Неизвестная девушка
Днем Кудрявцева вызвал заведующий экскурсионным бюро:
— Вот что, Коля: в Сталинград приехал замечательный человек. Вы, наверное, о нем слыхали — Герой Советского Союза Нерчин.
— Слыхал, конечно… Где он остановился?
— Не знаю. Он был у нас и записался на экскурсию. Тема ваша: исторические места боев. Поедете, как всегда, с нашим катером по Волге, от местной пристани до гидростроевского поселка. Хорошенько подготовьтесь, и в добрый час!
Кудрявцев был озабочен. Дома он заперся у себя в комнате, сел за стол, вынул из ящика чистый лист бумаги и четким почерком написал: «План проведения экскурсии».
Прошло два часа. Пепельница завалена окурками, на столе, на подоконнике, на кровати разбросаны книги, рукописи, вырезки из журналов и газет, но на листе, озаглавленном «План проведения экскурсии», не прибавилось ни строчки.
И в сотый раз за сегодняшний вечер Кудрявцев спрашивал себя: как рассказать о Сталинградской битве ее герою?
В Сталинград Кудрявцев приехал три месяца тому назад из Москвы, где учился на историческом факультете. Здесь он должен был закончить свою дипломную работу, посвященную Сталинградской битве.
Он тщательно изучал материалы в Музее обороны, познакомился со многими участниками боев, кропотливо восстанавливал эпизоды прошлого, связывая их в одну неразрывную цепочку.
Вскоре после приезда Кудрявцева пригласили работать в городское экскурсионное бюро.
— Дело у нас живое, да и материально вам будет легче… — говорил заведующий, бывший танкист.
Кудрявцев решил: «Попробую», — потом втянулся и полюбил новое для него дело.
И скольким же людям показал он за это время Сталинград! Ленинградские металлисты и румынские крестьяне, колхозники с Алтая и ткачи из Иванова, лесорубы из Архангельска, электрики из Москвы… Но никогда еще за время своей работы в Сталинграде Кудрявцев не испытывал такого затруднения, как сегодня.
Он знал о событиях, связанных с именем Нерчина. Осенью сорок второго сержант Нерчин командовал отделением в роте лейтенанта Трофимова. Долгое время эта рота сдерживала натиск крупного фашистского соединения, пытавшегося прорваться к Волге. Бон на Продольной улице, которую обороняла рота, отличались особенной ожесточенностью. К Волге фашисты не прошли. Из всей роты героев остался жив только Нерчин. Тяжело раненный, он был эвакуирован в тыл на левый берег и после пяти месяцев госпиталя вернулся в строй.
О боях на Продольной улице Кудрявцев ежедневно рассказывал экскурсантам. Но как рассказать о Сталинградской битве ее герою?..
Он закрыл большую кожаную тетрадь для записей и уже хотел спрятать ее в стол, как в дверь постучали.
— Войдите, — крикнул Кудрявцев и, подойдя к двери, открыл ее.
На пороге комнаты стоял военный в форме майора с Золотой Звездой на груди.
— Прошу извинить за беспокойство. Товарищ Кудрявцев?
— Да, это я…
— Разрешите представиться — Нерчин.
Кудрявцев был так удивлен, что почти минута прошла в полном молчании.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал наконец Кудрявцев и подал стул.
Майор молча сел, видимо тоже не зная, как начать разговор.
На вид Нерчину было года тридцать два — тридцать три. Был он невысокого роста, широкоплечий, с лицом немного полноватым, но очень свежим. Яркий румянец на щеках, спокойный, ровный взгляд… Все это создавало убедительное впечатление здоровья и силы.
— Я записался на вашу экскурсию, — начал майор. — В бюро мне рассказали о том, что вы историк, интересуетесь Сталинградом и собираете материал.
— Мне будет очень интересно записать ваши воспоминания, — сказал Кудрявцев. — Это сильно поможет моей работе.
— Я, разумеется, с удовольствием, — серьезно ответил майор, — но сегодня я сам пришел к вам за помощью.
— Если я могу быть вам полезен…
— Я думаю, можете, — сказал майор. — Вы, наверное, знаете о боях на Продольной улице и о роте лейтенанта Трофимова?
— Да, я изучал материалы.
— Ну так вот. Я в этой роте командовал отделением в звании сержанта и десятого октября сорок второоа года был ранен и увезен в тыл. Ранение было тяжелое, и я плохо помню все, что затем было. Помню только, что лежал я там на Продольной и меня подобрала и привела в чувство дружинница, неизвестная мне девушка, тащила на себе до переправы, а потом я очнулся уже в госпитале. Я, конечно, очень заинтересован найти эту девушку. Несколько раз я запрашивал госпиталь, но куда там… Мне справедливо отвечали, что надо знать хотя бы имя и фамилию. Многие дружинницы и сестры погибли… Да, многие погибли, это верно. Но я всегда надеялся, что эта девушка, которая спасла мне жизнь, жива. После войны я запросил воинскую часть, в которой служил осенью сорок второго, и мне прислали список сандружинниц, работавших у нас и ныне здравствующих. Две из них жили в Москве, третья в Полтаве.
— Сестры Князевы в Москве и Лида Хоменко в Полтаве, — сказал Кудрявцев.
— Вы о них знаете? — спросил майор.
— Разумеется. Одна из глав моей работы посвящена сандружинницам периода Сталинградской обороны, Так что же они?
— Лида Хоменко работала на Продольной в сентябре, ну, а я был ранен в октябре, а сестры Князевы на Продольной улице не были, они работали на заводе «Красный Октябрь». Лида Хоменко написала мне, что были сандружинницы и из приданных частей. Но как их разыскать?
— У меня есть картотека, — сказал Кудрявцев. — Я молу сейчас же посмотреть.
Он сел за стол, снова взял большую кожаную тетрадь и уверенно открыл нужную страницу.
— Здесь записаны имена и фамилии сандружинниц, работавших в период Сталинградской обороны, и мои беседы с теми, кто работает сейчас в Сталинграде. Вот, например, Мария Александровна Ястребова. Штукатур…
— Но ведь в том-то и дело, что я не знаю ее имени, — снова сказал майор.
— Понимаю, понимаю. Я сейчас ищу людей, работавших на участке вашего полка, — сказал Кудрявцев. — Мария Ястребова нам не годится. Она находилась при сануправлении другой дивизии. Ольга Ильинишна Проценко. Работает на грейдер-элеваторе. Сандружинница с начала Отечественной войны. Вот разве что она… Нет, здесь ясно написано — служила в авиачастях. Сестры Князевы… Ну, о них вы все знаете. Однако я ясно помню, что со слов одной сандружинницы записывал о боях на Продольной улице. Вот: крановщица Полина Михайловна Минаева. Бои на Продольной улице, октябрь тысяча девятьсот сорок второго.
Нерчин встал.
— Значит, вы думаете…
— Я еще ничего не думаю. Я историк и в своей работе привык опираться только на факты, — с юношеской деловитостью заметил Кудрявцев. — Здесь есть еще одна бывшая сандружинница, лаборантка по бетону в Сталинградгидрострое, товарищ Королева. Продольная улица… Да нет, это уж ноябрь. Евгеньева Лидия Константиновна. Тоже ноябрь. У меня записаны и другие имена сандружинниц, но их уже нет в живых. Да, пожалуй, единственно возможный случай — это Полина Михайловна Минаева. Совпадает и участок боев и время — октябрь.
— У вас есть ее адрес? — спросил Нерчин.
— Да, я в таких случаях очень аккуратен. Гидростроевский поселок, дом тридцать четыре, квартира четыре.
— Дом тридцать четыре, квартира четыре. Большое вам спасибо. Иду. Я ведь здесь в отпуске, — прибавил майор, словно оправдываясь. — В конце концов, она может лично признать меня.
Кудрявцев задумался. Поиски неизвестной девушки, спасшей жизнь майора, его заинтересовали.
— Идемте вместе. Я и дорогу знаю и с Минаевой вас познакомлю.
Кудрявцев жил в Верхнем поселке, и отсюда были видны все огни Сталинграда. Они смешивались с огнями, строительства гидроэлектрической станции на левом берегу Волги, и река угадывалась только по движущимся огням катеров, теплоходов и барж.
— Не узнаю я этих мест, — признался Нерчин.
— Да, трудно узнать…
Они шли по широкому асфальтированному проспекту, по обе стороны которого были высажены молодые тополя. Вечер был легкий, не душный. Повсюду было много гуляющих. Кудрявцеву и Нерчину поневоле пришлось замедлить шаг.
— Все неузнаваемо, — повторил Нерчин, — все новое: до ма, школы, клубы, театры, сады… Целый день искал знакомые места, да так ничего и не нашел.
— То ли еще будет через пять лет, когда гидростанцию построят, — сказал Кудрявцев. Он всего несколько месяцев жил в Сталинграде, но эту летучую здесь фразу быстро воспринял. — Трудно историку…
— Трудно?
— Ну конечно. Люди заняты новыми делами… Вот здесь сядем в автобус, — предложил Кудрявцев, — он довезет нас до места.
Вскоре они уже были в гидростроевском поселке и вошли в дом, где жила Полина Михайловна Минаева.
Им открыла дверь сама хозяйка. Видимо, она кого-то ждала. Лицо ее было приветливое и веселое. Одета была Полина Михайловна по-домашнему: ситцевое платье с передником, тапки на босу ногу. Увидев посторонних людей, она смутилась.
— Вы к Павлу Васильевичу? — спросила Минаева, пряча руки, вымазанные в муке, и незаметно вытирая их о передник. — Его нет дома. Но он вот-вот придет.
— Нет, мы к вам, Полина Михайловна, — сказал Кудрявцев. — Извините, что так поздно…
— Ничего, что вы. Проходите, пожалуйста, в комнату… Лизочка, убери свои картинки, а то дядям даже присесть некуда. Слышишь, что тебе мама говорит? Вас-то я знаю, — обратилась она к Кудрявцеву, — вы к нам на стройку приходили, записывали, кто в Отечественной войне участвовал. Лизочка, вынь изо рта пальчик. Это она на вашу Золотую Звезду засмотрелась. Вы не из нашего Управления будете?
— Нет, я не из Управления, — сказал Нерчин, нахмурившись.
— Говорили, что новый человек к нам в Управление приехал — механик. И тоже герой… Ох, минуточку, я сейчас, только пирог выну, сгорит, — сказала Минаева и выбежала на кухню.
— Ну, что это вы сразу нахмурились? — тихо спросил Кудрявцев майора. — Разве так можно? Все же это не вчера было. Надо рассказать о себе, напомнить обстоятельства, человек же совершенно не подготовлен. Понимаете?
— Понимаю.
Полина Михайловна вернулась в комнату с известием, что пирог вынут из духовки, чуть-чуть подгорел, но с корочкой даже лучше. Она успела снять передник, надеть чулки и туфли, причесаться и теперь чувствовала себя куда более уверенно.
— Вы, наверное, снова ко мне по поводу старых дел? — спросила она Кудрявцева.
— Угадали, Полина Михайловна, — сказал Кудрявцев, — и не только я, но и майор Нерчин.
— Простите, фамилию не расслышала…
— Нерчин Иван Алексеевич, — отчетливо сказал майор и еще больше нахмурился.
— Иван Алексеевич Нерчин тоже участник Сталинградской обороны, — продолжал Кудрявцев. — В 1942 году он был тяжело ранен.
— Разрешите, я уточню, — сказал майор. — Я служил в роте лейтенанта Трофимова. Ранение — 10 октября 1942 года… На Продольной улице. Неизвестная мне сандружинница переправила меня в госпиталь, на левый берег…
Сказав это, майор встал, привычным движением поправив гимнастерку. Полина Михайловна тоже встала. В комнате теперь было так тихо, что маленькая Лиза подбежала к матери и испуганно уткнулась лицом в ее платье. Наконец Кудрявцев услышал голос Полины Михайловны и обрадовался ему. Но голос ее был не прежний — легкий и немного протяжный, а другой — строгий и сдержанный.
— Это могла быть и я, — сказала Полина Михайловна, — но это могла быть и не я… Мы многих вынесли из боя и переправили в тыл. Я не могла всех запомнить. Вы не обижайтесь, но это было невозможно.
— Понимаю, — сказал майор.
— Помню, одного везла на катере, он все что-то говорил, говорил. Снова нас бомбили… А в госпитале он пришел в себя и сказал мне: «Спасибо»… Потом я о нем справлялась, и мне сказали, что он умер.
— Может быть, ошиблись? — спросил Нерчин.
— Может быть…
— Постойте, — сказал Кудрявцев. — Не все, но кое-что можно восстановить в памяти. Вы, товарищ майор, наверное, помните события, которые предшествовали вашему ранению. Ну, например, где, в каком месте Продольной улицы шли в это время бои?
— Бои шли в самом конце Продольной, — послушно ответил майор. — Почти у самой Волги. В наших руках оставался только один дом, угловой с набережной.
— Знаю, знаю, — сказала Минаева. — В этом доме в первом этаже был промтоварный магазин.
— Подождите, Полина Михайловна, вы потом скажете. Продолжайте, товарищ майор.
— Верно, — сказал Нерчин. — Там был магазин, Я хорошо помню вывеску, ее сорвало, но она так все время и валялась на земле.
— Зеленая вывеска и белыми буквами написано…
— Полина Михайловна!..
— Хорошо, хорошо, я больше не буду…
— Противник долгое время не бомбил этот дом, потому что тут все были перемешаны — и немцы и мы. А уж потом озверел и бросил три бомбы подряд.
— В этот день вы и были ранены? — спросил Кудрявцев.
— Да.
— Полина Михайловна! — снова спросил Кудрявцев. — Вы в этот день были там, на Продольной?
— Да, — сказала Минаева. — Да, да. Когда бросили бомбы, я была там. Лизанька, — сказала она, видимо боясь, что дочь может испугаться ее волнения. — Лизанька, возьми картинки и поди в кухню. Иди, иди… Возьми там пирога…
Нерчин быстро собрал картинки, разбросанные по стульям, и Лиза, взяв их, побежала в кухню.
— Когда упали бомбы, меня не ранило, а только оглушило, — продолжал Нерчин. — Я слышал, что говорили, будто бы командир отделения ранен, но я не был ранен. И когда немцы ворвались в дом, я слышал их разговор. Потом наши отбили дом. Ну, в общем, все то, что от него осталось. Голова у меня шумела, но я все помню. Кто-то мне дал водки, и я совсем пришел в себя. Потом поднялся, смотрю — артиллеристы ставят орудие на прямую. Я собрал своих, говорю: «После подготовки — за мной!» Орудие дало несколько выстрелов, хорошо, знаете, так: по цели; я уже хотел командовать, ну, а тут мина. А дальше ничего не помню…
— Дальше я… Я все это помню… — с силой сказала Минаева и, обернувшись к Кудрявцеву, спросила: — Вы помните, что я вам рассказывала?
— Да, — сказал Кудрявцев, — и я захватил записи с собой. Тут все с ваших слов записано. — Он вынул тетрадь, разлинованную по-бухгалтерски, и прочел: — «В октябре месяце наш отряд вместе с новым пополнением прибыл в Сталинград. Меня, как более опытную, сразу же послали на Продольную улицу. Когда я туда попала, думала: „Отсюда мне не выбраться…“ На моих глазах бомбили угловой дом… Я все-таки хотела туда пойти, но мне сказали: нельзя, там немцы. Потом немцев выбили. Тут еще наши артиллеристы подкатили пушку. Я снова хотела пойти, но немцы стали бить из минометов. Лежу в воронке, пережидаю. Когда немцы перестали стрелять, вижу, возле пушки лежит наш боец, и слышу разговор. Один боец говорит: „Что ты, он еще дышит“. Я подползла: живой… Когда я его тащила, чувствовала, что он за меня держится… Притащила в блиндаж. Там на берегу были блиндажи понаделаны, в скале. Сделали перевязку, и врач сказал: он очень плох, отправляйте его на левый берег. Это был мой первый раненый в Сталинграде…»
— Так, значит, это были вы… — тихо сказал Нерчин.
В это время в комнату вбежала Лиза, с большим куском пирога в руках.
— Мама, мамочка! — Голос ее показался Кудрявцеву удивительно звонким. — Пирог очень вкусный! Мама, почему ты плачешь? Не плачь, мамочка, — говорила Лиза, гладя руки Полины Михайловны и зло глядя на Кудрявцева и Нерчина.
— Я не плачу, — сказала Полина Михайловна. Слезы градом катились у нее из глаз. — Глупая девочка — это от радости. Вы знаете, товарищ майор, я так рада, что вы живы, так рада!
Майор подошел к ней.
— Я жив, жив, — сказал он. — Спасибо вам, Полина Михайловна. И не будем больше об этом.
Полина Михайловна вытерла слезы.
— Дайте же на вас взглянуть, — сказала она неожиданно весело. — Как же вы хорошо поправились. Полный такой, представительный. Майор! Настоящий майор, — сказала она с восхищением.
Все ей нравилось в Нерчине — и его полноватое свежее лицо, и румянец, и походка, и золотые погоны. Это был ее раненый. Он был жив и стал такой, какой он есть, благодаря ей.
Раздался звонок, Полина Михайловна и Лиза пошли открывать дверь; было слышно, как мужской голос сказал: «Здравствуй, Полюшка, здравствуй, Лизанька», — потом Полина Михайловна стала о чем-то говорить быстрым шепотом, вероятно рассказывала мужу о своих необычных гостях. Наконец хозяева вошли в комнату.
— Здравствуйте, товарищи, здравствуйте, — сказал Минаев, пожимая руки Кудрявцеву и Нерчину. — Очень рад, что все так хорошо получилось. Жена мне уже обо всем поведала. Прекрасно, прекрасно!.. Такой случай отметить надо.
— Пирог готов, — сказала Полина Михайловна, — чуть-чуть подгорел, но с корочкой даже лучше. Есть баночка крабов…
— Что твой пирог, что крабы, — говорил Минаев, подходя к буфету. — Без беленькой не отметишь.
— Это верно, — сказал майор серьезно, — у меня так прямо горло пересохло.
Минаева накрыла на стол, принесла пирог, поставила рюмки. Павел Васильевич налил вина.
— Ну, как говорится, — со свиданьицем…
Все выпили, и Нерчин сказал:
— Жаль, нет моей Тамары. Вот была бы рада. Сегодня же ей обо всем напишу.
— А далеко вы от наших мест? — спросил Минаев.
— Далеко, — сказал Нерчин. — На самой границе.
— Так, так… Значит, в случае чего…
— Оставь, Павлуша, — сердито сказала Минаева.
— А что, Полина Михайловна, — вступился Нерчин, — военный человек для того и нужен, чтобы, в случае чего, ответить ударом на удар.
— Правильно, товарищ майор, мы, старые солдаты, так это дело и понимаем. Только вот товарищ Кудрявцев меня обошел. Полину Михайловну допрашивал, а меня обошел. Что, не правда? — смеясь, спросил он Кудрявцева.
— Разве вы тоже в Сталинграде воевали? Я этого не знал, — сказал Кудрявцев.
— Было… Служил.
— Вы сами сталинградец?
— Такой же, как и моя Полина Михайловна. Только она черноземная тамбовчанка, а я из Читы. Ну, где бы нам встретиться? Не иначе как на Волге, в октябре сорок второго.
— Это правда, — сказала Полина Михайловна. — Мы с ним в одном катере сюда прибыли. У вас же записано: «С пополнением». Ну вот он, — Полина Михайловна показала на мужа, — и его товарищи-сибиряки и есть пополнение.
— Да, да, было… — повторил Минаев, — переправляемся на катере, а Волга горит, горит… Глазам своим не верим — река горит! Спрашиваем командира: «Товарищ командир, как это понять?» Это, отвечает, фашисты нефтебаки подожгли. Нефть плывет по реке…
— Виноват… — перебил Кудрявцев, — вы прибыли в Сталинград в тот день, когда немцы подожгли нефтебаки?
— Утром прибыли, — сказала Полина Михайловна.
— Ну, хорошо, пусть утром, но ведь нефтебаки… Ничего не понимаю…
— А так понимать надо, — сказал Минаев, — что еще на сталинградскую землю не вступили, а уже боевое крещение приняли.
— Да, я не о том… Я к тому, что… — начал Кудрявцев и вдруг резко оборвал себя.
Минаев продолжал рассказывать о своей встрече с будущей женой, но Кудрявцев уже не слушал его.
«Что же это получается, — думал Кудрявцев. — Нефтебаки немцы подожгли 16 октября. Нерчин был ранен и увезен в тыл 10 октября. Значит, когда Полина Минаева впервые вступила на сталинградскую землю и была направлена на Продольную улицу, то Нерчин в это время… Нет, не может быть… Но нефтебаки немцы подожгли все-таки 16 октября…»
И Кудрявцев снова стал сопоставлять и считать числа, кляня себя за эти подсчеты и не в силах отбросить неумолимую хронологию.
А Минаев рассказывал, как встретился он с Полиной Михайловной и как они полюбили друг друга, а потом поженились. Оказалось, что как раз в это время майор женился на Тамаре.
«Надо еще спросить, надо уточнить, — думал Кудрявцев. — Да нет, и так все ясно: ведь из тех сандружинниц, что работали в октябре на Продольной, осталась в живых только Минаева, и, значит, та девушка, которая спасла Нерчина, все-таки погибла. Все ясно, надо им только разъяснить, что произошла ошибка».
— Жили мы поначалу в Чите, — рассказывал Минаев. — А в прошлом году, как волжские стройки объявили, подались сюда. Я строитель старый, — сказал он тем же уверенным тоном, каким только что говорил «я солдат старый». — Ну, а Полина Михайловна здесь «высшее образование» получила — крановщицей стала…
Кудрявцев взглянул на них. Майор, сложив руки ладонь в ладонь и слегка навалившись грудью на стол, внимательно слушал Минаева. Полина Михайловна сидела в кресле напротив майора, рядом с мужем. Лиза заснула у нее на руках.
Кудрявцев взглянул на них еще раз, встал и так ни слова и не сказал.
— Куда же вы? — удивился Минаев.
— Пора мне, пора…
— Это не по-сталинградски, — уговаривала Полина Михайловна, понизив голос, чтобы не разбудить дочь.
— Завтра экскурсия, — сказал Кудрявцев первое, что ему пришло в голову, — подготовиться надо.
— Честное слово, оставайтесь, — сказал майор, — смотрите, люди какие хорошие!..
Но Кудрявцев решительно простился со всеми. Выйдя от Минаевых, Кудрявцев быстрым шагом пошел по направлению к своему дому, но, дойдя до Тракторного, не поднялся наверх домой, а пошел дальше. Народу на улицах становилось все меньше и меньше. Вернулась с работы вечерняя смена. Ушли на заводы и стройки работавшие в ночь. Когда Кудрявцев дошел до угла Продольной улицы, было уже совсем тихо…
Он остановился и осмотрелся по сторонам так, словно бы впервые в жизни видел Продольную улицу. Кудрявцев смотрел на дома, широкими уступами спускавшиеся к Волге, на зеркальные витрины магазинов, на высокие арки, в глубине которых темнели клумбы, но за всем этим он ясно видел роту героев, сражавшихся здесь осенью сорок второго, и всего яснее — Нерчина и Минаеву. Он не жалел, что скрыл от них правду. В их сегодняшней встрече была та настоящая правда, которая не боится пытливого взгляда историка…
Вернувшись домой, Кудрявцев не лег спать, а с увлечением сел работать. Снова он открыл свои книги, альбомы и рукописи. Он работал долго, иногда поглядывая в окно, на огни Сталинграда, на Волгу, по которой, как трассирующие пули, шли новые караваны…
Хороши волжские огни! Особенно хороши они на сталинградском берегу, высоком, гордом, много видевшем за свою жизнь, хранящим много человеческих историй.
