…Я очень сентиментальна по отношению к украинцам.

Замечу: не к русским, а именно к украинцам. Хотя многие из моих соотечественников их не различают. Для них они все – «раша», «рюс».

Но я различаю. Почему? Это мой старинный секрет. Не знаю, смогу ли когда-нибудь обнародовать его да и стоит ли вообще это делать.

Знала я одного парня…

Нет. Не так. Не просто – «знала».

…Советские войска вошли в наш город и пробыли здесь почти месяц.

К тому времени весь Бранденбургский округ лежал в руинах, почти как во время Тридцатилетней войны в семнадцатом веке. В апреле сорок пятого весь центр Потсдама и, конечно, Бабельсберг – восточный район на противоположном берегу реки Хафель, в котором располагалось наше имение, был разрушен английскими бомбардировщиками.

Тогда и погибли мои родители. А дом, который был похож на единственный уцелевший зуб во рту старика, торчал посреди Ткацкой площади, счесанный метким выстрелом наполовину.

Синие воды Хафеля, изумрудные сады Сан-Суси и вся окрестность бывшей резиденции короля Вильгельма покрылись красной пылью от раскрошенной до состояния песка черепицы. По улицам бродили припорошенные той же пылью тени людей в поисках пристанища или еды. На руинах хозяйничали крысы.

Сам район Потсдама был разделен на две части – в одной стояли войска союзников, другую заняли советские.

То, что здесь творилось, вспоминать не хочу и не буду. Я уцелела благодаря тому, что меня нашел именно он, тот человек…

…Я вышла замуж беременной.

Альфред Шульце все-таки добился своего, забрал меня в Швейцарию. А потом, уже после его смерти, я вернулась на родину.

Мария фон Шульце, «чистокровная арийка», наследница и любимая дочь своего отца-ювелира, сейчас живет в Америке.

Она не любит Германию, говорит, что здесь негде развернуться. Ее всегда куда-то тянет, она нигде не может найти себе места, и я не удивлюсь, если следующую ее открытку получу из Южной Африки. Она сумасшедшая, моя доченька. Она не знает, почему она такая.

А я знаю. Мне хватило того месяца, чтобы познать бездну чувств, которые нахлынули на меня, будто плотину прорвало…

…Его расстреляли из-за меня. Это ж надо такому быть: пройти всю войну, чтобы в конце получить пулю от своих же!

Даже сейчас, когда позволяю себе вспоминать о тех днях – на лице проступает румянец, как перед апоплексическим ударом.

Я слишком стара для таких воспоминаний.

Все путается в голове…

… Я спряталась за крышкой рояля.

Он давно был разобран на доски, беззубый. Крышка стояла, прислоненная к стене, как кривое черное зеркало. Как только внизу послышались шаги, голоса, запах дыма, звон и шум погрома, я, как мышь, юркнула за крышку, съежилась, поджала колени и превратилась в одно дрожащее сердце. Рядом со мной лежала на распухшем боку большая крыса, и мы смотрели друг на друга, как сестры. Она умирала. Я хотела жить.

Шаги раздавались по всему полуразрушенному дому.

Шаги и смех.

Незнакомая речь.

Запах еды.

Головокружительный запах еды. Мы с крысой переглянулись. Она зашуршала, забила хвостом, но перевалиться на ноги не смогла. И почти сразу сдохла. Я ждала своего часа.

Шаги приблизились к лестнице, ведущей наверх. Их было много – целая симфония шагов.

Дверь распахнулась.

Запах пота, сигаретного дыма, крови, грязной одежды, сапог…

Потом все откатилось назад, вниз.

Остался один скрип. Он облетел комнату по периметру и затих, замер перед крышкой рояля. Кто-то смотрел на свое отражение в черном фоне. Но мне показалось, что этот «кто-то» смотрит сквозь крышку прямо на меня, ведь я услышала звук втянутого ноздрями воздуха, после которого повисла тишина.

