы за любовь то, что имела в течение двадцати лет брака с Романом Ивановичем.

Все в этом браке было слишком правильно, слишком прагматично.

Вера смотрела в большое окно турецкой кофейни (почему– то в этом предместье было много турок, и они варили вкуснейший кофе), по которому стекали тонкие струйки весеннего дождя, и чувствовала, что с ее сердца спадает чешуя. В то же время ее терзало чувство вины, и не только потому, что она предает свою семью сейчас, именно в этот момент.

Ее вина была гораздо глубже. Веру мучила совесть, что обманула она всех еще давно, с самого начала. Еще тогда, когда выбрала для себя такую обкатанную колею – вышла замуж за надежного, но не любимого мужчину. Что согласилась приехать сюда в поисках лучшей жизни, будто эта лучшая жизнь зависела от смены места. Разве могла она знать, что она, эта «лучшая», придет совсем не так, как она планировала.

Рихарда она встретила случайно – прямо на улице.

Отработав свой номер (она исполняла соло на скрипке во время какого-то праздника на площади), она спустилась в толпу, купила себе огромный стакан взбитых сливок со свежей клубникой и переходила от одной ярмарочной палатки к другой, разглядывая изделия народного промысла, останавливаясь у многочисленных развлекательных площадок, где выступали другие музыканты или клоуны.

Тогда – она это точно помнит! – ее душили слезы. На фоне общего веселья она еще острее чувствовала, что ее жизнь прошла. Прошла так быстро, что она не успела опомниться. Теперь ее ожидает старость в чужой стране.

Конечно, она, Вера, будет до конца дней всячески поддерживать то, что имеет. Каждый день стирать скатерти, гладить и крахмалить простыни, безупречно накрывать на стол, ухаживать за мужем и дочерью. Дождется внуков и будет хорошей бабушкой. Как была хорошей женой и хорошей матерью.

Все идет как надо.

Едва лишь она заставила себя улыбнуться этой мысли, как кто-то толкнул ее – да так, что сливки из большого бумажного стакана вывалились на костюм какого-то мужчины, который так же, как и она, засмотрелся на выступление актеров местного театра.

Вера замерла. Ведь до сих пор ужасно боялась немцев. Они казались ей суровыми, скучными, прагматичными, а главное – в случае любой неприятности сразу же вызывали полицию.

С того стакана все и закрутилось.

Теперь Рихард настаивает на том, чтобы они жили вместе.

И это предложение вполне серьезное.

А она не способна ничего решить.

Ничего.

Если бы Вера могла хоть кому-нибудь рассказать о человеке, которого так неожиданно встретила на своем пути, если бы она могла назвать его своим, она бы сказала так: «Он – единственный во всем мире. Таких я никогда не встречала. Даже издали. Даже в кино. Я знаю, о чем говорю! И, поверьте мне, это не восторженность глупой девчонки. Это опыт. Опыт тысячи лет одиночества…»

Теперь она могла признаться, как долго ждала его! И при этом – ничего не делала, чтобы найти! Совсем ничего.

Словно во сне, проживала жизнь добропорядочной женщины, которая много чего «должна», мало чего «может» и вовсе ничего не «хочет». А к чему можно стремиться, если все сложилось так, как сложилось и, как говорится, от добра добра не ищут. Но в глубине естества, как у каждой из добропорядочных матерей семейства, у нее возникали фантазии на тему большой и несбыточной любви. И эти фантазии были слишком высокими, чтобы осуществиться. Ведь – ни много ни мало! – Вера мечтала найти своего бога. Не того единственного и всемогущего, к которому обращаются в молитвах, а маленького, «своего» – простого и смертного, который возьмет за руку и поведет туда, где обретешь себя и свой рай.

Но она никогда не видела таких. Даже издали. Ее окружал устоявшийся и привычный мир – хорошо устроенный, взлелеянный, налаженный и непоколебимый.

И во многом эта налаженность и непоколебимость – заслуга ее рук. И что она должна была делать в таком случае? Только принимать все, как есть.

Но в минуты отчаяния, которые бывают даже в непоколебимом мире, в те минуты, когда даже добропорядочные матери семейства боятся остаться наедине с собой, ведь сразу из всех щелочек души полезет недовольство, она молилась: «Господи, покажи мне его! Хотя бы издали, на расстоянии. Хоть мельком! Но так, чтобы я поняла: он есть, он существует. Если даже он и взглянет на меня, я не сделаю ни единого шага навстречу, тихо пройду мимо, не поднимая глаз. Я не побеспокою его ни движением, ни взглядом. Не произнесу ни слова. Только оглянусь издали и пойду дальше – к своим белым скатертям, обедам, обязанностям, унося в себе тайну его существования. Но я буду знать, что не зря живу. И больше мне ничего не нужно. Честное слово!»

Но она слукавила.

Она не прошла мимо. Более того – вывалила на его безупречный пиджак из серого твида сливки с клубникой! И пусть это было досадным случаем, стечением обстоятельств, в глубине души Вера знала: так должно было случиться. Ведь, если быть с собой откровенной, она слишком часто и слишком страстно твердила эту молитву.

Когда это произошло, она онемела, и из глаз ее сами по себе полились слезы. Он испугался. Он не знал, что это были давние слезы, те, которые она пыталась сдержать во время прогулки. Но повод для них появился замечательный: испорченный пиджак почтенного немецкого господина. Он оторопело и испуганно смотрел на потоки слез на лице красивой незнакомки и прислушивался к приятному акценту, с которым она повторяла: «Простите, я не нарочно…» Слезы увеличили ее глаза, сделали их яснее, щеки пылали, а губы по-детски дрожали, с трудом сдерживая всхлипывание. Не зная, как успокоить бедняжку, он, этот господин, взял из ее руки остатки десерта и… облил сливками свое второе плечо. Женщина моментально прекратила всхлипывать. Застыла с широко раскрытыми глазами.

Потом прижала ладошку к губам (этот жест тронул его еще больше, чем недавний поток слез) и засмеялась. Смех был таким же, как и слезы, – безудержным. И он рассмеялся вместе с ней. Она сняла с шеи платок и стала вытирать пиджак, еще больше размазывая по нему бело-розовые пятна. И еще больше смеясь этому вместе с ним.

Потом он просто снял пиджак и… пригласил ее в кафе.

Они просидели там до позднего вечера. Она позвонила Роману Ивановичу и предупредила, что остается ночевать у фрау Майер, своей коллеги, с которой нужно обсудить массу неотложных дел…

…Сегодня репетицию отменили – у альта, герра Мариенгаузера, умерла жена. Она давно и тяжело болела, и вот теперь – похороны. Это дало возможность встретиться с Рихардом в обеденный перерыв и вернуться домой раньше, чем обычно.

По дороге домой Вера заходила в магазины и скупала необходимые для ужина продукты. Купила бифштексы, зелень, какие-то хозяйственные мелочи – зубную пасту, тряпочки для мытья посуды, плетеную корзину для хлеба, которую давно облюбовала.

Но покупала все это машинально, не так, как делала бы это прежде. Теперь каждая покупка «в дом» означала для нее начало конца этого дома. Каждая купленная вещь вызывала у нее слезы, которые буквально душили ее, как только она прикасалась к таким привычным и будничным мелочам.

Каждая из них была, как прощание.

Даже розовые бифштексы.

Даже морковь.

А вид мужских носков в галантерейном отделе вызвал у нее в душе целую бурю противоречивых чувств. Кто теперь будет покупать Роману носки, галстуки, носовые платки? От избытка чувств набрала несколько пар – пусть будут ему на первое время…

И хотя Вера уговаривала себя, что ничего еще не решила и, конечно же, не решит, но всем своим существом чувствовала, как рушится ее устоявшаяся жизнь – мучительно и неотвратимо. Поэтому и пыталась уделить последним ее дням как можно больше внимания, как будто закрепить в памяти этот многолетний уклад, которого уже никогда не будет. Ведь она жила теперь другим. Поэтому так старательно и педантично продолжала гладить скатерти, до блеска вымывать пол и по сто раз на день вытирать пыль – и все это с такой страстью, с которой обреченный на казнь преступник выкуривает свою последнюю сигарету. Будто эта привычная домашняя работа могла уберечь и отвратить ее от возможности побега.

И чем больше было этих внешних попыток сделать вид, что ничего не происходит, тем четче и яснее за всеми привычными хлопотами просматривалась иная реальность – такая же неотвратимая, как разрушение нынешнего уклада.

Вот она жарит бифштексы, усердно готовит густой кляр с греческими специями, аккуратно и ровно нарезает предварительно замаринованные баклажаны и каждой клеточкой на кончиках пальцев (которые, собственно, в этот момент погружены в кляр!) чувствует, как ее рука касается впадинки между Его лопатками, как пальцы погружаются в Его волосы, и в этот миг (отбивные шипят на сковороде!) ее пронизывает невероятный поток наслаждения, и вся она наполняется ощущением родства даже с Его волосами, будто перетекает в соединенный с ее кровеносной системой сосуд.

Она рвет листья салата, выкладывает их на большие тарелки, кольцами нарезает помидоры, выжимает на них чеснок. А на самом деле – слышит Его запах, точнее, то, как он пахнет, если уткнуться во впадинку между плечом и шеей.

Он пахнет чем-то родным, знакомым – тем, что не раздражает.

Наверное, она сошла с ума, если это уже замечают другие. Ведь недавно, встретив ее на лестнице, фрау Шульце улыбнулась ей какой-то странной улыбкой:

– Фрау Вера, у вас такое лицо, будто вы проглотили светлячка! Такой вы мне больше нравитесь. Я радуюсь, когда вижу вокруг счастливых людей… Это нынче редкость.

Ужин на столе.

Вера смотрит на часы.

Внизу скрипит дверь.

Слышатся голоса. Тихий – фрау Шульце и громкий бас Романа Ивановича, который выполняет свою арию скороговоркой, без всякой паузы для ответа:

– Добрый вечер, фрау Шульце! Сегодня наконец действительно первый хороший день весны. Я вас поздравляю. Мои студенты словно с ума посходили – целых три беременных на курсе! Представляете?! Моя жена уже дома? Как ваша нога? Заходите к нам на чай.

Шаги вверх.

Дверь открывается.

Она идет навстречу.

Чмок-чмок…

– Нормально доехал? Как студенты?

– Прекрасно. На курсе целых четыре беременных! Сегодня наконец настоящий весенний день.

Мой руки. Ужин на столе.

– Как Марина, приедет сегодня?

– Звонила, предупредила, что остается у Регины еще на неделю – у ребенка куча дел.

– Что-то мне не нравится эта ее новая подруга.

– Ну что поделаешь… По крайней мере, она устроила девочку в банк.

– Как в оркестре? Похоронили фрау Мариенгаузер?

– Да.

– Как держался Вильгельм?

– Достойно. Но сообщил, что скоро отправляется к детям в Австралию. Что ему теперь здесь делать?..

– М-да-с… Беда.

Роман сидел за столом, разглаживая рукой скатерть в ожидании, когда жена положит на его тарелку еду. Она положила бифштекс.

Он наклонился, рассматривая это произведение кулинарного искусства, будто ему предложили засвидетельствовать подлинность художественной миниатюры древнего мастера.

Вере даже показалось, что в его глазу торчит линза увеличительного стекла, а еще она обратила внимание на его немного поседевшую макушку – самое незащищенное место…

И неожиданно почувствовала легкий укол нежности к этой давно знакомой макушке, на которой она впервые заметила седину. Нежности, которая вспыхнула и пробилась сквозь наслоения двадцати лет совместной жизни. Нежности, которая возникла в первый раз.

И уже, похоже, в последний.

Она почувствовала ее еще и потому, что знала о приближении финала. И, наверное, это была последняя вспышка перед тем, как все должно было угаснуть и превратиться в воспоминания. А Вера хотела иметь их, этих воспоминаний, как можно меньше!

Но, как на грех, эта беззащитная макушка засияла перед ней, чтобы намеренно запечатлеться в памяти и всплывать из ее сокровенного уголка в самый неподходящий для этого момент.

И Вера неожиданно для себя сделала то, чего не делала никогда: наклонилась и поцеловала эту макушку, которая вблизи показалась ей совсем мальчишеской – со смешными вихорками волос вокруг островка уже обозначившейся лысины.

Роман Иванович вздрогнул, будто на него упала горячая капля.

Удивленно посмотрел на жену и пробормотал: «Ну-ну…»

В этом «ну-ну», произнесенном снисходительно, чувствовалась неловкость, будто что-то нарушило церемонию семейного ужина. Будто они занялись любовью прямо на белой скатерти среди салата и бифштексов.

Вера тоже смутилась, поспешила шутливо и непринужденно потрепать мужа по плечу и принялась собирать посуду.

Через час Рихард будет ждать ее у сквера в своей машине – сегодня у них назначена встреча с его матерью.

Вера села перед зеркалом, подкрасила губы и ресницы, разложила на диване несколько платьев – в каком пойти?

Роман лег с газетой на кровать, прикрыв глаза.

– Буду поздно, – непринужденно сказала Вера, закрывая двери. – У нас неформальная встреча у фрау Мерхем – нужно решить, кем мы заменим герра Мариенгаузера.

Роман медленно кивнул.

На его лице блуждала отстраненная улыбка.

 

Соня:

Ящик под рядном

…Соня проснулась с тревожной мыслью о том, что Саня любит ее меньше, чем она его.

Соня открыла глаза и принялась считать количество ласковых слов, которые они говорили друг другу в последнее время. И пришла к ужасному выводу: она говорила их втрое больше!

Соня начала анализировать ситуацию. С одной стороны, размышляла она, у мужа просто не хватает времени на нежности. Он тяжело работает, устает, а у нее куча свободного времени. И это время она тратит на пустяки. Такие, как сейчас: утром считать слова и сочинять проблемы!

Но разве она виновата, что стала для Сани таким вот ничтожным дополнением? Они договорились сразу: все силы бросить на карьеру мужа, а с ней, Соней, они разберутся позже, когда будут уверенно стоять на ногах. Договоренность возникла еще тогда, когда иностранная компания, в которой Саня работал программистом, послала его на три года в Прагу. Там они и решили: все внимание – Сане. Конечная остановка – Америка, куда Саню тянуло, как магнитом.

Теперь они добросовестно выполняют эту программу.

Но именно сегодняшним утром Соня ясно почувствовала, что в этой программе произошел сбой.

Дело заключалось даже не в количестве нежных слов…

Соня посмотрела на спящего рядом мужа. Скоро он как ошпаренный вскочит с постели, забегает по комнате, на ходу жуя бутерброд, побреется и поедет в город на работу, а она останется одна.

«Привет-пока!»…

А что станет делать она, Соня? Напишет коротенькие сообщения подругам на сайте одноклассников – «уже становится тепло», «купила семена – буду сажать флоксы», «у нас все хорошо» и т. п. Потом наведет порядок в комнате и спустится в сад: пора убрать мусор с клумб и грядок, сходит в цветочный магазин за рассадой, сварит обед, который сама же и съест, ведь Саня приезжает с работы сытый, а после семи вообще ничего не ест.

Потом он сядет за компьютер, а она уставится в телевизор и подумает, что день прошел хорошо.

Так было в Чехии.

Так и в Германии.

С той лишь разницей, что Чехия вдохновляла, а Германия – удручает.

Соня могла бродить по старой части Праги целый день, а тут боялась лишний раз ступить за порог дома фрау Шульце. Прага была ее маленьким утраченным Львовом. Старая брусчатка и запах кофе, узкие арки, через которые она попадала в дворики с развешанным бельем, вазонами с красными цветами на окнах и балконах, с перекличкой соседей, фантасмагория каменных лиц в углублениях эркеров чуть ли не на каждом доме – звери, птицы, рыбы, святые…

Вывески – «Синий конь», «У короля», «Белый рыцарь». Почти как во Львове – «Керосиновая лампа», «Вкусная сплетня», «Пани Францишка», «Кривая липа»…

Там, в Праге, она была своей, а здесь чувствовала себя одинокой, лишней, нереализованной, грубым недоработанным куском, приложением к какому-то мифическому будущему, в котором ей точно так же может не найтись места.

…Соня тихо выскользнула из-под одеяла, накинула на ночную рубашку старое пальто и, стараясь не скрипеть паркетом и ступенями лестницы, спустилась в сад.

На тропе, покрытой весенним инеем, чернели влажные отпечатки обуви – некоторые из соседей уже отправились на работу. Так и есть. Вот мимо дома промчался Максим на своем мотоцикле. Соня поморщилась от рева мотора, который вспорол такое тихое утро.

Соня села под деревом возле садового участка, который ей выделила фрау Шульце. Утренняя изморозь лежала на черной земле и первых травинках, как серебряная марля. Через полчаса ее слижет солнце.

Так когда-то оно слижет и Соню. Не оставит от нее даже воспоминания. От веселой, нежной, доброй Сони, которая готова вот так, как эта изморозь, стелиться по земле, напоить ее собой и тихо исчезнуть. И душа ее такая же тонкая, как эта серебряная марля.

Соня вспомнила, как вчера Саня раздраженно спросил: «Чего тебе не хватает?!» Когда он так спрашивал, Соня терялась и не знала, что ответить. Ведь именно тогда, когда он ставил этот вопрос ребром, все ее сомнения, печали, колебания и неудовлетворенность моментально исчезали и она начинала упрекать себя, что потревожила мужа своим не стоящим внимания настроением. Действительно, она имела все.

Не работала, как другие, жила в прекрасной цивилизованной и спокойной стране, целыми днями занималась собой, а это значит: цветами в саду и украшениями. Цветами она увлекалась с детства. А броши и колье стала делать совсем недавно – в Праге, после посещения французской ювелирной выставки. Там были представлены работы парижского ювелира прошлого столетия Рене Лалика, основателя одноименной торговой компании, которая сейчас выпускала духи в эксклюзивных флаконах.

Когда Соня рассматривала созданные мастером украшения – филигранные броши, колье, браслеты, изготовленные с применением эмали, хризопраза, перламутра, изумрудов, черепаховой кости и бриллиантов в виде бабочек, лягушек, змей, птиц и другой живности – почувствовала, как вдруг вспыхнули кончики ее пальцев, будто ощутили прикосновение к этим драгоценностям, лежащим перед ней на бархатных подушечках. Броши и колье Рене Лалика копировали природу в том виде, в котором Соня видела их в саду или лесу. А это покалывание в кончиках пальцев позволило понять удивительную вещь: ей самой захотелось создать нечто подобное. Более того – откуда-то пришла мысль, что она знает, как это делается! Это было озарение.

Конечно, она не сможет использовать золото, бриллианты или платину – никаких Сашиных заработков на это не хватит. Просто попытается сделать что-то подобное из того, что есть в продаже или даже просто валяется под ногами!

Биография самого мсье Лалика тоже вдохновляла на это. Он родился в глухой провинции, в французском городке Ай. Единственной отрадой мальчика был сад, где он наблюдал за тем, как растет трава и как в траве копошатся насекомые. Когда научился держать в руках карандаш, начал делать зарисовки. Главным образом любил четко вырисовывать переплетение жилок на крылышках бабочек или на листе винограда. И достиг в этом такого совершенства, что впоследствии сумел воспроизвести эти узоры в камне. Это было новым словом в декоративном искусстве того времени. Светская публика обвешивалась громоздкими драгоценностями, которые сдавливали шеи и запястья дам, и на этом фоне эфемерные бабочки, животные и растения Лалика вызвали культурный шок.

Соня подобную красоту видела разве что в природе.

В этот же день, вернувшись с выставки, она через Интернет заказала себе кучу книг по прикладному искусству. А когда Саня спросил, что подарить ей на день рождения, попросила странные вещи – инструменты для работы с камнем, деревом и металлом.

Впоследствии к этому ее богатству добавились принадлежности для работы с бисером, пластмассой и куча «подсобного материала» – от бусинок, которые она скупала в специализированных магазинах, до металлических пластин, которые вырезала из старых мусорных баков.

Потом она купила сварочный аппарат, долго училась работать с ним, проводила различные опыты по пайке металла, самостоятельно, «методом тыка», пробовала синтезировать всякие припои для серебра, латуни или меди. Расплавила все свои серебряные и золотые украшения, монеты и ложки с вилками – подарок на свадьбу от тетушки…

Саня любовался ее комбинезоном, в котором она расхаживала по мастерской, оборудованной на чердаке дома, где они тогда жили, подшучивал над прической – двумя косичками, торчащими из-под платка, и с нежностью комментировал гостям увлечение жены: «Пусть забавляется!..»

Когда же пришла пора переезжать в Германию, они жутко поскандалили из-за того, что Соня собрала в дорогу ящик со всеми своими «причиндалами». Ящик был большой и тяжелый. Саня сказал, что больше не хочет потакать ее прихотям. Но Соня все же заставила его взять с собой ящик с условием: «Чтобы он не попадался мне на глаза!»

С тех пор Соня предавалась своему увлечению только днем, а вечером, к моменту прихода мужа с работы, складывала инструменты на место, в ящик, и накрывала его рядном.

Нынешнее жилье было меньше, чем то, что им предоставили в Праге, и ящик стоял в спальне. Ночью Соня часто ловила себя на мысли, что не может отвести от него глаз, ощущая то же покалывание в кончиках пальцев, которое снизошло на нее на выставке в Праге. Это означало, что именно сейчас ей стоило бы сбросить рядно, включить свет и сделать на своей очередной «игрушке» ту необходимую загогулинку, которая вдохнет в нее жизнь. Но она знала, что сможет это сделать только после того, как выпроводит Саню на работу, справится со своим маленьким садовым участком и выполнит еще кучу необходимой работы по хозяйству.

Порой разрыв между насущным желанием и необходимостью делать что-то другое становился невыносимым. В такие моменты Соня не боялась города, а, наоборот, выходила за пределы опрятного дворика фрау Шульце и бродила по улицам, представляя, что за углом какой-нибудь «штрассе» перед ней откроется вид на ее бывший старый дворик во Львове на углу Армянской…

…Тем утром Соня возилась в саду возле дорожки, усыпанной мелким гравием, когда мимо быстрым шагом, наклонив голову и натянув на нее капюшон спортивной куртки, пробежал молодой турок.