Молодожены
1
Впервые в жизни Валя чувствовала себя такой несчастной. Она шла домой, нарочно выбирая безлюдные и неярко освещенные улицы: не хотела, чтобы видели ее расстроенное лицо. Но оттого, что улицы были темными, становилось еще тоскливее.
На заседании Валя сдерживалась, крепилась как могла и после своего неудачного выступления, и после суровой отповеди Крупенина. (Начальник ЖКО так и сказал: «Надо дать суровую отповедь выступлению Рожковой».) Сейчас даже простое сочетание буке — ЖКО — было ей ненавистно, хотя они всего лишь означали жилищно-коммунальный отдел, в котором Валя работала.
А ведь совсем недавно — с тех пор прошло едва ли полгода — все было так хорошо, счастье казалось прочным и о Вале говорили, что она «везучая» и «родилась в сорочке».
И в мелочах везло. Билет получила в купе, на стройке ей дали комнату вместе с одной очень хорошей девушкой, Леной Постниковой, с которой Валя познакомилась еще в поезде. Пошла на почту купить конверты и марки, а ей подали телеграмму: «Сердцем тобой целую». Так встретил ее Борис на новом месте. Да, вот так-то!
Город еще не имел названия, спорили — может быть, назвать Электроград? — а уже из любого населенного пункта Советского Союза принимали почтовые отправления по адресу: «Поселок Гидростроя». Может быть, Лена не чувствовала прелести нового места, в конце концов не все ли равно, где лечить детей, здесь или в Ленинграде, зато Валя вполне оценила главную свою удачу: города еще нет, кварталы его еще настолько молоды, что клуб, выстроенный год назад, называется старым, а новым называется тот, с которого еще не сняли леса ; в таком городе есть где развернуться специалисту-садоводу. Уже сейчас должен быть заложен парк культуры и отдыха, каждый квартал должен иметь свой сквер, надо разбить тенистые бульвары, украсить площади цветами. Перед гостиницей — гвоздики, а вокруг фонтана — кольцо гелиотропов: темно-фиолетовые, они так красиво обрамляют серый мрамор…
Даже Борис, узнав о Валином назначении, сказал одобрительно:
— Почетно, почетно! Это тебе в будущем пригодится.
Ах, какое это было счастливое и удивительно легкое время! Ей было сейчас и больно, и приятно вспоминать свой отъезд из Ленинграда, веселые лица товарищей на перроне, строгое лицо Бориса. Было ясно, что он сдерживает свои чувства, и от этого она еще больше его любила. Валя обняла Бориса, и вокруг них стало тихо.
— Какой сюжет пропадает… — сказал Борис.
А вечером, стоя в коридоре вагона у открытого окна, Валя рассказывала Лене, как она познакомилась с Борисом. Он по специальности кинооператор и в Институте зеленого строительства снимал «Выпускные экзамены». Валя сначала не обратила на него никакого внимания. А потом он попросил Валю вместе с другими девушками поехать в парк Победы и там участвовать в съемке для картины «Молодые специалисты». Но Валя отказалась: у нее еще было два предмета не сдано. Борис говорил, что это пустяки, никому не придет в голову проверять, но она все-таки не поехала, а потом жалела. Борис больше не появлялся. Ведь кинооператоры все время ездят по стране. В общем, Валя сдала уже все экзамены, и вдруг снова появился Борис… Сказал, что у него есть два билета на «Ивана Сусанина». Закрытие сезона…
У окна вагона стоять было холодно, стук колес заглушал слова, но Валя еще долго рассказывала, а Лена молча слушала, радуясь Валиному счастью. А в будущем было еще больше счастья, и будущее возникало легко и где-то совсем близко, вот только рассеется паровозный дым — и все будет ясно видно.
«Сколько разочарований», — подумала Валя.
Ну, конечно же, Лене легче, чем ей. Лена, та сразу начала работать в яслях, и ей не пришлось испытать никаких разочарований. Ясли были оборудованы прекрасно, и даже лучше, чем можно было ожидать. Ни в чем не было недостатка, даже здание было одним из самых красивых в городе. Валя написала об этом Борису, и тот шутливо ответил, что, по его наблюдениям, у нас сначала строят ясли, а уже потом пристраивают к ним какую-нибудь гидростанцию, домну или металлургический комбинат.
Разумеется, Лена очень устает на своей работе, а вечерами у нее еще патронаж. Но Валя тоже очень хотела бы уставать от своей работы, а не от дымных заседаний и бесконечных споров, от которых так мало толку.
Но не было работы, ради которой Валя приехала сюда. Она занимает должность инженера по зеленому строительству. Но, собственно говоря, где оно, это зеленое строительство? Один бульвар?
Валя вспомнила, как в ответ на эти слова Крупенин покачал головой и сделал отметку в своем блокноте.
— Валентина Ивановна — молодой специалист, — говорил Крупенин, показывая карандашом на Валю, — но кто дал право молодому специалисту охаивать всю нашу работу? По-моему, мы строили наш бульвар, когда Валентина Ивановна еще экзамены сдавала. На своем горбу вытягивали. На своем горбу вытягивали… — повторил он, похлопав себя карандашом по шее.
— Я совсем не хотела…
— Я вас слушал, Валентина Ивановна, теперь вы меня послушайте.
Нет, она не охаивала чужую работу. Она знала, что строители любят эти две зеленые ниточки, а иной рабочий крюку даст только для того, чтобы пройти по своему бульвару. Вечерами здесь всегда тесно.
Но об этом бульваре она знала еще в Ленинграде. А что сделано с тех пор?
Когда Валя приехала, Крупенин познакомил ее с генеральным планом города.
— Работенки вам хватит, — озабоченно говорил Крупенин, — хватит вам работенки, — повторял он, трогая карандашом зеленые квадраты и треугольники, щедро разбросанные по ватману. — Хватит, хватит…
А чем все кончилось? Ни рабочих, ни техники нет у инженера по зеленому строительству. По штату Вале положен заместитель, тоже специалист с высшим образованием, — бог с ним, не надо, обойдусь, — но без рабочих рук никак нельзя…
— А вы требуйте, Валентина Ивановна, — учил Крупенин. — Нажимайте, на горло становитесь. — И Крупенин бодро показывал на свое горло.
Валя была не из робких, она требовала, и нажимала, и даже грозила, но ничего путного из этого не получалось. Ей казалось, что на людях Крупенин даже гордится своим инженером по зеленому строительству.
«Смотрите, смотрите, — говорил Крупенин, — вот где энергия!», или «Эдак она нас скоро всех прижмет», или «Теперь уж мы не отвертимся».
С глазу на глаз он говорил ей:
— Ну, подумайте сами, неужели же я рабочих с объекта сниму? Извините, грубыми вещами занимаемся: санузлы, так сказать, — хлеб наш насущный. А вы для нас вроде пирожного, так сказать, эклер…
Как-то раз после одного очень неприятного разговора с Валей Крупенин с улыбкой взглянул на нее:
— Конечно, вы человек горячий… кипяток… ошпариться можно… Ну, так ведь молодость! Одним словом, собирайтесь в командировку. Начальник строительства подписал. Попрошу взглянуть: станция назначения — Адлер, цветоводческий совхоз. Адлер — это Сочи, — не преминул напомнить Крупенин, — вы там смотрите на пляже не обожгитесь: вы же северяночка…
Полный вагон цветов и сортовых семян привезла Валя. И в тот же день Крупенин доложил начальнику строительства: «Вагон кислорода прибыл».
«Вагон кислорода» продолжал свой путь во всех отчетах и циркулярах по разделу «Зеленое строительства», а Валя испытала новое разочарование: не удалось ей украсить улицы и площади нового города. Крупенин распорядился открыть киоск с цветами на базаре.
— А что, собственно говоря, не устраивает Рожкову? — слышала Валя голос Крупенина. — Ей, видите ли, поручили торговать цветами! Сотни наших строителей украсят свой быт, но вот беда: инженер — и киоск на базаре.
— Ах, да разве в этом дело?
— Я вас слушал, Валентина Ивановна, теперь вы меня послушайте…
— О своих неудачах Валя писала Борису. Но чем он мог утешить ее? «Я таких крупениных несчетное количество видел, — писал Борис, — и все они на одно лицо. И вряд ли ты его переспоришь. У него уже выработался иммунитет ко всякого рода генпланам, и это понятно. Начальник строительства требует от него, чтобы поскорей были введены в эксплуатацию прачечные, в газетах его кроют за то, что парикмахерских мало, на рабочих собраниях за то, что где-то там штукатурка обвалилась, а тут появляется хрупкое создание с глазами цвета морской волны (и такими же переменчивыми, как морская, волна) и требует, чтобы начальник ЖКО в первую очередь занялся озеленением нового города. Начальника строительства Крупенин боится, с газетами он вынужден считаться, с мнением рабочих тоже, что же касается хрупкого создания, то оно не представляет реальной опасности. Хрупкое создание не обучено в институте бороться с крупениными…»
Борис умный и опыта у него много, но разве в письмах все скажешь и разве письма могут заменить встречу?
И Валя снова вспоминала ту холодную ночь в поезде, когда она с Леной стояла у окна вагона. Лена тогда искренне удивилась:
— Только поженились — и уже расстались!
— Раз надо, тут уж ничего не поделаешь, — ответила Валя. — Каждый из нас любит свое дело…
Сколько в этом ответе было наивной самоуверенности. «Да, молодость…» — думала Валя так, словно с тех пор прошло много лет и она стала старухой.
Конечно, и тогда уже, с первого дня разлуки, она мечтала о встрече с Борисом, но все не так, как сейчас. Она мечтала, что вот пройдет время, к ней на стройку приедет Борис, они пойдут гулять по улицам нового города, и она покажет ему свою работу. Он будет гордиться ею и будет вспоминать, как приехал снимать «Выпускные экзамены», и скажет: «Вот уж не думал тогда, что ты так развернешься».
Сейчас ей хотелось, чтобы Борис просто-напросто был здесь и чтобы он обнял ее. Прогулки… Хорошо сейчас бы очутиться в Ленинграде… в Летнем саду. Лебеди в пруду. И много роз… В этом году в Ленинграде много роз…
Когда Валя подошла к своему дому, было уже поздно. Над бульваром в высоком беззвездном небе стояла полная луна. Домой идти не хотелось: Лена дежурила у себя в яслях, а быть сегодня одной…
Валя печально взглянула на свое окно и увидела, что в комнате горит свет. Значит, Лена уже вернулась домой? Валя взглянула еще раз, увидела, как дрогнула занавеска… Из окна выглянул Борис.
2
Прошел уже час после встречи Бориса и Вали, но они ни о чем не спрашивали друг друга, и Валя не понимала, как случилось, что Борис здесь, и чувствовала только радость. И еще она не могла понять, как это всего только час назад ее волновало и печалило все то, что было вне ее любви.
В первом часу ночи вернулась с дежурства Лена, и только тогда Борис стал рассказывать, почему он здесь. Это не отпуск и не выигрыш в лотерею. Он приехал сюда работать. Вместе с ним приехали его ассистент и администратор. Они остановились в гостинице, а Борис побежал сюда, и, откровенно говоря, ему показалось, что от гостиницы до Вали еще день пути. А здесь всего-то пять минут ходу. Дело, по которому он здесь, довольно обычное. Надо снять короткометражный фильм о строительстве. Должен был ехать другой оператор, но когда Борис узнал, что намечена для съемки именно эта стройка, он бросился к директору студии и пал к его ногам: молодая жена — и вечность с ней не виделся! Ну, один-то раз в вечность даже директор студии обязан проявить чуткость!
Валя как сквозь сон слышала, что Лена «категорически против гостиницы» и что «Борис будет жить здесь, а она поживет у Симы… вы еще не знаете нашу Симочку… это чудесная девушка, радиотехник, красавица, каких мало…»
— И никаких «но». А сейчас только один вопрос: чем вас кормить?
— Да это какое-то самопожертвование! — засмеялся Борис.
— У нас есть тушеная морковка, творог и котлеты, все это надо съесть. Как же так! — волновалась Лена.
— Он съест, Леночка, ты не беспокойся, — сказала Валя, глядя на Бориса и словно говоря: «Вы же видите, он совсем ручной».
— Ну, как в Ленинграде? — спросила Лена.
— Как всегда в это время: пылища, скучища… Впрочем, я ведь очень мало бываю в городе. На три дня приеду, успею соскучиться и снова на волю… — Борис улыбнулся, и Валя подумала: «Вот за эту улыбку я его полюбила».
— Как бы я хотела хоть на минутку очутиться в Ленинграде, — сказала Лена.
— В самом деле? — спросил Борис, чуть заметным движением поправив свои рыжеватые волосы.
«Мне всегда нравилось вот это его движение», — подумала Валя и сказала:
— Да… Я бы тоже хотела хоть на минутку в Ленинград.
Она вдруг ясно увидела себя в Ленинграде. Она идут вместе с Борисом по Невскому, и все обращают на них внимание, — у Бориса такое тонкое, изящное лицо, а она, наверное, только что с Юга — так загорела…
— Кажется бы, в первый вечер забрала маму и пошла в Мариинку, — сказала Лена.
— На «Аиду»?
— А что? Новая постановка? Вы видели?
— Я? По правде сказать, у меня идиосинкразия к опере. В Мариинку я ходил только в то время, когда ухаживал за Валей. Ходил аккуратно, добросовестно, а в антрактах мы ели кремовый торт и Валя читала мне вслух либретто: «Сцена вторая. Дача Лариных. В то время как хозяйка варит варенье, Онегин гуляет с Татьяной». — И Борис знакомым движением протянул Вале левую руку.
— Ну, я пошла, — сказала Лена. — Нет, вы меня не уговаривайте. Выйду замуж и потребую от вас такого же самопожертвования…
— Мы ничем не рискуем, — весело заметил Борис, когда Лена ушла.
— Почему ты так думаешь?
— Лет двадцать назад на этот вопрос ответили бы вежливо: она не фотогенична.
— Ничего ты не понимаешь, Борис… Лена — очень хорошая девушка…
— Не спорю, не спорю. Знаешь две просьбы к господу богу? Первая: господи, сделай так, чтобы я была красивой! Вторая: господи, теперь сделай так, чтобы моя подруга была дурнушкой! Обе твои просьбы господь бог уважил. Третью выполнил я.
— Разве я о чем-нибудь просила тебя?
— Меня? Нет, конечно… Я же говорю — господа бога. Просто я подслушал и исполнил.
— Не понимаю!
— «Господи, сделай так, чтобы я очутилась в Ленинграде». Было?
— Бориска?!
Борис встал, шутливо поднял обе руки вверх и пробормотал, подражая шаманским заклинаниям:
— Иматра, Борнео, Кивач, Енисей, Гатчина… Через месяц гражданка Рожкова будет жить и работать в Ленинграде со своим обожаемым супругом. Валюшка, милая, это же правда… — Он вдруг переменился, исчезла улыбка, голос стал строже, глаза потемнели. — Забираю тебя отсюда…
Он заметил впечатление, которое произвели эти слова, и кивнул головой.
Энергия, свойственная его лицу, была выражена теперь особенно отчетливо. Линии рта стали жесткими. Он словно заново переживал это время, когда боролся за их совместную жизнь. Он так и сказал — «боролся».
Борис называл учреждения, с которыми ему пришлось иметь дело, куда он приходил и звонил по телефону, иногда по нескольку раз в день, писал заявления, просил, уговаривал, требовал. Когда они поженились, он еще не понимал так, как он это понимает сейчас, что жить надо вместе.
— Да? Так? — спрашивал он Валю. — Ты это тоже поняла? Ну, конечно же, ты ничего не могла сделать. Я сделал все сам…
По его тону Валя поняла, что он гордится собой и ждет того же от Вали.
— Тем более что, как я понимаю, у тебя здесь не очень-то получается…
— Крупенин… — начала Валя.
— Да, да, да, — нетерпеливо перебил ее Борис. — Я то же самое говорю. О прошлом не жалей. Все-таки опыт, приобретенный на такой стройке…
— Ах, какой там опыт! Поездка в Адлер да две грядки табака вдоль бульвара… Сама высаживала… Стоило вуз кончать…
— Ничего, ничего. Ты еще увидишь, как это пригодится. Работала на такой стройке!
Валя снова хотела возразить, но он, видимо, давно привык к этой своей формулировке.
— Будешь работать в парке Победы, — рассказывал Борис. — Темкин снимал там розарий, Ты представляешь себе, около четырех тысяч кустов… Из Нальчика на — самолете. В цвете это получилось здорово!
Валя слушала и понимала, что Борис хвалит этот розарий и какого-то Темкина еще и потому, что он боролся, боролся за то, чтобы Валя там работала.
«Уехать? Уехать отсюда? С Борисом?»
Ей сейчас все было легко, как в тот вечер, когда она уезжала из Ленинграда. Пожалуй, даже легче, потому что она уже испытал давящую тяжесть разочарования.
— Понимаешь, в том, что у нас было раньше, было что-то книжное, — говорил Борис, — а я за это время понял, что хочу настоящего, жизненного, понимаешь — всамделишного.
Валя знала, что слово «книжное» Борис говорит а осуждение. Книжное — «не всамделишное». Ну, к примеру сказать, он и она расстаются, даже не зная точно, на сколько времени, и любят друг друга в долгой разлуке.
— Хочу жизни всамделишной, — сказал Борис, — чтобы был дом. Чтобы ты… Чтобы я… — Он с такой жадностью ткнулся ей в плечо, что Вале стало его жаль.
— Может быть, это такой возраст подходит? — спросил Борис. И Валя подумала, что когда он был один, то, наверное, не раз задавал себе этот вопрос. — Вероятно, у каждого человека есть свое представление о возрасте. — По-моему, возраст — это такое время, когда научаешься соразмерять движения. Я раньше тратил уйму времени на каждый сюжет, и меня еще потом без конца монтировали. Простая вещь: рабочий въезжает в новую квартиру, ну а я в цех бежал и к дядюшкам, к к дедушкам, которые раньше по подвалам ютились… А теперь я этот сюжет снимаю так, что режиссеру делать нечего. Проявили — и в прокат! Старая квартира… новая квартира… грузотакси… шофер улыбается… ветхая кастрюлька падает на мостовую… бабка качает головой… купают сына в новой ванне… приготовляют яичницу на новой плите… Ты скажешь «опыт»? — спросил Борис, хотя Валя молчала. — Надо соразмерять движения, беречь силы для большого искусства. Так же вот и в жизни… Прав я?
— Я не знаю… — сказала Валя. — Я… Ты гораздо умнее меня… а я… я просто тебя люблю…
Валя проснулась ночью. Ей захотелось увидеть лицо Бориса, и она зажгла ночничок. Борис улыбался во сне, во линии рта были по-прежнему немного жесткими. «Я боролся», — вспомнила Валя.
3
Крупенин прочел Валино заявление и поморщился: он не любил, когда из его отдела уходили люди, к тому же специалисты, да еще молодые, да еще без всяких, видимо, к тому оснований.
«По семейным обстоятельствам» — было сказано в заявлении. Какие там у нее семейные обстоятельства? Обиделась и ничего больше. А он-то считал ее неглупой девушкой.
— Месяц отпуска вам хватит? — спросил Валю Крупенин.
— Мне отпуск не полагается, да я и не устала, — ответила Валя. — Я…
— Хорошо, хорошо, — сказал Крупенин, — разберемся.
Дней десять он избегал всяких разговоров на эту тему, а при встречах с Валей отшучивался: «На критику не обижаются, пора бы запомнить», «Ничего, ничего, рассосется…»
Но Валя продолжала настаивать, и Крупенин сказал:
— Приходите завтра к трем, поговорим.
Но весь следующий день он пробыл на строительстве котельной, и о Вале вспомнил только к вечеру.
— Вызовите Рожкову на утро, — сказал он секретарше и снова, без всякого злого умысла, опоздал. Разговор с Валей ему пришлось начать с извинений.
— Я ко всему этому давно привыкла, — хмуро сказала Валя.
— Ну, вот видите, у вас претензии, — заметил Крупенин, — а вы пишете «по семейным обстоятельствам».
— Я пишу так, как есть на самом деле. Муж работает в Ленинграде, а я здесь…
— Об этом надо было раньше подумать. Вы ведь не вчера замуж вышли?
Валя почувствовала, что покраснела:
— Нет…
— Что это вы так со мной разговариваете? — недовольно спросил Крупенин. — «Да», «нет»… Что вы против меня имеете? Не понравилось, что я вас на людях критиковал? Грубовато? Мы, строители, вообще народ грубоватый…
— Вы меня не критиковали, — сказала Валя все так же хмуро. — Я вас критиковала.
Крупенин хмыкнул:
— Значит, это не вы, а я нетерпим к критике?
— У нас с вами разные точки зрения: вы считаете, что зеленое строительство имеет серьезные успехи, а я считаю, что почти ничего не сделано.
— Вы, кажется, член партии?
— Нет…
— И не комсомолка?
— Нет…
— Так, так… Я вам должен со всей решительностью сказать, что ваша точка зрения политически ошибочна.
— Политически?!
— Конечно. Кричать на всех перекрестках: «ничего нет», «ничего не сделано»… Кому это выгодно? Вы об этом подумайте. Что же касается вашего заявления… — Он сделал паузу, и Валя почувствовала, как по ее спине пробежал неприятный холодок.
«Он меня не отпустит, — подумала Валя. — Что же мне тогда делать?»
— Что же касается вашего заявления… — повторил Крупенин, и Валя подумала: «А что, если он меня отпустит, что тогда?»
— Прежде всего, — сказал Крупенин, — вы напишите все поподробней. Относительно мужа и так далее, надо вам все уточнить.
Валя пришла домой взволнованная разговором, а главное тем, что решения все еще нет. Хуже всего неопределенность. Борис ее успокоил:
— Твой Крупенин — личность не очень сложная. Просто он не хочет, чтобы твой уход стал козырем против него.
— А я бы этого очень хотела…
— «Уймитесь, волнения страсти…» В тот момент, когда ты сядешь в поезд, ты об этом Крупенине начисто забудешь. А раз так, то «кесарю — кесарево», — напиши заявление с точным перечислением всех семейных бед и обид.
«Как у него все ясно и просто, — думала Валя о Борисе. — Вот бы мне так». Она вспомнила, как ждала ответа Крупенина и боялась и того и другого решения. Борису она об этом не рассказала, заранее зная, что он скажет на это: «Психоложество», «Достоевщина» или что-нибудь в этом духе.
«Действительно, какая-то чертовщина…» — думала Валя. Весь вечер она трудилась над заявлением, и все-таки у нее ничего не получилось.
— Хоть бы помог! — взмолилась она наконец.