Я крепче сжала поджатые к груди колени. Они были грязные. И вся я была грязная, как та крыса. Потом снова услышала шаги – кто-то обходил крышку рояля сбоку – и уткнулась головой в колени…

…Я знаю, почему Мария получилась такой!

Только я могу объяснить ее поведение, которое похоже на полет оторвавшегося листа. Она не привязана ни к какой земле, у нее нет корней, и она это чувствует на уровне подсознания. Ей чужда моя родина, ей безразлична Швейцария, хоть она и родилась там. Она не может никого любить.

Немцы кажутся слишком скучными, англичане – мрачными, французы скупыми, азиаты – коварными. Едва ли не с детства она убегала из дома, проводя вечера в сомнительных компаниях хиппи, путешествовала автостопом, курила травку, в девятнадцать пришлось искать врача, чтобы сделать ей аборт, хотя она отчаянно сопротивлялась. Это окончательно испортило наши отношения.

Когда ее отец умер (он был старше меня на тридцать лет), я в сердцах от того, что не могу справиться с ее сумасбродством, прокричала ей правду в лицо – все так, как было.

Не знаю, зачем я это сделала.

Возможно, потому, что мы давно уже потеряли взаимопонимание, и мне хотелось хотя бы раз увидеть в ее упрямых глазах растерянность: отец не просто иностранец, он к тому же советский солдат!

Не хочешь жить в красивом имении, спать на чистых простынях и получить хорошее образование – на тебе правду!

Я надеялась, что она присмиреет, утратит свой гонор. И наконец снова станет моей – той девочкой, которую я безумно люблю. А я люблю тебя, Мария, и каждый день молюсь за твою изнывшую, неприкаянную душу.

А ты так редко и скупо отвечаешь на мои письма…

…Наверное, я была слишком жестокой, прокричав ту правду. Но я не увидела ни растерянности, ни покорности. На следующий день она уехала от меня.

С тех пор бродит по свету, ищет свое место под солнцем и нигде не может осесть. Так, как это делает лист, гонимый ветром, – то прибивается к стеклу автомобиля или поезда, то падает на землю, снова вздымается в вихре и несется, несется, прилипает к стенам, витринам, сапогам, шляпам и зонтикам.

Она чувствует себя человеком мира – в общем, и ни одного из миров – в частности. Ей никто не нравится, хотя она имела немало любовников.

Иногда какой-нибудь задерживался надолго – на несколько лет, но потом ее снова куда-то несло.

Из нескольких сухих строк, полученных двадцать лет назад, я узнала, что у меня есть внучка – ее поздний ребенок, которого она родила в сорок и отдала в какую-то частную американскую школу, где-то под Берлингтоном. Выставила счет за обучение.

Девочку зовут Юстина.

Я оплачиваю (благодаря Богу и покойному мужу!) все счета – девочке нужно иметь хорошее образование! – и каждое воскресенье ставлю за нее свечу в кирхе, хотя никогда ее не видела.

Даже на фотографии.

…Вот почему я держу их здесь – этих украинцев, наблюдая за ними и пытаясь понять, услышу ли от них «голос крови».

Мария, видимо, услышала бы. Ведь и они напоминают мне те оторванные листья, что летят по ветру.

Я очень сентиментальна в отношении этих никчемных, как по мне, людей. Все они в чем-то очень похожи между собой, хотя старательно пытаются держать дистанцию. Общаются мимоходом и, кажется, жалеют, что живут под одной крышей.

Мне это странно.

Вот русские, те всегда держатся вместе, где бы ни услышали родную речь, тут же сбиваются в шумную стаю, занимают стол в гаштете и покупают много шнапса. Я на это достаточно насмотрелась, когда путешествовала.

Даже на просторных греческих или египетских пляжах пытаются сесть именно там, где уединился под зонтом хотя бы один человек. Абсолютное чувство коллективизма. Занимают места вплотную и начинают шуметь.

Эти же – наоборот.

Смотрят друг на друга мрачно и ждут подвоха.

…Мои сантименты к этому сборищу довольно грустных людей имеют еще один, «меркантильный» интерес.