Соня улыбнулась: натянул капюшон по самые глаза и думает, что его никто не видит и не знает, что он ночует у этой горемычной прислуги Оксаны. Уж лучше бы здоровался, чем притворяться человеком-невидимкой!

Соня опустила пальцы в ямку, куда только что положила луковицу гладиолуса, и, осторожно обертывая ее землей, стала думать о том, что она, несмотря на сегодняшнюю утреннюю растерянность, – все же счастливый человек. Ей не нужно вкалывать на нескольких работах, как Оксане, не нужно искать утешения у чужаков, не нужно подтверждать свою квалификацию – ведь у нее таковой вообще нет! – а главное, не нужно заботиться о будущем: оно ясное и прозрачное, как небо в мае.

Можно думать только о том, что интересно, что навевает идеи для той работы, которой она займется через пару часов – любимой работы, что выполняет только для себя, а не для какого-нибудь угнетателя-хозяина.

Слава богу, она может себе это позволить. И… слава Сане, что позволяет ей быть настолько свободной, что можно думать обо всем, что угодно, только не о добывании хлеба насущного.

Соня начала думать… о Жанне д’Арк.

И думала так: на суде и допросах Жанна отвечала так, как отвечал сам Иисус Христос. Ни одного лишнего слова – все просто и мудро. Будто ОН сам шептал ей на ухо умные и прямые ответы на хитро сплетенные словесные ловушки, которые расставляли перед ней инквизиторы. Вообще, думала Соня, роя в земле маленькие аккуратные ямки и бросая туда луковицы, нет большей мудрости и силы, чем на несправедливость и обиду отвечать коротко или вообще не отвечать.

Или ответить вот так просто, как Иисус ответил Понтию Пилату на все обвинения: «Это ты сказал!» – и больше ничего не говорить. Тогда зло останется с обидчиком, и такой достойный ответ озадачит его больше, чем тысячи многословных оправданий.

И если кто-нибудь хоть раз еще скажет ей, что она – беззаботная дуреха, как это позавчера заметила Татьяна, то она ответит: «Это ты сказала…», и пусть потом думает, что же она имела в виду.

И если Саня говорит, что она занимается ерундой – пусть он так считает. Она ничего на это не скажет, только спрячет на время рожки-антеннки, как это делают улитки, в свою раковину.

Соня подняла глаза к Татьяниному окну как раз в тот момент, когда певица выглянула из него с маской на лице, и Соня испугалась: сущий Фантомас!

Соня побаивалась Татьяну: такие везде чувствуют себя, как дома, уверены в своей красоте и неотразимости. Татьяна была из разряда тех женщин, которые даже в незнакомой компании или в чужом доме «забираются на диван с ногами» – и в прямом, и в переносном смысле. Когда-то Татьяна заглянула к ним по какому-то пустяковому вопросу, и Саня пригласил ее попить чаю, так эта особа тут же забралась на диван, поджав под себя одну ногу и согнув в колене другую. Это Соне не понравилось. Было в этой позе что-то неприличное, что-то двусмысленное. Конечно, не для нее, Сони, а для Сани, который сразу принялся развлекать их анекдотами, чего раньше никогда не делал, он считал, что пересказывать анекдоты – плебейское занятие…

Соня кивнула Татьяне и снова погрузилась в работу и в свои такие разношерстные мысли.

И думала так: если бы ей, Соне, пришлось покончить жизнь самоубийством так, как это недавно сделал какой-то несчастный, о котором писали в газете, – выбросился с десятого этажа, было бы ей все равно, что произойдет с ее телом уже после того, как она будет мертва. С одной стороны, думала Соня, она уже ничего не будет ни чувствовать, ни видеть, а с другой – она ведь до того момента, когда превратится просто в тело, должна понимать, что это тело может лежать в неприличной позе, что его будут касаться множество чужих рук – следователей, медиков, санитаров. Как можно не думать об этом, когда решаешься на такой шаг? И не лучше ли в таком случае пойти и затеряться в пустыне, закопаться в песок и выпить яд? Или броситься в море? Или в огонь?

Словом, сделать так, чтобы тебя не видели и не касались?

Соня обязательно бы позаботилась о своей оболочке!

– Ох!

В очередной ямке, в которую она влезла пальцами, оказался острый осколок. Из пальца пошла кровь. Порез небольшой, но кровь течет. Соня встала и, зажав палец, побежала в дом. Чуть не сбила с ног старую фрау, которая вышла в общий коридор, поскольку в ее комнатах начала уборку Оксана. Соня поздоровалась.

– Фрау Сонья, – обратилась к ней старая дама, – я уже несколько раз видела на вас удивительные украшения… Это – серебро? Простите мое любопытство, но где ваш муж покупает такие изделия? Я хочу подарить своей подруге что-нибудь необычное…

Пришлось остановиться.

– Разве они необычные? – удивилась Соня. – Вы шутите?

– У меня нет времени и желания шутить. Я всегда говорю то, что думаю.

– Тогда мне очень приятно это слышать, – вежливо ответила Соня, – ведь эти украшения я делаю сама.

– То есть? – не поняла фрау Шульце.

– Это мое хобби, – объяснила Соня, – у меня такого добра накопилось много.

Вы хотите сказать, что все это – ваша работа? – Удивлению фрау Шульце не было границ, она даже присела в кресло, и Соня нетерпеливо затоптались на месте, крепче зажимая пораненный палец. А фрау Шульце неспешно продолжала:

– Я разбираюсь в таких вещах, поверьте мне. Мой муж был лучшим ювелиром в Германии! Он имел клиентов по всему миру, а некоторые его работы хранятся в музеях и частных коллекциях.

Соня вежливо слушала, чувствуя, что сейчас кровь закапает на только что вымытый Оксаной пол. Чтобы сократить время своего пребывания перед глазами фрау, она изобразила заинтересованность, покачала головой, улыбнулась, мол, прекрасно, так держать, – и медленно двинулась к лестнице, ведущей в ее квартиру.

– А не могли бы вы показать мне свои работы? – не унималась фрау Шульце. – Поверьте, мне это очень и очень интересно…

Соня не могла больше стоять, сделала лишь приветливый приглашающий жест и стала подниматься по лестнице, слыша за своей спиной тяжелые шаги старой дамы. Разве могла она знать, что у судьбы могут быть и такие тяжелые шаги…

…Было около восьми часов вечера.

Соня лежала на диване и перечитывала книгу турецкого писателя – нобелевского лауреата. Перечитывала потому, что сначала эта книга показалась ей наивной. Передать ее содержание, хотя она и была толщиной в четыре пальца, можно было в нескольких словах: состоятельный человек накануне свадьбы влюбился в юную родственницу и провел с ней сорок четыре дня в неистовых ласках, готовясь к браку с другой. А после торжественной помолвки его девушка исчезла, а у него пропала потенция. Свадьба не состоялась. Через год мужчина нашел свою возлюбленную, но она уже была замужем за другим – некрасивым и толстым молодым человеком, заядлым «киношником». Целых девять лет влюбленный до безумия герой выполнял постыдную роль друга семьи, пока не добился своего: девушка рассталась с нелюбимым мужем и согласилась на брак со своим бывшим любовником.

Хэппи энд?

Читая пространные описания страданий несчастного турка, Соня умилялась и удивлялась тому, что человек может переживать свои чувства совсем по-женски – сентиментально, с надрывом и слезами.

А в некоторых местах, совсем не предполагающих веселья, она даже посмеивалась – над наивностью то ли писателя, то ли его героя, пока не дошла до развязки. Оказывается, девушка, живя со своим мужем, надеялась, что тот даст ей возможность осуществить свою мечту – стать актрисой. Но эгоизм мужа, который в его интерпретации был вовсе не эгоизмом, а проявлением любви и желанием защитить возлюбленную от жестокого мира, не дал этой мечте воплотиться в жизнь. После девяти лет таких вот психологических вывертов воссоединенные влюбленные снова провели вместе ночь, описанную на удивление хорошо.

А утром разбились на машине. Девушка погибла, мужчина выжил. И впоследствии основал музей, где хранились все вещи любимой – даже окурки ее сигарет…

И вот после такой развязки Соня должна была перечитать все заново – от начала до конца, без иронии, пытаясь поверить в каждое написанное слово. И все равно видела за строчками искусную хитрость автора расставлять ловушки для таких, как она. И это было с его стороны нечестно. И даже подло! На глазах у Сони выступали слезы: как же просто ее обмануть, поймать в сети и бросить в разбитой машине с проломленной головой, без ответа на вопрос: зачем любить, если это приносит лишь страдания и такой вот конец. Неужели так должно быть, неужели так оно и есть, если за такие истории получают Нобелевские премии? Очевидно этому писателю известно что-то больше, чем ей, Соне.

Если бы можно было спросить у него, почему ей так тревожно, почему неуютно именно тогда, когда у нее есть все. Возможно, он поставил бы ей диагноз, о котором Соня и не догадывается, и вывел бы ее на ровную прямую дорогу, объяснил бы «на пальцах», что она – полная дура и что Саня точно так же спасает ее от мира и жизненных неприятностей! А в случае чего тоже создаст музей или хотя бы маленький уголок, где выставит все ее произведения, в которых изливается серебром ее маленькая душа. И все, все поймет…

А возможно, он спросил бы ее так же просто и кратко, как и Саня: «Чего тебе еще не хватает?» И она бы смутилась, потому что поняла бы: если посторонний человек спрашивает то же – значит, проблема в ней, в Соне.

И нужно просто работать над собой. Как? Например, пить снотворное, больше гулять на свежем воздухе, не бездельничать, а устроиться наконец на работу.

Хотя именно сегодня обнаружилась странная вещь: Соня работает! Только ее работу невозможно оценить, ведь Соня ее работой не считает. Об этом говорила ей фрау Шульце…

…Старая дама словно с ума сошла, пересматривая кучу созданных Соней «безделушек». Более того, она удивила Соню тем, что задавала кучу профессиональных вопросов, и Соня впервые говорила о том, что казалось важным и интересным только ей одной.

– Какой припой вы используете? – спрашивала фрау Шульце. – Серебро нельзя паять одним оловом…

У Сони от этой фразы даже дыхание перехватило. Откуда фрау могла знать о пайке металлов, да еще и о припое, который служит «склейкой» между мелкими деталями! Но, услышав профессиональный вопрос, она уже не могла сдерживать себя и, забыв о пораненном пальце, увлеченно принялась в подробностях рассказывать о своей работе, удивляясь тому, что фрау Шульце слушает ее с неподдельным вниманием.

– Для пайки серебра я использую припой собственной рецептуры, – говорила Соня, и фрау поднимала брови:

– То есть?

– Я так мучилась, пока не нашла идеальные пропорции смеси, – объясняла Соня. – В графитовом тигле смешиваю восемьдесят шесть процентов латуни, десять с половиной процентов серебра – серебро должно быть обязательно! – и пять с половиной процентов олова. Тогда получается идеальный припой! С другими, сколько ни экспериментировала, получается какая-то… штукатурка!

Они засмеялись, как две заговорщицы.

А фрау Шульце, как на экзамене, задавала уже следующий вопрос:

– А паяльник? Какой используете паяльник?

– Предпочитаю газовый – он мощнее и не гоняет припой по блюдцу, как шарики ртути, без всякого смысла, – спокойно отвечала Соня, и фрау Шульце щелкала в воздухе пальцами, словно исполняла па фламенко.

– Но… – добавляла Соня, – у меня есть и электрические. Пока дошла до того, что нужно, – столько ошибок наделала…

И Соня демонстрировала внутреннюю сторону запястья, на котором виднелся белый длинный шрам от старого ожога.

Жало часто меняете? – спрашивала фрау Шульце, и Соня вздыхала: когда портится паяльное жало, заменить его на другое почти невозможно – лучше покупать новый паяльник.

– Не нужно! – радовалась, как девочка, старая фрау. – Открою вам такой секрет: чтобы жало служило дольше и не портилось – его следует… – она сделала длинную многозначительную паузу, во время которой Соня готова была умереть от любопытства, – его следует смазывать обычным силикатным клеем!!!

И обе хохотали, как сумасшедшие, прекрасно понимая друг друга.

– Серебро… – говорила фрау Шульце, перебирая безделушки дрожащими пальцами, – Серебро – самый чистый материал в мире… А что вы знаете о серебре? Я думаю, все, что вы делаете, – это неспроста. Это видно по вашим глазам. И по вашим работам…

И Соня говорила, что серебро течет у нее в венах вместо крови, она может творить с ним чудеса, и оно подчиняется ей так, будто является единой с ней субстанцией.

Фрау Шульце восторженно рассматривала каждую фигурку, каждое колечко и колье, поднимая их то к свету, то к носу, охала, оценивала.

У Сони голова шла кругом: неужели кто-то в этом мире может интересоваться этим так же, как она. И кто бы мог подумать, что таким человеком окажется старая иностранка с седыми букельками и больными ногами!

– У вас, вероятно, на родине были выставки? Есть каталоги? – спрашивала фрау Шульце.

Соня лишь удивленно качала головой и растерянно пожимала плечами: кому это нужно?..

И фрау Шульце чуть не подпрыгивала до потолка, не понимая, как можно, чтобы всего этого никто никогда не увидел.

– Мой покойный муж научил меня разбираться в ювелирном искусстве, – говорила старая дама. – То, что я вижу – великолепно! Вы себе цены не знаете, детка! Вы роетесь в саду, как насекомое, не жалеете своих золотых ручек и сами не знаете, чего стоите! А ваш… муж… разве он не видел этих работ?

– Видел, – ответила Соня. – Но он считает, что это металлолом и пустая трата времени.

Фрау Шульце внимательно посмотрела на ее детское личико, хмыкнула.

– С этим нужно что-то делать! – твердо сказала она, качая головой. – И как, скажите мне, вы можете работать, если у вас нет никаких условий… Вам нужна мастерская! А вы все прячете в ящик, да еще и под рядно! Это безобразие! Это же неудобно! Ай-яй-яй…

В конце концов она попросила несколько изделий, чтобы сфотографировать их и отправить своему крестнику.

– Он живет в Штатах, держит несколько галерей и вообще – очень влиятельный в этом плане человек, его отец был одним из лучших учеников моего покойного мужа, а озорник Гарри хоть и не перенял этот талант, но стал одним из лучших промоутеров ювелирного искусства. Уверена – он будет в восторге!

Соня сказала, что фрау может забирать хоть все, ей не жалко.

– Это чудо, чудо… Это старая школа… Это Лалик… Точно – Лалик. Откуда это в вас взялось?.. – никак не могла успокоиться фрау Шульце, унося в подоле Сонин «лом». – Я сделаю из вас человека… Вот увидите! Вы сидите на бомбе и сами того не осознаете… Ну, Гарри, держись…

Все это произошло днем.

А вечером Соня лежала на диване в ожидании мужа и перечитывала книгу турецкого писателя.

Ее палец был обмотан лейкопластырем. Она ждала знакомый звук автомобиля за окном и знала, что сегодня, как и всегда, Саня откажется от ужина. Ведь он не раз говорил, что должен сохранять хорошую спортивную фигуру, чтобы не быть похожим на бюргера…

Он вошел, выложил на стол покупки, которые она просила его сделать, – флюс, растворитель, канифоль.

– Ты не представляешь… – восторженно начала Соня, – наша хозяйка, фрау Шульце…

Она хотела рассказать об удивительном случае, который произошел сегодня, о том, каким «спецом» в ее деле оказалась старая дама, а главное – как высоко оценила ее изделия.

– Видела, что творится в нашем парламенте? – оборвал ее Саня, включая телевизор.

– Нашем? – растерянно переспросила Соня, понимая, что Сане совсем не интересно слушать ее болтовню о фрау Шульце.

И действительно, все, о чем она хотела рассказать мужу, показалось ей ничтожным, неинтересным, и Соня прикусила язык.

– Нашем! – раздраженно подтвердил Саня. – Ведь мы пока еще не сменили гражданство! Так вот, эти кретины снова устроили драку! И не только драку, но и «дымовуху», и к тому же яйцами бросались! Позор на весь мир!

Соня удивленно посмотрела на него:

– Я не включала телевизор сегодня. А из-за чего драка?

– Ну да, тебя все это не касается, малыш, – снисходительно сказал Саня. – А драка из-за того, что подписано новое соглашение о сроках пребывания российского флота в Крыму. А еще новый президент отказался признавать голодомор геноцидом. Ну и так далее…

– Это несправедливо, – неуверенным голосом произнесла Соня, боясь, что опять скажет что-то не то. – Это отбрасывает нас на десять лет назад…

– Кого – «нас»? – поморщился муж. – По мне – гори оно все огнем! Сидели в заднице – еще посидят. Нас это не касается.

– Зачем же тогда нужна была независимость? – еще тише спросила Соня.

– Чтобы разворовать страну! А потом вот так снова прыгнуть туда, где за тебя все будут решать другие! Но ты, дорогая, не принимай все это близко к сердцу, ведь, слава богу, у нас все по-другому – особенно у тебя, живи и радуйся!

– Повтори, пожалуйста, последнюю фразу, – задумчиво сказала Соня.

Саня удивленно вскинул левую бровь, но выполнил ее просьбу.

– Довольна?

– Шесть запятых… – сказала Соня.

– Что?…

– В твоей фразе шесть запятых… – повторила Соня.

– Это так важно для тебя? – хмыкнул он, снимая галстук.

– Важно… – сказала Соня.

Саня разделся и пошел в ванную. Он взял привычку после работы мыться по несколько часов, старательно напевая в душе бравурные марши.

Соня выглянула в окно – внизу в синей дымке тихо дышали еще не расцветшие кусты сирени. Но почки уже были тугими, набухшими – в ожидании настоящего тепла, чтобы выстрелить салютом мелких, тонко выточенных цветов. И это необходимо было немедленно зафиксировать!

Соня накинула платок и спустилась в сад.

 

Марина:

Окно в МИР

…Вот стоит она у окна, стыдливо держась обеими руками за воротник пеньюара, окаймленного лебединым пухом, смотрит на улицу, залитую импрессионистскими красками вечерних сумерек. С ее ресниц по щекам течет краска – это такие романтические слезы, которые пускают звезды немого кино. И все в этой ситуации похоже на сказку, в которой она, Марина, сначала играет роль нищей, а потом – принцессы.

…Вот тихо скрипят двери, и она вздрагивает, но не оборачивается и не двигается.

Просто стоит у окна и на фоне разноцветной улицы, которая отражается в тонированном стекле, видит свое лицо – такое чистое и ясное, как у мадонны. Так когда-то о ее лице сказала учительница литературы. Краска, которая течет с ресниц, делает глаза огромными, а лицо – трогательным, беззащитным. Все происходит, как в кино.

…Вот дверь открывается, и входит ОН.

Конечно, он еще не видит ее лица, и она кажется ему обычной девушкой, с которой можно провести несколько приятных часов. Она медленно поворачивает голову. И он видит ее лик, который напоминает лик мадонны, ее глаза, ее дрожащую улыбку, за которой кроется страх и гордость, видит ее руки, скрещенные на уголках воротничка так, словно она защищается, видит ее всю, подсвеченную со спины неоновыми бликами.

И происходит чудо.

«Ты в первый раз?..» – говорит он.

«Зачем?» – говорит он.

«…С такими глазами?» – говорит он.

«… С такой фигурой?» – говорит он.

«…С таким взглядом?» – говорит он.

Они стоят в темноте комнаты и во вспышках уличного карнавала говорят только губами – тихо-тихо. И она рассказывает ему, что все в ее жизни – ложь от начала до конца.

Она больна, отравлена этой ложью. Но этот выбор – быть здесь, в этой комнате – ее выбор. Ведь она хочет жить, а это значит: если все в мире имеет свою цену – получать по высшему разряду.

Она стискивает зубы, произнося последнюю фразу. В ее голосе звучит гордость и даже вызов, который она бросает не только ему, но и всему миру.

Он хмурится, на скулах проступают красные пятна. Говорит, что она – глупая девчонка. И что ей очень повезло, что именно он первым вошел в эту комнату. Потому что они немедленно выйдут отсюда вместе. Он спасет ее. И дальше все будет развиваться, как в фильме «Красотка» с ее любимой Джулией Робертс. Недаром же она так похожа на нее – такой же большой, четко очерченный рот, высокие скулы, копна рыжеватых волос, матовая кожа, длинные ноги. И гордый взгляд.

Она создана быть женой миллионера! Он выводит ее из комнаты, проводит мимо стойки бара, за которой сидят Регина, Петра, Марго и другие девушки, мимо Хулио, который наигрывает на гитаре «Бесаме мучо», распахивает двери, и яркий свет, как океанская длинная волна, врывается в душный зал, он хватает ее за руку, крепко сжимает, чтобы не потерялась, и они ныряют в огни под песню Селин Дион…

…Марина стоит у окна, держится за воротник пеньюара и смотрит, как под окном рекой течет разноцветная улица – чуть ли не единственная в районе, где жизнь не останавливается ни на миг.

За спиной слышится шуршание и скрежет пружин: клиент садится на край кровати и начинает снимать носки. Так буднично, как это делает каждый вечер в своей супружеской спальне. Повертев их в руках, сует под кровать. Марина все это видит в отражении в стекле, улыбается: так же делает ее отец.

Клиент тучный, с белой кожей, с короткими толстыми пальцами, в которых достаточно легко можно представить вилку с наколотой на нее сарделькой.

Он уже разделся, улегся поверх простыни и похлопал ладонью рядом с собой. Марина послушно подошла. Пальцами ноги, улыбаясь собственному остроумию, клиент хватает подол ее пеньюара и тянет вниз.

Никаких разговоров о глазах, никакого удивления и фантазий. Только внизу, на первом этаже мулат Хулио наигрывает «Бесаме мучо».

Марина злорадно улыбается: видели бы ее сейчас родители!

Ведь все, что она сейчас делает, происходит под вполне уместным здесь лозунгом, но касается именно их: «Получай, фашист, гранату!»

…Уезжать она категорически не хотела.