— «Все тот же сон…» — пропел Борис, — бедному киночернецу не дают отдохнуть после трудов праведных. «Подай костыль». Что у тебя там не ладится?
Валя подала ему целую груду мелко исписанных бумажек. Борис прочел и покачал головой:
— Леди Гамлет зеленого строительства! Нет, дорогая супруга, решительно ничего не годится!..
Борис трудился добросовестно. Валя сидела на низенькой табуретке и внимательно смотрела на его нахмуренное лицо.
— Милый… милый… хороший мой, — тихо говорила Валя, так тихо, чтобы Борис не мог услышать. — И знает больше, чем я, и лучше меня, а без затей… И эту морщинку тоже люблю, и вот эту тоже…
— Ну вот, все, — сказал Борис, — читаю: «Прошу освободить меня» с такого-то числа от такой-то должности, как она там называется, — перехожу к сути дела: «Я замужем, перед моим отъездом на стройку у меня были основания полагать…» Полагать — это слово, которое крупенины очень любят… «полагать, что мой муж будет часто приезжать сюда по служебным делам. Однако…» Однако — слово тоже любимое… «Однако в связи с тем, что мой муж перешел на стационарную работу, такие приезды совершенно невозможны. Между тем… Между тем я люблю своего мужа, хочу нормальной совместной жизни, а в будущем и ребенка…»
Но Валя не дала ему закончить. Она вырвала у неге, из рук заявление и разорвала.
— Ты что, сдурела? — спросил Борис. — Слушай, Валентина, мне это совсем не нравится.
— Как же ты можешь, — говорила Валя взволнованно. — Как же ты мог самое наше дорогое… и о ребенке… Крупенину… чтобы читал и ухмылялся…
— Что за ерунда, — сказал Борис. — Крупенин, Крупенин… Да кто тебе Крупенин? Самый обыкновенный чинуша, которому другой чинуша может сказать когда-нибудь: почему это вы отпустили молодого, способного, подающего надежды специалиста?
— И ты, хочешь, чтобы они читали о том, что я… что ты…
— Психоложество, — сказал Борис, махнув рукой, — и вообще, делай как хочешь.
Он надел пыльник, шляпу с сеткой от комаров и ушел, сердито буркнув: «Буду в, гостинице».
Валя весь вечер провела одна. Хотела пойти к Лене, раздумала. Лена сразу догадается, что между ними что-то произошло. А признаться в этом Вале не хотелось. И потом, ей было неприятно, что Борис пообещал посмотреть Ленины ясли и так до сих пор и не собрался. Валя несколько раз напоминала ему о его обещании.
— Там есть специальная комната для ползунков. Ну, в общем, они еще не умеют ходить, а только ползают…
— Тысячу и один раз мы уже это снимали, — ответил ей Борис, — и врача твоего, и диетсестру. Все известно…
Это дело, конечно, Бориса — снимать или не снимать, а вот зайти к Лене надо было.
«Нужно нам поговорить, — думала Валя. — Обязательно нужно поговорить. Может быть, поспорим, поссоримся, но это не страшно».
Но тут Валя вспомнила своих старых знакомых по Ленинграду — Геню и Мусю Макаровых, и как Борис постоянно над ними подтрунивал, и именно за то, что они постоянно спорили друг с другом. Борис сочинил и препотешно разыгрывал целую пьеску.
— На сцене некоторое время совершенно темно, — рассказывал Борис, — слышен сильный звук поцелуя. Голос: «Мой друг, ты меня любишь?» Женский голос: «Обожаю»! Мужской голос: «Ты видела в Акдраме „Синее море“»? Женский голос: «Видела, мой дорогой». Мужской голос: «Тебе нравится, моя обожаемая?» Женский голос: «Нет, мне совсем не нравится». Мужской голос: «Тебе не нравится этот сверкающий шедевр?» Слышен сильный звук падающей мебели.
Валя, улыбаясь, вспомнила, как мило дурачился Борис и как это нравилось ей. Смешной он все-таки, Борис. Вот Валя не умеет так легко и просто шутить. «Какая-то я тяжеловесная», — думала она о себе.
Борис пришел, когда уже совсем стемнело. Не зажигая света, он взял стул и сел рядом с Валей.
— Послушай, Валюшка… Я был не прав. — В темноте он нашел ее руку. — Побранились, и будет. А в общем-то я говорил с нашим администратором. Он у нас законник. И он говорит, что ни к чему все эти подробности. Указать факты — и обязаны отпустить…
— Хорошо, хорошо, — быстро сказала Валя, боясь, что он снова заговорит о заявлении и они поссорятся. — Ну, как ты? Отдохнул немного?
— Да состряпали маленькую пулечку и разошлись. — Борис засмеялся. — Еще немного — и придет густой провинциальный быток. Ну, скоро конец, материал отправляем с оказией в студию, там проявят, и в понедельник уже обратно. Хотим показать здешнему начальству до монтажа. Мы иногда это практикуем. Будет там и для тебя сюрприз.
Валя погладила его руку.
— Знаешь, кого я вспомнила? Мусю и Геню…
— А! «Некоторое время на сцене совершенно темно…» И что же?
— Да нет… Так, ничего… Просто не хочу ни о чем разговаривать… А за то, что я разревелась, ты больше не сердишься?
— Конечно нет, — сказал Борис великодушно. — Ты только не разревись, когда будешь разговаривать с Круп… Ну, хорошо, хорошо, молчу…
4
Крупенин отдал наконец Вале заявление с надписью: «Согласен. В приказ». Подписано заявление было еще неделю назад, и Валя подумала: «Зря я эту неделю переживала…»
Сунув копию в свой портфель, Крупенин спросил по-доброму:
— Ну что? Скорей на телеграф? Молнируете: «Лечу крыльях любви»? Хоть бы спасибо сказала! Что за молодежь такая!
— Спасибо, товарищ Крупенин.
— Что за молодежь, что за молодежь, — смеясь, повторил Крупенин. — А еще неделя пройдет, и вообще забудете, как этот товарищ Крупенин выглядит. Что, не верно я говорю? Дескать, был такой откомхозовский деятель, во главу угла, так сказать, санузлы ставил, резеде предпочитал. Ну, ладно, ладно, я вам больше не начальство, нечего меня глазами сверлить. Что я, разницу не понимаю? Я в Ленинграде в сороковом году девять месяцев прожил. Идешь по Невскому и чувствуешь себя этаким лордом-милордом. И все наше здешнее житьишко-бытьишко, с «Медного всадника» если взглянуть, так, попросту сказать, микрожизнь. У меня оттуда недавно шурин приехал. Говорит, там такое кафе на Невском, белые медведи из фарфора, и теде, и тепе… Верно?
— Да, есть…
— Завидую, ей-богу, завидую, — сказал Крупенин, И Валя подумала, что впервые Крупенин разговаривает с ней с такой искренней доброжелательностью.
Они вместе вышли из управления. Крупенин предложил:
— Садитесь в машину, подвезу. Вам куда?
— В клуб…
— В клуб? И я туда же. На просмотр киножурнала? — Он взглянул на часы. — Давайте тогда поторопимся. Давай, давай, Леша, — сказал он шоферу, — опаздываем.
В машине Крупенин, сидя рядом с шофером и полуобернувшись к Вале, продолжал разговор все в том же бойком, неслужебном тоне:
— Этот, как его… ну, по-ихнему, кинооператор… уговорил меня, — дескать, надо посмотреть, проверить на знающих людях, а то еще может конфуз получиться. Ох, не люблю я эту шатию-братию.
— Вот как? — вырвалось у Вали.
— Прилипчивы очень. Прошу, пожалуйста, и нежданно-негаданно твоя физиономия с экрана улыбается.
— Я не понимаю, как так можно говорить? — возмутилась Валя. — Ведь это же искусство!
— Э-эх, куда хватили, — сказал Крупенин… — Искусство! Это ж кино не художественное…
Валя пожала плечами, отвечать было некогда — машина подъехала к клубу. Когда она вошла в зал, там уже погасили свет и спустили шторы на окнах.
— Внимание, товарищи, сейчас начинаем, — сказал голос Бориса. — Одну минуточку.
— Неполадки в пробирной палатке, — заметил Крупенин, вертясь во все стороны и стараясь разглядеть, кто еще есть в зале…
— Несколько предварительных слов, товарищи, — продолжал голос Бориса. — Мы показываем материал а условиях несколько необычных. Материал не смонтирован, нет звука. Я буду за диктора, чтобы у вас сложилось впечатление о тексте к изображению.
«И как это я могла столько заботиться о себе, о своих делах, — думала Валя, прислушиваясь к чуть взволнованному голосу Бориса. — Сколько надо пережить, — перечувствовать, пока он снимает, и потом, пока в студии проявляют материал, и в этом зале…»
— Начали, — сказал Борис. — На строительстве мощной гидроэлектрической станции развернулись работы по выемке грунта из котлована…
Строительство было снято общими планами с каких-то дальних точек и, по-видимому, сверху, и поначалу Валя не узнала знакомых мест.
Медленно развертывалась грандиозная панорама. Огромные машины казались крохотными, люди были едва видны.
Но вот из общей массы машин выделилась одна. Двадцатиметровая стрела понесла зубчатый ковш прямо в зрительный зал, ковш вздрогнул, врезался в землю и начал наполняться землей…
— Сильно! — сказал кто-то в дальнем углу зала.
Действительно, впечатление было большое. С огромной высоты падал черный поток земли. Земляной холм становился все выше и выше…
Наконец Валя узнала место, где снимал Борис. Это был Птичий остров, и Валя не раз там бывала. Там строилась дамба, а вокруг нее, по генплану, должно было расположиться зеленое кольцо. И как только Валя узнала этот Птичий остров, все вокруг стало домашней, теплей и даже машины стали казаться меньше. Ужасно приятно было узнавать знакомые места.
Пристань…
Пароход идет по новому каналу…
Река перекрыта перемычкой… По насыпи, бесконечной вереницей движутся самосвалы…
Быть может, впервые — за все время Валиной работы на стройке она ощутила, как дорог ей здесь каждый уголок.
Земснаряд… Багерская… Электропульт… Машинное отделение… Фреза рыхлит грунт под водой…
Никогда еще Вале не удавалось даже мысленно охватить так все строительство. Киноаппарат соединял части в одно неразрывное целое, подчеркивал плавное, отбрасывал мелочи…
В сравнении с тем делом, которое сейчас на ее глазах делали все эти экскаваторщики, скреперисты, механики, багеры, электрики, дизелисты, сварщики, в сравнении с их делом ее, Валино, дело представлялось ей совсем небольшим и даже ничтожным. Глядя на экран, Валя спрашивала себя: не был ли в чем-то прав Крупенин? Не много ли возомнила она о своей специальности? Нет, не деревья и не цветы решают здесь…
— Ежедневно со всех концов страны, — негромко говорил Борис, — на стройку поступает новая техника.
Эшелон с универсальными тракторами… Из кабины выглядывает водитель, улыбается…
— С каждым днем благоустраивается город, в котором живут строители.
Универмаг… Красивые ткани… Школа… Девочка отвечает урок… Больница… Кабинет физиотерапии…
— Строители хотят жить не только удобно и культурно, но и красиво…
Бульвар…
Валя даже вздрогнула от неожиданности. И как красиво снято! Яркий солнечный день. Солнечные пятна скользят по стволам деревьев. Переливаются по земле, кажется, что бульвар очень длинен.
— Приятно провести здесь часок-другой после работы…
Бульвар… На скамейке сидит женщина, у ног ее играет смешной малыш… Малыш хочет сорвать цветок с грядки, мать его останавливает…
— В новом городе большое значение придают зеленому строительству, — сказал Борис.
Валя даже не узнала знакомый бульвар, в таком неожиданном ракурсе взял его киноаппарат…
Разные уголки того же бульвара.
Те же грядки табака, высаженные Валей…
— Все больше и больше бульваров, садов и парков появляется в городе, — продолжал Борис.
В разные стороны расходятся зеленые ниточки.
Деревья с бульвара переместились к зданию гостиницы.
Рядом со школой грядки табака.
Цветы и деревья заполнили весь экран.
Валя, широко раскрыв глаза, смотрела на экран. Откуда появились эти незнакомые ей бульвары? Каким образом возникли новые грядки-двойники?
Или, может быть, это по неизвестным ей кинематографическим законам, и называется «искусством оператора»?
Но Вале было решительно все равно, как это называется. Ей было мучительно стыдно. Лучше было бы не смотреть, а встать и уйти, но что-то притягивало ее к этим лживым деревьям и фальшивым грядкам, какой-то внутренний голос приказывал смотреть до конца. И только когда дали свет, она отвернулась от экрана и опустила голову. Ей казалось, что все в зале смотрят сейчас только на нее.
— Прошу вас, товарищи, высказывайтесь, — сказал Борис. — Ваши замечания для нас будут очень ценными.
«Что теперь будет?» — подумала Валя.
Первым выступил начальник управления механизации Воротов, внушительных размеров мужчина лет сорока, чернобородый, краснощекий, зимой и летом ходивший в черной косоворотке и высоких болотных сапогах. Он сказал, что в кино редко бывает, нет времени, и что поэтому критик он никакой, но картина ему понравилась: что хорошо, то хорошо. Здорово техника заснята, убедительно. Есть, конечно, замечания, и Воротов по листочку прочел, какие машины, по его мнению, надо еще доснять.
Затем говорил инженер из отдела основных сооружений Александр Емельянович Евгеньев, которому Валя симпатизировала с первого дня ее жизни на стройке, молодой, в очках, с очень интеллигентным лицом. Он тоже сказал, что в кино бывает редко, но тут же прибавил, что эта картина — большое дело. Неплохо бы наглядно показать, как растет плотина. Нельзя ли использовать мультисъемку? А в общем хорошо, правильно…
Все выступавшие дружно хвалили работу Бориса и сошлись на том, что хорошо было бы продолжить съемку, на что Борис заметил, что метраж есть метраж…
Валя уже больше не пряталась, а прямо смотрела на выступавших. «Как же так? — думала Валя. — Почему же они молчат о той части картины, о которой нельзя молчать? Потому молчат, — отвечала себе она, разглядывая черную бороду Воротова, — что совсем не считают важной эту часть фильма или, вернее сказать, эту часть жизни…» И снова мелькнула неприятная мысль: «А может быть, Крупенин в чем-то был прав?»
Крупенин сидел почти рядом с нею, она взглянула на него и по выражению его лица поняла, что пропустила начало нового выступления и что это новое выступление для нее важно. Выступал человек со смуглым и очень приметным лицом: на левой его щеке было большое родимое пятно, но Валя никак не могла вспомнить, где и когда она его встречала.
— Ничего подобного у нас нет, — говорил в это время выступавший, — я вообще не понимаю, откуда товарищ кинооператор взял столько зелени? Нет ее у нас…
— То есть как это нет? — крикнул Крупенин с места. — Картина документальная!
— Товарищу Крупенину нравится — оно и понятно, — продолжал смуглый, — ведь, судя по картине, получается, что наше ЖКО работает хорошо и строители его работой довольны. А у нас один бульвар! При наших возможностях, при нашей технике пора бы уже перестать им гордиться.
— Правильно! — сказал кто-то в дальнем углу зала.
— Это же документ! — снова крикнул Крупенин.
Краснощекий Воротов громко захохотал:
— Заело Крупенина! А надо бы прислушаться! Верно ведь человек говорит.
— А у них в ЖКО одни только завтраки… — слышала Валя реплики с разных концов зала. — «Город-сад» — это все завтраки… А на самом деле негде воздухом подышать!
Валя теперь не смотрела больше ни на Бориса, ни на Воротова, ни на Крупенина, лицо ее горело, она испытывала чувство бойца, долгое время воевавшего один на один и вдруг получившего неожиданную и верную подмогу.
— Слушай, Крупенин! — крикнул Воротов. — У тебя же в отделе работник по озеленению имеется. Фамилии не помню, хорошенькая такая девушка, беленькая… Надо бы ее расшевелить.
Еще мгновение — и Валя бы встала, но Крупенин как будто уловил Валино движение и опередил ее.
— Была девушка, да вся вышла, — сказал он громко и зло, порылся в портфеле, вынул какую-то бумажку и щелкнул по ней пальцами. — Сбежала от нас девушка, теперь не остановишь!..
5
Валя шла быстро. Определенной цели у нее не было, хотелось лишь уйти как можно дальше. Ни о чем определенном она не думала и только ощущала внутри себя какую-то странную давящую пустоту. Иногда, как на экране, мелькало перед ней лицо Крупенина. Из всего того, что было на просмотре, сильнее всего она запомнила лицо Крупенина в тот момент, когда он вынул из портфеля ее заявление. Они сидели почти рядом, и Крупенин не мог не заметить, что Валя ушла. Кажется, он даже что-то сказал ей: «Желаю здравствовать!» или «Будьте здоровы», — он всегда подчеркивал, что не любит путать личные отношения с деловыми.
Валя быстро прошла несколько улиц, бульвар и вышла к обрыву. Здесь кончался город строителей, внизу была река, пристань, у причала стоял пароходик, полный людей. За рекой опускалось солнце, и все предметы выступали необыкновенно отчетливо, словно хотели в последний раз перед закатом напомнить о себе. Вправо, на перемычке, был виден каждый камень. Влево, на землечерпалке, обозначились влажные: железные звенья.
«Может быть, вернуться?» — думала Валя. «Привет! Привет!» — скажет Крупенин, увидев ее, но Валя ничего ему не ответит и попросит слова. Она скажет все о Крупенине, покажет его, каков он на самом деле. Она расскажет, как он отказывал ей в технике и в рабочих. И о «вагоне кислорода». Пусть все знают цену этому бумажному человеку. Крупенин будет ее перебивать, но она «на реплики не отвечает», и Крупенин все ниже и ниже опускает голову. Схватив бороду в кулак, тихо слушает ее Воротов, внимательно и печально смотрит Александр Емельянович Евгеньев. Борис поначалу недовольно морщится, но потом и он увлекается Валиным выступлением.
Но так ли? В самом ли деле опустит свою бритую голову товарищ Крупенин? Всего вернее, что он просто пожмет плечами и спросит: «А почему вы об этом в заявлении не написали? При чем тут муж?» А Воротов громко захохочет и крикнет: «Слушай, Крупенин, отпустил бы ты и меня к жене!» И всем станет весело, а Борис негромко скажет своим товарищам: «Кончилась война Белой и Алой розы, аминь!»
Пока Валя стояла на обрыве, солнце ушло за горизонт. Два облачка с разных концов подошли к этому месту и словно закрыли занавес. Все потемнело. Пароходик погудел и взял влево, чтобы попасть в канал, а Валя опустилась с обрыва и пошла вправо, к перемычке.
На другом берегу реки, который почему-то назывался Птичьим островом, тихо работали землеройные машины. Они стояли в самой глубине скошенного поля, и по жнивью равномерно, как маятники, бродили тени от стрел и ковшей. После шумного зала и громких споров тишина стройки была особенно приятна Вале. Она перешла каменную насыпь и пошла в глубь «острова». Совсем стемнело. На дальней машине зажгли фары, им ответили огни на других. Минута, другая, и все вспыхнуло. В тишине был слышен только негромкий голос диспетчера:
— Эша сорок. Эша сорок… Кудрявцев… Кудрявцев… Вас вызывает начальник участка!
Валя остановилась, вздохнула и села на большой холодный камень, обхватив руками колени.
Хорошо. Она уедет. Уедет, не сказав больше ни единого слова в свою защиту. Пройдет месяц, другой, может быть полгода. Будет уже зима. Ранним утром звонок. Она открывает дверь. Почтальон. Заказное письмо. Обратный адрес: «Поселок Гидростроя». Она расписывается в получении, вскрывает конверт. Всего несколько слов: «Вы были правы. Крупенин снят с работы. Он полностью признал свою вину перед вами». Тихое зимнее утро. За окном идет снег, и дворники мягко сгребают его в уютные сугробы…
А может быть, и этого не будет? Письмо придет от Лены Постниковой: «Дорогая Валя! У нас здесь все в порядке, только сынишка Евгеньева (ты его знаешь, он в старшей группе) заболел коклюшем, так что карантин. Приезжали артисты из театра имени А. С. Пушкина. Я чуть с ума не сошла от радости, когда увидела Борисова, Толубеева и Меркурьева…» За окном идет снег, в нетопленной передней холодно.
Валя поджала ноги, спасаясь от росы. Вдруг она услышала жужжание фонарика. Желтое пятнышко уткнулось в нее. Валя рукой защитилась от света и увидела смуглое лицо с большим родимым пятном на левой щеке. И в ту же минуту Валя вспомнила, где она видела этого человека: здесь, на Птичьем острове. Фамилия его Грачев, он работает механиком на участке. Они даже познакомились, и Валя рассказывала ему об озеленении будущей дамбы.
— Добрый вечер! — сказал Грачев, держа фонарик на весу и с удивлением разглядывая Валю.
— Добрый вечер! — поспешно ответила Валя. — Что, просмотр кончился? — спросила она с нарочитым равнодушием.
— Кончился. — Грачев опустил фонарик. Желтое пятнышко покорно легло у его ног. — А вы разве…
— Нет, я была, — сказала Валя громко и даже с некоторым вызовом, — и слышала, как Крупенин сказал, что я бежала со стройки… Что же он еще обо мне говорил?
— Да что ж тут еще говорить? Каждый человек ищет где ему лучше. Тем более причина уважительная — муж. Это каждый понимает. Вас проводить куда? — спросил Грачев. — Темно…
— Спасибо. Нет… Я сама… Мне недалеко…
— Так, так… Тогда до свидания — Грачев подхватил фонарик и зашагал в сторону машин. Валя сосредоточенно следила, как все слабее и слабее становился свет фонарика.
— Товарищ Грачев! — крикнула Валя. — Товарищ Грачев! — И словно боясь, что он может ее не услышать, побежала вслед за ним. Но Грачев сразу же повернул ей навстречу.
— Что случилось?..
— Я… Мне надо сказать вам… Я вам очень благодарна.
— Мне? — искренне удивился Грачев.
— Вы так хорошо, так верно сказали о Крупенине. Я не хочу, чтобы вы думали… Ну, словом, это неправда, что я там написала в заявлении. Это не из-за мужа. Это все из-за Крупенина. Я больше не могла с ним работать. Вы сами знаете, какой это человек… Черствый, бездушный, самовлюбленный… За что его только держат здесь?
— За что здесь Крупенина держат? — переспросил Валю Грачев. — Что вы, честное слово, такое говорите!
— Я проработала с ним несколько месяцев…
— Ну вот видите, несколько месяцев, — перебил ее Грачев. — А мы его, осенью три года будет, как знаем. Вместе сюда на ровное место пришли. Начальник строительства, главный инженер, энергетик Степан Степанович, нас, рабочих, человек двадцать… И Крупенин. Вот я его с какого времени знаю. Он там у нас и за начтранспорта был, и за снабженца… Вроде как в армии — помпохоз. Должность, знаете, незавидная.
— Я что-то не понимаю, вы же сами час назад говорили…
— Говорил и сейчас скажу. Да разве с ним можно иначе? Это, знаете, какой экземпляр? В огне не горит и в воде не тонет… Легко сказать: самовлюбленность. А кто баню выстроил? Крупенин. Кто воду в верхние этажи подал? Крупенин. А гостиница? А мебель чешская? Это, знаете, будешь здесь самовлюбленным. А мы его по этой, по его самовлюбленности да против шерстки… Взять хоть с этим озеленением…
— Да не нужно Крупенину озеленение… — сказала Валя. — Он же мне ни одного рабочего не дал, ни одной машины.