Говорить о нем я пока не решаюсь. Разве что наедине с собой. Да и то в минуты глубокой ночи, когда злодейка-память возвращает меня в те дни. Господи…

Смотрю на себя сейчас и – не укладывается в голове, что когда-то эта «насмешка времени» была белокурой девчонкой с розовыми лентами в копне локонов, рассыпанных по плечам, с глазами, полными вопросов, и – без единого определенного ответа в романтических мозгах. Девчонка, за которой – из– за этих локонов и глаз, а еще из-за ее аристократического происхождения и умения красиво танцевать – охотились лучшие женихи страны, самым почетным среди которых был наследник «ювелирного короля» Альфред Шульце.

Его предки, происходившие от прусских королей, в частности (об этом я слышала по сто раз на день!) от Фридриха Великого, поселились здесь в 1750 году, мои – были из гуситов, которые в это же время бежали из Богемии, основав здесь колонию ткачей и прядильщиков – Новавес, что означало «Новая деревня» – вполне по-славянски. Таким образом, получается, что я родилась и несколько лет прожила в Новавесе, а уже с 38-го пришлось изрядно поломать язык, запоминая новое название: Бабельсберг.

В начале войны Альфред уговаривал мою семью перебраться в Швейцарию, главным образом, из-за меня. Но та девчонка решила бороться до конца и войну (глупышка!) восприняла как избавление от ненавистного брака.

Надо сказать, что, несмотря на ангельскую внешность, та девчонка имела стальной стержень внутри. Он и помог выстоять, когда я в одночасье потеряла родителей – их убило бомбой посредине Ткацкой площади – даже хоронить нечего было.

А я осталась в полуразрушенном особняке – в самой дальней комнате второго этажа, за крышкой разбитого рояля, без еды и воды…

…Меня накрыло тенью.

Я еще больше вдавила лицо в колени. Но затылком, по– звериному почувствовала, как ко мне тянется рука.

Голос:

– He, Junge, lebst du noch?

Ломаный немецкий язык…

Затем он отдернул руку:

– Черт! Он еще и кусается!

Несколько секунд я смотрела, как он потирает руку.

Потом она, эта рука, снова просунулась в щель и крепко схватила меня за ухо, вытащила на свет. Крышка рояля с грохотом свалилась на пол.

Снизу донеслись встревоженные голоса. Он повернулся к двери и что-то крикнул. Что-то успокаивающее. Потом, все еще держа меня за ухо, подвел к окну, поставил против света.

Отпустил.

Отступил на шаг.

Я ждала.

Он был совсем молодой. Он улыбался.

Сейчас он должен расстегнуть кобуру.

Или – брюки.

Или сначала – брюки, а потом – кобуру.

Потом все кончится.

Но он стоял и молча разглядывал меня. Потом случилось чудо.

Он тихо сказал: «Лореляй…» и прочитал несколько строк из Гейне – на том же ломаном немецком. Я исправила его – терпеть не могу, когда перекручивают поэтические строки! Пусть теперь стреляет – последнее слово будет за мной! И – не самое худшее – из самого Гейне.

Он сказал: «Данке…»

Снизу снова окликнули. Он снова отозвался и прижал палец к губам. Закурил, осматривая стены – на одной остался наш семейный портрет, я – посередине. Он долго переводил взгляд с меня на ту девушку, которая стояла рядом с родителями. Затем еще раз прижал палец к губам. И вышел, плотно прикрыв за собой дверь.

Я решила не прятаться. Нашла длинный колышек от ножки рояля, его конец был острым, как нож. Я зажала его в руке. Кому предназначалось это оружие – не знаю, но я решила сражаться.

Итак, стержень во мне засел крепко.

Я не сдамся!..

…Сломался этот стержень только тогда, когда Альфред, чистый и сытый, в новенькой военной форме союзной армии, приехал за мной в наш район и вывез оттуда, как свою «пропавшую жену».

Такая вот она, жизнь. Но до этого…

До этого было несколько дней – уж не скажу, сколько именно, – которые затмили собой все последующие.

Все.

По сегодняшний день.