А если и хотела – то не сюда, в это болото, а хотя бы в Голландию или, на крайний случай, в Америку. Но отцу пообещали хорошую работу в университете, и он, как всегда тщательно – с бумагой и карандашом, – расписал ей довольно четкий график дальнейшей жизни: сначала Марина будет учиться в том же университете, а потом поступит хоть в Сорбонну, хоть в Кембридж. Будет иметь полную свободу действий.

Каждое лето они будут путешествовать, ведь, находясь здесь, гораздо легче объездить мир. Через полтора года у них будет собственный дом («Зарплата профессора это позволит, можешь не сомневаться!»), у каждого будет свой автомобиль («Ты какой хочешь?») и, даст бог, она с ее красотой и характером найдет себе «достойную партию» («А не этого Виталика, который только и может, что жевать резинку и водить в кино» – это уже в разговор вмешивалась мать).

И она кивнула, прекрасно понимая, что все, как всегда, уже решено за нее и без этого кивка.

…Первый год она прилежно посещала курсы немецкого языка, готовилась к экзаменам и безумно скучала по Виталику. Перед отъездом она пришла к нему сама, сухо сообщила, что они больше не увидятся, и стала раздеваться: «Будешь первым!»

А потом долго плакала на лестнице. И на этом поставила жирную точку: больше ни единой слезинки и ни единого воспоминания.

О Виталике.

О Масяне.

О Сильве…

О тех, с кем было весело и не так страшно бежать первую стометровку жизни.

Масяню – Люсю Остроушко – она гнобила чуть ли не с первого класса, пока в восьмом они не стали «не разлей– вода».

Сильва была Сильвой – иначе не скажешь, – даже учителя называли эту девушку именно так! Первая «прогульщица» класса, отъявленная «двоечница-диссидентка», которая курила чуть ли не с пятого и, по ее словам, «плевала на все с высокой колокольни». Сильва – восхищение и восторг Марины. Ну и Виталик – четвертый в этой разношерстной компании – верный паж, красавец-мачо в вечно расстегнутых до пупа рубашках, который вел себя как юный защитник природы, что так не соответствовало его вызывающей, данной отцом-ливанцем, внешности.

Конечно, об этой разношерстной компашке родители не знали! И не узнали бы и под пытками. Это была ее, Марины, личная жизнь. И пусть папа с мамой думают, что она послушная отличница, самая лучшая ученица в классе.

В школе она действительно была или – выглядела – лучшей. Отвратительнее всего было вот это – «выглядеть». Это означало, что утром, начиная с первого класса, когда еще все «не самые лучшие» досматривали последний сон, ее поднимали с постели, чтобы она «приняла душ» по всем правилам – не под краном умылась, а в ванной – с ног до головы. Потом в ход шла ненавистная расческа. Прическа была, как в анекдоте: «– Доктор, скажите, почему у моей дочери всегда открыт рот? – А слабее завязывать бант не пробовали?»

Банты должны были быть всегда! На каждый день недели – разного цвета, огромные, размером с голову. Классе в шестом она, с помощью Сильвы, научилась сдирать их с волос прямо в туалете, а после уроков кое-как завязывать снова, чтобы вернуться домой «самой лучшей».

В восьмом Сильва в том же школьном туалете отрезала ей ненавистные косы кривыми ножницами. И это была семейная трагедия с детальным расследованием: кто это сделал?

И Марина, размазывая по лицу притворные слезы, объясняла, что на нее «напали бандиты», и добилась, чтобы ее «свита» – Виталик, Сильва и Масяня – каждое утро заходили за ней и провожали из дома до школы и обратно. И Марина поняла, что может остаться самой лучшей только в том случае, если часть жизни будет покрыта легким флером лжи.

И жить стало веселее!

Особенно в старших классах, под руководством Сильвы, под восхищенным взглядом Виталика, с присмотром над слабоумной Масяней – своей «стаи».

Масяня… Она действительно была слабоумной. Еще в начале обучения Марина случайно услышала разговор классной руководительницы и ее мамы – немного странной женщины довольно преклонного возраста, имеющей какой-то взъерошенный вид.

– Вашу девочку нужно отдать в специализированную школу, – говорила руководительница Светлана «Гивнатьевна» (то есть – Светлана Игнатьевна), – она плохо говорит, у нее заторможенные реакции. Имейте в виду: ее будут дразнить.

И взъерошенная Масянина мама равнодушно пожимала плечами и повторяла: «Ничо, ничо, пусть будет с нормальными. Нет у меня ни денег, ни времени, чтобы по врачам ходить!»

Первые пять лет над Масяней, которая тогда еще не была ее верной и преданной целиком и полностью Масяней, а звали ее Люсей Остроушко, действительно издевались. Чтобы взять из коробки мел, несчастной советовали громко и четко произнести свое имя и фамилию – и Люся старательно выполняла это издевательское упражнение на глазах у умирающего от сдерживаемого смеха класса, наивно полагая, что без этого коробка не откроется. В четвертом Люсю единогласно избрали «Королевой помойки», объяснив ей при этом, что это очень почетная должность и теперь она должна следить за чистотой обуви однокашников. И послушная Люся на полном серьезе, достойно неся такую ответственность, проверяла чистоту обуви своих скрытых обидчиков и в случае чего – приседала, плевала на свой носовой платок и тщательно, до блеска, натирала грязные сапоги и кроссовки. Говорила она медленно, соображала туго, зато у нее были большие добрые коровьи глаза и широкая – на все тридцать два зуба, улыбка, которая почти никогда не сходила с ее круглого лица. Прекратилось безобразие в седьмом благодаря Сильве. Тогда она уже налилась сочной и опасной красотой и неистовой независимостью, которые вкупе действовали на самых ожесточенных, как выстрел из револьвера во взбесившейся толпе, – вот тогда она и сказала над скрюченным телом бедной Масяни, которая натирала очередные ботинки: «Если хоть один из вас… Когда-нибудь… Еще…» – и угрожающе посмотрела на класс своими вороньими глазами. Она даже не пояснила это «когда-нибудь» и «еще», но все было понятно: этот «кто-то» в ближайшее время будет корчиться в аду и не иначе! А потом она подняла Люсю с колен и сказала: «Пойдем со мной, Масяня!» Так Люся Остроушко стала Масяней.

А потом произошло чудо: Масяня заговорила! Более того, оказалось, что она прекрасно рисует и, если ее не дергать, может довольно оригинально мыслить. Сильва будто вдохнула в нее душу – и механическая кукла с вечной улыбкой на лице превратилась во вполне приличную ученицу, более того – в настоящего «дружбана», который не помнит обид.

Вспоминая об этом случае и жалея, что это сделала не она (да и смогла бы?), Марина представляла себе какую-то библейскую сцену: «Встань – и иди!»

И… навеки влюбилась в Сильву.

Только не знала, как к ней подступиться. Но случай представился довольно скоро…

Однажды, когда Сильвы две недели не было в школе, Марине, конечно же, как «лучшей», дали задание – навестить подругу и поинтересоваться ее подозрительно слабым здоровьем. Тогда Марина еще побаивалась Сильву – слишком уж независимой и отчаянной та выглядела. Но пошла. И после этого визита уже не отходила от подруги. Сильва открыла дверь с… сигаретой в зубах, с рассыпанными по плечам спутанными волосами смоляного цвета и с книгой под мышкой. К тому же – в ночной рубашке, поверх которой была накинута яркая цыганская шаль – ну, точно – Сильва! Марина просто задохнулась от неожиданности!

– Ну чего уставилась? – хрипловатым голосом спросила Сильва и пренебрежительно процедила: – Отличница хренова… «Стучать» будешь?

И Марину прорвало. Она заплакала. А Сильва крепкой рукой втянула ее в квартиру и неожиданно нежно потрепала по вздрагивающему плечу: «Ну-ну, перестань хныкать, сестричка. Что случилось?»

Это прозвучало почти так же, как то самое «Встань – и иди!»

И Марина действительно встала, как и несчастная затравленная Масяня. Встала на сторону Сильвы – порой спина к спине, чтобы обороняться, порой – рядом, чтобы смотреть в одну сторону. Так их стало трое: Сильва, Масяня, Марина – сила!

Ее жизнь. Тайна, полная приключений на танцплощадках и задушевных бесед.

Виталик-«будешь-первым» присоединился позже. Сначала прибился к ней, прилип, по словам Масяни, как «банный лист». Приставал, ныл, жевал резинку, приносил новые диски и как-то незаметно вписался в компанию, ведь – не мешал. Сидел тихо, преданно заглядывая Марине в глаза, совсем как собака.

Было в нем что-то наивное, вероятно, от его ливанского папаши, которого он никогда не видел. И Сильва вынесла вердикт: «Пусть будет». И он был. Как ее рука, без которой ни почесаться, ни воды налить…

И все они были. Незабываемые. Отрезанные навсегда. Незаменимые.

В последний вечер они – Сильва, Масяня, Марина – устроили «девичник», на троих пили разбавленный спирт на кухне у Сильвы (ее отец работал врачом). Приливали в кристально прозрачную жидкость воду из чайника, и она становилась белесой и мутной, отвратительной и острой, как язычок пламени. Закусывали солеными огурцами. И впервые молчали. И это молчание запомнилось Марине как высшая кара.

Потом она пошла к Виталику.

Дальше – все как в тумане…

…Через год пребывания в «немецком анабиозе», который вернул ее в ненавистное детство с бантами и «принятием душа», отец, смущаясь, но все еще раздувая щеки, сообщил, что поступление откладывается, потому что требования достаточно высокие и сначала нужно еще подучиться, «вписаться в жизнь», походить на курсы. Марина снова кивнула, но теперь этот кивок означал для нее гораздо больше, чем просто покорность.

Дело в том, что к этому моменту она уже познакомилась с Регинкой. И если бы не это счастливое чудо, то, наверное, так бы и заплесневела в унылом пансионе этой бестолковой фрау Шульце.

Знакомство состоялось случайно. Тогда Марину еще не отпускали одну в большой город, держали, как канарейку в клетке, прикованную к учебникам и ежевечерним курсам немецкого, куда ходили в основном афроамериканцы и турки. И она впервые взбунтовалась, хлопнула дверью и пошла по трассе, подальше от опрятных домиков, в сторону леса и полей, за которыми сверкал огнями город. Даже не села в электричку, злобно размышляя о том, что проголосует первой попавшейся машине – и будь что будет.

Марина шла вдоль трассы.

Машины проносились мимо – ни одна не останавливалась. За каждым окошком, которое она провожала жадным взглядом, продолжалась своя жизнь – полноценная и осмысленная.

Она овевала ее клубами придорожной пыли, дымком высунутой в щелку сигареты, отрывком музыкальной фразы. И никому не было дела до девушки, которая бредет вдоль дороги. Стоит лишь сделать один шаг в сторону, чтобы узнать, что происходит за этими окошками: просто устроить этим блестящим белым и черным акулам на колесах «остановку по требованию», чтобы из их брюх повылезали люди и запричитали над ее бездыханным телом, заметили, что она есть, узнали, что жила-была такая девушка, со своим именем, фамилией, воспоминаниями и надеждами – чужая в чужой стране. Чтобы о ней написали в газете. Чтобы, в конце концов, попали в тюрьму – тогда хоть кто-то будет помнить о ней до конца жизни!

«Первая попавшаяся» остановилась километра за два от города, когда Марина уже хорошенько натерла ноги старыми босоножками, которые надела сгоряча, забыв, что они жмут.

В машине сидела молодая немка, почти ее ровесница, но выглядела она гораздо лучше обозленной Марины в домашнем платье – на ней была короткая бархатная юбочка, полупрозрачное кружевное «боди» и красные высокие сапоги. В одной руке дымилась длинная коричневая сигарета, вторая лежала на руле.

Девушка грациозно наклонилась, являя взору широкую, в рюшах, резинку чулок и распахнула дверцу с противоположной от себя стороны. Марина молча кивнула и уселась на сиденье, удивляясь тому, что в этом застойном аквариуме, на который была похожа эта местность, водятся такие вот золотые рыбки.

– Фрау едет в город? – старательно выговаривая слова, спросила она.

Фрау бросила на нее скептический взгляд, улыбнулась, выпустила дым в окошко и ничего не ответила.

Это показалось Марине подозрительным и не очень приятным – злость на родителей прошла, а что делать дальше – она не знала.

А еще вспомнила, что у нее с собой нет ни цента. Чем она заплатит?

– Ах, пожалуйста, фрау, я передумала, – снова подала голос Марина. – Я забыла дома кошелек. Наверное, придется возвращаться. Я прошу прощения, не могли бы вы остановиться?

Девушка посмотрела на нее и рассмеялась. И Марина с удивлением услышала следующее:

– Не выпендривайся, крошка! Довезу в лучшем виде! Не думаю, что тебе так уж не терпится вернуться к предкам.

Это было сказано на чистейшем родном ее языке.

Марина вытаращила глаза. На что девушка отреагировала с до боли знакомой интонацией:

– Закрой варежку, сестричка!

И Марина вздрогнула: Сильва? Сильва возвращается к ней с теми же интонациями, с той же раскованностью и сочной цыганской красотой.

Затем полпути они безумно хохотали, пересказывая друг другу свою жизнь – скороговоркой, глотая слова, перепрыгивая с события на событие, пересыпая речь смачными, родными, запрещенными для употребления в добропорядочных семьях словечками.

Регина жила в самом центре города, но перед тем как посетить ее небольшое, но удивительно хорошо обставленное и благоустроенное жилище, они хорошенько позависали в барах и клубах, и Марина поняла, что здесь можно жить.

Ощущение было такое, будто аквариум, в котором она медленно плавала, глотая ртом затхлую воду, погрузили в море, и она смогла выплыть наружу, в ту жизнь, которую видела за невидимым стеклом, в которое безрезультатно билась головой весь прошлый год.

Регинка дала ей это понять. Она жила здесь уже шестой год. И поначалу все складывалось почти так, как у нее, Марины: мечта о поступлении в художественную академию, строгие родители, высокомерие окружающих, тоскливые вечера, которые уже в десять часов превращаются в глубокую ночь. Теперь все было иначе. Собственная квартира, собственная машина. Мечта осталась, но претерпела изменения – Регина собиралась в Голландию. Но нужно было еще подзаработать.

В тот памятный вечер, а точнее – ночь, когда Регина оставила ее у себя, они проговорили до утра.

Марина до сих пор благодарила Бога за эту судьбоносную встречу, ведь только сейчас поняла, что если бы не новая подруга, она бы просто сошла с ума. Во многом Регина прочистила ей мозги, дала новое направление мыслям и надежду на будущее. А главное, основательно развеяла те мифы, в плену которых находились и она, и ее родители.

Такой ночи у Марины не было никогда. Задушевной, хмельной, раскрепощенной. Они пили «Бейлис», курили сигарету за сигаретой и беседовали при свете толстых свечей, которые Регина расставила в каждом углу спальни.

– Нормально интегрироваться в эту страну невозможно, – говорила Регина. – Особенно таким, как я – мне нужно все и немедленно! Я это сразу поняла, видя, как мои предки прилежно выполняют местные правила, как заводные зайцы! Бегают, как ужаленные, на аудиенции с чиновниками в бюро по трудоустройству, отсиживают на курсах, записывают в тетрадях правила поведения, чтобы стать полноценными гражданами. И – ни фига! Первый заработок моего папочки составлял один евро в час. Я не могла себе даже трусов купить! Наши эмики какие-то ненормальные – надеются здесь устроиться, разбогатеть…

– Как ты сказала – «эмики»? То есть – эмигранты? – захохотала Марина.

– Ага, это мое лингвистическое изобретение! – кивнула Регина. – Так вот, эмики на первых порах еще надеются схватить Бога за бороду. Ха! И это в то время, когда сами немцы, имеющие хорошую профессию, специальность, бегут отсюда. Такая же «утечка мозгов», как и у нас. А ты видела, сколько здесь турок? Афроамериканцев? Албанцев? Даже цыган! Это они, немцы, таким образом омолаживают свою застаревшую кровь. А турки и негры – самые лучшие любовники для немок. Скоро на улицах не останется ни одного чистокровного арийца! Турки еще так-сяк, держат кафе или строят, а вот албанцы и цыгане не работали здесь, похоже, ни дня – сплошной криминал. Но, честно говоря, меня это радует, хоть какое-то развлечение. От местных никакого толку.

Марина слушала, и обрывки ее впечатлений превращались в более-менее цельную картину. Уклад, который она не воспринимала, который удивлял и вызывал сопротивление, становился более понятным. Но все равно мало приемлемым.

– Мы никогда не станем тут своими. Теперь уже – ни тут, ни где бы то ни было. Надо с этим смириться и принять как данность. Забудь все – и все начни сначала.

А главное – надейся только на себя. Здесь вообще – каждый за себя. Если бы я знала об этом сразу, ни за что бы сюда не приехала. Тоска… Ну как можно смириться с этим распорядком: в десять вечера они уже спят, как сурки, и не дай бог хлопнуть дверью или включить душ – моментально вызовут полицию. И при этом утром будут приветливо улыбаться тебе в лицо и спрашивать, как дела. Встают в шесть – и тут уж хочешь не хочешь должен просыпаться от их шума. А как они ходят в гости! Вы ходили когда-нибудь в гости?

Марина вспомнила, как полгода назад приятель отца пригласил их на чай, даже приехал за ними на своей машине. Тогда мать собрала хозяевам кучу сувениров, которые они привезли с Украины. Конечно, как водится, не пообедали, надеясь на гостеприимство. Но на небольшом журнальном столике был только чай. На шутливое предложение матери сделать вареники с вишнями (вишен в саду было предостаточно) хозяйка ответила удивленным взглядом.

– Да-да! – подтвердила Регина. – Я тоже долго привыкала к тому, что, идя к кому-нибудь даже на день рождения, нужно хорошенько набить брюхо. Чтобы не урчало. «На чай» – это на чай. «На чай с пирогом» – означает, что будет пирог – и не более того. «На обед» – тоже все четко. Это у нас можно прийти «на чай» – и объесться, обпиться и остаться до утра. Так что, сестренка, выбор у тебя один – либо привыкнуть, либо заработать деньжат и – ноги в руки!

…После этой ночи, проведенной у новой нечаянной подруги, Марина твердо решила: «ноги в руки» – любой ценой! Тем более что новая жизнь открыла ей и новый взгляд на свою семью. Все в ней казалось теперь фальшивым – семейные завтраки, шутки, разговоры, совместные походы в местную рощицу, где каждый отмерял свои шаги на расстоянии от других, поглощенный своими мыслями.

Наблюдательная Регинка, побывав у нее в гостях, поставила точный диагноз – «период распада», как в ядерной физике, сказала она и добавила: «Чернобыль…» Марина не хотела жить в «чернобыле» – поэтому во всем положилась на Регину.

То, что Регина занимается чем-то запретным и тайным, благодаря чему и имеет такое жилье, машину, красивые тряпки и никогда не жалеет денег на хорошую еду, Марине стало понятно сразу. Но когда вопрос встал ребром – «или-или», следовало прояснить все до конца. И Марина прояснила: Регина работает в салоне Уго Тишливца и, поскольку уже имеет там определенную репутацию и кучу постоянных клиентов, занимается еще и кое-какими административными вопросами. О них Регина сказала Марине прямо, без обиняков: она время от времени поставляет в салон «свежак».

– Ты думаешь, почему я остановилась тогда на трассе, – сказала Регина, – из сочувствия к бедной девочке, хромающей в тесных босоножках? Просто увидела в тебе потенциал. Говорю об этом прямо, чтобы не быть сволочью. Выбирать тебе. Не хочешь – не надо. Я же говорила: «или-или». Но это второе «или» – реальная возможность вырваться отсюда, ну, и жить по-человечески. Деньги будешь зарабатывать неплохие, сможешь откладывать. Если будут постоянные клиенты – жить будешь, как у Христа за пазухой. А клиенты у тебя будут – не сомневайся! Здешние женщины ленивые в смысле секса, главным образом, они заняты своей карьерой и к своим мужьям относятся довольно прохладно. В общем, через пару лет переедешь ко мне в Амстердам. Потом, если захочешь, доберешься и до Парижа. А там будет тебе и Сорбонна, и икра с мармеладом. Родителям скажем, что ты устроилась на работу – например, в банк, ходишь на курсы и вообще имеешь кучу важных дел. Будешь приезжать к ним на пару дней отдохнуть. График у нас достаточно свободный. Остальное их не касается. По рукам?

…На удивление, ее новая работа оказалась не такой уж неприятной, как она об этом была наслышана или читала в книгах.

Марине даже показалось, что именно сейчас она испытывает некую гармонию между внутренним и внешним миром – и внутри, и снаружи все было «дерьмо». Как говорила Регинка: «жизнь – дерьмо!» Фальшь и лживость, которые она ощущала, находясь за благочинным семейным столом, были хуже, чем фальшь временных связей. Ведь эти связи возникали на какое-то определенное время, прерывались, забывались и были ей безразличны, а родственные – продолжались до тошноты долго. Проблема заключалась в другом: Марине надоело врать. Более того, она просто мечтала когда-нибудь выйти к завтраку с милой улыбочкой и после глотка замечательного кофе, который обычно готовит мама, произнести речь.

Например, такую: «Уважаемые родители! Вы всегда учили меня говорить правду, честно работать не покладая рук, помогать ближнему и делать добро. И куче другого бреда. И, несмотря на это, завезли меня туда, куда я вас не просила. И бросили на произвол судьбы. Но теперь я все делаю именно так, как вы меня учили, – на собственном примере. А именно: без любви. Ведь есть и пить вместе, спать под одной крышей и проводить выходные в зоопарке – это не всегда является эквивалентом этого чувства…»

А потом она бы встала и ушла. Навсегда.

Но сказать пришлось другое.

И не сказать, а просто взять бумагу и ручку.

«Уважаемые родители! – вывела она неровными буквами, которые уже начала забывать и поэтому они разбегались от ручки, как тараканы. – Я не успеваю заскочить домой, чтобы попрощаться с вами. Но не волнуйтесь: мне нужно срочно ехать в Амстердам…»

Она задумалась. Завтра она действительно отправляется в Амстердам, где ее ждет верная Регинка – она пишет, что тамошняя жизнь веселее, заработки вдвое больше и «даже дерьмо пахнет духами». Окно в мир наконец-то распахнулось!