— А вы их у Крупенина просили?
— Конечно, просила.
— А он не давал?
— Не давал.
— А вы опять просили?
— Боже мой, конечно, просила. Каждый день.
Грачев рассмеялся:
— Да кто же у Крупенина просит? Он таких людей не уважает. Начальника механизации Воротова знаете? Вот кто купец. К нему идти. Неужели бы он вам трактора не дал? Такой девушке? Для такого дела? А вы бы Крупенину: есть трактор, с котельной для меня не снимайте, не надо… Людей нет? К нам бы, к рабочим, пришли. Давайте, товарищи, воскресник. Я бы лично не пошел, это я вам прямо говорю, а жена бы пошла… Санузлы строить — нет, не пошла бы, а цветочки сажать… Да она и так все время с цветами возится. У нас в комнате целое дерево выросло. Какая-то роза…
— Китайская роза, — тихо подсказала Валя.
— Ну, вот то-то и оно… Китайская… Да вас Крупенин тогда ни к какому бы мужу не отпустил. Это ж такой экземпляр! — повторил Грачев полюбившееся ему словцо и осветил фонариком часы: — Девятый час, и мне пора, да и вам лучше домой: ноги застудите, роса здесь вредная. Вот и туман с реки поднялся.
И в самом деле, пока они разговаривали, туман быстро распространился. Воздух стал сырым. Запахло землей. Влажные огни экскаваторов казались теперь очень далекими. Валя быстро добежала до перемычки, а по камням пошла медленно, боясь поскользнуться. Длинное тело реки было сплошь укрыто туманом, похожим на серую вату.
«Он разговаривал со мной как с девчонкой, он просто смеялся надо мной, — думала Валя, — противоречил себе на каждом шагу: то у него Крупенин — ветеран стройки, то какой-то „экземпляр“, с которым надо разговаривать чуть ли не с дубинкой в руках. Ладно. Не первый раз приходится стукаться лбом. Хотела поговорить с человеком. Не вышло. Да и я хороша. Надо же было вести себя так глупо. Стояла и слушала, руки по швам, вместо того чтобы спорить, доказывать»… Вот прийти к товарищу Грачеву этак через полгода и спросить его: «Ну, кто был прав? Крупенин?..» — «А что Крупенин? — скажет Грачев. — Крупенин — какой он есть, такой он и есть, а дело-то все-таки сдвинулось». — «Так разве об этом был наш спор?» — «Конечно, об этом. Совсем не о Крупенине. Только о вас…» — «Вот как вы, значит, думаете? — скажет Валя, борясь с желанием встать в струнку перед Грачевым. — Значит, вы думаете, что я…» — «Ну, а ваше заявление об уходе? — спросит Грачев. — Вот видите, я же говорил… Что? И отпуска не дает? Во вкус, значит, вошел… Узнаю , узнаю Крупенина!»
А если Крупенин все-таки напишет на моем заявлении: «Согласен. В приказ»? — спрашивала себя Валя.
И она уже слышала насмешливый голос Воротова: «Не по-хозяйски поступаешь, Крупенин», и представляла себе, как Александр Емельянович Евгеньев, которому она симпатизировала с первого дня своей жизни на стройке, скажет спокойно, но веско: «Товарищ Крупенин допустил серьезную ошибку». Вмешается начальник строительства…
И никто тогда не посмеет сказать ей так, как только что сказал Грачев: «Человек ищет где лучше. К тому же причина уважительная — муж».
«А как же Борис? — подумала Валя. — Боря, Боря, родной мой, ласковый, нетерпеливый, бездомный… Меня не отпускают отсюда. Я очень нужна здесь…»
Валя так прочно задумалась, что не расслышала, как ее окликнула какая-то девушка.
— Вы не знаете, товарищ, где здесь помещается жилищно-коммунальный отдел? — повторила девушка, догоняя Валю.
— ЖКО? Прямо по бульвару третий квартал направо.
— Большое спасибо. Вам тоже прямо? Фу, как я устала… — сказала девушка, снова догоняя Валю. В руках у нее был большой чемодан. Он казался особенно большим, потому что сама девушка была необычайно миниатюрна. Да и не только чемодан, но и все вещи — шляпа, сумка, планшетка на ремне, фотоаппарат в кожаном футляре — были ей велики. — Да вот еще и боты тяжелые, — пожаловалась она, с завистью взглянув на Валины сандалии.
— Ничего, ничего, — сказала Валя рассеянно. — Вечер очень холодный, на реке туман.
— Да. А здесь светло. Фонари, как в настоящем городе. И гостиница очень хорошая. Ведь это же стройка… — сказала она, сильно акцентируя на слове «стройка». — И вдруг чешская мебель и все такое. Только вот места не дают без записки ЖКО.
— На практику приехали? — спросила Валя все так же рассеянно.
— Почему на практику? Совсем не на практику, а работать. Я инженер, — сказала она, сильно акцентируя на слове «инженер». — Инженер по зеленому строительству.
Валя остановилась. Что-то острое больно кольнуло ее.
— Инженер по зеленому строительству? Вы?
— Я… — ответила девушка, не понимая Валиного тона. — Михалева Тамара, — представилась она, довольно ловко просунув руку через все свои ремни. — Чему вы удивляетесь? Я уже больше месяца как кончила институт. Хотела в аспирантуру, ну, а неделю назад пришла телеграмма, запрос начальника вашего ЖКО товарища Крупенина. Это верно, что мне повезло… Я и не мечтала попасть на такую стройку… И сразу на самостоятельную работу! Просто человек, который работал здесь до меня, выбыл по семенным обстоятельствам…
— Выбывший человек — это я и есть, — спокойно сказала Валя. — Будем знакомы. Рожкова Валя… Идемте-ка вместе. Я вас провожу, да заодно и с товарищем Крупениным познакомлю.
6
Было уже около десяти часов вечера, когда они вышли из ЖКО.
— Найдете дорогу в гостиницу? — спросила Валя.
— Да, да, конечно. Спасибо вам большое, — устало сказала Тамара.
Валя взглянула на нее:
— А ну, давайте ваш чемоданчик…
— Что вы… Нет… Вы и так…
— Давайте, давайте, без разговоров.
С того момента, как они встретились, Валя почувствовала какое-то странное спокойствие. Спокойно познакомила Тамару с Крупениным, спокойно с ним разговаривала…
Валя заметила, что Крупенину Тамара не понравилась. Пока она снимала с себя сумку, планшетку, фотоаппарат, пальто, боты, Крупенин недовольно смотрел на своего нового работника. А Тамара, как нарочно, запуталась в ремнях. Через десять минут, когда Тамара начала одеваться, Крупенин выразительно покачал головой. В течение этих десяти минут Крупенин подчеркнуто приветливо обращался к Вале. «Валентина Ивановна все вам у нас покажет», «Валентина Ивановна введет вас в курс дела», «По этим вопросам Валентина Ивановна у нас полная хозяйка», — говорил он Тамаре.
И как будто сравнивал высокую, сильную Валю, в светлом платье, свободно открывающем темные от загара плечи и руки, и бледненькую Тамару, с ее громоздким чемоданом. Освободившись от ремней, Тамара заявила, что желает как можно скорее ознакомиться с генеральным планом города, на что Крупенин сказал, что за этим дело не станет. Навалившись грудью на стол, он перелистал Тамарины документы. Когда он дошел до голубой бумажки, Тамара вся вытянулась. Это была характеристика Михалевой Тамары за подписью директора института. Крупенин, ковыряя спичкой в зубах, невнимательно прочел голубую бумажку и своим быстрым размашистым почерком написал на Тамарином заявлении: «Отдел кадров. Оформить». И, подумав, поставил сегодняшнее число…
— Всегда он такой? — робко спросила Тамара.
— Крупенин? — Валя взглянула на ее усталое лицо. — Нет, не всегда. Настроение у него сегодня, конечно, неважное. Сегодня нам крепко досталось. Хозяйство большое, а на ЖКО, как всегда, все шишки валятся. Вам направо, Тамара, — сказала Валя, останавливаясь у своего дома. — До гостиницы двести метров.
Тамара взяла свой чемодан и все так же робко спросила:
— Вы когда уезжаете? Не завтра, нет?
— Нет, не завтра. Вы не беспокойтесь, я вас со всеми здесь познакомлю. Сходим вместе к начальнику механизации, он вам очень пригодится. И с другими людьми познакомлю. До завтра, — сказала Валя, чувствуя, что у нее больше не хватает сил для этого разговора.
— Я так на вас надеюсь! — Тамара приподнялась и, не выпуская чемодана из рук, порывисто обняла Валю. — Слушайте, хотите я вам до завтра дам «Избранное» Щипачева? Мне перед отъездом подарили…
Но в это время сверху послышался голос Бориса: «Валя! Валюша!» — и они быстро попрощались.
Валя не успела подняться по лестнице, как Борис сбежал вниз.
— Куда ж ты делась? Десять часов… Я так беспокоился… Я видел, как ты сбежала с просмотра. Ну и свинья же этот Крупенин. Какова бестактность! Ну прямо памятник бестактности. Продрогла, синяя вся, — сказал Борис, отогревая Валины руки в своих теплых руках. — Сейчас согреешься. Все уже собрались, только тебя ждем. Выпьешь рюмку вина и согреешься…
— Какое вино? Почему гости? Ты позвал гостей? — спросила Валя.
— Ты, я, Лена, Симочка, наших двое — вот и вся честная компания.
— Ничего не понимаю… Сегодня?..
— Ну, а когда же? Отметить-то сегодняшний день все равно надо. Киношники — те же мастеровые, кончил работать, шабаш, — весело сказал Борис и, понизив голос, добавил: — Я бы тоже с удовольствием побыл с тобой вдвоем. Ну, да заодно: и картину обмоем, и отвальная…
Первое, что бросилось Вале в глаза, был накрытый свежей скатертью стол и на нем две нераскупоренные бутылки шампанского. Рядом стояла еще бутылка, белая, похожая на молочную. Вокруг лежали свертки, виднелся копченый хвостик какой-то рыбки.
Все были одеты по-праздничному. Лена — в шелковом платье, с белыми тесемочками на груди вместо банта; Симочка, яркая брюнетка, — в черной плиссированной юбке и белой блузке с длинным рукавом «кимоно»; Борис — в новом спортивном костюме, который очень ему шел. Администратор киногруппы Яков Львович (Валя не помнила его фамилии), пожилой мужчина, седой, всегда чисто выбритый, оделся по-вечернему, в темно-синий строгий двубортный костюм. И только ассистент Бориса Гриша, узкоплечий молодой человек с тонкими черными усиками, был как всегда, в своей неизменной ковбойке….
— Я бы на месте Бориса Борисовича допросила бы тебя! — крикнула Симочка. — У Бориса Борисовича просто ангельский характер…
— Она совсем замерзла, — серьезно сказал Борис.
Лена, укоризненно покачав головой, начала расставлять тарелки, а Гриша занялся шампанским.
Всем уже давно наскучило ждать Валю, и сейчас было не до расспросов. Только Яков Львович подошел к Вале, все еще стоявшей посередине комнаты. Всем своим долголетним житейским опытом и хорошо натренированным чутьем он чувствовал, что с ней происходит что-то неладное.
— Валя, ты будешь нам помогать или нет? — крикнула Симочка. — Меня пригласили в гости, и я не желаю открывать шпроты.
Валя ничего не ответила, а Яков Львович сказал:
— Вы должны нас извинить, мне надо поговорить с Валентиной Ивановной. — И увел Валю на диванчик, который они с Леной купили в первый день открытия гидростроевского универмага. Там Яков Львович сразу же стал рассказывать Вале о совершеннейших пустяках, о том, как ездил на гастроли в Ташкент с каким-то гипнотизером, кажется это было в тридцатых годах… Валя плохо улавливала смысл рассказа, но была благодарна Якову Львовичу. «Надо, надо привести себя в чувство, — думала она, — в конце концов, кому какое дело до моих переживаний. Люди собрались в гости после большого рабочего дня, и завтра им тоже с утра на работу. Это только я могу завтра спать до любого часа».
— Валя! Яков Львович! — нетерпеливо крикнула Симочка.
— Идем, идем! — откликнулся Яков Львович и церемонно подвел Валю к столу. Гриша встал в сторонку, держа бутылку шампанского на изготовке, как солдат винтовку.
— От-куп-рить! — скомандовала Симочка.
Раздался веселый выстрел. Пока Гриша наливал вино, Симочка волновалась: «За что пьем, за что пьем?»
— За Валю и за Бориса, за кого же еще! — сказала Лена. — Валюта, ты… Ну, словом, чтобы там, в нашем Ленинграде, все было бы хорошо. — Она быстро чокнулась с Борисом и Валей, а за ней потянулись и другие.
— И на кого ты нас оставляешь! — смеясь, сказала Симочка.
Яков Львович провозгласил новый тост:
— За Леночку и за Симочку!
— Нет, нет, — запротестовала Лена. — Сейчас за вашу картину. Мне ужасно жаль, что я ее не повидала. Но у меня один мальчик заболел ангиной, а это…
— Очень, очень опасно! — подхватила Симочка. — Борис Борисович, но мы ведь теперь скоро увидим вашу картину?
— Да, теперь скоро, — заверил Борис. — Кое-что придется доделать, но, в общем, осталось пустяки. К сожалению, придется выбросить все то, что я снимал с особым рвением: Валин бульвар, Валины цветы… Ваше здешнее начальство запротестовало. А жаль, кадрики были хорошие…
— Начальство не протестовало, — сказала Валя. — Выступали простые рабочие. И ты сам знаешь, что…
— Извини меня, Валюша, — перебил ее Борис, — но это самое настоящее местничество. Пять ли бульваров я снимал, или пять раз один бульвар, никакого зрителя за пределами стройки это не интересует. Сюжет очень актуален, и решено политически правильно.
«Политически правильно, политически правильно… Где-то я уже слышала, — думала Валя. — Кажется, Крупенин…»
— Все равно, — упрямо сказала она — ты снял то, чего еще нет. Есть только бульвар, а ты…
— Супруги, не ссорьтесь, — крикнула Симочка. — От-куп-рить! — снова скомандовала она Грише.
— Никто не ссорится, — примирительно заметил Борис. — Просто жены всегда воспринимают события несколько мелодраматично. — Все понятно: со стороны очень противно слушать, когда клюют твоего благоверного. Но ты, Валюта, не огорчайся. Всех клюют. И не только нашего брата. И Александрова клюют, и Герасимова…
— Даже Пырьева! — подал голос молчаливый Гриша.
«Клюют… Благоверного… Как это нехорошо…» — подумала Валя.
— Что у вас там не ладится с бутылкой? — спросила Симочка Гришу.
— Пробка сломалась…
Лена поспешила на помощь. Вдвоем они кое-как вытащили пробку. Все с грустью смотрели, как Гриша разливал тихое шампанское.
— Ты, Валя, заноза, — сказала Симочка. — Взяла и испортила человеку настроение. Не слушайте ее, Борис Борисович, Валя — заноза.
— Нет, Симочка, нет, — возразил Борис. — Валя права. Если говорить откровенно, именно такая жена и нужна творческому человеку. Чтобы не «ах, ах, как это миленько», а чтобы понимала, что есть вещи, а что — ширпотреб. Подожди, Валюша, дай срок. Будем делать настоящие вещи. Я уже и тут кое-что высмотрел. На этом самом Птичьем острове. Ночь. Костер. Экскаваторщики сидят вокруг и лопают картошку в мундире. Для художественного фильма находка! Но не для документального. В документальных картинах полагается варить пюре на электроплитке. Как Яков Львович, верно?
«Зачем он это говорит? — подумала Валя. — Зачем?.. Ведь это пошлость…»
Лена тихонько подошла к ней:
— Ты что такая бледная? Нездоровится? Простудилась?
— Да, наверное, — ответила Валя, в самом деле чувствуя озноб.
— И что за манера ходить раздетой, — сказала Лена, накинув на Валины плечи платок. — Самое вредное здесь — это резкая перемена температуры: днем жарко, вечером — холодно…
В платке Вале стало теплее, но озноб еще больше усилился. Все тело как будто покалывало булавочками.
— Вы не настоящий хроникер, — сказал Яков Львович Борису. — Настоящий хроникер — это фанатик. Возьмите, например…
— Товарищи, да что же это такое, — жалобно воскликнула Симочка, — все о делах и о делах. Давайте хоть споем… Гриша выручай…
— Спеть? — серьезно переспросил Гриша. — А какую песню?
— Господи, да что угодно!
Гриша нахмурился и вдруг, откинувшись на спинку стула, негромко начал песню. Голосок у него был маленький, но очень приятный и все с удовольствием подтянули ему. Это была старая, всем известная песня, которая почему-то называлась «студенческой», хотя в ней ни слова о студентах не говорилось. А может быть, потому так назвали песню, что говорилось в ней о дальних дорогах, не чуждых смелым людям, о верности своему призванию, да будет оно вечным, и о первой любви, нечаянной и неосторожной… Здесь все хорошо помнили и слова, и мотив, и даже Яков Львович, который никогда ни в каком вузе не учился, а только давным-давно кончил семь классов коммерческого училища, подпевал верно и чисто. Но Валя заметила, что он все время поглядывал на нее. «Как будто чего-то боится… и сторожит», — подумала Валя и еще плотнее закуталась в платок.
— Вот вы говорите, я не фанатик, — сказал Борис и чокнулся с Яковом Львовичем. — Не угадали. Нет, не угадали. Просто я хочу делать настоящие вещи.
— Да кто же вам мешает? — засмеялся Яков Львович. — На доброе здоровье.
— Кто мешает? — переспросил Борис. — А вот вы представьте себе, что я уже снял этот самый Птичий остров, и ночь, и костер, и экскаваторщиков вокруг костра, и котелок с картошкой в мундире…
— Вполне можно доснять! — деловито заметил Гриша.
— Да, вы думаете? А на просмотре выступит товарищ Грачев и заявит, что все это неправда и что по халатности замнач по снабжению, какого-нибудь товарища Курочкина, картошку до сих пор не завезли на базу…
— Это по шло, — неожиданно сказала Валя. — Да, да, это пошло, — повторила она громче. Она сразу же увидела встревоженные лица друзей, но у нее уже не было сил сдерживать себя. Лицо ее покрылось красными пятнами, она встала и отодвинула стул, как будто снимая последний мешавший ей барьер. — Ты не смеешь о Грачеве… Он правильно говорил… Ты не смеешь…
Все вскочили со своих мест. Борис подбежал к Вале. Его энергичное лицо было растерянным.
— Дайте же ей воды, — громко сказал Яков Львович.
— Валя, Валюша, — говорил Борис, наливая воду в стакан и стараясь успокоить жену. — Успокойся, пожалуйста. Грачев, Крупенин — все это уже в прошлом. Старая инерция, ничего больше. Сядешь в поезд и все забудешь…
Валя взяла из его рук стакан, почувствовала зубами скользкое стекло и отвратительный вкус теплой воды.
— З-забуду, — сказала она с трудом, но все еще стараясь доказать, что может говорить внятно. — Н-нет, н-не з-забуду… — Стакан стал вдруг невыносимо тяжелым, затем все разом сдвинулось: стакан, бутылки, Борис, стол, диванчик. Лиловое пятно, стоявшее на месте Якова Львовича, быстро уплыло в дверь. Потом был какой-то перерыв, Валя вздохнула, увидела испуганное лицо Бориса и услышала голос Лены.
— Пульс хорошо наполняется, — говорила Лена неестественно бодрым голосом и, по-видимому, кому-то подражая. — Ничего особенного, товарищи… гриппозное состояние плюс небольшое нервное возбуждение. Нужен покой. Борис Борисович, выключите, пожалуйста, верхний свет. Так… Симочка, сбегаешь в аптеку, разбудишь Мерлушкину и скажешь, что я велела… Сейчас я все напишу. Как ты себя чувствуешь, Валюша?
— Хорошо, — сказала Валя, чувствуя во всем теле приятную одурманивающую слабость.
— Идите, идите, товарищи, — говорит Лена, — все будет в полном порядке. Грелочка готова? Нет, нет, к ногам, пожалуйста.
«Хорошо, — думала Валя. — Хорошо вот так… ничего не надо и тихо… Хорошо, тихо…»
Валя проснулась в пятом часу утра. Было еще темно, но уже чуть светлело. У открытого окна, спиной к Вале, стоял Борис и курил. Дым от папиросы вился за окном крупными серыми кольцами.
В острой предрассветной тишине слышен был дробный звук поезда. Казалось, что где-то далеко-далеко катают горох по лотку.
Валя хотела позвать Бориса, но задремала, а когда снова проснулась, Борис стоял все так же у окна, очень прямой, в смятом пиджаке.
— Боря! — позвала Валя.
Борис быстро обернулся, бросил папиросу на улицу и, мягко ступая, подошел к Валиной постели. Она взглянула на его растерянное лицо, и ей стало жаль его.
— Сядь… Сядь… — сказала Валя и взяла его за руку, стараясь поближе разглядеть его незнакомое лицо.
— Ради бога, лежи спокойно, — сказал Борис. — Ты можешь повредить себе.
— Сядь, сядь, — упрямо повторила Валя. — Боря, пойми…
— Валя, умоляю тебя, не надо сейчас ни о чем…
— Нет, нет, ты не виноват. Я сама… Пойми…
Чувствуя, что ее снова начинает знобить, и боясь, что это им помешает, она заговорила быстро, стремясь сказать все, что ей пришлось пережить вчера. Борис не понимал ее. Встреча с Грачевым, Тамара, которой надо помочь, Крупенин, Воротов, Евгеньев — все эти люди были далеки ему. Но главное он понял. Главное для него было в том, что из-за всего этого он мог потерять Валину любовь.
— Ты меня понимаешь? — устало спросила Валя.
— Да, — сказал Борис. — Да, понимаю. Валя! — сказал он с отчаянием. — Я люблю тебя. Я все сделаю, как ты захочешь.
— Нельзя, Боря. Я же тебе все сказала…
— Нет, можно, — сказал Борис. Выражение энергии снова появилось на его лице. — Мы еще поборемся, — добавил он, словно угрожая кому-то.
Когда Валя заснула, Борис тихо встал, снова подошел к окну и закурил. Валя спала беспокойно. Просыпаясь, она видела прямую фигуру Бориса, стоявшего у окна. Дым от папиросы странно менялся: серый, голубой, золотистый и снова серый.
7
Станция Лиственная расположена в двадцати километрах от стройки. Раньше она называлась просто платформой, скорый поезд на ней не останавливался. Теперь от Лиственной проведена железнодорожная ветка для строительных грузов, станция включена в расписание, автобус ежедневно привозит сюда пассажиров к скорому поезду и забирает вновь прибывших в гидростроевский поселок.
В тот вечер, когда киногруппа уезжала в Ленинград, под станционным навесом собралось человек двадцать. Среди них выделялся своими внушительными размерами Воротов, одетый, как всегда, в черную косоворотку и высокие болотные сапоги. Он что-то записывал в свой блокнот, недовольно поглядывая на шумную компанию рабочих-отпускников, видимо уже успевших хорошо провести первый день отдыха. Возле будки с водами стояли Яков Львович и Лена и пили лимонад.