И если бы не существование Марии фон Шульце, а «иже с ней» Юстины, которую я никогда не видела, я бы считала, что до сих пор брежу наяву…

…Весь день я просидела на сломанном кресле, сложив грязные руки на коленях, далеко от окна, но, вытянув шею, могла видеть, что на улице и во дворе кипит бурная жизнь начала мира.

Там сновали солдаты – расслабленные, шумные, занимались обыденными делами, весело перекликались. А сквозь запах пороха и миазмов, исходивших из разрушенных домов, пробивался слабый аромат сирени, а еще – мыльной воды, в которой женщины стирали их гимнастерки.

Он пришел вечером с миской каши, посреди которой плавился золотом кусок масла.

Поставил мне на колени.

Сел напротив и наблюдал за тем, как я ем.

Я пыталась не спешить – во мне еще было достаточно гордости, чтобы не выдать своего страха и безудержного чувства голода.

Была уже ночь, когда он поставил крышку рояля на место и жестом показал мне, что нужно спрятаться.

Я залезла в тайник.

Через несколько минут сюда вошел солдат с корытом, наполненным теплой водой. За ним шла Матильда – наша соседка, она несла полотенце.

Короткий разговор, смех. Он стянул гимнастерку – видно, собирался мыться.

– Господин будет спать здесь? – спросила Матильда.

Он что-то ответил на своем языке.

– Здесь полно крыс, – сказала Матильда.

Еще какое-то движение – и все стихло.

Я услышала, как он закрывает дверь.

Услышала, как отодвигается крышка рояля. Он подпер ее табуретом, сделав что-то вроде ширмы, поставил корыто, кивнул мне и отошел к окну, отвернулся, закурил.

Я давно не видела теплой воды. Окунула в нее руки. Потом мне стало все равно, что он там задумал, – начала мыться, стесняясь того, что вода в корыте постепенно становится грязной.

Он стоял, не оборачиваясь, и курил сигарету за сигаретой.

Затем расстелил на диване свою шинель. Кивнул мне – «ложись». Диван был узким. Под ним я спрятала свой колышек.

Легла и сразу уснула…

…Какой у меня интерес, кроме обыкновенного любопытства, к этим, таким разным и в то же время одинаковым людям?

Он, этот секрет, спрятан под бархатной обшивкой моей старой шкатулки. В ней я храню всякие старинные и дорогие сердцу безделушки – осколок своего первого серебряного зеркала, розовую ленту, давно утратившую свой цвет, письмо из госпиталя от отца, которое пришло позже, чем он сам вернулся домой калекой, обручальное кольцо матери, за которое я выменяла стакан молока у Матильды и которое мне на следующий же день вернул ТОТ человек.

Этот вневременной сор никому не интересен – потому и сохранился так долго.

Однажды Альфред подарил мне другую шкатулку – с серебряной инкрустацией, я пользовалась ею, а эту спрятала в шкаф, чтобы не потерялась. Она сопровождала меня во всех жизненных пертурбациях. Под затертой бархатной обшивкой, если осторожно подцепить ее ногтем, лежит желтый клочок плотной бумаги – клочок, оторванный от пачки трофейных сигарет.

Он густо исписан чернильным карандашом. Это писал ТОТ человек перед тем, как его поставили к стенке.

Стенке моего дома, как раз под моим окном.

А бумажку бросил мне в подол платья тот же офицер, из-за которого и случилась эта беда. Нос у него был разбит, а под обоими глазами синели круги от прямого удара в лицо. Если бы не этот удар, не было бы никакого расстрела.

…Я осмелела и начала спускаться вниз, во двор.

Ходила среди чужих людей, к которым у меня не было ненависти. Старый Пауль, муж Матильды, сказал, что мы сами виноваты и теперь должны все начинать сначала. Тогда я уже была под охраной ЕГО пристального взгляда, чувствовала, что страха больше нет, что он защитит меня. Так и случилось, когда офицер подкараулил меня в сарае. Набросился, обдавая запахом табака и шнапса.

Но он ничего не успел.