Но надо доиграть комедию до конца. Конечно, они, родители, не поверят в то, что она тут пишет. Но – и это общеизвестно, как первый ход в шахматной партии! – сделают вид, что поверили.

Это она знала, как дважды два, как ход с Е-2 на Е-4!

Так пусть же к своим басням о собственном доме, машине и прочему бреду добавят в разговорах со своими соседями по пансиону еще и тот замечательный факт, что дочь добилась настоящего успеха.

И Марина продолжила писать так: «Босс отправляет меня на стажировку, как лучшую среди банковских служащих. Думаю, я оправдала все ваши ожидания и теперь, как вы того и хотели, стала человеком мира…»

Ниже дописала несколько фраз с пожеланиями здоровья. Заклеила конверт, написала адрес дома фрау Шульце.

 

Саня:

Гольфы лауры

Наконец-то перерыв.

Саня оставил пиджак на стуле – пусть в случае опоздания имитирует его присутствие в офисе – и поспешил к выходу вместе с коллегами, которые торопились в столовую.

– Ты не с нами? – спросил Диттер.

Саня мотнул головой:

– Жена попросила кое-что купить. Видимо, не успею пообедать. Приятного аппетита!

Хорошо, что сегодня не так уже холодно, как вчера, – можно перебежать через две улицы и в рубашке. Сначала заскочить в магазин («Черт побери!»), выполнить просьбу Сони. Главное, не задумываться о ее сути: жена просила купить флюс – паяльную кислоту для пайки серебра и силикатный клей для, как она объяснила, восстановления «жала паяльника». Все это ему было неприятно, странно, непонятно и очень его раздражало. Но лучше так, чем если бы она все время говорила о возвращении или вспоминала своих львовских подруг! Главное – вовремя пресечь поток этих желаний и воспоминаний, они сейчас ни к чему.

Пусть забавляется, думал Саня.

Плохо только то, что увлечение жены такое… громоздкое, некомфортное и неженское, а самое главное – бессмысленное. Лучше бы она вышивала, рисовала или плела макраме.

Женщина, которая проводит время с паяльником, – нонсенс, ошибка природы.

Многие женщины занимаются рукоделием, посещают какие-то кружки или клубы, устраивают благотворительные выставки. Вышивание – чистое, опрятное и женское занятие. И никому не мешает.

Хорошо, что Соня бережет его нервы и не занимается своими глупостями по выходным, когда он дома. Ведь он больше не воспринимал спокойно этот ужас и уже не любовался, как на первых порах: грязный фартук, сгорбленная спина, в одном глазу – увеличительное стекло, как у старого часовщика, дым, смрад. Жуткий удушливый запах расплавленного металла.

Правда, нужно признать, безделушки получаются неплохие – какие-то из них Соня носит сама, какие-то раздаривает, а остальные складывает в коробки. И где она этому научилась? Если бы он вовремя спохватился – этого увлечения могло бы и не быть.

Расслабился – и на тебе, получай! Теперь приходится покупать ей всякие прибамбасы. А это – лишние расходы.

Но он должен их нести.

Потому что чувствует ответственность.

Он вообще, как человек ответственный, должен нести это бремя до конца. Ведь он чувствует определенную вину перед Соней. Во-первых, за то, что когда-то самым наглым образом отбил ее у своего бывшего сокурсника Мишки, с которым они – ну, чего уж там скрывать? – были два сапога пара.

И он это прекрасно видел: два «ботаника», которые все время болтают о книгах. Сначала он даже по-доброму подшучивал над парочкой, пока не понял: ему просто необходима именно такая женщина. Ведь такой у него еще не было – интеллигентной, милой, «не от мира сего». К тому же такой красивой, изящной и тихой-тихой, как вода в озере.

Ему же попадались одни «вертихвостки», как их называла его бабушка, с ними он никогда не помышлял о женитьбе. Нет. Ему нужна другая – надежная, преданная, нешумная. Как он сам определял – «без понтов», но «с изюминкой». Чтобы не было стыдно показать в обществе. А общество он уже имел довольно крутое, завязанное на общих бизнес-интересах и скрытом соревновании: чье лучше? Машина. Часы. Прикид. Ну, и женщины – как без этого? И Саня пока что уступал, находился в поиске. Хоть ужасно не хотел «штампов» – этих длинноногих блондинок с собачонками под мышкой, в блестящих лосинах, с искусственным загаром на искусственной груди, которых выбирали себе в пару коллеги. У него должно быть что-то особенное. Скажем, женщина, которая играет на… лютне! А почему бы и нет? Лютня – это круто, это что-то из области «запредельного».

Представлял себе: вот соберет он у себя солидную компанию на вечеринку в стиле раннего ренессанса или на «китайское чаепитие» (сейчас это модно!) – ну, и под конец выйдет ОНА: в кимоно, с высокой прической, без грамма косметики на бледном юном лице, конечно – без собачонки, сядет молча на шелковую подушку у его ног, возьмет в руки лютню…

И Федотыч, даром что народный депутат, рот разинет: у него третья пассия разве что сиськами может похвастаться. А здесь – лютня! И застенчивый взгляд – в пол: тихий омут с чертиками. А чертики непременно должны быть! Только – скрытые, для одного Сани существующие.

Или так: после сауны завалятся все в бильярдную (правда, бильярдной у него пока нет, но стол уже он заказал – в большую гостиную влезет), там все, как положено – рога по стенам, морды кабаньи, дубовые полки с разнообразными винами, ведерки с охлажденным шампанским, освещение в стиле «хай-тек». И – зеленый стол с треугольником, наполненным разноцветными шарами для «американки», посередине. И еще полки – там шары для «русской пирамиды» – более тяжелые, солидные, не для «чайников», которые после сауны развлекаются «пулом». Кии с инкрустацией, но без наворотов, в сдержанном стиле. Разговоры, ледяной брют. Ну и конечно же все внимание на этот «рояль в кустах» – зеленый стол: «Партию?». А он скажет: «Да! Только из меня игрок, извините, никудышный. Если вы, Василий, не против, с вами сыграет моя лучшая половина». – «То есть?» – не поймет Василий Мартынович, даром что в гособладминистрации земельными участками распоряжается. А он загадочно так улыбнется и на дверь взглянет – а за ней уже ОНА наготове: в черных узких брючках, белой рубашке с рюшами, вся, будто тростинка или наездница, на руках – тонкие длинные лайковые перчатки. Выплывает в гостиную – опять же – скромный взгляд от пола не отрывает, ресницы полщеки затеняют, и говорит ровным тихим голосом:

– Снукер?

И Василия Мартыновича кондратий хватает за одно причинное место: «Это ваша жена?!!» И Саня пожимает плечами – а кто же еще? Любовниц не держим, воспитание не то!

А тростинка в рюшах снова снукер предлагает и на Саню смотрит вопросительно: все ли правильно? А Саня бросает будто между прочим, небрежно:

– Моя жена только снукер признает.

И видит, как покрываются краской щеки Василия: он о снукере ни сном ни духом! Только и знает, что «пул» и «американка» под водочку.

И начинает его бильярдная богиня рассказывать о правилах игры. И все замирают, хватают воздух ртами, как рыбы на песке, ведь их дебелые или длинноногие только о бриллиантовых балах или тряпках болтают. А здесь – «брейк», «сенчури-брейк», «первая фаза», «вторая», Джо Дэвис, Стивен Хендри.

И первый удар – держа кий за спиной.

Полный снукер! Удар под дых. Всем без исключения!

Следовательно, у него, Сани, все должно быть изысканным, сногсшибательным, по «высшему разряду», чтобы это все видели и удивлялись, как это ему удается? А удается просто, скромно намекнет он: «Какой ехал – такую и встретил!»

То есть вкус у него есть. И ум. И талант. Почему же не иметь при всех этих достоинствах – самое лучшее?

Мишку с Соней случайно встретил в кино.

И не собирался подходить. Заметил, что они сели на два ряда впереди него. Бросил мимолетный взгляд – с кем, интересно, встречается этот молчальник, которого за уши не оттащишь от книг и учебников.

А уже потом, взглянув лишь раз, пока не погас свет, все время посматривал в ту сторону, наблюдая, как юная спутница приятеля забрасывает прядь светлых волос за ушко, поправляет заколку в пышных светлых волосах или что-то шепчет на ухо, поворачиваясь к нему изящным профилем. Серебряная девочка! Будто сотканная из лунного света. Ему даже показалось, что у нее светятся пальцы. И мочки маленьких ушек. И каждый волосок отливает серебром. Он задохнулся.

И… разозлился: почему ему достаются одни «вертихвостки», неужели он недостоин того, чтобы иметь рядом с собой вот такое лунное создание? Чем он хуже Мишки?

Решил это непременно и немедленно проверить.

И пошел в наступление.

Сразу же после сеанса.

Подкараулил парочку у выхода, сделал удивленное лицо – «Как, вы тоже смотрели этот фильм?» – и повел «ботаников» в ресторан. Тогда он хорошо зарабатывал ремонтом техники и продажей компьютеров, которых в то время было мало. Конечно, они отказывались, но Александр пообещал в следующий раз погулять за их счет и, сославшись на одиночество, добился своего: компания оказалась в «Суши-баре».

Потом все было просто: он учил Соню есть палочками. Она смеялась, позволяла кормить себя, ведь сама никак не могла подцепить рыбные роллы, не знала, как их обмакивать в соус – и вообще многого не знала. Например, как устроен Интернет, и он весь вечер был на коне, вещая о тонкостях построения информационного пространства. Михаил только сопел и сопли жевал, «ботаник». А Саня то об Австралии, то об Индии. «А знаете ли вы, Сонечка, что мне Саи Баба предсказал, когда я в Индию паломником чуть ли не пешком ходил?..»

Соня называла его на «вы» и живо интересовалась всем, о чем он говорил, остроумно отвечала, задавала умные вопросы. Но совсем не хотела понимать ни намеков, ни жестов, на которые обычно сразу же клюют опытные охотницы за перспективными мужьями. А Саня был перспективным. И изобретательным. И не таким скучным, как Мишка. Уж не говоря о том, что он имел деньги, отдельную квартиру с музыкальным центром, видеосистемой и всегда носил костюм.

И почти каждый день менял галстуки…

Но Соня оказалась твердым орешком. Все это не имело для нее значения. С достоинством королевы она принимала от него роскошные букеты роз и бросалась к выходу после просмотра любимого Феллини. Одним словом, «детский сад на лужайке!»

А он сходил с ума, бесился, злился, ревновал. Заманить простодушную Соню в постель стало его идеей фикс. Дошло до того, что он даже был готов повести ее в ЗАГС, все как у людей. Соня ускользала из его рук, как ртуть.

А потом возникла идея. Она все и решила в его пользу.

Помог знакомый врач, бывший одноклассник, Павел.

Однажды он пришел в Санину квартиру с гипсом и бинтами. Саня выставил бутылку. После настоящих мужских посиделок – с разговорами об «этих глупых бабах» и надрывными песнями под расстроенную гитару, Павел наложил на Санину правую ногу гипс – от ступни до верхней части бедра! Сначала собирались загипсовать еще и руку, но решили не перебарщивать – руки Саше могут понадобиться.

На следующий день Саня позвонил Соне и тихим голосом, в котором звучали мука и тоска, сообщил, что больше не будет ей надоедать, что жизнь потеряла смысл, что он теперь калека и не сможет осыпать ее цветами, как раньше. Извинился. И, не выслушав ответа, положил трубку.

Все шло по плану.

Оставалось только ждать.

Недолго.

Соня примчалась сразу. Он не ошибся: «твердый орешек» был твердым во всем, в том числе и в дружбе.

А спустя несколько недель присмотра за «больным», что включало в себя и все тонкости Саниной любовной игры, преданная Соня раз и навсегда решила быть рядом с ним.

Саня победил, буквально вырвал ее из эфемерной грядки, где прозябали в своей неземной нежности ничтожные незабудки – и пересадил на большую грядку рядом с морковью и редисом. И как только она там оказалась – успокоился и занялся более насущными делами.

…Теперь ничего не поделаешь – мало того, что лишил ее привычной среды, так еще и таскает по свету, как чемодан без ручки: бросить жалко, тащить – становится все труднее. И не играет она ни на лютне, ни в бильярд – удивлять нужных людей нечем. Разве что ее вечно грязным комбинезоном и запахом расплавленной канифоли.

Но – что тут поделаешь? Остается потакать прихотям и продолжать вершить свою судьбу. Ведь она без него пропадет. Ни к чему не приспособлена, людей боится, друзей нет, прошмыгивает по общему коридору, как мышь. Хотя бы общалась со своими, так нет же! Замыкается в себе и читает, читает…

Довольно быстро выучила язык и теперь скупает все новинки в книжном магазине. Много и специальной литературы вроде «Как работать с серебром» или «Ювелирная пайка драгоценных металлов».

Часто сидит во дворе и смотрит неизвестно куда и на что. Не знаешь, как подступиться…

…Саня выскочил на улицу. Поход в магазин займет минут десять – он был неподалеку, все, что нужно купить для Сони, прилежно записано ею на бумажке. Итак, еще минут пять займет путь до конца улицы, к дому номер 5.

То есть пятнадцать минут в «минусе»! Жаль…

В магазине он быстро справился с заданием – флюс и клей. Это заняло ровно десять минут! Остаток дороги благодаря быстрой ходьбе одолел за три минуты и десять секунд.

Взлетел на второй этаж, постучал условным сигналом: три коротких удара, два – с паузой в секунду.

Лаура, рослая, белокожая, тучная немка, встретила его в белом пеньюаре и… толстых черных шерстяных гольфах до колена. Он всегда удивлялся, как мастерски она умеет совмещать, казалось бы, несовместимые вещи. Это касалось не только одежды, но и всего ее поведения. Всей ее сущности.

Это мастерство всегда сбивало его с толку, возбуждало, выбивало из колеи.

Белый полупрозрачный пеньюар с шерстяными гольфами мог быть к лицу только ей! Хотя он не был уверен в том, что она тщательно продумала, в чем ей быть, чтобы возбудить его. Скорее всего, она вообще не заботилась о своей внешности, поведении и фигуре. Любила вкусно и много поесть, выпить бутылочку пива, а то и две за обедом, который к этому часу готовила на двоих.

Обед занимал минут десять – ели быстро и молча, переглядываясь, как заговорщики. Потом, бросив грязную посуду, перемещались в спальню, на ходу вытирая руки, стряхивая с себя крошки хлеба, икая и сопя, как еноты. Все это кардинально отличалось от отношений с эфемерной Соней.

Когда это произошло впервые, Александр почувствовал сильный дискомфорт от простоты их общих действий, но впоследствии эта простота стала возбуждать и требовать еще большей простоты – без лишних слов, жестов, объяснений, без мытья в душе, чистки зубов, обязательного бритья и любовных прелюдий.

Все происходило как бы «между прочим» – так хотела Лаура. И он понял, что ему это подходит, что ему нравится быть неандертальцем. В конце концов, все сложности и условности придумали люди. Все эти реверансы марлезонского балета.

С Лаурой он познакомился в том же хозяйственном магазине, где она тогда работала. Стояла за прилавком, как статуя, вывалив из широкого декольте два земных шара со странным глубоким желобком посередине, будто каждая из грудей существовала сама по себе. Такого он еще никогда не видел. И, в очередной раз покупая флюс, или клей, или еще какую-то ерунду, он не мог оторвать взгляда от этих земных шаров и искривленной тени между ними. Закончилось тем, что продавщица, расхохотавшись, сунула сдачу – два евро – себе в декольте и ему пришлось вылавливать деньги из этой глубокой ложбинки. Деньги прилипли к телу. И он, как истинный джентльмен, должен был оставить их там.

На следующий день она просто написала ему адрес и время, в которое он может заглянуть на обед. Время его устраивало. Колебался недолго. Во-первых, однообразие жизни в этой упорядоченной стране стало немного надоедать, во– вторых, это могло отвлечь от натянутости в отношениях с Соней, к которой ему было все труднее подступиться, – она слишком погружалась в себя, копалась в прошлом и боялась будущего. А это утомляло.

А в-третьих, это намного упрощало его отношения с миром. Для него он должен быть простым и понятным, все должно быть четко, как с Лаурой.

Вероятно, он был у Лауры не единственным, но это его не волновало!

Вот если бы он узнал что-то подобное о Соне… убил бы, ведь Соня принадлежала к другому миру, перед которым он подсознательно преклонялся, – к миру, где существуют правила. А точнее – «заповеди». И перед которым, несмотря на показную суровость, он благоговел.

Он даже выписал самые сложные из них в свой блокнот, чтобы при случае к месту процитировать: «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли; не поклоняйся им и не служи им, ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня, и творящий милость до тысячи родов любящим Меня и соблюдающим заповеди Мои», «Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ничего, что у ближнего твоего».

Про «не убий», «не укради» – это не требовало долгого заучивания, а «не прелюбодействуй»… Ну, это уже зависит от той, что рядом. И лучше пусть относится к ней! Его дело – приносить в дом деньги и закрывать глаза на женские прихоти. На все, кроме одной – иметь от него секреты. Этого он не потерпит. И поэтому всегда хочет контролировать ситуацию.

Скажем, время от времени хочет проверять Сонин электронный ящик. Одно дело – он, но «жена Цезаря должна быть вне подозрений!»

В «ящике» была обычная болтовня с немногочисленными подружками и родственниками, которую Соня никогда не могла «почистить» самостоятельно.

Собственно, благодаря этому он контролировал переписку вполне легально, ведь Соня иногда сама просила его почистить почту или поменять настройки.

Так он и набрел на это письмо в папке «удалены» – от Михаила. И порадовался, что глупенькая Соня, отправив письмо в эту папку, не подтвердила его окончательного удаления. А может, она сделала это намеренно, чтобы он обжегся? И он таки обжегся, чуть на стену не полез. Хотя в письме не было ничего запретного. Но это письмо было для него непонятным. Если бы оно было написано на бумаге, Саня, как разведчик, точно подержал бы его над огнем, чтобы сквозь обычные слова увидеть другие. А они там должны были быть – это он чувствовал кожей.

Но – не было!

«Во Львове дождь… Шестой год он идет, непрерывно. Уровень воды достигает шпилей и куполов соборов и храмов. Теперь я точно знаю, то, о чем ты всегда спрашивала: какое выражение имеют глаза Иисуса Христа, сидящего на верхушке часовни Боимов. Теперь моя лодка стоит напротив, и я могу заглянуть в Его лицо в любую минуту. Все течет. Все утекает сквозь пальцы. Мне говорят: «Дырявые руки!» Я смотрю в Его глаза, и Он улыбается: «Ничего, старик, пусть говорят – посмотри на мои…»

Видимо, он сошел с ума, этот «ботаник». Шесть лет дождь – то есть с тех пор, как они уехали из страны, из города. Саня даже открыл сайт «Погода в Украине», нашел Львов, чтобы убедиться, что Михаил врет. Конечно, врал – погода была разной, особенно летом.

Но это письмо неприятно поразило. Угнетало и то, что Соня ничего не сказала ему об этом послании. Значит, она начала врать? И это только первые звоночки. А чего тогда ждать в будущем?

Хорошо, что все под контролем, что он ЗНАЕТ, а потому – предупрежден, а потому – имеет индульгенцию и на собственную свободу действий.

И все же – неприятно, обидно, невыносимо. А главное, его мучило то, что он никогда не может знать, что у нее в голове? Если бы можно было залезть туда, как в механизм заводной игрушки, покопаться, разобрать по винтикам, чтобы понять, как там все устроено. И почему устроено именно так? И что ей не хватает? Не работает. Целыми днями занимается собой, читает книги, сажает цветы. Другая бы прыгала от счастья до потолка, а не ходила с вечно удивленным выражением лица, будто ее сослали на Луну. Никогда не знаешь, чего от нее ждать.

Другое дело – Лаура.

С этой дородной и бесстыжей женщиной он чувствовал только животную похоть, которую справлял, как малую нужду, за несколько минут, что оставались до конца обеденного перерыва. Его радовала мысль, что потом, садясь за свое рабочее место в офисе, он производит впечатление добропорядочного служащего, застегнутого на все пуговицы – и ни один из коллег даже не догадывается, что несколько минут назад он вел себя, как последний подонок, сопя, икая от выпитого пива и истекая потом на белом теле своей временной партнерши периода собственного неолита.

…Он пришел вовремя. Надел пиджак, подтянул галстук. Сел на свое рабочее место. Люди возвращались с перерыва, весело переговаривались.

– Ну как, выполнил просьбу жены? – спросил его Диттер.

Саня кивнул на пакет:

– Конечно. Как всегда.

Диттер улыбнулся.

Разговор был окончен.

Саня вытер руки влажной салфеткой и принялся за работу. Замечательный, добропорядочный господин, который пожертвовал обедом ради того, чтобы сделать жене приятное.

На мгновение под белой рубашкой, где-то ниже желудка, шевельнулось воспоминание о гольфах Лауры. Шевельнулось, заурчало, отрыгнуло пивным духом и свернулось калачиком до следующего раза. Он не изменит своих привычек! И в этом будет его месть миру.

И Соне.

Он только не знал – за что?

 

Максим:

Коридорный

Приоткрыв свою дверь, Макс выжидал, пока семья Романа Ивановича наконец распрощается и освободит место в прихожей.

Увидел, как Вера Власовна, раздав и приняв поцелуи, пошла наверх. Он не любил встречаться с соотечественниками. Не любил их взглядов, в которых светилось превосходство и даже неприязнь. Но если хорошо покопаться, за этим взглядом таилось нечто совсем другое – недовольство собой. И нетерпение. И желание сохранить свое «реноме» в глазах других, мол, мы здесь временно и скоро переедем в собственную квартиру и достойно вольемся в ряды счастливчиков.

Это ему, Максу, не важно, где и как жить, где и кем работать – ведь свои планы он выстроил давно и не собирался ни перед кем отчитываться. А его нынешняя работа – лишь приобретение опыта, который он обязательно использует в будущем. Завтра он может пойти разносить пиццу, послезавтра будет вкалывать на заводе или танцевать в стрип-шоу.