— В детстве я очень любила лимонад, — рассказывала Лена. — Мама давала мне деньги на школьные завтраки, а я экономила. Особенно мне нравилась крем-сода…
— Да… Освежает… — рассеянно заметил Яков Львович.
Подбежал Гриша, запыхавшийся и взволнованный:
— Поезд стоит всего три минуты… Аппаратура очень громоздкая… Не видали Бориса Борисовича?
— Не суетитесь, Гриша, — сказал Яков Львович. — Все подготовлено. И шеф ваш — вот он здесь. — Яков Львович показал в конец платформы. — Не гоните картину, дайте людям попрощаться.
Гриша убежал, а Яков Львович разлил лимонад по стаканам и, покачав головой, сказал:
— Старайтесь, Леночка, как можно дольше не выходить замуж.
— Почему такой вывод? — засмеялась Лена. — И как это «стараться»? Смешной вы…
— Скажите лучше не смешной, а старый. Да, да, да… Не машите рукой. Я и сказал вам это как старый человек. Смотрите, сколько страданий приносит эта штука.
— А вы разве не женаты? — спросила Лена.
— Я? Конечно, женат. Милая! У меня уже внук…
— Ну, вот видите, а другим что советуете? А по-моему, разве нельзя договориться? Я, когда выйду замуж, обо всем договорюсь с самого начала.
Но Яков Львович снова покачал головой:
— Хотите застраховаться на все случаи жизни? За подписью и печатью?
— Если люди любят друг друга, — горячо возразила Лена, — не надо никаких печатей. Да вот вам и пример, — кивнула она в сторону Бориса и Вали.
— А сколько обоим пришлось вытерпеть? — не сдавался Яков Львович. — А сколько еще впереди? Хватило бы только силенок…
— Как вы можете так говорить, неужели же вы не верите!
— Нет, я верю, — серьезно сказал Яков Львович. — Только и характер мой стариковский: верю и сомневаюсь… сомневаюсь и верю. Ну, вот и наши молодожены. — Яков Львович расплатился за лимонад и, подхватив Лену под руку, пошел навстречу Борису и Вале.
— Пять минут осталось, — озабоченно сказал Борис. — Где Гриша?
— Бегает, суетится, как всегда. Боится что-нибудь забыть.
— Борис Борисович, Симочка просила вам передать, что у нее дежурство, — сказала Лена, — она очень хотела вас проводить. Большой привет!..
— И вы ей кланяйтесь, пожалуйста, — сказал Борис, улыбаясь и, видимо, представляя себе яркую, веселую Симочку.
— Валя, смотри, Воротов, — шепнула Лена.
Но Воротов уже увидел их и быстро подошел:
— Привет, привет товарищам кинематографистам! И озеленители здесь? — спросил он, здороваясь с Валей. — Очень приятно. Куда едете? В Москву? В Ленинград?
— Нет, я не еду, — ответила Валя, сильно покраснев, — я…
— То есть как не едете? — снова загремел Воротов. — А что вы здесь собственно делаете? Позвольте, позвольте… Да я же своими глазами нового работника у Крупенина видел… Щупленькая такая брюнеточка…
— У Валентины Ивановны изменились обстоятельства, — вежливо вступился Яков Львович, но Валя перебила его:
— Тамара Владимировна Михалева тоже работает инженером по озеленению. Нам полагается два специалиста…
— Все ясно, — сказал Воротов, громко захохотав. — Крупенин не отпустил. И теперь у него вместо одного работника два. Вот дьявольский мужик!..
— Попрошу, граждане, от путей подальше, — сказал дежурный по станции. — Граждане… Попрошу вас…
Послышался грохот приближающегося поезда. На платформе сразу же стало тихо. Показались огни паровоза, исчезли за поворотом и снова показались. Мелькнула ковбойская рубашка Гриши. Яков Львович, морщась от света, взял Лену за руку и увел ее под навес.
— Валя… — сказал Борис.
— Да, Боря, я здесь…
Воротов удивленно взглянул на них, хотел что-то сказать, но нахмурился и тоже отошел в сторону.
А они все стояли на самом краю платформы, освещенные близкими паровозными огнями, и говорили друг другу какие-то быстрые прощальные слова о том, что они скоро встретятся и уже никогда больше не расстанутся, как будто только сейчас, в последнюю минуту, поняв, что и в самом деле не могут жить друг без друга.
Когда Борис уже стоял на площадке вагона, Валя подумала, что не сказала ему чего-то самого важного, но поезд уже тронулся. Валя шла рядом до конца платформы, махала рукой, улыбалась и думала: «Береги себя. Не выходи на коротких остановках. Отдохни. Не думай обо мне. Я пришлю тебе посылку в Ленинград. Ты любишь поздние яблоки. Я скоро тебе пришлю…»
— Гриша! — крикнула Лена. — Наши фотокарточки не забудьте! Мы будем ждать…
Домой Валя и Лена возвращались в пустом автобусе. Сначала они смотрели в окно, в ту сторону, куда ушел поезд, но там ничего не было видно, кроме нескольких случайных искр. Тогда они сели рядом, прижавшись друг к другу. Они вспоминали, как в первый раз ехали по этой темной дороге и все ждали, когда покажутся первые огни. Вале казалось, что с тех пор прошла целая вечность, хотя на самом деле прошло всего только несколько месяцев.
Галя вернулась из отпуска
В детстве я был болен костным туберкулезом и больше трех лет пролежал в специальном санатории. Это на берегу моря, в ста километрах от Н. Невысокие дюны, лес. Для здоровья место отличное. Стойкая зима, непыльное лето. И только осенью здесь нехорошо. В конце августа падает первый легкий лист, налетает северный ветер, становится тревожно и шумно. По ночам в пустынных дюнах непрерывно гудит море, и трудно поверить, что где-то есть другой берег и другое море и что там горячий песок, купальщики, а на набережной цветут роскошные и нежные цветы.
Мы много читали о южных странах. Мозамбик, Занзибар, Гваделупа… Но в тот август больше всего интересовал нас Кавказ, Черное море, Сочи. В Сочи отдыхала Галя Борисова, наша пионервожатая.
В санаторной библиотеке нашлась затрепанная книжечка «Курорты Кавказа»; из нее мы узнали среднесуточную температуру, адреса молочных буфетов и цены на каюты первого и второго классов. А на обложке была нарисована смуглая красавица, верхом на ушастом дельфине. Мы простили художнику дельфиновы уши. Смуглая красавица напоминала нам Галю.
Была ли наша Галя действительно красива? Вероятно, все-таки нет. А может быть, и да. Она была стройной, гибкой, подвижной, веселой, белозубой, голубоглазой. Что же еще? Ей было двадцать лет. И потом… Потом она любила нас. Дети это очень остро чувствуют, в особенности больные дети.
И еще: наша пионервожатая была самой крепкой связью с той жизнью, которую мы оставили и в которую непременно должны были вернуться. Врачи, воспитательницы, сестры и нянечки — это все наше нездоровье, этого раньше с нами не было и этого не будет после. Но Галя… Я и сейчас вижу, как она бежит по саду в легких тапочках, мокрые волосы выбились из-под косынки…
— Галя, холодно! — кричу я в восторге от того, что ей нипочем осенний ветер.
В день Галиного возвращения из отпуска мы проснулись очень рано. Еще никогда мы так надолго не разлучались. И это была первая ее дальняя дорога. Она даже не знала, ехать ей или нет, и поделилась своими сомнениями на совете отряда. Но ведь это же сказка — дворец на берегу Черного моря и со скидкой пятьдесят процентов.
И вот прошел месяц. Один только месяц, а сколько событий! Начался школьный год. Привезли новенького, он еще не может освоиться с гипсом и очень скучает по дому. К Ляле Палтовой приезжал отец из Мурманска и привез бочонок полярной селедки. Ольга Сергеевна, главный врач, очень сердилась, а потом засмеялась и велела бочонок заприходовать. Селедки изумительные. Сенечку Мартьянова подготовили в пионеры. У нас новый преподаватель русского языка, и он всем ставит пятерки, потому что жалеет нас.
За день до Галиного приезда мы собрали пионерский совет и утвердили церемониал встречи. Доклад сделал Юра, председатель отряда, большой мой приятель. Мы дружили все эти три года. Когда меня привезли сюда, он уже был здесь. Когда я уезжал, он еще оставался и по-прежнему лежал неподвижно. Мы прощались без слез. Зато потом, в поезде, я дал себе волю. Я так рыдал, что ничего вокруг не видел. Как во сне мелькнуло красное здание станции, семафор, дюны, кусочек огромного моря… Думаю, что Юра не мог себе этого позволить. Он был на редкость сдержан. За это его все так и уважали.
У меня сохранился листок, на котором Юриным почерком записан «порядок встречи»: 1. У входа в сад, 2. Марш. 3. Вручение подарков. 4. Сенечка Мартьянов. 5…
1. У входа в сад. Это было поручено мне. Дело в том, что около месяца назад врачи разрешили мне встать на костыли, и я, счастливый и свободный, прыгал на них с утра до ночи. Я должен был занять наблюдательный пункт возле калитки с надписью: «Посторонним вход строго воспрещается».
В мою группу вошли: Гриша Чернущенко, маленький, но очень бойкий цыганенок — мой связист для передачи сведений в «центр», то есть Юре Васильеву, горновой отряда Олег Бардин и Вера Макарова, которая должна была произнести первое приветствие. Словом, это было все наше ходячее население.
2. Марш. Две девочки, Муся и Ира, учились играть на мандолине. К Галиному приезду они разучили дуэт «Светит месяц, светит ясный», и эта мелодия должна была сопровождать нас, пока мы идем по саду.
3. Вручение подарков. Нескончаемые самодельные альбомы, коробочки, коробочки плетеные и коробочки из ракушек, рукавичка, связанная Лизой Кирсановой, вместе с обязательством закончить вторую в октябре, а от Любы Ульяновой — тюбетейка, вышитая бисером. Но самый интересный подарок у Кости Иванова. Никто из нас еще не видел его, но всем ясно, что подарок этот — самый интересный. Костя занимается лепкой. Специальность его — разные животные, волки, львы, тигры, склонность — Бемби.
За прошлый год Костя сделал трех Бемби. Он работает медленно. И не потому, что ему мешает болезнь (так же, как и Юра Васильев, Костя лежит в гипсовом корсете), а потому, что у него настоящий талант.
Весь этот месяц мы боялись, что он не закончит подарок к сроку. Но подарок для Гали готов и стоит на небольшом деревянном подносе, прикрытый носовым платком.
4. Сенечка Мартьянов. В любом детском коллективе есть такой паренек — своевольный, озорной, избалованный и дерзкий, за которого надо бороться. Мы всем отрядом боролись за Сенечку, мы его хорошенько прорабатывали, брали на буксир, окружали особым вниманием, вовремя стыдили и вовремя поощряли. И мы показали, на что способен коллектив: ко дню Галиного приезда подготовили Сенечку в пионеры.
Галя может теперь смело надеть ему пионерский галстук: он больше не грубит старшей сестре, Аглае Петровне, не расшвыривает подушки по комнате, не мешает нам спать в мертвый час и не требует во имя дружбы шпаргалок на уроках.
После всего этого еще один сюрприз: недалеко от нас из года в год отдыхает знаменитый кукольник с женой, тоже кукольницей. Ольга Сергеевна просила, и они дали согласие выступить у нас.
Семь часов утра. В палату входит Аглая Петровна. В руках у нее стаканчики с термометрами. Обычно ребят не добудишься. Но сегодня все проснулись до времени.
— Поезд из Сочи приходит в десять тридцать, — вслух рассуждает Юра, — с вокзала на вокзал, допустим, еще час. В три часа она будет здесь.
— Я пойду встречать! Я пойду встречать, пойду встречать, встречать! — кричит Гриша Чернущенко.
Костя Иванов еще дремлет, но когда Аглая Петровна подходит к нему, он сразу же открывает глаза:
— Когда приходит сочинский?
— Мальчики, — говорит Аглая Петровна. — Температуру надо измерять молча.
Но только у Сенечки Мартьянова хватает выдержки не разговаривать.
В палате девочек те же разговоры. Но к расписанию поездов здесь относятся менее доверчиво. Считается, что поезд может и опоздать.
— А может, Галя вообще сегодня не приедет? — говорит Вера, всегда склонная к самым мрачным предчувствиям.
— Как это так «вообще»?
— Очень просто, заночует в городе — и все.
— Ну вот, Верка всегда так! Вера, ты почему такая?
— Да я ничего, — оправдывается Вера. — Я просто так подумала…
— Девочки, — говорит Аглая Петровна. — Температуру надо измерять молча.
Что касается меня, то я больше всего беспокоился о погоде. Но эта осень была особенная, тихая и солнечная. Мы весь день проводили в саду, под большим навесом. А на воздухе время летит…
Но сегодня и завтрак, и обход врача, и уроки, и обед — все тянется необыкновенно долго. Мне иногда кажется, что до трех стрелка вообще не доползет.
Три часа. Забираю с собой всю свою костыльную команду и отправляюсь к назначенному месту. Юра молча смотрит мне вслед. Я чувствую его взгляд, оборачиваюсь, машу рукой: будь спокоен, друже!
Пять минут четвертого. У входа в санаторий, возле калитки с надписью «Вход посторонним строго воспрещается». Гали еще нет.
— А может быть, она опоздала на поезд? — говорит Вера. Все на нее набрасываются. Вот всегда портит настроение!
Я своих сомнений вслух не высказываю, но мой страх растет с каждой минутой. А вдруг она в самом деле не приедет сегодня? Ну что ж, значит приедет завтра. Но как же это так, завтра!..
Три часа пятнадцать минут. «Кончено», — думаю я и стараюсь больше не смотреть на дорогу. Но как раз в эту минуту Гриша Чернущенко кричит во весь голос:
— Галя!
Это она. Нас отделяет мгновение. Она тоже увидела нас и бежит к нам навстречу. «Какой я счастливый человек, — думаю я. — Все сбывается, как я хочу».
И первые ее слова после разлуки обращены ко мне. Ведь она не знала, что врачи разрешили мне встать.
— Галя, Галя, Галя!.. — без конца кричит Гриша Чернущенко.
Вера вместо подготовленного приветствия прижалась к Галиной руке, и от нее, конечно, ничего путного не добьешься. Впрочем, и я только сейчас вспомнил о своих обязанностях.
— Гриша, быстро, налево — кругом, доложишь Юре: все в порядке.
Мой связной отрывается от Гали и скачет в «центр». Вера и Олег продолжают обниматься с Галей. Набегают взрослые: наша воспитательница и Галина подруга — Зоя Владимировна, дежурный врач Елена Николаевна, санитары Миша и Коля, подавальщица Катя, ей уже сорок лет, но все называют ее просто Катей.
Все были так увлечены встречей, что не сразу заметили Галиного спутника, который подошел не спеша и теперь молча рассматривал нас. Мне показалось, что и Галя на какую-то минуту забыла о нем, а потом спохватилась и стала нас знакомить:
— Вот этот мальчик почти три года пролежал в гипсе, а теперь поправился. А это Олег — наш горновой, а это Верочка…
Только теперь вспомнила Вера, что ей поручено приветствие:
— Дорогая наша вожатая! Мы, пионеры…
— Ну, будет, будет, верю… — засмеялась Галя.
Тем временем я пытался получше разглядеть Галиного спутника. Где-то я его уже встречал. Не в первый раз видел я эти широченные плечи, и эту могучую грудь, и эту литую шею. Второго человека с такими плечами, с такой грудью, с такой шеей не могло быть. И потом — характерная стрижка под машинку и только над самым лбом топорщится небольшой хохолок.
Загар у него был какой-то особенный, цвета старой бронзы. Галя — та вся почернела, и эта чернота странно ее молодила. А он стоял рядом с ней как бронзовая колонна.
Когда Галя всех нас представила, колонна подняла свои великолепные бронзовые руки, соединив их ладонь в ладонь, и покачала ими в воздухе:
— Вяльцев, Сергей.
Ну, конечно, конечно, это был он, Вяльцев Сергей, — знаменитый штангист, третье место по штанге.
— Идемте, ребята, — сказала Галя. — Вера, Олег, Зоя, Катя, Миша, Коля, Сережа, Елена Николаевна! Нет, стойте… Слышите?
«Светит месяц, светит ясный», — играли Муся и Ира.
— Сережа, слышишь? — спросила Галя и своей маленькой ручкой дотронулась до бронзы. — Ведь это они для меня! Ну что ж мы стоим, идемте!
Галя открыла калитку, и мы наконец двинулись. Колонна двинулась вместе с нами, бережно неся свое большое тело.
«Зачем он здесь? — спрашивал я себя. — Для чего это нужно Гале? Лечебная физкультура у нас в режиме, но он-то к этому никакого отношения не имеет. Продемонстрировать нам свои спортивные достижения? Но где же тогда его штанга?»
Все эти навязчивые вопросы отнимали от меня какую-то частицу радости, а я ничего не хотел терять. В конце концов, не все ли мне равно, почему он здесь? Но и против своей воли я продолжал наблюдать за ним.
— Славно, ах как славно играют… — повторяла Галя. — Хорошо, Сережа, верно?
— Ну ясно!
Но мне показалось, что он не очень-то прислушивался к нашим мандолинам. Галя обо всем его спрашивала: «Как наш сад? Густой, верно? Замечательный, да? Ребята нас встретили, это — огромное внимание, приятно, верно? Правильно я говорю?» Ей все время хотелось знать его мнение. По любому поводу. Он отвечал: «Ну ясно, угу, еще бы, спрашиваешь…» И чаще всего: «Ну ясно!»
— Познакомься, Сережа, это Гриша Чернущенко, его привезли к нам прямо из цыганского табора! А это наши музыкантши — Муся и Ира, а вот Костя — замечательный скульптор…
Раньше ее восторги были куда умереннее — это я сразу заметил. Она же ведь и раньше знала, что Муся и Ира учатся музыке, а Лиза вяжет, а я увлекаюсь кораблями, а Костя — лепкой. Все это было чудом только для посторонних: больной мальчик, годами прикованный к постели, снаряжает «в плавание» целый крейсер из картона и фольги. Всем подряд пятерки ставил только новый преподаватель. Галя же справедливо считала, что каждое чудо можно еще улучшить.
Сейчас, обнимая нас и расхваливая, она еле сдерживала слезы. Я это сам видел. Может быть, виновата разлука? Но ведь в прошлом году Галя тоже уезжала на месяц.
— Сережа, познакомься, это Юра — председатель отряда и моя правая рука.
Она еще что-то хотела прибавить, но слезы выступили у нее на глазах. Вероятно, Юра тоже это заметил.
— А у нас за это время прибыль! — быстро сказал он. — Новый мальчик, Дима Эсмус.
Пока Галя разговаривала с новеньким, я продолжал наблюдать за Сергеем Вяльцевым. Ему было ужасно скучно, а скрывать свои чувства он, по-видимому, не умел. Он стоял, подпирая навес, и ковырял спичкой в зубах. Все были заняты Галей, никто не обращал на него никакого внимания. А ведь он — наш гость…
Я подошел к нему и спросил:
— Хотите сыграть в шахматы или шашки?
— В настольные игры не играю, пацан.
— Вы тоже в Сочи загорали? — спросил я.
— Догадливый пацан!
В это время его окликнула Галя:
— Сережа, смотри, какие замечательные подарки!
— Пошли, пацан, посмотрим, — сказал он довольно уныло.
Вручение подарков было в разгаре. На Гале красовалась тюбетейка, вышитая бисером, два ожерелья из ракушек; смеясь, она протянула Вяльцеву правую руку в Лизиной рукавичке.
— Дикарка, — сказал он. — Ясно.
— Почему дикарка? — неожиданно вступилась Аглая Петровна. — Очень даже красиво и идет к ней.
— Он шутит, Аглаюшка, — весело крикнула Галя. — Он меня не обидит, он у нас тюленчик, спортивный тюленчик, спортивный тюленчик, спортивный тюленчик…
Вот такой, как сейчас, она была раньше всегда. Веселой и задорной. А в тот день была только недолгая вспышка.
— Дикарка! — повторил Вяльцев. — Шла бы ты лучше к главной!
— Успею, Сережа…
Я видел, как у нее в глазах потух свет. Она вдруг как-то съежилась, сняла с себя оба ожерелья, шапочку, вышитую бисером, Лизину рукавичку.
— Еще не все подарки, — негромко сказал Юра. — Еще Костя Иванов.
Костя никогда не ломался, когда его просили показать свое искусство. Он щедро раздаривал своих волков, тигров, львов. У меня до сих пор хранится его слон, сказочно раскрашенный.
— Раз, два, три! — сам себе скомандовал Костя и сдернул платок.
То, что мы увидели, было так неожиданно, что в первую минуту все замерли.
— Костя, — сказала Галя. — Ведь это твой первый человек!
— Всадник без головы! Всадник без головы! — закричали ребята, приподымаясь на локтях.
А те, кто не мог этого сделать, кричали:
— Покажите и нам!
И только Сенечка Мартьянов вежливо откашлялся и негромко попросил:
— Пожалуйста, мне тоже посмотреть!
Обыкновенный конь, оседланный и взнузданный, но взят в ту минуту, когда он с вытянутой шеей и раздувающимися ноздрями бежит рысью и вот-вот перейдет в галоп. Всадник свободно держит поводья. На его плечах широкое серапе, на ногах гетры из шкуры ягуара. Порыв ветра — и плащ открыл часть его фигуры.
Костя не только внимательно прочел Майн Рида и изобразил знакомый призрак, но он еще решил чисто скульптурную задачу: соединил две фигуры, одну в стремительном движении, другую в глубоком и молчаливом раздумье.
— Сильно! — сказал Сергей Вяльцев одобрительно и подошел к Косте. — Прилаживай поскорей голову, и будет вещь!
— Сережа, да ведь это «Всадник без головы», — сказала Галя.
— Вижу! Ничего, способный пацан — закончит!
Кое-кто из ребят не выдержал и фыркнул.
— Ну ладно, потише, — недовольно сказал Юра. — Очень уж мы все умными стали!
Он, вероятно, боялся, что наш гость обидится, но, по-моему, этого не произошло. Тем более что разговор сам собой переключился. Было уже около пяти — время полдника. В честь Галиного приезда с нами полдничали Зоя Владимировна и Елена Николаевна. Под навес вынесли стол, накрыли парадной скатертью, вместо обычного печенья или булочки наша славная повариха Серафима Павловна спекла торт «Сюпрем». Ни на какие уговоры сесть с нами вместе Серафима Павловна не согласилась и только просила через Катю узнать — вкусно ли нам.
— Вкусно! Вкусно! — закричали мы дружно. — Ура Серафиме Павловне!
— Это что — «Сюпрем»! — рассказывал Вяльцев. — Вот в Сочи нас кормили — это да! Каждый день профитроли! Помнишь, Галина?
— Серафима Павловна может и профитроли, — обиженно пискнула Катя.