Началась драка.

Набежала куча народа.

Моего защитника повели в конюшню и заперли там на ночь. Офицер срочно куда-то уехал. Солдаты смотрели на меня сочувственно.

Я ничего не понимала.

Я ничего не понимала.

Ничего…

Кроме того, что могу потерять его.

Утром офицер вернулся и помахал перед носом охранников какой-то бумажкой.

А потом вывел его из конюшни и поставил к стене.

…Я весь день просидела у тела, пытаясь убрать с лица слипшиеся волосы, чтобы они не падали ему в глаза. Он лежал, как живой.

Мне разрешили похоронить его на нашем кладбище. Это еще одна причина, по которой я вернулась сюда, в свой Но– вавес…

Офицер, который после этого случая потерял ко мне интерес, просто бросил мне на колени записку, буркнув на плохом немецком: «Привет с того света», – и, рассмеявшись, быстро пошел прочь, будто боялся получить еще один удар – именно с того света…

Несколько лет я просто прятала эту записку, не решаясь в нее заглянуть. Боялась увидеть почерк, ведь почерк человека – это его сущность.

Еще несколько долгих лет мне казалось, что Альфред наблюдает за мной, когда я беру в руки старую шкатулку. И я делала вид, что перебираю свои «священные безделушки», а потом вообще перестала «дразнить гусей».

Смогла подцепить ногтем этот бархат только лет через десять, когда привыкла жить так, как жила. Вот тогда я и достала из-под обшивки тот клочок плотной бумаги. Прошло еще много дней, пока наконец я снова смогла любоваться чем-то другим, кроме ровного каллиграфического почерка – незнакомых букв и расстояний между словосочетаниями, которые говорили мне больше, чем эти незнакомые буквы.

Со временем, когда Альфред стал совсем немощным, я отважилась на попытку «расшифровать» филигранное кружево букв и столкнулась с тем, что это был никому не известный язык!

Конечно, я никому не показала эту бумажку – просто скопировала текст на «Ундервуде» – так, чтобы буквы были похожи на оригинальные, и отнесла к своему знакомому антиквару, сказала ему, что это отрывок текста из книги – семейной реликвии, она рассыпается в руках, а мне необходимо перевести несколько абзацев для дипломной работы Марии, которая пишет филологический трактат о литературе народов мира.

Словом, наплела с три короба…

Герр Фриш долго вглядывался в текст и наконец глубокомысленно пробормотал:

– Ну, если ваша семья происходит от гуситов, скорее всего, этот текст имеет славянское происхождение. Но точно – это не русский и не чешский…

Он живо заинтересовался «книгой» и принялся уговаривать меня продать ее за любые деньги.

Я обещала подумать и выскочила из магазина как ошпаренная.

Я поняла, что это был язык ЕГО страны, и мне вряд ли удастся найти переводчика, которому я могла бы довериться…

Все последующие годы, вплоть до сегодняшнего дня, я никак не могла подступиться к этой теме – никогда и нигде не встречала украинцев!

Теперь они пришли ко мне сами. Я даже не надеялась на такое странное стечение обстоятельств в конце жизни, когда тот клочок превратился в нечто ирреальное. Но восприняла это как знак судьбы. И как свой долг перед тем, кто подарил мне мое единственное дитя. Ведь это было его последнее слово. Каким оно было?..

Поэтому я и наблюдаю за своими постояльцами. И решаю, к кому бы я могла обратиться с таким необычным для старой женщины делом. И пока ничего не решила.

Возможно, просто боюсь показаться смешной.

С возрастом я стала слишком робкой и недоверчивой. Я даже не уверена в том, что действительно хочу прочитать это послание – теперь уже «к вечности»…

…Мои постояльцы, вероятно, думают, что я глупая: у меня нет необходимости держать у себя всех этих людей. Мне всего хватает. Швейцарский банк работает безотказно. Изделия с фирменным клеймом марки «Альфред Шульце» кочуют по свету, их покупают на аукционах, выставляют в музеях. Только – для кого это все?..