Главное – увидеть и почувствовать как можно больше. А потом воплотить это в искусство. Но это будет позже и не здесь, хотя студия Бабельсберг, располагавшаяся неподалеку, сотрудничала с компаниями Лос-Анджелеса и на сегодняшний день была одним из центров европейской кинематографии.

Макс даже познакомился в одной пивнушке, где тусовались в основном околокиношные неудачники, с одним странным типом, стариком Петером Шнитке, который, по его хвастливым воспоминаниям, работал там оператором и снимал саму Грету Гарбо.

В это верилось с трудом, но Макс не терял надежду, что старый врун поможет ему устроиться туда хоть кем-нибудь – хоть помощником осветителя. Но пока дело не шло дальше разговоров в той самой пивнушке.

– Скоро сюда, на юбилей студии, должен приехать один мой старый приятель, – уверял старик, – большая шишка! Я вас познакомлю. Он почти такой же сумасшедший, как ты. Но ключик к нему уже сам будешь подбирать – он и послать может…

Макс мало верил в хмельное бормотание приятеля и поэтому прекрасно понимал, что здесь – лишь перевалочный пункт, прикидка собственных сил, закалка воли и достижение цели – научиться преодолевать трудности.

Но об этом никто не должен знать! Пусть думают, что он – гей, коридорный, обслуга. Ему интересно влезать в любые шкуры. Ведь прежде всего он – художник. Художник в том смысле, в каком был им Тарковский или Пазолини. На меньшее он не согласен.

Увидев, что за Верой закрылась дверь, Макс спустился в прихожую. Надел короткую потертую кожанку, прихватил с полки шлем, краги и вышел в гараж, где стоял его железный конь. На сегодня и завтра он взял выходные. И даже если бы хозяин гостиницы ему отказал, он бы, не задумываясь, уволился.

Ведь событие, на которое он спешил, было важным: на кинофестиваль привезли фильм, к которому он несколько лет назад написал сценарий. Он и представить себе не мог, что такое может произойти! Но неделю назад ему позвонил из Киева Жека и, захлебываясь слюной (Макс хорошо представлял, как в запале тот, по давней, еще школьной привычке, за которую его и прозвали «Слюнтяй», заплевал всю трубку), сообщил, что «якобы» его бывшие работодатели с продакшн-студии пробили на фестиваль фильм, который имеет такое же название, как и его, Макса, сценарий. Поэтому, вероятно, это был тот самый фильм. Жека был журналистом и побожился, что судя по отечественным рецензиям – так оно и есть.

– Старик, – кричал в трубку приятель, – ты вернешься сюда на коне! Я в этом уверен!

Как бы там ни было, а информацию нужно проверить.

Могло быть и совпадение. Всю неделю Макс рылся в Интернете, набирая на клавиатуре название своего сценария. И каждый раз не верил глазам, читая краткие аннотации к фильму.

Но он точно помнил, как, расплатившись с ним за работу, продюсер грустно сообщил, что проект закрыт. Один бывалый режиссер, его старший товарищ, успокаивая парня, сказал, что такое сейчас случается часто и называется «отмыванием денег»: кто-то «заказывает кино», платит определенную сумму наемным исполнителям, а по завершении работы закрывает проект по разным «объективным» причинам, и большая часть денег оказывается у него в кармане. И Макс давно смирился с тем, что его работа пропала.

…Было еще довольно рано. Макс осторожно выкатил мотоцикл со двора и решил дойти с ним до угла улицы. Он до сих пор не поставил на мотор глушитель и поэтому старался не раздражать жителей городка.

В конце улицы заметил Марину, которая спешила на электричку.

Хорошая девушка. Живет в этой сахарно-сливочно-показательно-образцовой семье, где все делают вид, будто вот– вот получат наследство от дедушки-миллионера.

Марина его не заметила. Макс уже хотел завести мотор, но еще на полминуты пожалел тишины. Заметил, как из-за угла выехала машина – последняя марка «майбах-цеппелин», и широко раскрыл глаза: у местных таких автомобилей не замечалось.

Роскошная машина остановилась рядом с Мариной. Девушка по-хозяйски открыла дверцу. Ого, улыбнулся Макс, так вас, господа хорошие, вероятно, ждет сюрприз! Видно, нашла девка богатенького спонсора.

Макс завел мотор, нарушая идиллию утра. Объезжая дом фрау Шульце, бросил взгляд на дворик – заметил, что к своему участку в палисаднике вышла закутанная в мужское пальто Соня. Села на скамейку, подняла голову к яблоне, улыбнулась своей нездешней улыбкой, которая так ему нравилась. Вообще, Соня привлекала внимание больше, чем другие. Напоминала тихую поверхность моря, на которую вылили миллионы тонн нефти, и она покрыла его плотной пленкой, под ней бьются в молчаливом отчаянии стаи рыб.

Он кивнул Соне и выехал на трассу. Несколько часов придется провести в дороге. И это замечательно.

…Берлин ударил в лицо влажным ветром, в котором уже чувствовалась весна. Макс оставил мотоцикл на въезде в город на стоянке мотеля и пересел в метро. Добрался до центра, где проходил кинофестиваль.

Макс не любил Берлин. Он казался ему помпезным, пустым и слишком хрестоматийным. Время, когда сюда стекались туристы, художники и предприниматели со всех континентов, прошло вместе с восторгом от падения Берлинской стены. Вызов, который этот город бросил европейским столицам, не оправдался, и мегаполис снова будто заснул, подавленный кубической архитектурой времен Хоннекера. Хотя все памятники истории сохранялись в аптечной стерильности и педантичном совершенстве. Бунтарский дух и творческая экзотика сохранялись разве что в районе Кройцберг, где вокруг Ораниенштрас– се сосредоточились турецкие забегаловки, там до сих пор находились точки встреч престарелых «неформалов» – рокеров и байкеров – и галереи современного андеграунда. Но все это тоже казалось Максу искусственным, вторичным, отражением той жизни, к которой он стремился. Но не здесь. Не здесь…

Толкаясь в очереди за билетом, больше всего Макс не хотел встретить знакомых. Тогда придется объяснять свой отъезд из страны. Но открыть правду – еще рано, а признаться, что разносишь пипифаксы по номерам, – несолидно.

Стены кинотеатра были завешены множеством ярких афиш. Макс с волнением нашел перечень отечественных фильмов. Негусто. Но «Осколки» там действительно были, и до показа оставалось полчаса.

Он взял билет в последний ряд, отстояв громадную очередь из любителей кино, и в очередной раз от всей души позавидовал стране, в которой кинофестиваль приравнивается к событиям вроде «Евровидения» или чемпионата мира по футболу. Люди разметали билеты даже на показ лент стран третьего мира. Возможно, кто-то таким образом просиживал в зале несколько часов, чтобы попасть на «мировую премьеру», а кто-то заходил погреться. Как бы там ни было, но все четыре зала кинотеатра были заполнены до отказа.

Среди зрителей Макс заметил немало представителей бывшего Союза. Было много пожилых людей, была молодежь. Стопроцентное заполнение зала! То, о чем он мечтал. Но его не покидала мысль, почему ему не сообщили об этом выдающемся событии, ведь, уезжая, он оставил на студии все контакты. Хотя, с другой стороны, размышлял Макс, он исчез на два года, а его текст является собственностью компании. А насчет того, как в его стране относятся к интеллектуальной собственности, он не имел никаких иллюзий.

Итак, он будет смотреть фильм как обычный зритель.

Макс пробрался на свое место и, пока зал успокаивался, развернул пакет с двойным чизбургером. Долгая дорога за рулем сказывалась – руки дрожали, в желудке разворачивалась революция, которую нужно было немедленно унять. Последние крошки чизбургера Макс дожевывал в темноте.

Зазвучала музыка, пошли титры. Свою фамилию он увидел под четырьмя другими, одна из которых была фамилией продюсера. Обычные вещи. Трех других он не знал…

История, которая стоила ему трех месяцев непрерывной работы, касалась довольно трудного периода – времен сталинских репрессий, Второй мировой войны и реабилитации политических заключенных в середине 50-х.

Эту тему ему подкинула знакомая, работавшая редактором на киностудии – давняя подруга матери, которая после ее смерти опекала Макса. Подбросила после собрания на студии, где разгорелся нешуточный спор.

– Они сказали – хватит снимать «мыло»! – пересказывала Анастасия Павловна разговор «в верхах». – Народ хочет серьезное душевное кино. С переосмыслением истории и судьбами людей – не вымышленными, а настоящими.

Несколько вечеров она рассказывала Максу историю своей семьи. Макс так увлекся, что в первую же ночь написал литературный синопсис, с которого все неожиданно и закрутилось.

Это была история нескольких семей, живущих в одном доме. На фоне обычной довоенной жизни людей разворачивалась история страны, которую пытались постичь дети-сверстники с разных этажей дома: сын НКВДиста, дочь профессора медицины и испанский мальчик, взятый на воспитание во время войны в Испании еврейской семьей.

Увлекшись этими образами, Макс слышал в себе их голоса, тщательно выстраивал психологию отношений между подростками, которые должны прожить на экране несколько сложных десятилетий, вводил забавные ситуации, о которых когда-то слышал от деда и отца. Текст ожил, заговорил и задышал еще на бумаге.

Особый колорит придал ему образ слепого бандуриста, спасшегося от расстрела во время подло организованного НКВД съезда кобзарей в Харькове в 1934 году. Чтобы придать образу реалистичность, Макс изучил «либейский язык», на котором с пятнадцатого века говорили цеховики-бандуристы.

И диалог юного «испанца» со старым слепцом приобрел особое звучание, а к тому же – скрытую, но не дидактическую, информативность, которой, по мнению Макса, не хватало современному кино.

Он был ярым сторонником деталей, считал, что даже кончики ногтей или тень на асфальте могут сказать о человеке больше, чем пространный пустопорожний диалог. Собирал воспоминания и оставлял на бумаге только то, что казалось ему наиболее душевным и наименее пафосным. Так появилась история Надежды Кирилловны – на экране она должна была длиться несколько минут, как деталь и свидетельство времени.

– В пять лет я прожила один день обещанного коммунизма – это произошло в период, когда из Киева уже вышли советские войска, а немецкие еще не пришли. Мы жили на окраине. Наблюдая за отступлением, мы, дети, висели на заборе и, ничего не понимая, просто весело наблюдали, как грохочут по мостовой колеса пушек. Один военный сказал: «Что смотрите? Бегите в магазин и забирайте оттуда все, что можете. Через пару часов здесь будут немцы!» Взрослые бросились к продовольственным магазинам, а мы, дети, конечно же к магазинам игрушек. Тогда у меня не было ни одной куклы – мне шили их из лоскутов или наряжали куклами какие-то струганые палочки. На магазинных кукол я всегда смотрела, как на чудо, но даже мечтать о них не смела! А тут – на тебе! – беги и бери! Но я была слишком мала, чтобы тягаться со старшими. Когда добежала до магазина, полки были уже пусты. Только на одной стояла странная кукла, которую никто не взял. Она была черная! Тогда мы ни сном ни духом не знали о существовании людей с черной кожей. Видимо, ту куклу сделали из интернациональных соображений. Она вся была покрыта пылью, ведь ее никто не хотел покупать и, конечно, никто не взял даже «задаром». Но мне было все равно, я ухватила свою добычу и прижала к себе, сразу же почувствовав, что на меня нисходит абсолютное, неожиданное, сказочное счастье. «Чёрта принесла!» – сказала соседка по коммуналке и перекрестилась. Через несколько дней, когда я играла со своим негритенком на общей кухне, та же соседка соврала, что меня зовет мама. Я оставила куклу на кухне, а когда вернулась – голова моей куклы пылала. Соседка сказала, что огонь перекинулся с плиты. А потом схватила куклу и бросила ее в печь. До сих пор помню запах пластмассы, черный дым и свое безутешное горе… Все последующие годы, вплоть до сегодняшнего дня, я ищу подобную куклу по всем магазинам, помню ее лицо и охваченную огнем голову. Но больше нигде такой не видела. Нигде и никогда…

Особенно нестандартной показалась ему история, которую он услышал от соседки бабы Клавы (ведь он приставал с расспросами ко всем людям пожилого возраста, пытаясь вытянуть из них как можно больше деталей).

Она рассказывала, как еще до войны ее одноклассница познакомилась на Крещатике с немцем, который попросил показать ему Успенский собор. Немец без памяти влюбился в красавицу Марусю и даже хотел жениться на ней. Напуганная девушка вынуждена была уехать в деревню к бабушке. Немец вернулся на родину ни с чем, оставив бабе Клаве письмо для любимой, в котором писал, что она, Маруся, единственная женщина в его жизни.

Через четыре года, войдя в столицу Украины в составе оккупационных войск, этот немец разыскал «женщину своей мечты». Он не был военным, занимался экспертизой картин и предметов старины и, несмотря ни на что, мечтал разыскать в Киеве свою девушку. И разыскал! Роман возобновился. С той лишь разницей, что в это время Маруся была подпольщицей. Она переехала на квартиру к своему немцу, жила с ним, как официальная любовница, страдая от ненависти жителей дома, а по ночам рылась в портфелях пьяных гостей своего возлюбленного, собирая сведения для партизан. Когда ее расстреляли, немец чуть с ума не сошел.

Что произошло с ним дальше, баба Клава не знает, но ходили слухи, что он застрелился.

«И, Господи прости, он хоть и фашист, но любил ее очень! – вздыхала баба Клава. – Мне было жаль этой любви! Такое я видела впервые. Их отношения не были похожи на те, к которым мы привыкли. Он боготворил Марусю, смотрел, как на икону! И, честно говоря, я ей завидовала…»

Так, медленно, шаг за шагом, Макс выудил еще несколько нестандартных историй. Вторая соседка, баба Шура, вспомнила, как во время празднования Нового года под одной крышей собралась странная компания: тот немец со своей любовницей Марусей, которую все считали «немецкой подстилкой», юная комсомолка – дочь профессора медицины, сержант Красной армии, спасенный из Дарницкого гетто, и еврейская семья, которая укрывалась в квартире бабы Шуры и таким образом смогла избежать участи своих соплеменников в Бабьем Яру. Это фантасмагорическое сборище Макс выписывал с особым трепетом и даже завидовал актерам, которым придется воплотить все психологические нюансы общения этой странной компании.

…Пересказывая все коллизии сюжета друзьям, Макс видел неподдельный интерес и чувствовал, что он на правильном пути.

Интересно, как же это все воплотилось в фильме?

…Макс крепко сцепил пальцы рук и заставил себя смотреть на экран. Титры закончились. Сейчас должен появиться подоконник в подъезде дома, где состоится разговор детей – мальчика и девочки, которые, болтая ногами, жуют не донесенную до дома маленьким испанцем французскую булку.

Но вместо этого на полный экран выплыла довольная рожа в военной фуражке. «Привет, орлы», – обратилась рожа к ребятишкам, окружившим ее во дворе. «Здравия желаем, товарищ командир», – бойко откликнулись дети. Еще через минуту рожа– ни к селу ни к городу – достала из кармана окровавленную пилотку своего боевого товарища и фотографию его жены (тоже окровавленную) и торжественно вручила все это одной из героинь со словами: «Это фото он у сердца носил!» Героиня громко зарыдала. Что-то более фальшивое трудно было придумать. Все происходило по схеме.

Чуть позже, проведя героев по коротким ситуативным сюжетам, неизвестный «соавтор» вложил в уста этой же рожи в военной форме признание в любви к главной героине, прозвучавшее примерно так: «Ты мое солнце, ты мое небо… Мы будем жить долго и счастливо…»

Макс зажал уши и опустил голову: в тексте не было ни единой его строки!

Все – «в лоб», все надуманное. Как говорил его преподаватель драматургии в театральном – «Собачья песня!»

Макс хорошо запомнил, как драматург приводил пример признания в любви – тогда они как раз писали этюд на эту тему и, конечно, на первых порах все десять студентов это признание написали именно так, «в лоб»: «Я тебя люблю» или почти так, как сказал военный главной героине – «Ты мое солнце…» И почти все получили вполне заслуженный «неуд».

Оказалось, признаться в любви можно по-другому, а если актеры хорошо дотянут написанные сценаристом слова эмоцией, то обычное «Ты взяла зонтик?» или «Ты поел?» – может прозвучать не хуже, чем тысячи фальшивых и прямолинейных слов. Этот урок Макс запомнил навсегда и с тех пор пытался вкладывать в уста героев живую и простую речь.

Но здесь ее не было!

Не было и сцены празднования Нового года. Вероятно, она не укладывалась в рамки представлений о тех временах, понятными были только «стрелялки».

С трепетом ожидал любовной сцены между главными героями. В день мобилизации парень приходит к девушке и впервые объясняется в любви.

«Я хочу быть твоей женой… – говорит она и ведет смущенного юношу в спальню. – Вас всех убьют…»

Им не до условностей – война… Так было у него.

Вот приближается эта сцена. Макс заставил себя поднять голову.

Ага, вот влюбленные признаются друг другу в любви. Немного скучно, ханжески, и стремглав несутся по разрушенным улицам Киева в… ЗАГС.

Макса разобрал смех.

Вот они прибегают, чтобы наскоро зарегистрировать брак, но строгая тетенька (Господи, какой абсурд!) говорит, что сегодня в заведении – выходной день. Влюбленные изображают крайнюю степень растерянности. И строгая служительница Гименея неожиданно дает парочке ключи от «красного уголка»: «Идите, дети, вам нужно побыть наедине!» Любовная сцена происходит в подсобке, заваленной сломанными стульями, но – под крышей ЗАГСа!

Макс захохотал, как сумасшедший. На него зацыкали.

Когда во второй части ленты началось то, чего Макс всячески пытался избежать, то, что он называл «кино и немцы» – сто раз виденные в других фильмах ситуации с отважными подпольщиками на оккупированной территории, – он встал и стал пробираться к выходу.

Это выглядело с его стороны совсем не патриотично…

Если он сейчас отправится домой, то успеет на вечернее дежурство и не потеряет свои деньги.

Было бы из-за чего их терять!

…К вечернему дежурству в гостинице он прибыл за десять минут до начала смены.

Успел быстро ополоснуться под душем в одном из свободных номеров, надеть форму – игривого вида короткий пиджачок, полосатую рубашку с голубой бабочкой и розовые брюки. Когда он впервые увидел эту униформу, его чуть не стошнило. Но теперь лишь смешило всякий раз, когда он смотрел на себя в зеркало.

Приезжих в этот период было немного. Да и номеров в этой частной обители «инакомыслящих» тоже было совсем мало – двухэтажный аккуратный особняк состоял из десяти уютных «альковов», ресторанчика и зала для проведения пресс-конференций.

Макс сидел в небольшой подсобной комнате в конце коридора. Она ему нравилась. По крайней мере, здесь тихо и никто не мешает писать, читать или думать о своем. Запросы у немногочисленных постояльцев небольшие – они слишком заняты собой. Как правило, это иностранные туристы, путешествующие вдвоем. Им не до Макса. Разве что сделают несколько заказов из ресторана. Хуже, когда клиент приезжает один и начинает искать определенного рода приключений. И желательно поблизости, так сказать – «не отходя от кассы». Тогда Максу приходится прилагать немало усилий, чтобы не начистить особо наглым рыло.

Таким был Эрих – американец немецкого происхождения из десятого номера. Высокий, в дорогом костюме, с импозантной сединой на висках, без малейших признаков нетрадиционности, он производил впечатление богатого и довольно одинокого человека. Предложение «поужинать вместе», которое он сделал Максу в первый вечер своего пребывания в гостинице, выразил ненавязчиво, но откровенно. Мужественно выслушав отказ, он все же продолжал заглядывать в подсобку Макса – поболтать о том о сем «на сон грядущий». Сначала Макс отнесся к этим визитам настороженно и всячески старался держаться подальше от незваного гостя. Мысль о том, что судьба подсовывает ему новый опыт, которым он не сможет воспользоваться, угнетала его.

Впоследствии, когда он понял, что Эрих не собирается посягать на его нравственность, у Макса прорезался слух на то, что тот говорил, а через некоторое время появилась и возможность отвечать, не омрачая себя раздражающими мыслями о сохранении своей мужской сущности.

Сегодня Эрих тоже пришел, с бутылкой шотландского виски, которую привез с собой, сел напротив диванчика Макса в кресло и, как всегда, заговорил так, будто продолжал «мысли вслух». Макс удивлялся тому, что, видимо, Эриху просто все равно с кем разговаривать. Собственно, то же самое чувствовал и он, Макс. Когда решился спросить, чем он заслужил такое внимание, Эрих ответил:

– Вы умеете слушать.

И заговорил об апокалипсисе, что было для Макса даже кстати – именно сегодня в том кинозале он и почувствовал приближение личной катастрофы.

Поэтому слушал Эриха хоть и вполуха, но с внутренней саркастической усмешкой.

– Все считают, что это должен быть какой-то общий большой катаклизм, – бормотал Эрих, – что-то вроде гигантского цунами, падения метеорита, разлома земной коры, Всемирного потопа, землетрясения с извержением сразу всех вулканов. Ничего подобного! Апокалипсис уже наступил. Незаметно – поэтому и жутко. Посмотрите телевизионные новости, или мыльные оперы, или развлекательные шоу. Разве это не апокалипсис? Он давно начался в головах. А цунами и землетрясения – это только внешние проявления, реакция природы на весь этот абсурд. Мне только интересно вычислить, какое событие было его предтечей. Хитрость в том, что этим событием, то есть точкой отсчета, могло быть все что угодно – от полета в космос до… разбитого зеркала, которое уронила маленькая девочка посреди перекрестка на улице Буэнос-Айреса или вашего Киева… Не имеет значения, из-за чего у НЕГО лопнуло терпение. Выпьем…

Он протянул Максу рюмку.

Это было то, чего ему не хватало в течение дня: напиться и забыться.

– И теперь ничего не имеет значения, – продолжал Эрих. – Особенно, когда понимаешь, что у тебя лишь одна короткая жизнь. А хочется прожить тысячи.

– На самом деле, – тихо сказал Макс, – это возможно.

– Не для всех… – буркнул Эрих.

И замолчал, клюя носом.

Макс не решился продолжить. Ему хотелось сказать этому случайному собеседнику, что такую возможность может дать искусство. Что эти тысячи жизней можно прожить в картинах, музыке, литературе.