— Так, значит, вы вместе отдыхали? — спросила Елена Николаевна. — Галя нам ничего не писала…
— Я каждый год только там, другого не признаю, — сказал Сергей Вяльцев и, вынув из кармана черный глянцевитый конверт и потрещав им, выбросил на стол целую пачку фотографий. Они сразу же пошли гулять по рукам.
Сергей Вяльцев на пляже — десять фото, столько же в парке под пальмой, столько же лунной ночью на террасе и даже в Черном море, возле большого камня со штампом «Кавказфото». А вот он вместе с Галей, и штамп «Кавказфото» висит в воздухе над их головами. Эту фотографию рассматривали по-особенному внимательно.
— Какая у вас богатая мускулатура, товарищ Вяльцев, — вздохнула Катя. Никто ее не поддержал. И только Костя Иванов вдруг весело засмеялся. Уж не знаю, что ему пришло в голову.
Галя вместе со всеми рассматривала фотографии. Взгляд ее был задумчив. Мне казалось, она заново переживает этот месяц. И этот золотой пляж, переполненный здоровыми, счастливыми людьми, так не похожий на наши пустые дюны, и эти жаркие густые ночи и знойные вечера…
— Галина, уже шесть, седьмой, пора тебе к главной топать!
Она ничего не ответила и только еще ниже склонилась над фотографиями. За столом стало совсем тихо. Аглая Петровна перестала помешивать ложечкой чай, Елена Николаевна рассматривала узоры на скатерти, а Зоя Владимировна сделала вид, что очень занята тортом.
— Шесть, седьмой, — повторил Вяльцев, — пока выберемся отсюда, — восемь, а с утра тренировка.
Я не понимал, почему он настаивает, чтобы Галя шла к Ольге Сергеевне, не понимал я и Галю: почему она до сих пор не поздоровалась с Ольгой Сергеевной, которая любила ее, как родную дочку. Но, не понимая, я все равно всем сердцем был на стороне Гали. «Не ходи, Галя, не ходи, если не хочешь», — мысленно советовал я.
В это время Галя встала из-за стола и молча направилась в дом. Никто больше не сказал ни слова. А через несколько минут мы остались наедине с Сергеем Вяльцевым.
«По какому праву он здесь распоряжается? — спрашивал я себя. — Что за странную власть имеет он над нашей Галей? И почему она так покорно забыла то, чему сама нас учила?» Галя запрещала нам говорить — пацан, сильно , спрашиваешь… Почему же она разрешала это своему новому знакомому?
Юра, как всегда правильно, угадал мое настроение. Он подозвал меня и нарочито сурово сказал:
— Возьми-ка себя в руки! Не забывай о главном: через полчаса — торжественная линейка. Аглая Петровна, очень прошу вас принести сюда знамя отряда. Оно стоит в зале, в правом углу, в чехле.
И он вынул красный галстук для Сенечки Мартьянова и эмблему юных пионеров — железный костер.
В самом деле, пора взять себя в руки. Пора заняться, делом. Приступаем к выполнению пункта 4 — наиболее ответственного в сегодняшнем распорядке дня.
— Молодцы, пацаны, — похвалил нас Вяльцев, заметив наши приготовления. — Все, значит, как у людей, по всей форме. Мне Галина о вас, пацанах, все уши прожужжала. Уж Галина-то мне о вас всю жилетку проплакала. Если бы не я сам, она бы с вами, пацанами, может целый век и не рассталась!
Много лет прошло с тех пор, и за эти годы мне много пришлось пережить, но той минуты я не могу забыть, да, наверное, никогда и не забуду. Слишком рано мы узнали трудное слово «разлука», слишком рано мы стали расставаться. Мы расстались с домом, с родными, с друзьями, со школой и еще с тем, что незаменимо, — с движением. Но Галя не была связана с нашими старыми потерями. Она была нашей новой судьбой. Нельзя было с ней расставаться.
— Так вот, пацаны, кончилась вольная Серегина жизнь, — закончил он и вдруг спохватился. — Убьет меня Галина за мою откровенность. Вы уж, пацанята, не продавайте меня. Да что вы приуныли? Пришлют вам на место Галины новенькую, пацанята вы все больные — плохую не пришлют.
— Да не может этого быть! — крикнул вдруг Олег Бардин. — Товарищ Вяльцев!
Кажется, и я что-то крикнул. Во всяком случае, мы оба на своих костылях выглядели и воинственно, и жалко.
Не знаю, как бы мы повели себя дальше, если бы не Юра. У меня слезы были очень близко, да и у Олега тоже. А у ребят это необычайно быстро передается. Еще две-три минуты, и поднялся бы общий стон.
Юра поднял руку, и это знакомое движение, единственное, разрешенное ему врачом, остановило нас. Мы услышали его холодный и твердый голос:
— Хорошо, товарищ Вяльцев, мы вас не продадим, — Юра сделал ударение на этом слове, — мы вас не продадим, то есть мы от вас ничего такого не слыхали, а вы… вы, пожалуйста, сами об этом больше не шумите. Идет?
— Ладно, ладно, на Сергея Вяльцева можете положиться. Где тут у вас, пацаны, место для курения?
Нигде у нас такого места не было, но Юра уверенно махнул рукой куда-то в глубь сада. Когда Вяльцев, щелкнув портсигаром, отошел от нас, Олег Бардин недовольно сказал:
— Умничаешь, Юрка! Зачем этот договор? Ну, вышла замуж… Все выходят замуж.
— Вот как! — Юра попытался приподняться на локтях. — А ты подумал о нашей линейке, о Сенечке Мартьянове ты подумал? Ведь мы его сейчас будем в пионеры принимать. Нет, ребята, — обратился он к Олегу и ко мне. — Дайте мне слово покамест помолчать. Олег, горн! — приказал он и повторил: — Горн! — потому что Олег медлил.
Наконец раздался привычный сигнал. Знамя Аглая Петровна установила возле Юриной койки. Коля и Миша перенесли Сенечку Мартьянова поближе к Юре. И, как всегда, на нашу торжественную линейку пришли взрослые: врачи, сестры, санитарки. Прибежала, услышав горн, и Галя. Словом, были все, кроме Ольги Сергеевны. Ее не было.
— Почему торжественная линейка? — спросила Галя.
Ребята не выдержали и стали кричать:
— Принимаем Сенечку в пионеры!
— Галя, это сюрприз!
— Галя, он теперь достоин!
— Да, так, — подтвердил Сенечка. — Галя, я за это время перевоспитался. Хорошо учусь, слушаюсь взрослых, и мне Юра обещал, что, когда ты приедешь, меня примут в пионеры.
— Не я обещал, а совет отряда, — сказал Юра и прочел постановление.
— Принять, принять! — кричали со всех сторон.
Я внимательно смотрел на Галю и видел на ее лице не свойственное ему выражение растерянности.
— Ну что ж ты, Галина, — крикнул Вяльцев. — Забыла, как действовать? Я и то помню: «Я, юный пионер Советского Союза…»
Но Галя по-прежнему молчала, Потом подошла к Юре и тихо сказала:
— Юра!..
— Хорошо, хорошо, — быстро сказал Юра и сразу же начал: — Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю, что буду твердо стоять за дело рабочего класса…
— Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих товарищей… — повторял за Юрой Сенечка.
— Твердо стоять за дело рабочего класса…
— Твердо стоять за дело рабочего класса…
Я по-прежнему внимательно смотрел на Галю. Она плакала. Она сдерживала себя, и слез ее не было видно, но она плакала. Мелко, мелко дрожали губы, а я мысленно повторял: «Не плачь, Галя, я очень тебя прошу — не плачь! Держись, Галя, ну еще немного! Не надо при нем плакать, прошу тебя!»
— …Буду твердо и неуклонно выполнять заветы Ильича.
Юра передал мне галстук, и я повязал его Сенечке на шею. Ребята зааплодировали. Галя подошла к нему:
— Желаю тебе, Сенечка, быть всегда и во всем честным человеком!
— Всегда готов! — радостно ответил он.
И все-таки Галя не выдержала: слезы текли по ее лицу, оставляя две ровные белые полосы.
Тем временем был уже восьмой час, солнце ушло, и сразу подуло холодом. Миша и Коля начали быстро выносить ребят из сада. Славные это были ребята! Сколько раз в день приходилось им переносить нас с места на место — то в сад, то на рентген, то в перевязочную, то в школьную комнату. И всегда они это делали весело и охотно, и никогда мы не слышали от них никаких жалоб, а всегда слышали что-нибудь подбадривающее. «Ну, малец, — говорил Миша. — Скоро тебе домой. Я слышал, Ольга Сергеевна говорила. На поправку дело идет». Они отлично знали наши дела: кто из родных приезжал навестить, кто из ребят долго не получал писем из дому. «Пишут, дорогой, завтра обязательно будет», — говорил Коля.
И я слышал, как Миша сказал Сенечке:
— Ну, брат, с галстуком совсем другое дело!
— В честь чего и артисты сегодня приехали, — поддержал Коля. — Интересную сказку представят: про орла и лягушку.
Сказку об орле и лягушке мы смотрели уже без Гали. Она попрощалась с нами, сказала, что очень болит голова; у нее и в самом деле вид был нездоровый. Вяльцев попрощался с нами так же, как и поздоровался, поднял обе руки, соединив их ладонь в ладонь, и покачал ими в воздухе. Впрочем, у него тоже вид был озабоченный, и он взял Галю под руку, как больную.
Мы смотрели кукольный театр в зале. Так же, как и в спальне и в саду, моя койка стояла между койками Юры и Олега. Чуть подальше лежал Костя Иванов, еще дальше Сенечка Мартьянов. В тот момент, когда на сиене орел сделал замечание лягушке, мы услышали тихий шепот Гриши Чернущенко.
— Что тебе, Гриша? — спросил Юра.
— Они еще здесь!
— Кто, не понимаю…
— Галя и…
— Смотри, пожалуйста, на сцену и не мешай слушать, — сказал Юра.
— Юра, — сказал Гриша, — она плачет…
— Я тебе сказал: не мешай!
— Галя плачет, ты слышишь, у нас в саду.
— Слышу.
В это время лягушка смешно подпрыгнула и ухватила орла за крыло. В зале засмеялись.
— Не хочет выходить замуж, — внезапно сказал Сенечка Мартьянов.
— Что, что? Ты откуда знаешь?
— Да я слышал, как этот Вяльцев сказал, а потом ты сказал, чтобы молчать покамест.
— От тебя-то и скрывали, — сказал я. — Значит, ты все-таки слышал!
— Молодец, Сенечка, — похвалил его Юра. — Как человек вел себя.
— Всегда готов, — радостно откликнулся Сенечка. — А замуж она, я думаю, выходить не хочет.
— Что ты в этом понимаешь! — сказал Юра.
— А как же! Потому она и плачет.
— Да ведь ее никто не заставляет. Хочет — выходит, не хочет — не выходит, — сказал Олег.
Нас укладывали спать рано. И в тот вечер, как всегда, ровно в десять Аглая Петровна потушила свет и перенесла свой НП в коридор. Дверь из спальни в коридор закрывали не наглухо, Был виден слабый зеленоватый свет. Я любил засыпать, поглядывая на этот свет, прислушиваясь к негромкому шепоту: прибегала дежурная нянечка и что-то горячо доказывала Аглае Петровне, а та, как всегда, молчала.
Но в тот вечер я долго не мог уснуть. Мне мешал зеленый свет, мешала нянечка, и я отчетливо слышал, как Аглая Петровна сказала ей: «Я буду жаловаться». Меня раздражало сонное бормотание друзей и громкое осеннее море, бессмысленно угрожавшее нам…
Потом дверь в коридор закрыли, и стало совсем темно. Я приподнялся и чуть приоткрыл штору. В ярком свете уличного фонаря я увидел нашу калитку, надпись «Посторонним вход строго воспрещается» и две фигуры — Гали и Сергея Вяльцева.
— Юра, — сказал я. — Они еще здесь.
Юра не отвечал, и я взял его за руку.
— Юра, мне кажется, она снова плачет! Юра!
— Я сплю! — жестко сказал Юра!
— Она плачет, плачет… — повторял я, уже понимая, что все это для него больше не существует.
Я завидовал Юриному сердцу. У меня оно было устроено иначе. Я думал о Гале, и мне было жаль ее. Я сочувствовал ей и желал ей счастья. Я просил жизнь, чтобы она была к ней снисходительна.
Ни разу больше я не встречал Галю Борисову, но вспоминал я о ней часто. И может быть, чаще, чем надо, вспоминал, как она плакала на улице, возле нашей калитки с надписью «Посторонним вход строго воспрещается».
Мотогонки по вертикальной стене
1
До этого лета никто не видел Николая Алексеевича хмурым. В перерывах между сеансами он беззлобно пошучивал над женой директора аттракциона, Валей, молодой, рано располневшей женщиной, или сражался в шашки с подсобным рабочим Гришей — это называлось у них стиранием граней между трудом умственным и физическим, — или учил забавным фокусам двух крохотных, вечно дрожащих тойтерьеров. Их добрые карие глаза чем-то напоминали глаза Николая Алексеевича.
За последнее время он очень изменился. Одиноко сидел у окна и все поглядывал на пыльные кусты белой, давно отцветшей сирени. И вечерами стремился к одиночеству. Едва закончив работу, уходил гулять по городу. Раньше частенько заходил в тир, был страстным любителем театра, не пропускал ни одного нового фильма, а теперь строго вышагивал километры. Его высокую костистую фигуру видели и на левом берегу Волги. А там места были глухие.
Кончилось это плохо. В воскресный день, когда все билеты еще с утра были проданы, Николай Алексеевич не пришел на работу, и над кассой появился плакат: «Выходной день. Деньги возвращаются».
— Пойду к нему, — сказал директор аттракциона. — Мало ли что…
Николай Алексеевич Сыромятников и Лев Аркадьевич Маньковский были знакомы с давних пор. В то время Николай Алексеевич еще работал тренером в мотоклубе, а Маньковский служил агентом по распространению билетов в цирке. Оба оказались зрителями «Неповторимого зрелища, феноменального трюка», изо дня в день исполняемого «мировым рекордсменом и чемпионом» бельгийцем Вилли Люденбахом.
В саду Госнардома была сооружена сборная конструкция из массивных деревянных щитов, высотою в двухэтажный дом и диаметром в двенадцать метров. По внутреннему обводу этой гигантской бочки, совершенно отвесно к земле, мчался на мотоцикле Вилли Люденбах, то взлетая к зрительному помосту, то стремительно срываясь вниз и снова появляясь на уровне глаз.
Наконец Вилли Люденбах приземлился. На арену вышла худенькая женщина, надела ему на голову черный мешок и заплакала. Затем она горестно протянула руки к публике и сказала: «Адье, адье!» Вилли работал слепой полет.
— Могу сделать не хуже, — тихо сказал Николай Алексеевич.
Эта минута сблизила их.
Ночь после Госнардома Маньковский провел без сна. Что, если в самом деле гонщик говорит правду и заграничный трюк можно повторить? Тогда конец старой жизни, конец всей этой беготне по фабзавкомам и культкомиссиям. Сеанс две-три минуты и «выход налево». Отечественный аттракцион, где директором Л. А. Маньковский.
Он хлопотал, доказывал, заинтересовывал, больше всего напирая на то, что такие расслабляющие номера, как прощание, будут исключены.
Много воды утекло с тех пор, но за это время директор аттракциона ни разу не изменил своим принципам: никаких роковых страстей, никаких душераздирающих реклам и широковещательных объявлений по радио, буквы на афишах не более двадцати сантиметров.
— Вполне достаточно, — скромно говорил Маньковский. — У нас свой стиль.
По приезде в новый город он сам выбирал место для аттракциона. Обычно поближе к базару. На афише значилось коротко «Мотогонки по вертикальной стене». И этих слов было вполне достаточно.
И все-таки кое-какое новшество за эти годы появилось. Зная привязанность Николая Алексеевича к животным, Маньковский купил в зверинце большого бурого медведя, еще не старого и хорошо дрессированного на разные штуки. Что, если научить медведя ездить на мотоцикле?
Николай Алексеевич увлекся новой затеей. Он быстро завоевал симпатию зверя. Мишку усаживали в седло, передними лапами он держался за руль, Гриша запускал мотор, и мотоцикл с удивительным седоком делал несколько кругов по арене. Быть может, Вилли Люденбах и дал бы рекламу: «Чудо дрессировки, небывалый успех», но у Маньковского на афише значилось только: «Медведь на мотоцикле».
Николай Алексеевич очень скоро охладел к медведю, и Леший (так звали бурого) был сдан на попечение Грише. Привязанный на короткую цепь, Леший потешно вставал на задние лапы, вызывая шумные восторги ребятишек, бросавших медведю всякую снедь.
Недели две назад аттракцион приехал в приволжский город. Лето выдалось урожайное. Каждое утро с левого берега перебирались на пароме колхозники. Базар кипел как никогда. Вокруг «бочки» постоянно толпился народ. В таких условиях день простоя являлся целым бедствием.
Николай Алексеевич снимал комнату в старой части города, за вокзалом, дальше уже начиналась степь. Маньковский выбрал кратчайший путь, через базарную площадь. Вскоре он об этом пожалел. Навстречу ему в шляпе из рисовой соломки и с двумя авоськами пробирался сквозь толпу актер местного театра Казанцев-Волжский. Нет поклонников более шумных, чем сами актеры, а Казанцев-Волжский заявил себя поклонником с первого дня появления аттракциона в городе. Он ворвался в уборную Николая Алексеевича, расцеловал его и снова прибежал на следующий день. И так продолжалось день за днем. Он стал завсегдатаем. Валя уже издали махала ему платочком. Казанцев-Волжский быстро поднимался по лесенке, со дна «бочки» было видно его круглое, испуганное и счастливое лицо.
— Дело великолепное, удивительное, и достойно быть отмеченным, — говорил актер, сильно напирая на букву «о», и, казалось, он нарочно выбирает слова, где бы «о» звучало по многу раз. — Театр — это выдумка, игра, а здесь настоящее!..
Увидев директора аттракциона, Казанцев-Волжский обрадовался, обнял его, высоко поднимая авоськи и щекоча Маньковского стебельками зеленого лука.
— Иду к вам. Да! Говорю честно: это стало внутренней моей потребностью, так сказать душевной гимнастикой.
— Сегодня аттракцион закрыт, — сказал Маньковский, стараясь быть как можно любезнее.
— Что такое? — загремел актер. — Несчастный случай?
— Да нет, почему же, просто ремонтируемся, ничего больше.
— Друг мой, — сказал актер, кладя авоську на плечи Маньковскому, — большинство ваших зрителей аплодируют зрелищу, и, быть может, один только я рукоплещу искусству.
2
Николая Алексеевича дома не было. Старуха, сдававшая комнату гонщику, ворчала:
— Не пришел ночевать жилец… ясное дело…
Маньковский растерянно развел руками.
— Как же это так?
— А я за жильцами не приставлена… Стала бы я сдавать чужим людям, ясное дело, если бы не внучка…
— Ладно, ладно, «ясное дело», — сказал Маньковский и осмотрел комнату. Постель была аккуратно заправлена, на подушке лежал томик Пушкина, в углу висела черная тарелка репродуктора.
«…Усилился привоз овощей и фруктов, — оживленно рассказывал диктор, — на базаре работают парикмахерская, фотография и аттракцион „Мотогонки по вертикальной стене“».
Маньковский усмехнулся и подошел к окну. Во внутреннем садике в гамаке спала девушка. Пестрый сарафан открывал ее мускулистые, сильно загорелые руки и ноги. Среди пыльной зелени девушка выделялась ярким пятном.
— Я сегодня еще приду к вам, — пообещал Маньковский.
В тот день он обошел чуть ли не весь город, заходил в рестораны, справлялся на пристани и на вокзале. Николая Алексеевича не было нигде. Уже колхозники потянулись с базара на вечерний паром, когда Маньковский забежал в аттракцион. В «кабинете директора», маленьком закутке при «бочке», на ободранном диванчике сидела Валя и прямо из бутылки пила мутный фиолетовый лимонад. У ног ее дрожали тойтерьеры. Явственно слышался шум мотора — это Ряпушкин, монтер и осветитель аттракциона, проверял мотоциклы.
— Собакевичей надо бы покормить, — заметил Маньковский.
— Да они и так жрут целый день, — лениво ответила Валя. — А проку от них никакого.
На следующий день, едва рассвело, Маньковский снова пришел на квартиру Николая Алексеевича.
— Не возвращался?
— Не было, — сказала старуха и, подумав, спросила: — Может, он чужие деньги растратил?
— У него и своих достаточно.
— У кассира деньги, ясное дело, чужие.
— При чем тут кассир? — удивился Маньковский.
Но старуха стояла на своем. На вопрос, чем занимается, жилец отвечал, что служит кассиром в инвалидной артели.
Похоже было, что Николай Алексеевич стыдится собственной славы.
«Что же теперь делать? — тревожно думал Маньковский. — Второй день стоим».
В комнату вошла старухина внучка.
— Люба, — представилась она и спросила: — Не появлялся Николай Алексеевич? Может быть, в милицию заявить?
— Подождем немного, — осторожно ответил Маньковский. Подымать шум было не в его стиле.
— Николай Алексеевич брал у меня Пушкина…
— Пожалуйста, пожалуйста, — сказал Маньковский и подал книгу. — К экзаменам готовитесь? — спросил он рассеянно.
Она засмеялась:
— Какие экзамены? В галантерейный ларек? Я же рядом с вами работаю.
— Все смех да смех, — снова заворчала старуха. И вдруг ахнула: — Граждане! Жилец вернулся! — и с удивительной живостью подбежала в окну. — Вернулся, ясное дело!
Маньковский бросился к Николаю Алексеевичу. После двухдневных скитаний он, несомненно, нуждается в помощи. Голодный, измученный, в одежде, насквозь пропыленной степью…
Но у Николая Алексеевича вид отнюдь не был изможденным. Чисто выбритый, в светло-сером, хорошо выутюженном костюме, на руке легкое пальто.
— Ну и наделали же вы переполоху!
— Прошу меня извинить, — сказал Николай Алексеевич и вошел в дом. — Простите меня, Варвара Федоровна, и вы, Любочка.
— Ладно, что живы, — сказал Маньковский. — Не будем уточнять, как говорится, инцидент исперчен.
Когда они остались вдвоем, Николай Алексеевич повесил пальто на вешалку, сел в кресло, вытянул ноги.
— Прошу извинить меня, — повторил он. — Знаю, что напугал вас. Но я должен был побыть один.
— Кто старое помянет… — сказал Маньковский. — Все хорошо, что хорошо кончается.
— Я тоже пришел к этому выводу. Я хочу сказать вам, Маньковский… Дело в том… Ну, словом, я больше не буду работать вертикальную стенку.
Маньковский вскочил:
— Знаете, это скверные шутки!
— Нет, это не шутки, — спокойно сказал Николай Алексеевич.
Маньковский был потрясен. Сбылись самые плохие его предчувствия. «И все оттого, что я не был с ним. Упустил момент, и вот… сорвался человек».
— Есть предложение, — сказал Маньковский. — Вы устали. Вы слишком много работали. Я говорю вам это как директор аттракциона. Естественно, вы поедете в Сухум. Ну, скажем, там слишком жарко. Я достану вам путевку в Трускавец. Это Западная Украина. Умеренный климат. Аттракцион вас ждет. Через месяц вы возвращаетесь и начинаете работать, как молодой бог. Я говорю вам это как человек человеку.