Они, эти люди, даже не догадываются, что я знаю о них гораздо больше, чем они могут себе представить. Так бывает: заинтересованный посторонний наблюдатель мгновенно улавливает те нюансы, которые как раз хотелось бы скрыть. И чем больше хотелось бы скрыть – тем ярче они лезут в глаза этого постороннего. Такой вот парадокс.

Но как выбрать среди них того, кто был бы достоин моей тайны?

Если бы меня спросили, кто они, эти квартиранты, я бы сказала: они – неудачники, изо всех сил строят из себя успешных и счастливых людей, которые наконец вырвались на свободу. И мне их жалко. Всех. Без исключения!

Есть люди, которые проживают не свою жизнь. Это понимаешь сразу, стоит лишь взглянуть на их лица.

Каким образом человек с лицом вечного послушного отличника становится успешным респектабельным человеком, который с видом знатока может судить обо всем на свете? Копни глубже – и поймешь, что его старт состоялся благодаря содействию богатого папочки или какого-нибудь влиятельного товарища, который потащил его за собой, как нитку за иголкой. Наследство и место рождения определяют его судьбу, которая, в общем, должна была быть достаточно заурядной, судя по выражению лица и… репликам, которые он бросает за столом: «Когда я стрелял крокодилов в Северной Австралии…» или «Португалия не имеет ничего общего с Новой Зеландией!»

Говоря так, я имею в виду своего первого «подопытного» (пусть уж Господь простит меня за такое неуважительное определение!) – мужа фрау Сони. Он «первый» только потому, что приехал сюда раньше других.

Можно сказать, он и его жена – старожилы моего дома. Хотя все живут здесь не более двух лет.

Итак, этот человек вошел первым и сразу мне не понравился. Я достаточно хорошо знаю людей, чтобы доверять своему первому впечатлению.

На первый взгляд, он был респектабельным, уверенным в себе и достаточно переборчивым. Я проводила его в комнаты, которые он хотел снять, и увидела в его глазах высокомерие и недовольство, которое обычно выражают иностранцы из постсоветских стран, впервые попадая в какое-либо новое место. Они везде ищут подвоха и обмана.

Он принюхался к воздуху и попросил вынести вазоны с цветами, потому что, как он заметил, у него была аллергия. Провел пальцем по столу по воображаемой пыли, которой там конечно же не было. Еще раз переспросил о цене. Пожал плечами и поморщился. Хотя я видела, что комнаты ему понравились. Это тоже легко было определить как раз именно благодаря этому недовольству: чем больше они его демонстрируют, тем понятнее – то, что они видят, им нравится. Такой вот парадокс. Потом была пауза, во время которой я решила отказать ему в квартире. Но только я собралась это сделать, как он позвал жену, которая сидела в машине.

Вошла фрау Соня…

И я не отказала.

Она была в чем-то серо-розовом – мое любимое сочетание цветов.

Серым было шифоновое платье, розовым – атласный пояс на талии.

Белокурые, невесомые, растрепанные ветром волосы обрамляли бледное заостренное личико с большими прозрачно-акварельными глазами. Губы – без намека на помаду – были сочными, как у ребенка.

Я так точно описываю ее потому, что ее вид и некая трогательная «старомодность» напомнили мне… меня же в ее годы. Будто увидела себя такой, какой уже трудно себе и представить.

Но, откровенно говоря, привлекло мое внимание не только ее сходство со мной. Я заметила, что у нее на шее – тонкая цепочка изящного и необычного плетения. На ней висело крошечное серебряное яблочко, оно было, как настоящее, будто сорвано в райском саду…

Удивительно, но с возрастом я стала лучше видеть! Если бы у меня были родные и близкие, я бы, вероятно, шутила с ними о том, что скоро умру, ведь зрение и слух обостряются у стариков перед последним всплеском молодости, которая переходит в юность, а потом – в детство. То есть – в старческий маразм.