Наконец, в кино, где за полтора часа ты перевоплощаешься в нескольких разных людей. В целый сонм, даже в собак, кошек, рыб и птиц. Важно лишь то, чтобы это было настоящее искусство. И ради того, чтобы создавать настоящее, – он здесь. И что искусство способно сделать бессмертным не только одного человека, который ему служит, но и тысячи других людей.

И тому подобное…

Но Эрих уже захрапел, и Максу пришлось решать другую проблему – как спровадить его в номер.

Впереди еще долгий вечер и ночь. Макс хотел еще раз обдумать увиденное в кинотеатре, посмотреть новости по маленькому телевизору, прикрепленному напротив дивана, сделать записи в дневнике. Дома ему это не удавалось – мешали соседи, надоедали своими разговорами и хождением по коридору.

Теперь новая напасть – этот странный случайный собеседник, балагур, которому, очевидно, не с кем поговорить.

Если он останется здесь до утра, Робби, роскошный мавр, который придет завтра ему на смену, получит подтверждение своим подозрениям о том, что Макс все-таки лжец.

Так же думают и чертовы бывшие соотечественники. Подшучивают. Хмыкают. Даже когда из его комнаты под утро выходит девушка.

Только фрау Шульце, вероятно, догадывается о его «великой миссии» – познавать мир и в конечном итоге – создать свой.

Относится к нему, как король к шуту, но с той же благосклонностью, с которой король общается только с шутом. Ведь и тот и другой – одиноки. Ну, от кого он еще услышал бы то, что сказала фрау Шульце после просмотра его дипломной работы, которую он привез с собой на диске и берег, как талисман: «Это на уровне того успеха, который люди не прощают…»

Вот так-так! После этой реплики ему лишь оставалось в шутку ответить:

– Я – ваш навеки, фрау Шульце! – и судорожно глотнуть воздух…

…Макс попытался растолкать Эриха. Но при первом же прикосновении тот просто открыл глаза, будто и не спал.

И продолжил недосказанную Максом фразу:

– Вы говорите, это возможно? Каким образом, молодой человек?

– Тысячи жизней может прожить… художник… – пробормотал Макс и добавил: – Вам пора спать, герр Эрих. Позвольте проводить вас в номер.

Но тот уставился на него трезвым и лукавым взглядом, будто бутылка виски была еще полна.

– Боитесь смерти? – неожиданно спросил он.

– То есть? – не понял Макс.

– Художник, как вы говорите, или – любой представитель искусства проживает тысячи жизней из-за того, что хочет победить смерть. И вообще, творчество – это борьба со страхом смерти. Так писал Бердяев.

– Вы читали Бердяева? – чуть не вскрикнул Макс, чувствуя, что сегодняшний долгий день еще не закончился.

– Договоримся, парень, разговаривать без восклицаний, – сказал Эрих, – не люблю экзальтированности. А что касается творчества, то это – наказание. Им занимаются самоубийцы. Самоубийца пишет в своей жизни одно письмо – предсмертное, а художник каждую работу пишет, как прощание. Выдержать такое может далеко не каждый. Только патологически больной человек.

– Но и счастливый в то же время… – как можно спокойнее добавил Макс.

– О, откуда вам это известно?

Макс пожал плечами. Он не хотел говорить, ему больше нравилось слушать. И он слушал:

– Да, счастливый. Ведь он обладает магической силой давать жизнь вымышленной реальности. Сверхзадача каждого настоящего художника – вызвать у читателя или зрителя чувство неловкости от узнавания себя в книге, на холсте или на экране. Бывало ли у вас такое состояние, что смотреть на экран или читать книгу становится невыносимо, неловко, будто автор выставил напоказ твою сущность без твоего на это согласия? Более того – не зная тебя лично. Вот это и есть чудо! Попадание в «болевую точку». Искусство находить ее сложнее искусства иглотерапии: там все точки отмечены, здесь – колешь вслепую. Но когда попадаешь, это наивысшее счастье. И… метод лечения тоже…

Не спрашивая разрешения, Макс налил себе рюмку и выпил залпом под веселый смех Эриха. Налил вторую. Почувствовал, как его голову охватывает огонь. За два года пребывания здесь он впервые слышал то, что хотел услышать, – разговоры о творчестве, об этом огне, который сейчас прожигал его мозг. Он боялся, что Эрих снова захрапит и нить этого разговора, которая едва наметилась и висела в воздухе, как паутинка, оборвется.

Но Эрих продолжал говорить. И снова так, будто обращался к потолку или как порой говорят одинокие или слишком самодостаточные люди, не заботясь о том, слушают их или нет. Макс слушал.

Но ситуация напоминала ему рассказ Чехова, в котором кучер Иона разговаривает со своей лошадью. Он и сам много раз разговаривал сам с собой, как тот кучер, мечтая увидеть напротив хотя бы одну пару заинтересованных глаз – пусть даже это будут добрые лошадиные глаза…

– Мне всегда, с самой юности, хотелось найти в людях какие-то общие точки, попав в которые можно сделать всех лучше – всех и в одночасье! Но, по детской неразумности, я считал, что это могут делать врачи или генетики. Даже поступил в медицинский колледж и в «анатомичке» пытался разглядеть, где находятся эти общие точки, а видел только вывернутые внутренности – одинаковые у всех. И это было тем, что уравнивало людей физиологически – и нищего, и богача.

Это было забавно. Но это было не то, чего я искал. Я видел, как на массовых действах люди действительно превращаются в единый организм. Скажем, на футбольном матче, или когда наблюдают за казнью, или в очередях. Но и от этого веяло не теми высокими страстями, которые я мечтал разжечь. Я искал не там. И довольно долго – до шестнадцати лет! Не смейтесь, вы еще поймете, что жизнь коротка и определяться в ней нужно быстро. С реакцией бойца, в которого летит пуля.

– Я знаю… – произнес Макс.

Он и сам родился «с карандашом в руках». Сколько себя помнил – карандаш и крошечный синий блокнотик были его лучшими «игрушками» с тех пор, как он научился читать и писать. А научился довольно рано. И заносил туда все свои детские наблюдения. Впоследствии этих записных книжек и дневников накопилось столько, что пришлось собирать их в отдельные ящики и складывать на шкафу. Он не думал, что это может вылиться в какую-то профессию, ведь тогда не знал еще, что такие профессии существуют. Но потом так же, как сейчас рассказал его собеседник, начал искать выход для того, что буквально разрывало его изнутри – безумное желание высказаться и быть услышанным.

Эрих кивнул ему, и в этом кивке Макс услышал: «Я знаю, что ты знаешь – поэтому я здесь…»

Но, возможно, Максу это лишь показалось.

– В шестнадцать я впервые случайно попал в Карнеги– холл в Нью-Йорке – родители сделали мне такой подарок к Рождеству. Там я впервые услышал Carol Of The Bells…

– «Щедрик» Леонтовича… – хмыкнул Макс, и от звука собственного голоса, который произнес знакомые слова, сладкий шарик перекатился у него по нёбу. А в голове зазвучало многоголосье: «Щедрык, щедрык, щедривочка, прылетила ластивочка…»

– Да, но у нас она называется «Колядка колоколов» в переводе чеха Питера Вилгоуски. Я услышал это многоголосье и вошел в транс. А придя в себя, увидел, что человек сто вокруг меня находятся в таком же состоянии. Хотелось плакать, бежать, взлететь, тысячи картин возникали перед моим внутренним взором. Тогда я понял, что эта общая точка, этот таинственный рычаг, который сдвигает с места окаменевшие в повседневности души, возникает при соприкосновении с настоящим искусством и действует, как гипноз.

Сколько раз Макс и сам думал об этом влиянии!

Выходил из галерей или залов, как пьяный, с безудержной завистью к тем, кто способен найти те точки, о которых говорил Эрих. Не заметил, как ступил в то пламя, из которого нет возврата.

Ящики накопились у него и здесь, в Германии, но теперь это были сценарии и пьесы, написанные на двух языках – так, на всякий случай, – на родном и на английском.

Сегодня, после просмотра фильма, он собирался сжечь их на заднем дворе у фрау Шульце…

– Я все бросил и поступил в университет Калифорнии в Лонг-Бич, стал изучать кинопроизводство, – продолжал Эрих. – Впоследствии перевелся в киноинститут «USC», но главным образом пропадал на киностудии «Universal» и начал снимать любительские фильмы на шестнадцатимиллиметровке…

– Что?? – выдохнул Макс.

Это было не вопрос, не возглас.

Это был хрип из самой середины легких, будто в них всадили нож, который сладко и страшно прокрутился, вскрывая, взламывая грудную клетку.

И из них вышел весь воздух. В один короткий миг в его памяти всплыл незамысловатый стишок, написанный много лет назад. Содержание его заключалось в несколько странной позиции, из-за нее над ним хорошенько поиздевались в кружке «Юных литераторов», который он тогда посещал: ученик сам должен найти своего учителя, а не наоборот.

Должен идти по следу, как собака, в какой бы чащобе ни проходили эти следы, – и не упустить момент узнавания. И быть настойчивым, даже если этот учитель не будет к тебе доброжелательным. Это мгновение может вспыхнуть только один раз в жизни. И поэтому ты должен быть терпеливым.

Иначе – следы исчезнут. И ты остаешься один – со своим неиспользованным шансом…

Макс задохнулся, по-новому глядя в лицо Эриха. Так, наверное, Иона посмотрел бы на свою лошадь, если бы та сказал ему пару слов по-человечески.

– Мы не познакомились? – Эрих назвал свою фамилию и, заметив реакцию собеседника, который продолжал глотать воздух, как рыба, добавил с улыбкой: – Я здесь по приглашению студии Бабельсберг – никуда не денешься, должен быть на юбилее в качестве почетного гостя. Ну, теперь вы не откажетесь поужинать со мной? Вообще-то, я не по этой части, – он многозначительно обвел рукой комнатушку. – Просто набираюсь опыта для новой ленты. Думал, что вы мне в этом поможете. Но, – он улыбнулся, – вижу, что и вы не по этой части.

Макс судорожно кивнул.

– Тогда нам остается только пить! – весело сказал Эрих и наполнил рюмки…

 

Фрау Шульце:

Ковчег

…Я очень сентиментальна по отношению к украинцам.

Замечу: не к русским, а именно к украинцам. Хотя многие из моих соотечественников их не различают. Для них они все – «раша», «рюс».

Но я различаю. Почему? Это мой старинный секрет. Не знаю, смогу ли когда-нибудь обнародовать его да и стоит ли вообще это делать.

Знала я одного парня…

Нет. Не так. Не просто – «знала».

…Советские войска вошли в наш город и пробыли здесь почти месяц.

К тому времени весь Бранденбургский округ лежал в руинах, почти как во время Тридцатилетней войны в семнадцатом веке. В апреле сорок пятого весь центр Потсдама и, конечно, Бабельсберг – восточный район на противоположном берегу реки Хафель, в котором располагалось наше имение, был разрушен английскими бомбардировщиками.

Тогда и погибли мои родители. А дом, который был похож на единственный уцелевший зуб во рту старика, торчал посреди Ткацкой площади, счесанный метким выстрелом наполовину.

Синие воды Хафеля, изумрудные сады Сан-Суси и вся окрестность бывшей резиденции короля Вильгельма покрылись красной пылью от раскрошенной до состояния песка черепицы. По улицам бродили припорошенные той же пылью тени людей в поисках пристанища или еды. На руинах хозяйничали крысы.

Сам район Потсдама был разделен на две части – в одной стояли войска союзников, другую заняли советские.

То, что здесь творилось, вспоминать не хочу и не буду. Я уцелела благодаря тому, что меня нашел именно он, тот человек…

…Я вышла замуж беременной.

Альфред Шульце все-таки добился своего, забрал меня в Швейцарию. А потом, уже после его смерти, я вернулась на родину.

Мария фон Шульце, «чистокровная арийка», наследница и любимая дочь своего отца-ювелира, сейчас живет в Америке.

Она не любит Германию, говорит, что здесь негде развернуться. Ее всегда куда-то тянет, она нигде не может найти себе места, и я не удивлюсь, если следующую ее открытку получу из Южной Африки. Она сумасшедшая, моя доченька. Она не знает, почему она такая.

А я знаю. Мне хватило того месяца, чтобы познать бездну чувств, которые нахлынули на меня, будто плотину прорвало…

…Его расстреляли из-за меня. Это ж надо такому быть: пройти всю войну, чтобы в конце получить пулю от своих же!

Даже сейчас, когда позволяю себе вспоминать о тех днях – на лице проступает румянец, как перед апоплексическим ударом.

Я слишком стара для таких воспоминаний.

Все путается в голове…

… Я спряталась за крышкой рояля.

Он давно был разобран на доски, беззубый. Крышка стояла, прислоненная к стене, как кривое черное зеркало. Как только внизу послышались шаги, голоса, запах дыма, звон и шум погрома, я, как мышь, юркнула за крышку, съежилась, поджала колени и превратилась в одно дрожащее сердце. Рядом со мной лежала на распухшем боку большая крыса, и мы смотрели друг на друга, как сестры. Она умирала. Я хотела жить.

Шаги раздавались по всему полуразрушенному дому.

Шаги и смех.

Незнакомая речь.

Запах еды.

Головокружительный запах еды. Мы с крысой переглянулись. Она зашуршала, забила хвостом, но перевалиться на ноги не смогла. И почти сразу сдохла. Я ждала своего часа.

Шаги приблизились к лестнице, ведущей наверх. Их было много – целая симфония шагов.

Дверь распахнулась.

Запах пота, сигаретного дыма, крови, грязной одежды, сапог…

Потом все откатилось назад, вниз.

Остался один скрип. Он облетел комнату по периметру и затих, замер перед крышкой рояля. Кто-то смотрел на свое отражение в черном фоне. Но мне показалось, что этот «кто-то» смотрит сквозь крышку прямо на меня, ведь я услышала звук втянутого ноздрями воздуха, после которого повисла тишина.

Я крепче сжала поджатые к груди колени. Они были грязные. И вся я была грязная, как та крыса. Потом снова услышала шаги – кто-то обходил крышку рояля сбоку – и уткнулась головой в колени…

…Я знаю, почему Мария получилась такой!

Только я могу объяснить ее поведение, которое похоже на полет оторвавшегося листа. Она не привязана ни к какой земле, у нее нет корней, и она это чувствует на уровне подсознания. Ей чужда моя родина, ей безразлична Швейцария, хоть она и родилась там. Она не может никого любить.

Немцы кажутся слишком скучными, англичане – мрачными, французы скупыми, азиаты – коварными. Едва ли не с детства она убегала из дома, проводя вечера в сомнительных компаниях хиппи, путешествовала автостопом, курила травку, в девятнадцать пришлось искать врача, чтобы сделать ей аборт, хотя она отчаянно сопротивлялась. Это окончательно испортило наши отношения.

Когда ее отец умер (он был старше меня на тридцать лет), я в сердцах от того, что не могу справиться с ее сумасбродством, прокричала ей правду в лицо – все так, как было.

Не знаю, зачем я это сделала.

Возможно, потому, что мы давно уже потеряли взаимопонимание, и мне хотелось хотя бы раз увидеть в ее упрямых глазах растерянность: отец не просто иностранец, он к тому же советский солдат!

Не хочешь жить в красивом имении, спать на чистых простынях и получить хорошее образование – на тебе правду!

Я надеялась, что она присмиреет, утратит свой гонор. И наконец снова станет моей – той девочкой, которую я безумно люблю. А я люблю тебя, Мария, и каждый день молюсь за твою изнывшую, неприкаянную душу.

А ты так редко и скупо отвечаешь на мои письма…

…Наверное, я была слишком жестокой, прокричав ту правду. Но я не увидела ни растерянности, ни покорности. На следующий день она уехала от меня.

С тех пор бродит по свету, ищет свое место под солнцем и нигде не может осесть. Так, как это делает лист, гонимый ветром, – то прибивается к стеклу автомобиля или поезда, то падает на землю, снова вздымается в вихре и несется, несется, прилипает к стенам, витринам, сапогам, шляпам и зонтикам.

Она чувствует себя человеком мира – в общем, и ни одного из миров – в частности. Ей никто не нравится, хотя она имела немало любовников.

Иногда какой-нибудь задерживался надолго – на несколько лет, но потом ее снова куда-то несло.

Из нескольких сухих строк, полученных двадцать лет назад, я узнала, что у меня есть внучка – ее поздний ребенок, которого она родила в сорок и отдала в какую-то частную американскую школу, где-то под Берлингтоном. Выставила счет за обучение.

Девочку зовут Юстина.

Я оплачиваю (благодаря Богу и покойному мужу!) все счета – девочке нужно иметь хорошее образование! – и каждое воскресенье ставлю за нее свечу в кирхе, хотя никогда ее не видела.

Даже на фотографии.

…Вот почему я держу их здесь – этих украинцев, наблюдая за ними и пытаясь понять, услышу ли от них «голос крови».

Мария, видимо, услышала бы. Ведь и они напоминают мне те оторванные листья, что летят по ветру.

Я очень сентиментальна в отношении этих никчемных, как по мне, людей. Все они в чем-то очень похожи между собой, хотя старательно пытаются держать дистанцию. Общаются мимоходом и, кажется, жалеют, что живут под одной крышей.

Мне это странно.

Вот русские, те всегда держатся вместе, где бы ни услышали родную речь, тут же сбиваются в шумную стаю, занимают стол в гаштете и покупают много шнапса. Я на это достаточно насмотрелась, когда путешествовала.

Даже на просторных греческих или египетских пляжах пытаются сесть именно там, где уединился под зонтом хотя бы один человек. Абсолютное чувство коллективизма. Занимают места вплотную и начинают шуметь.

Эти же – наоборот.

Смотрят друг на друга мрачно и ждут подвоха.

…Мои сантименты к этому сборищу довольно грустных людей имеют еще один, «меркантильный» интерес.

Говорить о нем я пока не решаюсь. Разве что наедине с собой. Да и то в минуты глубокой ночи, когда злодейка-память возвращает меня в те дни. Господи…

Смотрю на себя сейчас и – не укладывается в голове, что когда-то эта «насмешка времени» была белокурой девчонкой с розовыми лентами в копне локонов, рассыпанных по плечам, с глазами, полными вопросов, и – без единого определенного ответа в романтических мозгах. Девчонка, за которой – из– за этих локонов и глаз, а еще из-за ее аристократического происхождения и умения красиво танцевать – охотились лучшие женихи страны, самым почетным среди которых был наследник «ювелирного короля» Альфред Шульце.

Его предки, происходившие от прусских королей, в частности (об этом я слышала по сто раз на день!) от Фридриха Великого, поселились здесь в 1750 году, мои – были из гуситов, которые в это же время бежали из Богемии, основав здесь колонию ткачей и прядильщиков – Новавес, что означало «Новая деревня» – вполне по-славянски. Таким образом, получается, что я родилась и несколько лет прожила в Новавесе, а уже с 38-го пришлось изрядно поломать язык, запоминая новое название: Бабельсберг.

В начале войны Альфред уговаривал мою семью перебраться в Швейцарию, главным образом, из-за меня. Но та девчонка решила бороться до конца и войну (глупышка!) восприняла как избавление от ненавистного брака.

Надо сказать, что, несмотря на ангельскую внешность, та девчонка имела стальной стержень внутри. Он и помог выстоять, когда я в одночасье потеряла родителей – их убило бомбой посредине Ткацкой площади – даже хоронить нечего было.

А я осталась в полуразрушенном особняке – в самой дальней комнате второго этажа, за крышкой разбитого рояля, без еды и воды…

…Меня накрыло тенью.

Я еще больше вдавила лицо в колени. Но затылком, по– звериному почувствовала, как ко мне тянется рука.

Голос:

– He, Junge, lebst du noch?

Ломаный немецкий язык…

Затем он отдернул руку:

– Черт! Он еще и кусается!

Несколько секунд я смотрела, как он потирает руку.

Потом она, эта рука, снова просунулась в щель и крепко схватила меня за ухо, вытащила на свет. Крышка рояля с грохотом свалилась на пол.

Снизу донеслись встревоженные голоса. Он повернулся к двери и что-то крикнул. Что-то успокаивающее. Потом, все еще держа меня за ухо, подвел к окну, поставил против света.

Отпустил.

Отступил на шаг.

Я ждала.

Он был совсем молодой. Он улыбался.

Сейчас он должен расстегнуть кобуру.

Или – брюки.

Или сначала – брюки, а потом – кобуру.

Потом все кончится.

Но он стоял и молча разглядывал меня. Потом случилось чудо.

Он тихо сказал: «Лореляй…» и прочитал несколько строк из Гейне – на том же ломаном немецком. Я исправила его – терпеть не могу, когда перекручивают поэтические строки! Пусть теперь стреляет – последнее слово будет за мной! И – не самое худшее – из самого Гейне.

Он сказал: «Данке…»

Снизу снова окликнули. Он снова отозвался и прижал палец к губам. Закурил, осматривая стены – на одной остался наш семейный портрет, я – посередине. Он долго переводил взгляд с меня на ту девушку, которая стояла рядом с родителями. Затем еще раз прижал палец к губам. И вышел, плотно прикрыв за собой дверь.

Я решила не прятаться. Нашла длинный колышек от ножки рояля, его конец был острым, как нож. Я зажала его в руке. Кому предназначалось это оружие – не знаю, но я решила сражаться.

Итак, стержень во мне засел крепко.

Я не сдамся!..

…Сломался этот стержень только тогда, когда Альфред, чистый и сытый, в новенькой военной форме союзной армии, приехал за мной в наш район и вывез оттуда, как свою «пропавшую жену».

Такая вот она, жизнь. Но до этого…

До этого было несколько дней – уж не скажу, сколько именно, – которые затмили собой все последующие.

Все.

По сегодняшний день.

И если бы не существование Марии фон Шульце, а «иже с ней» Юстины, которую я никогда не видела, я бы считала, что до сих пор брежу наяву…

…Весь день я просидела на сломанном кресле, сложив грязные руки на коленях, далеко от окна, но, вытянув шею, могла видеть, что на улице и во дворе кипит бурная жизнь начала мира.