— Нет, — сказал Николай Алексеевич. — С этим все кончено.
Его уверенный тон бил Маньковского по нервам. Надо было срочно подбирать другой ключ.
— Коля, — начал Маньковский. Николай Алексеевич улыбнулся: обычно директор аттракциона называл его по имени-отчеству. — Коля, вы не имеете права, вы не один… коллектив. Личные интересы не могут быть выше…
— Да нет же, — сказал Николай Алексеевич, досадуя, что совершенно ясные и простые вещи надо повторять по нескольку раз. — Неужели вы не понимаете? Я кончил.
«Что же делать? — мучительно думал Лев Аркадьевич. — И чего он хочет? Покоя? Денег?»
— Нет, Коля, я вас так отпустить не могу, я должен знать причину.
Николай Алексеевич пожал плечами:
— Если по-человечески сказать — надоело. Ну, ладно. Пойду приму душ. Вы остаетесь?
— Да, — сказал Маньковский решительно.
Надо было подготовиться к новой атаке, но прежде всего надо было составить верный план. Но Маньковский не успел собраться с мыслями, как в дверь постучали.
— Войдите! — крикнул он раздраженно.
В комнату вошел молодой парень в белой майке и в черных сатиновых штанах, схваченных внизу велосипедными зажимами.
— Вам Любу? — спросил Маньковский. — Вы ошиблись. Дверь рядом.
— Мне нужен Николай Алексеевич Сыромятников. Я уже не первый раз прихожу. Все никак не могу застать.
Маньковский нахмурился:
— Для чего он вам?
— Как для чего? Я десять дней подряд хожу смотрю мотогонки. Ну, замечательно! Грандиозно! Ничего подобного я и представить себе не мог.
«Вот уж не вовремя», — подумал Маньковский, зная, что к своим поклонникам Николай Алексеевич относится весьма сурово.
— Я мотоспортом занимаюсь давно… Имею результаты. Но ведь тут стенка! Машина движется отвесно! Без руля!
— Очень счастлив, что вам понравилось, — не выдержал Маньковский. — Я надеюсь, что это обрадует и Николая Алексеевича, в особенности если я передам привет…
— От Иванова Виктора, — не смущаясь, подсказал молодой человек. — Вот только медведь, вы не обижайтесь, товарищ, но это неспортивно, честное слово неспортивно. Вы, простите, сами спортсмен?
— Я директор аттракциона, — сказал Маньковский сухо.
— Директор? Очень хорошо! Отлично. Вас-то мне и нужно. Я хочу работать у вас.
— Молодой человек, — укоризненно покачал головой Маньковский.
— Ну что ж, что молодой человек! Не боги горшки обжигают. Ведь и вы когда-то учились. Товарищ директор, как вы полагаете, взялся бы меня товарищ Сыромятников обучить? Я бы этой техникой в кратчайший срок овладел.
— Молодой человек! — начал Маньковский, но не закончил фразу.
На пороге, в халате и в тапочках на босу ногу, стоял Николай Алексеевич. Его черные волосы блестели от воды. «Полвека, а какой дуб могучий», — подумал Маньковский.
Николай Алексеевич молча рассматривал паренька.
— Вы хотите работать вертикальную стенку? — спросил он наконец.
— Конечно! А вы бы взялись меня научить? Вы ведь еще не видели, как я вожу машину.
— Ну как, Маньковский? — спросил Николай Алексеевич. — Неплохая замена, а?
— Что вы, — запротестовал Виктор. — Вы меня не поняли. Разве я об этом? Я думал, мы оба, два мотоцикла, один за другим, настоящие гонки по вертикальной стене.
Николай Алексеевич медленно подошел к Виктору, взял за плечи и, притянув к себе, заглянул ему в глаза, У Маньковского сильно забилось сердце, он почувствовал неожиданную надежду.
— Ну, знаешь, — сказал Николай Алексеевич, — если ты не знаменитый шутейник… — Он оттолкнул Виктора и подошел к окну. У калитки, сливаясь с запыленной зеленью, стоял мотоцикл.
— Твой?
— Мой. Настоящий ИЖ.
— А, да не в этом дело. Ладно, поехали. Отвезешь меня на работу.
— Николай Алексеевич, сегодня мы объявили выходной день, мы же не знали, — предупредил Маньковский.
— Нет, сегодня день будет рабочий.
— После бессонной ночи это рискованно.
Николай Алексеевич засмеялся:
— Не беспокойтесь… Ну, поехали, — сказал он Виктору. — Давненько я пассажиром не ездил, лет тридцать пять, наверное.
Маньковский не стал его убеждать. Как только мог быстро, побежал он к аттракциону, приказал сторожихе открыть «бочку», послал за Валей и за Гришей. На арене появился Леший. Над кассой вывесили плакат «Билеты продаются здесь».
Но Николая Алексеевича они прождали больше часа. Наконец появилась машина Виктора.
— Объявите в микрофон начало, — сказал Николай Алексеевич. — Только вот что, медведя попрошу не объявлять.
— Это почему? Публика будет недовольна.
— Нет, медведя сегодня не будет, — твердо сказал Николай Алексеевич.
3
Отец Виктора погиб в первый день войны, он служил старшиной-сверхсрочником на пограничной заставе в Молдавии. Через несколько дней от немецкой бомбы погибла мать Виктора. Эшелон, в котором семьи пограничников ехали на восток, почти целиком сгорел. В живых осталась сестра отца Надежда Николаевна Замковая. Новая немецкая бомба — и снова Виктор осиротел…
Воспоминания детства неясны и отрывисты: твердые отцовские усы, белые впадины морщин на его лице, мамины руки, огонь, плачущая Надежда Николаевна, снова огонь. Незнакомая женщина держит его за руку, потом он ест сладкую рисовую кашу из тяжелого солдатского котелка. На какой-то станции Виктора стригут под номер ноль, и он плачет, боится машинки. И стойкий запах горелого. Горелым пахнет и сладкая рисовая каша, и белый халат парикмахера, и деревья за окном, и незнакомая женщина. Потом детский дом. Воронеж, Сталинград, Куйбышев…
В прошлом году в Куйбышевский детский дом явился пожилой человек, коренастый, крепко сбитый, бритоголовый, в черной тройке несмотря на жару, и предъявил целый ворох запросов, справок, удостоверений. Это был муж Надежды Николаевны — Федор Федорович Замковой.
«Кровных прав не имею, но все же я ему дядя, — доказывал Федор Федорович директору детского дома. — Живу одиноко, материально — сами рассудите, — монтажник восьмого разряда, бригадир, дальше некуда».
Виктору дядя понравился, директор даже утверждал, что они похожи друг на друга. Особенно понравились дядины рассказы о своей профессии. Совсем недавно Федор Федорович принимал участие в монтаже стометровых опор для линии высокого напряжения, по которой пошла энергия на строительство Сталинградской ГЭС. На такой высоте работали, что одно неосторожное движение… «Стальмонтаж» — может быть, слыхал? Мы и за пределами Союза известны.
И все же решено было не торопиться. Виктор заканчивал десятилетку. И потом десять лет в одном коллективе — это что-нибудь да значит. Осталось теперь недолго. Может быть, и планы на будущее за это время определятся. А то ведь вчера мечтал стать моряком, собрался в кругосветное плавание, а сегодня уже готов идти в монтажники. Пожалуй, только к спорту он по-серьезному привязан. Кое-как убедили Федора Федоровича обождать.
Уехал он, оставив директору детского дома солидные деньги для Виктора, с просьбой «правильно ими распорядиться». На эти деньги и был куплен ИЖ. Виктор увлекался мотоциклом уже два года, прошлым летом он получил приз в юношеском заезде, а на ИЖе завоевал первенство в спортивном обществе «Луч».
Виктор не обманул своего дядюшку. Едва получив аттестат зрелости, он прикрепил самодельный плакат к своему ИЖу — «Мотопробег Куйбышев — Дубянск» и взял курс на юг. На прощание директор детдома подарил ему спидометр. Четыреста километров машина прошла шутя. И Виктор продолжал бы и дальше свой путь, если бы не гоночный аттракцион.
Он не соврал, сказав Маньковскому, что в течение десяти дней ежедневно посещал «бочку». И ежедневно, и по нескольку раз в день. Жил он это время в Доме колхозника и даже задолжал там. Перед походом к Николаю Алексеевичу он съел за полтинник помидорный салат, завязал хлеб в узелок и стал подумывать, не продать ли директорский спидометр, на котором значились все те же четыреста.
Но теперь он был счастлив. Посвящение произошло ранним утром.
— Я покажу тебе все, что я знаю, — сказал Николай Алексеевич просто.
«Оба сияют, как начищенные, — подумал Маньковский, увидев их днем напротив в закусочной. — Ну ладно, ну мальчишка — это понятно, это для него „высший пилотаж“ и так далее. Но сам-то что…» Пожалуй, только в первые дни их знакомства так ярко блестели глаза у Николая Алексеевича. Это было еще во времена шумного успеха Вилли Люденбаха.
Маньковский не симпатизировал Виктору. «Из молодых, да ранний», — говорил он Вале, неизвестно на что намекая. Но признаться в своей антипатии не смел. Как-то раз он пошутил, что надо дать рекламу: «Спешите, спешите, взамен медведя — юноша за рулем».
Но Николай Алексеевич не понял шутки. Сжав кулаки, он близко подошел к Маньковскому:
— Чтобы это было в последний раз, ясно?..
И хотя Маньковский понимал, что только благодаря Виктору аттракцион существует, он в глубине души считал, что было бы самое лучшее, если бы Виктор оставил в покое старого гонщика. В пятьдесят лет работать новый номер! Да и вытянет ли Виктор?
— Способный он? — спрашивал Маньковский Николая Алексеевича.
Тот молча кивал головой.
— Нет, вы мне скажите, этот номер действительно состоится?
— Да.
Николай Алексеевич был не из речистых. От Маньковского он потребовал только одного: немедленно зачислить Виктора в штат. Требовать, конечно, можно, но выполнять приходится Маньковскому. Он ездил в областной центр и привез решительный отказ. «Какие там ученики, опять твой Сыромятников дурит?» — сказали в управлении и пригрозили закрыть «бочку».
Это, конечно, было несерьезно: «бочка» ежедневно приносила немалый доход, но оформить Виктора гонщиком так и не удалось. Маньковский боялся сообщить об отказе Николаю Алексеевичу и снова вызвать его гнев. Но тот только умоляюще взглянул на директора:
— Маньковский, любыми путями!
— Можно уволить мою Валю, — вслух размышлял директор. — И взять на должность конферансье Иванова Виктора… Конечно, Валя по-прежнему будет объявлять номер, а наш молодой человек…
— Ну вот и хорошо, — обрадовался Николай Алексеевич. — Когда сделаем номер, тогда и в управлении запоют иначе. А насчет денег — не сомневайтесь. Я с удовольствием Валю компенсирую.
Все посветлели. Даже Валя как-то встряхнулась и привела в порядок закуток Маньковского, зашила чехлы на диване и кресле, каждое утро вытирала пыль с полки, на которой громоздились бухгалтерские фолианты. Силами Гриши и Ряпушкина были выстроены два вольера — один для медведя (Леший так и не был уволен), другой — для тойтерьеров.
Виктор переехал в комнату Николая Алексеевича и установил для себя железный режим: шесть утра — подъем, гимнастика, душ, проминка, легкий завтрак, затем учеба. Он повесил над своей кроватью большой ватманский лист бумаги, тщательно разграфленный: «Расписание дня». Было в этом расписании и «чтение художественной литературы» и «шахматы, шашки, кроссворды».
Николай Алексеевич привык вставать поздно, но теперь он вскакивал вместе с Виктором ровно в шесть и старательно упражнялся с гантелями, гулял по какой-то индийской программе и читал Герцена. После восьми он ничего не ел, кроме простокваши.
Глиняные пузатые горшочки приносила с погреба старуха. Ужинали втроем — Николай Алексеевич, Виктор и Люба. Виктор подружился со старухиной внучкой, Маньковский как-то зашел к ним, увидел горшочки с простоквашей и усмехнулся про себя:
— Романчик наклевывается…
В тот же день он поведал об этом жене. Валя громко зевнула:
— Ну и дурень же ты, Левушка!
— Почему же это я дурень?
— Дети они еще, малые дети!
— Хороши ребятки: одному восемнадцать, другой…
— Да ты и в пятнадцать лет старичком был!
— Валя!
— А ты не злись. Дети, я говорю, настоящие дети: спорят, а о чем спорят, все равно. «Я люблю Чапаева, а я не люблю, я полечу на Луну, а я не полечу».
— Ну, а наш-то что?
— Ну, он в их споры не вмешивается. Слушает и тает.
Но восторженней всех отнесся к новой идее Казанцев-Волжский. Во сне и наяву видел он новый аттракцион: два мотоцикла мчатся по вертикальной стене. Смело! Смело!..
— Я бы на вашем месте, юноша, — сказал он Виктору, — прибавил бы к своей фамилии фамилию Николая Алексеевича. Это бы с особой силой подчеркнуло, что мастерство бессмертно. Иванов-Сыромятников, превосходно звучит!
— Я спортсмен, а не артист, — небрежно ответил Виктор.
Казанцев-Волжский не обиделся. По-прежнему он весело трепал Виктора по плечу, называл «юношей» и произносил монологи о проблеме риска:
— Необходимо вводить элемент риска и на наши театральные подмостки. Только тогда подымется ответственность актера.
Он уговорил известную актрису Лидию Павловну Чибисову взглянуть на мотогонки. И все слышали, как он громко шептал:
— Это настоящее, это естественное и первозданное. Я вхожу сюда как в храм.
Но актрисе в мотохраме не понравилось. От мотоцикла, с треском петлявшего по стене, у нее закружилась голова.
— Нет, нет, нет, — говорила она. — Это не для меня… Я привыкла верить картонному ножу, а ведь этот гонщик и в самом деле может разбиться.
— Голубушка, у вас в жилах течет розовая водица, — шептал актер. — Это потому, что вы играете в «Зеленой улице». А вы сыграйте Дездемону…
— Вам дай волю, у вас и Дездемона будет ездить на мотоцикле…
Николай Алексеевич никогда не принимал актера всерьез и добродушно посмеивался насчет вероятного названия будущей его книги: «Работа актера над собой с сеткой и без сетки». Но в одном Николай Алексеевич держался твердо: на тренировку он Казанцева-Волжского не допускал.
Однажды актер пришел во время репетиции. Маньковский пригласил его в свой «кабинет» и начал делиться сомнениями: управление не пропустит номер, незачем привлекать внимание, работали бы как работали… В это время кончилась репетиция, и в закуток вошли Николай Алексеевич и Виктор. «Юноша», как всегда, выглядел свежо, словно после купания в реке, но у Николая Алексеевича вид был очень утомленный. Вокруг гонщика, визжа и ласкаясь, прыгали тойтерьеры. Николай Алексеевич не обратил на них никакого внимания. Актера больше всего поразил его взгляд, не столько сосредоточенный, сколько напряженный.
На следующий день Казанцев-Волжский встретил Николая Алексеевича на улице. Он бросился к нему, отвел в сторону и таинственно зашептал:
— Дорогой мой, давно хотел вас спросить… Впрочем нет, почему давно, как раз наоборот: совсем недавно…
— Да что такое?
— Хочу вам один вопрос задать. Вы что же, боитесь за Виктора? Да? Так?
— Я вашего вопроса не понимаю…
— Друг мой, вас выдает ваш взгляд. Вы меня извините… Если так, если все это вам так трудно…
— Трудно? — переспросил Николай Алексеевич… — Эх, вы… А еще артист, психолог! — Внезапно он своими длинными крепкими пальцами схватил актера за пухлые кисти. — Трудно потому, что хочется все, что знаю, отдать, все, чем сам владею. Без остатка…
4
Федор Федорович поспешил на помощь племяннику. Он бы это сделал значительно раньше, но все как-то получилось кувырком. Они были в переписке, и Федор Федорович знал, что Виктор после экзаменов приедет к нему. Но тут всю бригаду монтажников, во главе с ее бригадиром, командировали далеко за Волгу. Федор Федорович оставил соседке деньги и письмо для племянника с приказом «акклиматизироваться и ждать», — либо, что еще лучше, «двигать за Волгу, адрес приложен».
Только через месяц соседка переслала ему письмо Виктора, в котором тот довольно подробно рассказывал о мотогонках по вертикальной стене и о своем новом решении. Федор Федорович был потрясен, но с кем-нибудь посоветоваться боялся, так как считал, что сама ситуация подрывает его авторитет. Только в конце августа кончилась командировка Федора Федоровича, и он, прихватив к воскресенью еще два дня, выехал к Виктору.
Дома племянника не оказалось. Какая-то старуха на вопрос, где Виктор, ответила:
— В «бочке», где ж еще, ясное дело…
— В какой такой «бочке»?
— На базаре, где ж еще, какой непонятливый…
Федор Федорович побежал на базар. Жара стояла страшная. С Заволжья дул сухой обжигающий ветер. Федор Федорович шагал в своей черной тройке и сердился на дерзкую старуху: «То-то ты понятливая, сама, наверное, из цирка».
«Бочка» работала. У кассы стоял народ. Изнутри слышался шум мотора. Леший, изнемогая от жары, томился в своем вольере. Увидев медведя, Федор Федорович окончательно обозлился, растолкал людей и потребовал хозяина. Вышел Маньковский. Не здороваясь, Федор Федорович стал кричать, что Виктора обманули, «завели» и что этого он так не оставит.
— Товарищ, нельзя ли потише, здесь все люди советские, — сказал Маньковский.
— Не допущу! — крикнул Федор Федорович.
Маньковский пожал плечами:
— Постойте минуту. Виктор — попрошу на выход, здесь какой-то человек насчет вас скандалит.
— Дядюшка! — удивился Виктор. — Вот неожиданный сюрприз! Решили навестить?
— Как же это понять? — еще громче поднял голос Федор Федорович. — Я, можно сказать, по всему Дубянску повестки разослал: племянник приезжает. Какую хочешь работу получай, хочешь учиться — рекомендуем!..
— Они думают, что мы вас как «беби» спрятали, — улыбнулся Маньковский.
Это был верный удар. «Один — ноль в нашу пользу», — подумал Маньковский, взглянув на Виктора.
— Ну и что ж, — сказал Федор Федорович. — Парень молодой, неопытный, как воск, понимать надо…
«Два — ноль в нашу пользу, — мысленно комментировал Маньковский, — сам забивает в свои ворота».
— Граждане, — послышался голос Вали, усиленный микрофоном. — Сеанс начинается через две минуты. Просим подняться наверх.
— Зайдемте к нам, — предложил Виктор Федору Федоровичу.
— Это в балаган? Того мне только не хватает.
Виктор нахмурился:
— Почему вы так шумите, дядя?
Но Федор Федорович стоял на своем:
— Балаганщики, святая правда, балаганщики…
Весь день они провели вместе, и весь день Федор Федорович уговаривал Виктора «не портить себе жизнь». От обеда он отказался так, словно бы его в этом городе собирались отравить, и ел бутерброды, приготовленные чьей-то заботливой рукой и завернутые в пергамент.
Вечером Виктор предложил прогуляться по набережной. Отказ. Может, в кино сходим? Отказ. На пароходе? Отказ: гулянок и у нас сколько угодно.
Виктору было и жаль дядю, и досадно, что тот не хочет слушать никаких доводов.
— Вы что же, дядя, вообще спорт отрицаете? — спросил наконец Виктор.
— Как это так отрицаю? А кто тебе мотоцикл подарил? Да я сам каждое воскресенье Синявского слушаю… За «Спартак» болею. А тут разве спорт? Тьфу!..
— Опять вы ругаетесь!
— Спорт — значит стадион, — настаивал Федор Федорович, — а для мото должен трек быть.
— Вы даже не видели, как работает Николай Алексеевич, — сказал Виктор укоризненно.
— Работает? — загремел Федор Федорович. — Не признаю. Я жаловаться буду.
Виктор обиделся:
— Однако, дядя, я человек взрослый…
Наступило долгое, неприятное молчание.
— Да, плохо, плохо, — задумчиво сказал Федор Федорович. — Очень плохо. А ты подумал, что дело-то костоломное… а?
— Риск, — согласился Виктор. — Ну, а у вас, у монтажников… Сами говорили: одно неосторожное движение…
— Нашел с кем равнять!
Николай Алексеевич тяжело переживал дядин приезд.
— Куда они пошли? — с тревогой спрашивал он. — Почему вы меня не предупредили?
— Николай Алексеевич, дорогуша, ну что вы расстраиваетесь? — говорила Валя. — Ну родственник приехал, ну посидеть пошли, ну старик — может, он по сто грамм привык…
Весь день Николай Алексеевич был сам не свой. Маньковскому наконец стало его жаль.
— Я вам скажу по-дружески, хотите верьте, хотите нет: я очень уважаю Виктора, но если надо… я хочу сказать — можно найти еще желающих делать вертикальную стенку.
Он бы с удовольствием развил эту тему, но Николай Алексеевич махнул рукой:
— Нет, Маньковский, по второму заходу такие вещи не делаются.
Домой Николай Алексеевич пришел поздно ночью. Виктор уже спал. На столе лежал «Огонек» и записка:
«Н. А.! Все решил, кроме небесного тела из семи букв. Приносили телеграмму из управления, распечатанную, но не оставили. Просят сообщить, когда просмотр номера. Хорошо бы еще недельки две поднажать. Спокойной ночи. В.».
Николай Алексеевич глубоко вздохнул, сел за стол, перечел записку и вдруг почувствовал ужасную усталость. «Прав Маньковский, не берегу себя», — подумал он, с нежностью глядя на небесное тело из семи букв.
Перед сном он оставил Виктору записку: «Не буди меня, устал, хочу отдохнуть. Ответ — планета. Просмотр — через две недели».
Сутки они отдыхали, потом начались «часы пик». В двух неделях было всего только четырнадцать дней.
А Федор Федорович сдержал слово и действительно нажаловался. Он не знал, куда писать по такому поводу, и написал в облоно. Оттуда приехала комиссия: пожилая дама, специалистка по обучению дошкольников немецкому языку, и какой-то бравый мужчина с кубанскими усами, оказавшийся заведующим методкабинетом. Узнав о том, что Виктор совершеннолетний, члены комиссии только плечами пожали и, посмотрев мотогонки по вертикальной стене, с достоинством удалились.
— Помилуйте, — говорил Маньковский. — Мы люди советские, не компрачикосы…
5
Просмотр нового номера, к которому все так тщательно готовились, продолжался всего семь минут. Из управления приехали два представителя — старый и молодой, похожие друг на друга, как отец и сын. Этого сходства они достигли благодаря совершенно одинаковому выражению на лицах: «Все знаем, все видели, ничем не удивите». Гонки двух мотоциклов по вертикальной стене они смотрели с таким видом, словно им показывали игру в серсо.
После просмотра оба долго молчали, потом младший спросил:
— Вы здесь кипяченую воду пьете или сырую?
Николай Алексеевич смутился: вода в бачке была тепловатая, невкусная.
— Воду надо пить сырую, — сказал старший, — она полезнее.