Так вот, эту цепочку я оценила опытным глазом тысяч в пять – не меньше! Ведь ее плетение, как я уже сказала, было необычным: она была такой тоненькой, как шелковая ниточка, но, несмотря на это, каждое ее звено было каким-то чудесным образом вывернуто в противоположную сторону по отношению к следующему и это создавало иллюзию невесомого свечения. Будто цепочка была нарисована на шее тонкой кистью, обмакнутой в люминесцентную краску.

Это окончательно покорило меня. Я даже немного уступила в цене, когда мужчина спросил о ней в четвертый раз.

Так они появились в моем доме.

А потом все комнаты заполнились другими жильцами.

Мой взгляд проходил сквозь всех них, как луч рентгеновского аппарата. Такое тоже бывает в моем возрасте. Старость и одиночество делают из человека высокочувствительный прибор.

…Татьяна. Высокие скулы, взгляд «с поволокой», глаза всегда чуть прищуренные, будто она смотрит на яркое солнце, губы сложены «трубочкой». Когда идет, держится слишком прямо и покачивает бедрами, будто несет на голове тяжелую книгу. Так учат ходить барышень из состоятельных семей. Каждый жест – как взмах крыла. Говорит хрипловатым тихим голосом, чуть растягивая слова.

Женщина «в образе», по которому достаточно четко читается ее прошлое: неполная и неблагополучная семья и безумное желание вырваться в другой мир, быть не такой, как другие. Такие девочки в юности экономят на еде, чтобы купить себе фирменные вещи или духи. Однажды я видела, как Татьяна возвращается с работы – а работает она в клубе герра Краузе – одинокая, усталой походкой и с размазанной помадой на губах. У нее здесь было три перспективных ухажера из местных, но, вероятно, она имеет другие планы.

Татьяна всегда что-то напевает. Я знаю, что она здесь не задержится надолго, просто не отступит от «образа», который предусматривает необычную судьбу, путешествия, успех. По крайней мере, она этого хочет. Возможно, так и произойдет.

…Семья фрау Веры.

Да, это ее семья, а не его – герра Романа, ведь он сам, как ребенок.

А Вера – кормчий и строитель. Типичная немецкая «гретхен» с маниакальным стремлением к чистоте и порядку.

Женщина, которая давно не смотрела на себя в зеркало так, чтобы взгляд проник глубже поверхности кожи. Если бы она могла видеть то, что увидела я, впуская ее в дом, то ужаснулась бы той куче неосуществленных желаний, которые накопились в ее неплохо устроенном организме.

Лицо и прическа у нее безупречны, как те скатерти, которые она стирала и гладила чуть ли не каждый день. Но это не могло скрыть от моего взгляда медленное внутреннее угасание. А примерно через год я вдруг заметила, что эта красивая, элегантная и такая холодная женщина… «проглотила светлячка». Так я всегда характеризовала свои временные романы и увлечения (напомню – мой муж был старше меня на тридцать лет, ну и я…).

Она могла обманывать кого угодно, только не меня. Но обманывать ей, по большому счету, было некого.

Ведь ее муж сам обманывал ее, и поэтому не обращал внимания на внутреннее состояние жены.

Однажды, заехав на автозаправку перед въездом в столицу (я тогда ездила на выставку ювелирных изделий), я увидела герра Романа в синем комбинезоне и желтой фуражке с фирменным знаком. Он сидел на стульчике у павильона для мойки и смотрел вдаль отстраненным взглядом. Он меня не заметил.

Я поспешила уехать…

В тот же вечер он, как обычно, явился домой в своем безукоризненно отутюженном женой костюме и, как всегда, бросил мне пару-тройку вежливых фраз о преимуществах обучения в немецких университетах, где студенты не прогуливают лекции, а профессура не берет взятки и т. д. И добавил, что в воздухе уже пахнет весной…

Их дочь, Марина – белолицая, волоокая красавица, со странным выражением чуть раскосых глаз, живет своей жизнью. В первый год я не слышала от нее ни слова, кроме вежливых «здравствуйте» или «спасибо».

– Девочке трудно адаптироваться, – объяснила мне фрау Вера. – Мы забрали ее с первого курса университета – теперь она должна поступать здесь, на курс отца, нервничает. Но тут – перспективы. Скоро поймет.