Там сновали солдаты – расслабленные, шумные, занимались обыденными делами, весело перекликались. А сквозь запах пороха и миазмов, исходивших из разрушенных домов, пробивался слабый аромат сирени, а еще – мыльной воды, в которой женщины стирали их гимнастерки.

Он пришел вечером с миской каши, посреди которой плавился золотом кусок масла.

Поставил мне на колени.

Сел напротив и наблюдал за тем, как я ем.

Я пыталась не спешить – во мне еще было достаточно гордости, чтобы не выдать своего страха и безудержного чувства голода.

Была уже ночь, когда он поставил крышку рояля на место и жестом показал мне, что нужно спрятаться.

Я залезла в тайник.

Через несколько минут сюда вошел солдат с корытом, наполненным теплой водой. За ним шла Матильда – наша соседка, она несла полотенце.

Короткий разговор, смех. Он стянул гимнастерку – видно, собирался мыться.

– Господин будет спать здесь? – спросила Матильда.

Он что-то ответил на своем языке.

– Здесь полно крыс, – сказала Матильда.

Еще какое-то движение – и все стихло.

Я услышала, как он закрывает дверь.

Услышала, как отодвигается крышка рояля. Он подпер ее табуретом, сделав что-то вроде ширмы, поставил корыто, кивнул мне и отошел к окну, отвернулся, закурил.

Я давно не видела теплой воды. Окунула в нее руки. Потом мне стало все равно, что он там задумал, – начала мыться, стесняясь того, что вода в корыте постепенно становится грязной.

Он стоял, не оборачиваясь, и курил сигарету за сигаретой.

Затем расстелил на диване свою шинель. Кивнул мне – «ложись». Диван был узким. Под ним я спрятала свой колышек.

Легла и сразу уснула…

…Какой у меня интерес, кроме обыкновенного любопытства, к этим, таким разным и в то же время одинаковым людям?

Он, этот секрет, спрятан под бархатной обшивкой моей старой шкатулки. В ней я храню всякие старинные и дорогие сердцу безделушки – осколок своего первого серебряного зеркала, розовую ленту, давно утратившую свой цвет, письмо из госпиталя от отца, которое пришло позже, чем он сам вернулся домой калекой, обручальное кольцо матери, за которое я выменяла стакан молока у Матильды и которое мне на следующий же день вернул ТОТ человек.

Этот вневременной сор никому не интересен – потому и сохранился так долго.

Однажды Альфред подарил мне другую шкатулку – с серебряной инкрустацией, я пользовалась ею, а эту спрятала в шкаф, чтобы не потерялась. Она сопровождала меня во всех жизненных пертурбациях. Под затертой бархатной обшивкой, если осторожно подцепить ее ногтем, лежит желтый клочок плотной бумаги – клочок, оторванный от пачки трофейных сигарет.

Он густо исписан чернильным карандашом. Это писал ТОТ человек перед тем, как его поставили к стенке.

Стенке моего дома, как раз под моим окном.

А бумажку бросил мне в подол платья тот же офицер, из-за которого и случилась эта беда. Нос у него был разбит, а под обоими глазами синели круги от прямого удара в лицо. Если бы не этот удар, не было бы никакого расстрела.

…Я осмелела и начала спускаться вниз, во двор.

Ходила среди чужих людей, к которым у меня не было ненависти. Старый Пауль, муж Матильды, сказал, что мы сами виноваты и теперь должны все начинать сначала. Тогда я уже была под охраной ЕГО пристального взгляда, чувствовала, что страха больше нет, что он защитит меня. Так и случилось, когда офицер подкараулил меня в сарае. Набросился, обдавая запахом табака и шнапса.

Но он ничего не успел.

Началась драка.

Набежала куча народа.

Моего защитника повели в конюшню и заперли там на ночь. Офицер срочно куда-то уехал. Солдаты смотрели на меня сочувственно.

Я ничего не понимала.

Я ничего не понимала.

Ничего…

Кроме того, что могу потерять его.

Утром офицер вернулся и помахал перед носом охранников какой-то бумажкой.

А потом вывел его из конюшни и поставил к стене.

…Я весь день просидела у тела, пытаясь убрать с лица слипшиеся волосы, чтобы они не падали ему в глаза. Он лежал, как живой.

Мне разрешили похоронить его на нашем кладбище. Это еще одна причина, по которой я вернулась сюда, в свой Но– вавес…

Офицер, который после этого случая потерял ко мне интерес, просто бросил мне на колени записку, буркнув на плохом немецком: «Привет с того света», – и, рассмеявшись, быстро пошел прочь, будто боялся получить еще один удар – именно с того света…

Несколько лет я просто прятала эту записку, не решаясь в нее заглянуть. Боялась увидеть почерк, ведь почерк человека – это его сущность.

Еще несколько долгих лет мне казалось, что Альфред наблюдает за мной, когда я беру в руки старую шкатулку. И я делала вид, что перебираю свои «священные безделушки», а потом вообще перестала «дразнить гусей».

Смогла подцепить ногтем этот бархат только лет через десять, когда привыкла жить так, как жила. Вот тогда я и достала из-под обшивки тот клочок плотной бумаги. Прошло еще много дней, пока наконец я снова смогла любоваться чем-то другим, кроме ровного каллиграфического почерка – незнакомых букв и расстояний между словосочетаниями, которые говорили мне больше, чем эти незнакомые буквы.

Со временем, когда Альфред стал совсем немощным, я отважилась на попытку «расшифровать» филигранное кружево букв и столкнулась с тем, что это был никому не известный язык!

Конечно, я никому не показала эту бумажку – просто скопировала текст на «Ундервуде» – так, чтобы буквы были похожи на оригинальные, и отнесла к своему знакомому антиквару, сказала ему, что это отрывок текста из книги – семейной реликвии, она рассыпается в руках, а мне необходимо перевести несколько абзацев для дипломной работы Марии, которая пишет филологический трактат о литературе народов мира.

Словом, наплела с три короба…

Герр Фриш долго вглядывался в текст и наконец глубокомысленно пробормотал:

– Ну, если ваша семья происходит от гуситов, скорее всего, этот текст имеет славянское происхождение. Но точно – это не русский и не чешский…

Он живо заинтересовался «книгой» и принялся уговаривать меня продать ее за любые деньги.

Я обещала подумать и выскочила из магазина как ошпаренная.

Я поняла, что это был язык ЕГО страны, и мне вряд ли удастся найти переводчика, которому я могла бы довериться…

Все последующие годы, вплоть до сегодняшнего дня, я никак не могла подступиться к этой теме – никогда и нигде не встречала украинцев!

Теперь они пришли ко мне сами. Я даже не надеялась на такое странное стечение обстоятельств в конце жизни, когда тот клочок превратился в нечто ирреальное. Но восприняла это как знак судьбы. И как свой долг перед тем, кто подарил мне мое единственное дитя. Ведь это было его последнее слово. Каким оно было?..

Поэтому я и наблюдаю за своими постояльцами. И решаю, к кому бы я могла обратиться с таким необычным для старой женщины делом. И пока ничего не решила.

Возможно, просто боюсь показаться смешной.

С возрастом я стала слишком робкой и недоверчивой. Я даже не уверена в том, что действительно хочу прочитать это послание – теперь уже «к вечности»…

…Мои постояльцы, вероятно, думают, что я глупая: у меня нет необходимости держать у себя всех этих людей. Мне всего хватает. Швейцарский банк работает безотказно. Изделия с фирменным клеймом марки «Альфред Шульце» кочуют по свету, их покупают на аукционах, выставляют в музеях. Только – для кого это все?..

Они, эти люди, даже не догадываются, что я знаю о них гораздо больше, чем они могут себе представить. Так бывает: заинтересованный посторонний наблюдатель мгновенно улавливает те нюансы, которые как раз хотелось бы скрыть. И чем больше хотелось бы скрыть – тем ярче они лезут в глаза этого постороннего. Такой вот парадокс.

Но как выбрать среди них того, кто был бы достоин моей тайны?

Если бы меня спросили, кто они, эти квартиранты, я бы сказала: они – неудачники, изо всех сил строят из себя успешных и счастливых людей, которые наконец вырвались на свободу. И мне их жалко. Всех. Без исключения!

Есть люди, которые проживают не свою жизнь. Это понимаешь сразу, стоит лишь взглянуть на их лица.

Каким образом человек с лицом вечного послушного отличника становится успешным респектабельным человеком, который с видом знатока может судить обо всем на свете? Копни глубже – и поймешь, что его старт состоялся благодаря содействию богатого папочки или какого-нибудь влиятельного товарища, который потащил его за собой, как нитку за иголкой. Наследство и место рождения определяют его судьбу, которая, в общем, должна была быть достаточно заурядной, судя по выражению лица и… репликам, которые он бросает за столом: «Когда я стрелял крокодилов в Северной Австралии…» или «Португалия не имеет ничего общего с Новой Зеландией!»

Говоря так, я имею в виду своего первого «подопытного» (пусть уж Господь простит меня за такое неуважительное определение!) – мужа фрау Сони. Он «первый» только потому, что приехал сюда раньше других.

Можно сказать, он и его жена – старожилы моего дома. Хотя все живут здесь не более двух лет.

Итак, этот человек вошел первым и сразу мне не понравился. Я достаточно хорошо знаю людей, чтобы доверять своему первому впечатлению.

На первый взгляд, он был респектабельным, уверенным в себе и достаточно переборчивым. Я проводила его в комнаты, которые он хотел снять, и увидела в его глазах высокомерие и недовольство, которое обычно выражают иностранцы из постсоветских стран, впервые попадая в какое-либо новое место. Они везде ищут подвоха и обмана.

Он принюхался к воздуху и попросил вынести вазоны с цветами, потому что, как он заметил, у него была аллергия. Провел пальцем по столу по воображаемой пыли, которой там конечно же не было. Еще раз переспросил о цене. Пожал плечами и поморщился. Хотя я видела, что комнаты ему понравились. Это тоже легко было определить как раз именно благодаря этому недовольству: чем больше они его демонстрируют, тем понятнее – то, что они видят, им нравится. Такой вот парадокс. Потом была пауза, во время которой я решила отказать ему в квартире. Но только я собралась это сделать, как он позвал жену, которая сидела в машине.

Вошла фрау Соня…

И я не отказала.

Она была в чем-то серо-розовом – мое любимое сочетание цветов.

Серым было шифоновое платье, розовым – атласный пояс на талии.

Белокурые, невесомые, растрепанные ветром волосы обрамляли бледное заостренное личико с большими прозрачно-акварельными глазами. Губы – без намека на помаду – были сочными, как у ребенка.

Я так точно описываю ее потому, что ее вид и некая трогательная «старомодность» напомнили мне… меня же в ее годы. Будто увидела себя такой, какой уже трудно себе и представить.

Но, откровенно говоря, привлекло мое внимание не только ее сходство со мной. Я заметила, что у нее на шее – тонкая цепочка изящного и необычного плетения. На ней висело крошечное серебряное яблочко, оно было, как настоящее, будто сорвано в райском саду…

Удивительно, но с возрастом я стала лучше видеть! Если бы у меня были родные и близкие, я бы, вероятно, шутила с ними о том, что скоро умру, ведь зрение и слух обостряются у стариков перед последним всплеском молодости, которая переходит в юность, а потом – в детство. То есть – в старческий маразм.

Так вот, эту цепочку я оценила опытным глазом тысяч в пять – не меньше! Ведь ее плетение, как я уже сказала, было необычным: она была такой тоненькой, как шелковая ниточка, но, несмотря на это, каждое ее звено было каким-то чудесным образом вывернуто в противоположную сторону по отношению к следующему и это создавало иллюзию невесомого свечения. Будто цепочка была нарисована на шее тонкой кистью, обмакнутой в люминесцентную краску.

Это окончательно покорило меня. Я даже немного уступила в цене, когда мужчина спросил о ней в четвертый раз.

Так они появились в моем доме.

А потом все комнаты заполнились другими жильцами.

Мой взгляд проходил сквозь всех них, как луч рентгеновского аппарата. Такое тоже бывает в моем возрасте. Старость и одиночество делают из человека высокочувствительный прибор.

…Татьяна. Высокие скулы, взгляд «с поволокой», глаза всегда чуть прищуренные, будто она смотрит на яркое солнце, губы сложены «трубочкой». Когда идет, держится слишком прямо и покачивает бедрами, будто несет на голове тяжелую книгу. Так учат ходить барышень из состоятельных семей. Каждый жест – как взмах крыла. Говорит хрипловатым тихим голосом, чуть растягивая слова.

Женщина «в образе», по которому достаточно четко читается ее прошлое: неполная и неблагополучная семья и безумное желание вырваться в другой мир, быть не такой, как другие. Такие девочки в юности экономят на еде, чтобы купить себе фирменные вещи или духи. Однажды я видела, как Татьяна возвращается с работы – а работает она в клубе герра Краузе – одинокая, усталой походкой и с размазанной помадой на губах. У нее здесь было три перспективных ухажера из местных, но, вероятно, она имеет другие планы.

Татьяна всегда что-то напевает. Я знаю, что она здесь не задержится надолго, просто не отступит от «образа», который предусматривает необычную судьбу, путешествия, успех. По крайней мере, она этого хочет. Возможно, так и произойдет.

…Семья фрау Веры.

Да, это ее семья, а не его – герра Романа, ведь он сам, как ребенок.

А Вера – кормчий и строитель. Типичная немецкая «гретхен» с маниакальным стремлением к чистоте и порядку.

Женщина, которая давно не смотрела на себя в зеркало так, чтобы взгляд проник глубже поверхности кожи. Если бы она могла видеть то, что увидела я, впуская ее в дом, то ужаснулась бы той куче неосуществленных желаний, которые накопились в ее неплохо устроенном организме.

Лицо и прическа у нее безупречны, как те скатерти, которые она стирала и гладила чуть ли не каждый день. Но это не могло скрыть от моего взгляда медленное внутреннее угасание. А примерно через год я вдруг заметила, что эта красивая, элегантная и такая холодная женщина… «проглотила светлячка». Так я всегда характеризовала свои временные романы и увлечения (напомню – мой муж был старше меня на тридцать лет, ну и я…).

Она могла обманывать кого угодно, только не меня. Но обманывать ей, по большому счету, было некого.

Ведь ее муж сам обманывал ее, и поэтому не обращал внимания на внутреннее состояние жены.

Однажды, заехав на автозаправку перед въездом в столицу (я тогда ездила на выставку ювелирных изделий), я увидела герра Романа в синем комбинезоне и желтой фуражке с фирменным знаком. Он сидел на стульчике у павильона для мойки и смотрел вдаль отстраненным взглядом. Он меня не заметил.

Я поспешила уехать…

В тот же вечер он, как обычно, явился домой в своем безукоризненно отутюженном женой костюме и, как всегда, бросил мне пару-тройку вежливых фраз о преимуществах обучения в немецких университетах, где студенты не прогуливают лекции, а профессура не берет взятки и т. д. И добавил, что в воздухе уже пахнет весной…

Их дочь, Марина – белолицая, волоокая красавица, со странным выражением чуть раскосых глаз, живет своей жизнью. В первый год я не слышала от нее ни слова, кроме вежливых «здравствуйте» или «спасибо».

– Девочке трудно адаптироваться, – объяснила мне фрау Вера. – Мы забрали ее с первого курса университета – теперь она должна поступать здесь, на курс отца, нервничает. Но тут – перспективы. Скоро поймет.

Действительно, через некоторое время Марина повеселела. А четыре характерных синяка на икрах – я их видела, когда она поднималась по лестнице – красноречиво свидетельствовали о том, что девочка адаптировалась. Возможно, не так, как хотелось бы ее родителям.

Взаимоотношения в этой интеллигентной семье на первый взгляд кажутся гармоничными.

На самом деле достаточно услышать их разговоры, и даже не разговоры, а – интонации, чтобы заключить пари (вот только не с кем!), что этой троице давно пришел конец.

Хорошо знаю эти интонации. «Налить чаю, дорогой?» – «Спасибо, достаточно, любимая…» – «Прекрасная погода, не так ли?» – «В воздухе пахнет весной…»

Я знаю…

Оксана… Типичная женщина на заработках, без особых примет, кроме одной: получать деньги и фанатично ежемесячно переводить их к себе на родину. Таких женщин всегда можно вычислить в любой, даже многотысячной толпе по одному признаку – у них окаменевшее выражение лица. Даже когда они улыбаются, глаза остаются сосредоточенными. Им все безразлично. В работе они могут абсолютно все и действуют умело и упорно, как роботы, у которых есть лишь одна цель: заработать и отправить домой деньги. Они готовы ворошить навоз, собирать клубнику с утра до ночи под палящим солнцем, ухаживать за неизлечимо больными, мыть, чистить и драить тысячи полов. И терпеть, терпеть, терпеть. Бесконечно и молча терпеть.

Собственно, это терпение ничем не отличается от того, что они переживали на своей родине. Из одного рабства они попадают в другое. Я расспрашивала Оксану о ее жизни – эта жизнь была сплошным терпением. Лишь в первые пару лет после замужества в ней ненадолго блеснула надежда на другое. Такие женщины существуют только в постколониальных странах и на Востоке. Их никто не жалеет. Их просто используют. Как по мне, это – величайший грех. Хоть и я не святая – плачу ей меньше, чем могла бы…

Максим поселился здесь последним. Пустила его из чистого любопытства: именно такого человека не хватало в моем «пасьянсе». С первого взгляда было понятно, что парень не простой.

Таким, как он, трудно смириться с миром, не покорив его. Им всегда необходимо двигаться быстро и в разных направлениях, будто запутывая следы, сбивая всех с толку.

Максим все время пишет. Свет в его комнате горит до утра. Сейчас таких фанатиков мало. А он фанатик, это точно…

В последнее время он ходит грустный, задумчивый. Мне кажется, я знаю почему – ему нужно двигаться. Двигаться дальше, а он застрял здесь, как в Бермудском треугольнике. Я знаю, атмосфера нашего городка расслабляет, она – для таких стариков, как я.

Молодым здесь делать нечего.

Я сказала ему об этом. Он глянул на меня мрачно и ответил, что не знает, куда двигаться, и добавил:

– Если вы не против, фрау Шульце, я сделаю на заднем дворе маленькое аутодафе.

– Что вы имеете в виду? – спросила я.

– Костер. Он будет гореть быстро. А потом я уберу. Попрошу Соню – она посадит там цветы…

Мне стало жаль его. Я поняла, что он собирается сжечь свои рукописи.

Конечно, я не разрешила. Ответила так, как в таких случаях может сказать старый человек – о том, что у него все еще впереди, и все такое.

Он улыбнулся и неожиданно спросил:

– Как ваше имя, фрау Шульце?

Он был единственным, кто спросил об этом.

Я позволила ему называть себя сокращенным именем – Лора.

– Лореляй? – уточнил он.

И процитировал строки из Гейне…

…Мой ковчег дал трещину после того, как мы отправили гроб с несчастной Оксаной на родину. Это событие прорвало скрытую плотину. И прорвалась она неудержимой мощной волной. Через месяц я осталась здесь одна.

Мне предлагают продать дом и перейти на государственное обеспечение. Не знаю. Возможно, стоит это сделать…

 

Юстина:

Письмо

«Дорогая Соня!

Долго не писала тебе. Последнее время просто не было сил сесть за компьютер и привести в порядок мысли.

Во-первых, бабушку похоронили так, как она и просила, – без сообщений в газете, без помпы и любопытных взглядов незнакомых людей. А своих было мало. Приехал из Америки Макс. Была фрау Вера.

Ты просила рассказать подробности, но их немного: в день похорон собрались у капеллы. Каждый сделал запись в книге соболезнований, расселись в первом ряду. Почти не общались. Вышел пастор. Его речь была довольно расплывчатой, такой, какая бы подошла каждому второму, – «добропорядочная», «законопослушная», «отзывчивая», «пусть покоится с миром» и так далее.

Что он мог знать?

Что она оплатила все расходы, чтобы Оксану могли похоронить на родине? Что дала деньги Максу на его поездку в Штаты и отказалась принять долг? Что первые твои успехи на международных выставках – с ее подачи?

Не думаю, что кто-то об этом должен знать, кроме нас.

Итак, бабушку похоронили с миром. Когда приедешь – сходим к ней вместе.

Твой цветник превратился в заросли – полно диких цветов, лезут из-под земли, как бешеные.

Ну, не будем о грустном…

Дорогая Соня! Хочу написать о многом – большое, длинное письмо, чувства переполнили меня до той черты, когда хочется выплеснуть их, затопить весь мир своей благодарностью к тебе. К тебе и твоему мужу, мистеру Риду.

Если бы не вы…

Не представляешь, как я тебе благодарна, что ты разыскала меня в Америке. Знаю, ты скажешь, что только выполняла просьбу бабушки, но ведь – ты могла и не искать меня…

Я давно привыкла, что в этом мире – каждый за себя. Всегда чувствовала себя одинокой. До того момента, как увидела тебя в своей комнате в университетском городке под Берлингтоном. Помнишь?

До сих пор стыдно за разбросанные вещи, пустые банки из-под пива и табачный запах – и это на фоне подстриженных газонов ухоженной окружающей территории.

В наши комнаты никогда не заглядывает профессура. А тем более – гости или посетители.

Я была недовольна тем, что кто-то видит этот беспорядок, и разнервничалась.

В общем, прости, что не сразу не была с тобой приветлива. Не хотела ничего знать.

Издавна меня преследует чувство, что живу (точнее – жила) в плотно запаянной жестянке, замкнутая в себе и в пределах того пространства, в котором все время находилась – за забором кампуса, где геометрические формы безупречно подстриженных газонов и клумб, аккуратных корпусов и неискренность отношений вполне соответствуют этому состоянию.

Наверное, поэтому, из чувства противоречия, устраивала такой беспорядок на той территории, которая временно принадлежала мне – в казенной университетской комнате. Ведь хоть что-то в этом мире должно быть создано для меня?!

А я этого никогда не чувствовала!

Моя мать говорила, что бабушка обманывала нас всю жизнь – и я представляла себе, что все, что связано с «фрау Шульце», – лживо и даже враждебно. С детства, в качестве самого большого упрека, когда я не слушалась или делала какие-то гадости, мне говорили, что я пошла в своего деда. Но не в того, чей портрет стоял у матери на столе – почтенного господина во фраке, а в какого-то «другого» – из «дикой страны», «чужака», который «купил бабушку за кусок хлеба». И тем самым лишил нас «чистоты аристократической крови».

Всю жизнь мне хотелось расплести этот клубок.

И ты стала первой «ниточкой», за которую я ухватилась. Хотя, повторяю, мне до сих пор досадно, что встретила тебя и мистера Рида неприветливо. Теперь ты знаешь почему. А я знаю, что ты знаешь. И от этого легче на душе…

Настоящая симпатия возникла после того, как я увидела твою выставку в Нью-Йорке.

Это было невероятно! Я не большой знаток искусства, но в твоем серебряно-стеклянном мире я прожила несколько прекрасных часов и поверила тебе окончательно.

Ты сказала, что жизнь порой завязывает интересные узелки. Рассказала, как жила в том приюте – такая же «законсервированная в себе», как и я.

Уговорила приехать к бабушке.

Я ехала с опаской.

А если быть честной – со страхом. У меня с миром и без того сложные отношения, чтобы добавлять к ним еще более сложные.

Мало кто понимает меня, ведь все теперь стремятся быть «людьми мира». А я думаю, что таким человеком можно стать только в том случае, когда точно знаешь, кто ты и откуда пришел. Вот этого я о себе и не знаю. Это удручает. Это все равно, что от рождения жить в приюте и не знать, как ты появился на свет.

Если мой дед из ваших краев, значит, во мне есть часть вашей крови, но вторая часть – немецкая. Но ни там, ни там я никогда не была, ни того, ни другого языка не знаю (разве что мать иногда говорила со мной на немецком).

Кто мой отец – так и не узнала. С той поры, как себя помню, у меня было несколько отчимов, с которыми мама время от времени навещала меня в частной школе, а потом – в колледже.

На вопрос об отце неизменно отвечала: «Какая разница?» Странная позиция, которую я не могла осмыслить до конца. Возможно, таким образом она мстила бабушке, которую так и не простила. Всегда называла себя «фон Шульце», добавляя – «баронесса». Это смешило меня.

Но, по крайней мере, у нее была родина – якорь, с которого можно сняться в любой момент, а можно просто удлинить его цепь. Главное – знать, что он есть. Пусть даже и на большой глубине.

Видимо, родина – это то, что любишь и из-за чего страдаешь?

До Берлингтона мы жили в Цинциннати, собственно, там я и родилась. Но люблю ли я этот промышленный город?

Хотела бы вернуться? Наверное, нет. Плохо его помню. Те воспоминания для меня будто покрыты серой пеленой, висевшей над нашим кварталом.

Я не знаю, почему мы оказались там – или оттуда был мой неизвестный отец, или мать занесло туда какими-то другими ветрами, но удивительно то, что этот город в штате Огайо основали немецкие переселенцы. Об этом я узнала только в колледже на уроках истории. Не знаю, было ли известно об этом матери, но теперь, когда я задумываюсь над странными переплетениями судеб, этот факт кажется мне определяющим. Возможно, в мире существует какое-то притяжение – вроде магнитного, которое управляет нашими, на первый взгляд, случайными поступками. Поэтому и – Цинциннати? Не знаю…

В общей школе меня дразнили «носатой», и я ужасно страдала из-за этого. Поэтому мало выходила на улицу. После седьмого класса мама отдала меня в частную школу-пансион – это уже в штате Вермонт.

Первое, что заставило дрогнуть сердце, – кусты сирени на околице Берлингтона и запах дождя в первый день нашего приезда, большое синее озеро Шамплейн, над которым выплывали из розового марева Адирондакские горы – с севера и Зеленые – с востока. Этот пейзаж до сих пор стоит перед глазами…

Значит, мой якорь – сирень, озеро и те горные хребты? Или зеленые лужайки кампуса частной школы, где я провела бо́льшую часть времени? Или Нью-Йорк, к которому, как трамвай, «ходит» из Берлингтона черный самолетик на сорок мест и куда я порой сбегала, чтобы посмотреть мюзикл на Бродвее?

Не слишком ли это мало для настоящей любви и настоящего страдания? Тех, с которыми ты говорила о своем Львове – несмотря на все свои успехи и новые возможности?..

Видимо, эти вопросы заставили меня искать «фрау Шульце», без которой я бы не появилась на свет. А возможно, сработал тот «магнит»?..

Теперь – более подробно, как ты и просила.

…Прибыла на место вечером 15 июня. Приятно поразило то, что городок довольно похож на любой из городков в Вермонте: расчерченный опрятными газонами, геометрически четкий и какой-то прозрачный, как отражение в зеркале. Наверное, ты замечала, что отражение чего-либо в зеркале имеет большую прозрачность и яркость, чем то же самое – в реальности?

Людей на улицах мало. Тишина. Карамельные виллы, окруженные садами.

И… запах сирени.

В пустом кафе, куда я зашла, чтобы оттянуть время встречи, к которой не очень была готова, пришлось перекинуться парой слов с барменом. Сказала, что ищу дом фрау Шульце. В ответ услышала, что старая фрау доживает последние дни и вряд ли примет меня, ведь она давно живет уединенно и даже не держит прислугу, хотя может себе это позволить. И горничную, и повара, и хороший уход социальных служб. Но вот уже года два в ее дом не ступала ни одна «человеческая нога».

С тем и направилась к ней.

…Мне долго не открывали. Потом за дверью послышался скрип, будто к ней подошел железный человек. Но это скрипела инвалидная коляска. В ней сидела старая женщина. Старая, но красивая. Я стояла на пороге с чемоданом и не знала, что сказать. Не знала, на каком языке, ведь немецкий я знаю плохо.

Снаружи был день, яркий свет, буйство красок запущенного сада, а из открытой двери на меня повеяло душной темнотой, казалось, что шагну вперед – и растворюсь в ней, стану тенью.

Я застыла на месте.

Женщина смотрела на меня.

Ее руки и губы дрожали.

У меня даже возникла мысль не признаваться, а просто спросить, сдает ли она комнаты, как раньше. Но она опередила меня, произнеся мое имя.

Я не знала, стоит ли мне наклониться и поцеловать ее. Не поцеловала.

Она немного отъехала, впуская меня в дом.

В этом большом двухэтажном особняке жизнь теплилась только в одной комнате – большой спальне, где она и обитала. На стене висел портрет – юная женщина с цветком. Чем-то неуловимо похожая на тебя.

И я расслабилась. Хотя совершенно не представляла себе, что должна делать дальше…

Знаешь, что мне понравилось? Она, фрау Шульце, не лезла мне в душу и не требовала называть себя бабушкой с первого же дня.

Только спросила, смогу ли я остаться на все лето, ведь она собирается умереть в конце августа и не принимает по этому поводу никаких вежливых возражений. Мы даже посмеялись над этой темой.

Ну, теперь о доме, как ты и просила. Вероятно, он тоже стал для тебя маленьким якорем, началом отсчета твоей новой жизни.

Фрау Шульце сказала, что я могу выбрать любую из комнат наверху.

Я выбрала «твою» – сама, наугад, лишь только увидела из окна густые заросли сирени и что-то похожее на цветочные клумбы. «Этим занималась одна из моих постоялиц», – объяснила фрау.

– Соня? – спросила я.

И она посветлела. Начала расспрашивать о тебе. И ты, именно ты, стала нашей общей темой, благодаря которой мы избавились от напряженности и неловкости, которые обе испытывали.

Я рассказала все, что знала. О том, что ее протекция в отношении мистера Рида сыграла свою роль не только в твоем творчестве, но и в личной жизни. О том, какая просторная у тебя мастерская со стеклянными стенами, через которые виден твой сад, как на тебя смотрит мистер Рид…

– Я знала, что так должно быть, – сказала бабушка. – Фрау Соня – удивительная женщина, а Гарри не только гениальный промоутер, но и из тех шальных безумцев, которые еще способны ценить настоящее – и искусство, и… чувства.

Потом мы поговорили о других, тех, кого я знала только по твоим рассказам. Наверное, тебе это будет интересно.

После смерти уборщицы Оксаны и твоего побега в Америку (О! Бабушка рассказала, как собирала тебя и почти силой вытолкнула в другой мир. «Как при родах», – сказала она!) все здесь рухнуло, развалилось на части. Будто, как она выразилась, прорвало дамбу.

Сначала фрау Шульце отказала в жилье твоему «бывшему» – она его никогда не признавала. Оказывается, держала вас у себя только ради тебя. Очень смешно рассказывала, какую истерику он ей устроил, мол, что она – старая сплетница и проныра, чуть не побил. Пришлось Максу усмирять его «мужскими методами».

Та певица, которая снимала комнату рядом с вашей, Татьяна, уехала раньше. Кажется, вернулась на родину, хотя собиралась в Бельгию.

Марина, дочь квартирантов, живших слева от тебя, почти одновременно с ней отправилась в «неизвестном направлении». Пару дней, пока родители не получили от нее письмо, они очень ссорились – с утра до ночи, обвиняя друг друга во всех грехах. И это тоже было похоже на прорванную плотину, ведь семья была образцовая.

Оказалось, что у фрау Веры роман с каким-то немцем, а отъезд дочери стал катализатором для того, чтобы сказать правду. Закончилось тем, что она тоже ушла. Фрау Веру я видела собственными глазами – на похоронах. Она приехала с новым мужем. Красивая, элегантная. Подошла ко мне на минуту, пожала руку, произнесла пару слов соболезнования.

Макса потрепала по щеке и сказала что-то вроде:

– Ну, ты наконец научился мыть после себя посуду?

Хотя я не поняла, о чем речь. А они рассмеялись. Поговорили о Марине. Фрау Вера горделиво сообщила, что дочь работает в Нидерландах, поступила в местный университет, удачно вышла замуж. Но потом махнула рукой и расплакалась.

Макс…

Нет, сначала еще об одном – о Романе Ивановиче, муже фрау Веры. Его мне тоже довелось увидеть. Бабушка говорила, что он работает на автозаправке. Мы с Максом поехали туда.

Герр Роман работает на той же заправке мойщиком автомобилей, снимает маленький номер в мотеле напротив. И, похоже, это его вполне устраивает.

Сказал, что пишет роман и вскоре получит за него большой гонорар, но красные глаза и распухший нос говорили о том, что герр Роман каждый вечер проводит довольно основательную «творческую разминку»…

Кто действительно «пишет роман», так это Макс.

О тебе и о нем мы с фрау Шульце говорили больше всего…

Дорогая Соня! Так или иначе, но это все новости «с места событий». Сейчас сделаю небольшой перерыв – нужно оторваться от компа, ведь утро перешло в вечер. Пока читай то, что я написала.

Отправляю.

Вернусь через часок.

И, кстати – доброго тебе утра! Забываю о «часовых поясах»…

…Теперь я снова сижу у окна, смотрю на сад.

Под вечер, засыпая, кусты сирени пахнут особенно остро, просто плакать хочется…

Я всегда удивлялась этим «непонятно-чем» – то ли деревьям, то ли цветам. Грозди микроскопических, но таких филигранно выточенных цветочков… Интересно, сколько их в одном соцветии? Разве сосчитаешь? Одинаковое ли количество лепестков на этих цветах? Или среди них есть «счастливые», как, скажем, на клевере? Я знаю, что ты это точно должна знать! Иначе бы твои творения из серебра и камня не были бы такими совершенными.

А я таки надолго застыла перед твоим «Сиреневым кустом» в Метрополитене. Так, как сейчас – перед этим окном. И думаю, что, скорее всего, ты делала именно этот куст. А поэтому – у меня есть ответ: каждое соцветие и каждый цветок в нем – неповторимы. Ведь правда?

При чем тут сирень?..

…Я решила задержаться здесь еще на неделю, хотя после ухода бабушки меня тут ничего не держит. Макс вызвался помочь со всякими бумажными делами. Теперь я «богатая наследница», а что с этим делать – не знаю. Оказывается, мое обучение в пансионе оплачивала бабушка, а это 37 тысяч долларов в год! И этот факт меня неприятно поразил, ведь мать никогда мне об этом не говорила. Возможно, она сюда вернется – все-таки это ее дом. Я написала ей и пока что не получила ответа. Посмотрим…

Теперь не знаю, как плавно перейти к другой теме.

Никогда не обладала талантом хорошо писать. Сейчас спрошу у Максимуса…

Спросила. Смеется. Именно в эту минуту, когда я мучаюсь, уставившись в экран.

Говорит: в кино всегда уважал прием «быстрое вхождение в сюжет: быка за рога!» Что такое «быка за рога», мне не понятно.

Он все еще смеется, сидя напротив, – говорит: ну, пиши сейчас то, что я надиктую.

Итак, привет тебе от Макса… Подожди, он говорит, что он такого не говорил (но все равно – привет тебе от Макса!)…

…Слушай, я, конечно, сейчас буду писать под диктовку, но…

Говорит: никаких «но», что за самодеятельность? Одним словом…

Говорит: «И этого тоже не говорил, потому что слов будет больше».

Хорошо, пишу молча:

«Дорогая Соня! Я, как добропорядочная кобита…»

Подожди…

Что такое «кобита» – не знаю. Сердится, говорит – не отвлекайся.

И опять сначала. Начинаю и молчу:

«Дорогая Соня! Я, как добропорядочная кобита, шестой день держу выдающегося голливудского сценариста (от скромности не умрет) прикованным всеми фибрами души (что такое фибры?) к одному вопросу, который он задал сразу, как только переступил порог этого батярского (что это такое – тоже не знаю) убежища для кретинов. Вопрос был поставлен прямо и грубо с употреблением нескольких непонятных слов неизвестного происхождения. Но суть его я уловила, как любая девушка, мечтающая удачно выйти замуж (неправда!!!). Короче, он спросил, согласилась бы я переспать с ним с целью дальнейшего развития отношений…»

Соня! Подожди… Сейчас я его выгоню отсюда…

Продолжаю, закрыв дверь на ключ!

Вот такое оно, это «быстрое вхождение в сюжет»…

Хотя мне кажется, что я правильно начала – с твоей сирени, которая уже уснула и теперь, в сумерках, напоминает какого-то экзотического зверя, который спит, стоя посреди запущенной клумбы. А мне так уютно и так спокойно, будто я давно живу в этом доме, полном разных историй. Если хорошо подумать – у меня никогда не было такого уголка, где я могла бы чувствовать себя хозяйкой. В кампусе школы и университетском городке мы жили по двое-трое в комнате. И тасовались между собой, как колода карт – ничего настоящего, все заняты учебой, каждый за себя. Легкость и неразборчивость.

Итак, Макс…

Он приехал за день до похорон.

Первая встреча была довольно курьезной. Я возилась в саду, собирая цветы для похорон, – грязная, в старом комбинезоне, в шляпе, надвинутой на глаза, и – плакала. Знаешь, впервые плакала, представляя, что могла бы догадаться нарвать цветов раньше – просто так. Поставить их на тумбочку возле кровати, чтобы она могла их увидеть или хотя бы почувствовать их аромат.

Словом, я не заметила, как кто-то прошел в сумерках по тропинке. Но ужасно испугалась, когда услышала, как шуршит гравий, присела под кустом и зажала в руках садовые ножницы. В доме было темно – только у гроба на первом этаже горела свеча. Я видела, как тень остановилась – это была мужская тень. Она подбиралась к дому. Но, не дойдя до порога, мужчина остановился, закурил и присел на скамью в беседке. Тогда я смогла тихо подкрасться и приставила к его наклоненной шее острие ножниц.

– Убирайтесь вон! – сказала я. – Иначе вы – покойник!

Он не шелохнулся. Сделал одну затяжку, выпустил дым, и я услышала его голос:

– Неубедительно…

Я растерялась.

Голос был спокойным.

Потом он продолжил:

– Я приехал к фрау Шульце… Но, видимо, опоздал.

И я опустила свое оружие. Села рядом.

Все эти дни Максим помогал мне, как мог – и на похоронах, и с домом, и в общении с чиновниками. Честно говоря, я впервые в жизни видела помощь и поддержку. У нас принято улыбаться и не иметь проблем.

Мы много говорили, кое-что о нем я знала от бабушки. Знала, что он поехал на какую-то американскую киностудию вместе со своим другом – известным режиссером, с которым случайно познакомился, работая в отеле.

«Знаешь, что сказала мне фрау Шульце, когда я как очумевший вернулся домой на следующий день после этого знакомства? – рассказывал Макс. – Она сказала, что нечему удивляться, ведь порой – если, конечно, ты этого заслуживаешь, – судьба отыщет тебя и под крышкой сломанного рояля…»

После похорон он не торопился обратно, хотя ему часто звонили. Ждал, пока я закончу здесь налоговые дела, предложил лететь обратно вместе.

Кстати, сказал, что был немного влюблен в тебя и позже с огромным удовольствием дал твоему бывшему мужу «по морде». «Отметелил по первое число», – сказал он.

Но как это, я не поняла. Возможно, все происходило первого числа…

Каждый вечер мы сидели в саду, и он много рассказывал о вашей стране. Знаешь, он планирует вернуться. Но не теперь, позже. Сказал, что это – удивительная страна, в которую героем можно вернуться только в двух случаях – «со щитом или на щите». Я понимаю это так: «со щитом» – это вооруженным и защищенным, а «на щите» – мертвым. И для одного, и для другого вариантов он приводил много примеров.

И, знаешь, я увлеклась твоей родиной, почувствовала в ней живое движение, которого мне так не хватало в уютной тине моей жизни, в ее запрограммированности.

И еще одна странная вещь: неожиданно я поняла бабушку. Мать говорила, что она «отдалась врагу за кусок хлеба».

Неправда, Соня. Это была любовь.

Просто любовь, которую нельзя объяснить.

Ты же сама знаешь, что любовь нельзя объяснить, правда, Соня? Мы говорили об этом с тобой, когда ты рассказывала, какие сложные формулы выводила, чтобы объяснить себе, почему тебе было так нехорошо и одиноко в этом доме – и как все эти сложные формулы и вопросы отпали, когда ты впервые увидела Гарри.

И все сработало, по правилу притяжения, которое – клянусь – все же существует!

Я тоже это поняла не так давно – и счастлива от того, что это произошло. Смешно вспоминать, сколько вечеров мы с подружками проводили в дурацких разговорах о так называемых «партнерских отношениях», просчитывали для себя наилучшую «партию» – по внешности или карьере. Какими важными казались годовой доход, статус в обществе, наличие богатой семьи и собственного дома. А все это полетело кувырком от одного лишь слова, услышанного в темноте сада: «Неубедительно…»

Действительно, все, что поддается расчету, – неубедительно. Хотя, возможно, во мне говорит и та часть крови, которая бурлит в другом направлении?

Итак, любовь не имеет объяснений! Но имеет последствия и… продолжение. Именно поэтому, как ты сама сказала, жизнь завязывает интересные узелки. Они есть у всех.

До моего приезда сюда я думала, что моя жизнь – прямая, как одна гладкая сплошная линия. Я ошибалась. Оказывается, и у меня есть, о чем задуматься.

Возможно, я получила в наследство не только этот дом, а такую же любовь – «к чужаку»?

…Наши последние разговоры были откровенными. Я называла ее «бабушкой», отчего она сразу начинала плакать. А уже перед самым уходом рассказала о старой шкатулке, в которой хранит записку от моего деда. Показала ее мне – клочок пожелтевшей бумаги с затертыми незнакомыми буквами, написанными карандашом. Жалела, что так и не решилась показать ее Максу или тебе.

Да, да, именно кому-то из вас.

…Сейчас ночь. Я вижу свое отражение в темном стекле твоего окна. Оно довольно странное, будто на меня смотрит двойник из-под текучих вод Рейна – Лореляй. Но не общеизвестная, о которой писал Гейне. А другая, воспетая раньше Клеменсом Бретано: женщина, из-за которой гибли моряки. А она отдала свое сердце бедному рыбаку из чужих краев. А когда он уехал, бросилась в реку, ведь жизнь потеряла всякий смысл. Такая вот история…

Дорогая Соня! Я решила принять предложение Макса – мы возвращаемся вместе.

Именно здесь, в этом доме, который мог бы быть моим от рождения, я почувствовала, что у меня есть семья, о которой я не догадывалась.

Представляю, как мы приедем в ваш уютный дом и будем сидеть на вашей стеклянной террасе – ты, Гарри, Макс и я.

И я больше не буду завидовать (да, был такой грех!) тому, как на тебя смотрит Гарри…

Ты приготовишь те блюда, которые ела в «Кривой Липе» в своем родном городе – «чанахи» и яблочный штрудель. Ты так вкусно рассказывала о них, что я просто заставлю тебя их сделать!

Мы помянем фрау Шульце – наш «узелок», на котором странным образом завязались наши судьбы…

И я достану записку своего деда.

Все будет так, как она хотела, – вы прочтете ее.

Ты и Максим.

Фрау Шульце, урожденная Лора Брандмауяр, сделала правильный выбор…

 

Неизвестный Солдат:

Записка

«Ми зустрінемось серед небес Там, де в’ється між хмарами плай, І якщо я сьогодні воскрес — Воскресила мене Лореляй! Не шкодуй, не сумуй, не проси, А якщо відійду – пам’ятай: Я i мертвий скажу: «сим эси!» Бо зi мною була Лореляй! А коли завирує потік І знесе моє тіло за край — Ти не згаснеш! Бо я шепотів: Лореляй! Лореляй. Лореляй…
Повстречаемся среди небес, Там, где вьется меж тучами плай [4] И уж если сегодня воскрес — Воскресила меня Лореляй! Не жалей, не грусти, не проси, Ну а если умру – так и знай Я и мертвый скажу: «сим еси!» Ведь со мною была Лореляй! А когда этот бурный поток Понесет мое тело за край, Не угаснешь ты – я ведь шептал: Лореляй! Лореляй, Лореляй…

Ссылки

[1] Песня на слова Игоря Жука «Сум Марiï».

[2] Эй, парень, ты жив? (нем.).

[3] Кобита – молодая женщина (укр. сленг).

[4] Плай – горная тропка (укр.).