Действительно, через некоторое время Марина повеселела. А четыре характерных синяка на икрах – я их видела, когда она поднималась по лестнице – красноречиво свидетельствовали о том, что девочка адаптировалась. Возможно, не так, как хотелось бы ее родителям.

Взаимоотношения в этой интеллигентной семье на первый взгляд кажутся гармоничными.

На самом деле достаточно услышать их разговоры, и даже не разговоры, а – интонации, чтобы заключить пари (вот только не с кем!), что этой троице давно пришел конец.

Хорошо знаю эти интонации. «Налить чаю, дорогой?» – «Спасибо, достаточно, любимая…» – «Прекрасная погода, не так ли?» – «В воздухе пахнет весной…»

Я знаю…

Оксана… Типичная женщина на заработках, без особых примет, кроме одной: получать деньги и фанатично ежемесячно переводить их к себе на родину. Таких женщин всегда можно вычислить в любой, даже многотысячной толпе по одному признаку – у них окаменевшее выражение лица. Даже когда они улыбаются, глаза остаются сосредоточенными. Им все безразлично. В работе они могут абсолютно все и действуют умело и упорно, как роботы, у которых есть лишь одна цель: заработать и отправить домой деньги. Они готовы ворошить навоз, собирать клубнику с утра до ночи под палящим солнцем, ухаживать за неизлечимо больными, мыть, чистить и драить тысячи полов. И терпеть, терпеть, терпеть. Бесконечно и молча терпеть.

Собственно, это терпение ничем не отличается от того, что они переживали на своей родине. Из одного рабства они попадают в другое. Я расспрашивала Оксану о ее жизни – эта жизнь была сплошным терпением. Лишь в первые пару лет после замужества в ней ненадолго блеснула надежда на другое. Такие женщины существуют только в постколониальных странах и на Востоке. Их никто не жалеет. Их просто используют. Как по мне, это – величайший грех. Хоть и я не святая – плачу ей меньше, чем могла бы…

Максим поселился здесь последним. Пустила его из чистого любопытства: именно такого человека не хватало в моем «пасьянсе». С первого взгляда было понятно, что парень не простой.

Таким, как он, трудно смириться с миром, не покорив его. Им всегда необходимо двигаться быстро и в разных направлениях, будто запутывая следы, сбивая всех с толку.

Максим все время пишет. Свет в его комнате горит до утра. Сейчас таких фанатиков мало. А он фанатик, это точно…

В последнее время он ходит грустный, задумчивый. Мне кажется, я знаю почему – ему нужно двигаться. Двигаться дальше, а он застрял здесь, как в Бермудском треугольнике. Я знаю, атмосфера нашего городка расслабляет, она – для таких стариков, как я.

Молодым здесь делать нечего.

Я сказала ему об этом. Он глянул на меня мрачно и ответил, что не знает, куда двигаться, и добавил:

– Если вы не против, фрау Шульце, я сделаю на заднем дворе маленькое аутодафе.

– Что вы имеете в виду? – спросила я.

– Костер. Он будет гореть быстро. А потом я уберу. Попрошу Соню – она посадит там цветы…

Мне стало жаль его. Я поняла, что он собирается сжечь свои рукописи.

Конечно, я не разрешила. Ответила так, как в таких случаях может сказать старый человек – о том, что у него все еще впереди, и все такое.

Он улыбнулся и неожиданно спросил:

– Как ваше имя, фрау Шульце?

Он был единственным, кто спросил об этом.

Я позволила ему называть себя сокращенным именем – Лора.

– Лореляй? – уточнил он.

И процитировал строки из Гейне…

…Мой ковчег дал трещину после того, как мы отправили гроб с несчастной Оксаной на родину. Это событие прорвало скрытую плотину. И прорвалась она неудержимой мощной волной. Через месяц я осталась здесь одна.

Мне предлагают продать дом и перейти на государственное обеспечение. Не знаю. Возможно, стоит это сделать…