С полчаса они оживленно говорили на бактериологические темы, потом разговор перешел на темы транспорта: как добираться домой — сушей, водой или воздухом. Решили, что удобнее всего пароходом. И кормят там прилично. Маньковский засуетился, подал им плащи с погончиками типа «Монтгомери у Тобрука».
— Позвольте, товарищи, а как же все-таки наш просмотр… я что-то не понимаю, — сказал Николай Алексеевич.
Оба разом недоумевающе взглянули на гонщика, потом друг на друга.
— Оформим, оформим, — сказал старый.
— Оформим, — подтвердил молодой.
— Но ваше мнение и все прочее?
— Так что ж, по-моему, чистенько, — сказал молодой.
— Чистенько, чистенько, — подтвердил старый.
Николай Алексеевич проводил их на пароход. Он успел шепнуть Маньковскому, что надо будет собраться вечером на поплавке, часиков в десять.
— Вы, Валя, Виктор и Люба, и пригласите, пожалуйста, Казанцева-Волжского, хорошо бы вместе с той актрисой, Лидией Павловной.
Унылые лица обоих Монтгомери так и не смогли испортить его настроения. Все-таки наступил желанный финиш. Конечно, было бы лучше, если бы эти двое поздравили бы его и Виктора и что-нибудь бы сказали, ну, что-нибудь о работе с молодыми кадрами или что от номера «дух захватывает»…
До самой реки они оживленно обсуждали меню обеда и только с палубы помахали Николаю Алексеевичу.
— Продолжайте работать, товарищ Сыромятников! — сказал Монтгомери-старший.
— Продолжайте, продолжайте, — подтвердил Монтгомери-сын.
Николай Алексеевич забыл о них, едва только пароход отчалил от берега. Он смотрел на Волгу, но думал о своем. Теперь, когда номер сделан, надо его шлифовать. Виктор работает хорошо, и все же Николай Алексеевич чувствует в его работе скованность. Это пройдет со временем. Со временем и весь номер будет совсем другим. «Бочка», что там ни говори, старая конструкция. Он сумеет заинтересовать в этом деле настоящих людей. Все надо менять: освещение, костюмы; сама конструкция должна напоминать отнюдь не базарную бочку, а скорей всего космический корабль. И обязательно должна быть музыка.
Он еще раз взглянул на Волгу, и вдруг откуда-то издалека услышал скрипку. На пароходе играл вечерний оркестр, но Николаю Алексеевичу казалось, что играют только для него. Какая-то неясная теплая мелодия. «Да, да, очень хорошо… Ну еще немного, так… Сейчас начнется звездный полет…»
Стемнело, когда он вернулся домой. Специально к этому дню он сшил костюм и решил перед поплавком переодеться. Он уже взялся за выключатель, чтобы зажечь свет, но услышал из сада голоса Любы и Виктора. Николай Алексеевич хотел их окликнуть, но так и остался стоять молча, с рукой на выключателе.
— Не понимаю и никогда не пойму, — послышался голос Виктора. — Вот это ты и называешь жизнью? Неужели же ничего другого, кроме галантерейного ларька, ты не могла найти?
— Да я особенно и не искала… — ответила Люба. — Надо было работать, хотела уехать в Заволжье или в Казахстан, но бабушку нельзя оставить, она старенькая… Да ведь работа не делится на хорошую и дурную.
— Ну, знаешь, это мы еще в шестом классе проходили.
— Мы тоже. Я кончила семилетку.
— Мне тебе душу хочется открыть, а ты обижаешься… Вроде дядюшки моего.
— Спасибо!
— А чем мой дядюшка плох? Только тем, что доводов моих не выслушал. А так ведь старик замечательный! Бригадир монтажников, они стометровые опоры монтируют… Сто метров над Волгой!
— Ну, да ведь не каждый день они на такой высоте работают…
— Конечно, нет. А я бы хотел так… Каждый день.
— Ты еще не начал с Николаем Алексеевичем работать, а уже ему изменяешь.
Виктор засмеялся:
— Эх, Люба… Знаешь, что мне в жизни нравится? Риск! Да, ежедневная, даже ежеминутная опасность. Такая жизнь для меня. Это я люблю. Мечтал я пойти в летчики-испытатели или в подводники… Ну, а мотогонки тем и хороши, что по нескольку раз в день рискуешь.
Николай Алексеевич снял руку с выключателя. Зажечь свет — значило обнаружить себя, а этого он теперь совсем не хотел. Зачем? Это их дела, меня они не касаются…
Очень скоро он понял, что лжет самому себе: этот разговор его касается. Ему было больно, и это значило, что разговор имеет прямое к нему отношение.
Стоять в тем, ноте и слушать было не в его вкусе. Да и того, что уже сказано, вполне достаточно. Он повернулся и вышел из дому.
За эти несколько минут стало совсем темно, но Николай Алексеевич смело шагнул в степь. Он любил эту темноту, высокие звезды, слабые шорохи, словно из других миров, терпкие ароматы трав, сытный запах земли. Здесь, в степи, все чувства были обострены, все голоса слышались отчетливо.
«Я люблю опасность, — слышал он голос Виктора. — Я не могу жить без риска».
Так вот что толкнуло его ко мне!
«Пусть так, — сам себе возражал Николай Алексеевич. — Не все ли равно? Виктор честно работал все это время и не жалел себя. Работал? Как бы не так… Для него это все баловство, прихоть, может быть потом он сам назовет это время „случайным эпизодом“».
Николай Алексеевич вспомнил свою молодость, свои скитания, свои надежды. Многое из того, о чем он мечтал, не сбылось. Жизнь шла не гладко. Потери были невозвратимы. Иногда в этом был виноват только он сам, бывало, все складывалось против него. Но работа была работой. Он не чувствовал уважения к слову «риск». Жизнь дана не для того, чтобы дразнить ее. Надо было работать, и он работал. Он был объездчиком лошадей на Северном Кавказе, охотником в сибирской артели, униформистом в Ленинградском цирке, шофером в пожарной дружине…
Мотоцикл он любил страстно. Его старенький «харлей» отказался служить, уже будучи совсем при смерти. Коля Сыромятников выпотрошил из старика все, что было ценного, остальное прикупил по дешевке и сам собрал новую машину. Никогда он не думал, что машина будет его кормить.
Но случилось именно так. Он стал известен как гонщик. К тому моменту, как Вилли Люденбах начал гастроли в Советском Союзе, Николай Сыромятников занимал вполне прочное положение.
Не для сильных ощущений, не в поисках риска начал он работать на вертикальной стенке, а потому, что был увлечен соревнованием с заграничным гастролером. Хотелось сделать свое, и сделать лучше.
Николай Алексеевич далеко ушел вперед по степи. Время было возвращаться, чтобы идти на поплавок. На поплавок? Чокаться за здравие нового номера? Нет уж, слуга покорный… Лучше сказаться больным. Конечно, его будут ждать, но что поделаешь… Лучше так.
И он не повернул назад, а пошел дальше. Идти надо было осторожно: где-то рядом начиналась балка. Николай Алексеевич знал эти места, он бывал здесь раньше, сюда загоняли его приступы тоски. Месяц назад он ушел сюда, и бродил всю ночь и решил бросить опостылевшую «бочку». Сейчас Николай Алексеевич упрекал себя в малодушии. Верно, что ему надоели бесконечные переезды, базарная толчея, жадные лица, гроссбухи Маньковского и мертвое карусельное постоянство номера. Больше всего хотелось сесть на свой мотоцикл и умчаться далеко отсюда, и не по вертикальной стене, а по живой земле, через болота, овраги и буреломы, навстречу могучим росным рассветам.
Но теперь это казалось ему изменой. Он вспоминал старые времена, первую свою получку, после того как Вилли Люденбах уехал на родину.
— Нуте-с, молодой человек, — сказал управленческий кассир Сыромятникову. — Нуте-с, вручаю вам дензнаки за две недели и ставлю вас в известность, что бельгийские франки, причитавшиеся господину Вилли Люденбаху, перевели на текущий счет фирмы, строящей турбины для Днепрогэса. Бельгийские франки нынче в цене. — И он расхохотался, довольный своей шуткой.
Для Сыромятникова это не было шуткой. Не жаль трудов, если так оборачивается дело. А труд был большой. Ему казалось, что и сейчас он чувствует жгучий пот, приваривший рубашку к спине.
Вечером гонщики собрались в «Астории». Они сидели там всю ночь. Они имели на это право. Один Сыромятников никогда бы не обогнал бельгийца, да еще в такой предельно короткий срок.
Он был счастлив. На следующий день начались гастроли нового, советского аттракциона.
Вспоминал Николай Алексеевич и войну. Всего две недели он служил вестовым при штабарме, но очень скоро все перепуталось, мотоцикл был разбит, он взялся за баранку грузовой машины, и его трехтонка была одна из первых, перебравшихся с грузом через ладожскую Дорогу жизни в Ленинград. Он рисковал ежедневно, изо дня в день его жизнь была под угрозой. Но он не искал опасности, он ее презирал.
После войны он вернулся к «бочке». Совсем недавно, когда Николай Алексеевич бродил по этим местам, он говорил себе, что именно в этом была его ошибка, что надо было найти другое дело, а сейчас он с гордостью вспоминал, как взялся восстанавливать «бочку», как был одновременно и ее конструктором, и снабженцем, и администратором…
Поиски опасности? Слова звучали оскорбительно. Положа руку на сердце, старая «бочка» этого не заслуживала: она привыкла к трудовым рукам. Именно так и надо сказать Виктору. Не притворяться больным, а прийти на поплавок и сказать обо всем, что есть на душе. И чем спокойней он будет себя держать, тем резче прозвучит его слово.
6
Шампанское было заказано к девяти часам, и лед уже успел подтаять.
— Может быть, Николай Алексеевич на радостях совершает круг почета по городу? — пошутил Казанцев-Волжский.
— Знать бы, так дома поужинали, — сказала Валя.
Маньковский покачал головой:
— Ну что ты, ей-богу. Мало ли что могло задержать человека.
Но и он нервничал. «Вечно чудит Сыромятников, уж и возраст подошел, пора бы остепениться».
— Давайте, я слетаю домой, — предложил Виктор.
— Да ведь не два шага!
— Ничего, ничего, обратно я на такси…
И только Лидия Павловна и Люба чувствовали себя хорошо. Они встретились здесь случайно, и обе были рады этому. Вот уже три года Лидия Павловна руководила драматическим кружком, в котором занималась Люба. Они удобно устроились на ресторанном диванчике и тихо разговаривали о будущей премьере: готовился пушкинский спектакль.
Вернулся Виктор и объявил, что дома только бабушка, Николая Алексеевича она не видела.
— Может быть, в другой раз соберемся? — предложила Лидия Павловна. — Холодновато становится…
— Нет, нет, — запротестовал Маньковский. — Валечка, одолжи Лидии Павловне свой платок. Возьми салат и поешь, — тихо сказал он жене.
Казанцев-Волжский свернул из салфетки подзорную трубу и водил ею по набережной.
— Земля, земля! Я — поплавок, поплавок! Музыка, туш! — неожиданно крикнул он, увидев Николая Алексеевича. — Ну, что я говорил? Каждый жанр имеет свои законы.
Маньковский бросился навстречу:
— Коля, Коля, с вашей стороны это просто бесчеловечно…
Николай Алексеевич, своим обычным крупным шагом и стараясь держаться как можно прямее, поднялся на поплавок.
— Простите меня, — спокойно сказал Николай Алексеевич. — Обстоятельства непредвиденные. Больше всего я боялся, что вы уже разошлись.
Но напрасно он думал, что никто не заметит в нем перемены. Даже Валя, занятая салатом и только мельком взглянувшая на Николая Алексеевича, сказала:
— Эк вас за сегодня подвело!
Но вмешался Казанцев-Волжский:
— Не забывайте, друзья, что и великие люди — только люди!
«Что с ним? — с тревогой думал Виктор. — Таким я его еще никогда не видел. А в мою сторону он просто не смотрит…»
И, как всегда, выручал Маньковский. Он открывал бутылки, командовал закусками и сам бегал на кухню, чтобы убедиться, не пережарились ли шашлыки.
— Миропомазую себя тамадой, — заявил Казанцев-Волжский. — Прошу наполнить бокалы! Прошу поднять! За здоровье двух Сыромятниковых, двух!
Все потянулись к Николаю Алексеевичу. Он встал. В голове мелькнуло: «Не принять этот тост — и сразу все станет ясно». Но тут он взглянул на Виктора, встретился с его взглядом и заметил тревогу. Тень от нее падала на все лицо, делала черты суше, определеннее, старше. «Какой он молодой, — подумал Николай Алексеевич. — Боже мой, какой он молодой! Сколько раз еще изменится его взгляд, какие еще новые тени появятся на его лице». Обида вдруг отхлынула от сердца, ему стало жаль Виктора и жаль себя, жаль расставаться со всем тем, что их связывало, и с тем, что могло еще быть впереди.
Он низко наклонил голову, молча чокнулся со своими гостями и снова сел.
— Невеселый нынче праздничек, — сказала Валя.
И в самом деле, за их столом было безрадостно. Слева от них кутили рыбаки, справа студенты-практиканты, сдвинув четыре стола, шумели над бутылкой «шамхора», а еще правее тихо восторгались Волгой туристы, которым выпало счастье посидеть полчаса на месте. А здесь так ничего и не ладилось, хотя и вина было достаточно, и шашлык удался.
— Голубушка, Лидия Павловна, почитайте нам что-нибудь, — попросил Казанцев-Волжский. — Настоящие артисты никогда не брезговали застолицей, а вы у нас первая мастерица!
— Не могу, ей-богу, не могу. Устала за день, — решительно отбивалась Лидия Павловна. — Поймите же по-человечески. Вы лучше Любу попросите…
— Любочку? — удивился Казанцев-Волжский.
— Моя ученица…
— Не знал! Обрадовали!
— Любочка, просим, просим в смысле умоляем, — сказал Маньковский.
— Ну что вы, честное слово, — сказала Люба. — Я с удовольствием.
Николай Алексеевич вместе со всеми слушал стихи. Он не знал, хорошо Люба читает или плохо, и так ли надо читать Пушкина или по-другому, но ему было приятно слушать спокойный Любин голос, рассказывающий о любви. Он думал о том, что, наверное, и Любе будет тяжело расставаться с Виктором. Но у нее и у Виктора жизнь только начинается. Сто раз еще все переменится. И чем больше он наблюдал за Виктором, за его тревогой, тем больше был уверен, что его сегодняшняя исповедь была случайной, еще сто раз изменятся и взгляды, и желания, и надежды. Но для того, чтобы все переменилось, надо, чтобы перемены начались сегодня.
— Милая, — закричал в восторге Казанцев-Волжский. — Да ведь у вас настоящий талант! Боже мой, Пушкин, здесь, на этом поплавке, как живой с живыми говоря…
— Да, очень хорошо, — сказал Виктор. — Я ведь тоже ничего не знал…
— Вы растеряны, юноша? Милая, у вас прямая дорога!
— Дорога? Куда? Какая? — смеясь, спрашивала Лидия Павловна, очень довольная, что Люба понравилась.
— Как это куда? На сцену! В театр!
Лидия Павловна снова засмеялась:
— На сцену? Да она на сцене куда чаще, чем я…
— Но я говорю не о любительских спектаклях, а о большом занавесе!
— Словом, сдавай остатки, бросай ларек, — резюмировала Валя. — И будешь тогда…
Лидия Павловна не дала ей закончить:
— Да что вы все на девочку набросились? Ну, не обидел бог талантом, что ж тут такого? Да знаете ли вы, сколько у нас в городе талантов? Вы все здесь птицы залетные, а я здешняя. Я вам говорю: поворошите молодежь — и музыканты, и чтецы, и художники, и скульпторы… А подождите, что будет через несколько лет!
— Если сегодня Люба не придет к нам… — начал Казанцев-Волжский, — он порылся в кармане и широким жестом выбросил на стол изрядно проржавленный ключ. — Закрывайте театр!
— Зачем же так? — неожиданно вступил в разговор Николай Алексеевич. — Может быть, лучше немного обождать? Мне тоже Люба понравилась, но может быть… — он немного помолчал, потом закончил: — Но может быть, это только молодость?
Казанцев-Волжский нахмурился:
— Однако молодость не мешает вашему партнеру!
— Мешает, — сказал Николай Алексеевич твердо.
— Юноша, встаньте, кланяйтесь, благодарите!
Но Виктор не откликнулся на шутку, и Казанцев-Волжский вдруг как-то разом присмирел.
— Позвольте, я заплачу за ужин, — сказал Виктор. — У меня вся получка цела: четыреста восемьдесят рублей минус «Избранное» Серафимовича.
7
В эту ночь Николай Алексеевич уснул под утро, а проснулся, как всегда, ровно в шесть. Виктор уже был одет и с рюкзаком за плечами.
С минуту Николай Алексеевич полежал молча, затем, взглянув на расписание, где значилось «утренняя физзарядка», вынул портсигар и лежа закурил.
— Может быть, чаю напьешься? — спросил он Виктора.
— Да нет, не стоит… Боюсь, на переправу опоздаю.
Николай Алексеевич оделся и вместе с Виктором вышел из дому. Люба ждала их на улице.
— Любочка, — сказал Виктор, — не надо меня провожать. Хорошо? Я сразу напишу тебе, как только устроюсь.
Люба понимающе кивнула головой, потом порывисто обняла Виктора.
— Напишешь?
— Обязательно напишу.
Николай Алексеевич и Виктор молча дошли до базарной площади. Заспанная сторожиха долго возилась с замком, аттракцион давно не работал.
В «бочке» было темно и холодно. Маленький мышонок уютно завтракал колбасной кожицей. Увидев людей, он заметался и, не найдя лазейки, побежал по кругу.
Виктор взял свой мотоцикл:
— Простите меня, Николай Алексеевич!
— Ну, ну, — сказал гонщик. — Ну, ну, ну… Все правильно.
Он постоял немного, глядя вслед небольшому облачку пыли. Но долго еще потом слышался ему шум мотора, сначала громкое постреливание, потом тихое шуршание. Ветер гнал по базару сухие листья. Лето уже кончилось.
Счастливый возраст
Не подслушивать! Эту заповедь внушил Владику его отец. Подслушивают либо по пустому любопытству, либо из нечестного расчета…
В соседней комнате разговаривали мама и ее подруга Зинаида Ивановна. Владик старался не слушать. Любопытничают малыши, а ему уже исполнилось двенадцать. К тому же надо собраться к завтрашнему туристскому походу. Школьный год закончен. Пионервожатая назначила сбор на ранний час. Весь день ребята проведут за городом, домой вернутся только к вечеру. Велено хорошо выспаться.
Ботинки свиной кожи на гвоздях, новые, еще ни разу не ношенные, чулки до колен, ковбойка, курточка на молнии и палка с наконечником. Славная экипировка!
Он давно мечтал о часах, и, будь отец дома, а не в командировке, у Владика хоть на один день были бы часы. Настоящий хронометр! Но отец приедет не раньше завтрашнего утра, поезд приходит около десяти — и, как всегда, — с вокзала на работу. Владик в это время будет уже далеко.
Перочинный нож, банка консервов в НЗ, лупа… Это, конечно, не часы, но предмет важный.
И все же, как он ни был занят сборами, голоса из соседней комнаты доносились сюда, и Владик невольно слышал обрывки разговора.
— Тише, тише, — просила мама, — Владик рядом.
Зинаида Ивановна тоже пробовала говорить шепотом, но это у нее не получалось. Отец называл ее голос иерихонской трубой. Вообще он к ней несерьезно относился. Мама называла свою подругу Зизи. Отец, смеясь сказал, что больше подходит «дзинь-дзинь» (Владик быстро перевел для себя: «Звонок»), Мама обиделась и сказала, что Зизи единственный человек, с которым она может поговорить откровенно и который ее понимает. Отец в ответ только приподнял левую бровь. И то же движение попробовал повторить сейчас Владик: у Виктора Сергеевича это получалось необыкновенно красиво.
Разговор в соседней комнате разгорался. Мамины вздохи, гудение Звонка, шуршание газеты.
С газеты все и началось. Что-то там напечатано и кому-то не то надо, не то не надо сообщать. «Какое мне дело, — думал Владик. — У них своя газета, у меня своя». Но тут Звонок громко сказала:
— Не вижу резона телеграфировать. Сейчас уже девять. Через два часа уходит поезд.
— Может быть, позвонить по телефону?
— Зачем? Быстрее быстрого поезд не дойдет…
«Ох, дамы, дамы, что-то вы опять напутали», — тихо сказал Владик и, покачав головой, взглянул на большую фотографию отца. В белых июньских сумерках Виктор Сергеевич мягко улыбался, поддерживая насмешливый тон Владика.
Владик быстро разделся и лег в постель. Несколько минут прошло в тишине. «Да, что-то напутали, — сонно думал Владик. — И, наверное, подвели отца».
В это время дверь в комнату тихо отворилась, вошла мать и стала у его постели. Ясно, что проверяет, спит он или не спит. «Если хочешь, чтоб с тобой поступали честно, будь честен сам». Эти слова отца Владик хорошо запомнил.
— Зизи, на минуту. Хочешь взглянуть?
Вошла Зинаида Ивановна и тоже вздохнула:
— Прелесть! Копия Виктора Сергеевича…
Затем обе ушли, закрыли дверь, и между ними начался разговор, который быстро все перевернул.
Мама. Может быть, все-таки позвонить Вите в гостиницу?
Звонок. Я свое мнение сказала. Дорогая, практически нет никакого смысла.
Мама. Но имела же я право посоветоваться с тобой! Как с близкой…
Звонок. Я была уверена, что ты этого захочешь.
Мама. Ты тоже… прочла в газете?
Звонок. Разумеется: «В результате несчастного случая…» Я целый день не отходила от телефона.
Мама. Целый день прошел! Виктор может неправильно меня понять.
Звонок. Никогда! Он так тебя уважает и ценит.
Мама. Все-таки это его сын!
Звонок. У тебя доброе сердце. Поверь мне, что я скорблю вместе с тобой. Но когда ты говоришь «сын», то… Боже мой, что связывало Виктора Сергеевича с этим «сыном»… общие гены, гены и ничего больше.
Мама. Брат Владика!
Звонок. Владик как не знал ни о чем, так ни о чем и не узнает. Разве у тебя есть сомнения по этому поводу?
Мама. Конечно нет! И Виктор, и я всегда хотели, чтобы Владик воспитывался нормально. Чтобы его ничто не травмировало. Но ты не представляешь себе, как я переживаю. Читаю газету и глазам не верю: «В результате несчастного случая». Ужас! И потом… Завтра в десять похороны… Ты меня понимаешь?
Звонок. Понимаю. Но ведь ты не виновата, что все так случилось. И не надо столько значения придавать обрядности. Оба вы столько в свое время перестрадали. Вспомни!
Мама. Да, да…
Звонок. Надеюсь, что Виктор Сергеевич остался хозяином своего слова?
Мама. Как ты можешь в этом сомневаться!
Звонок. Ради бога, успокойся! Заклинаю тебя, ты должна успокоиться!..
(И все время, пока они говорили, шуршала газета и мать плачущим голосом повторяла: «В результате несчастного случая, какой ужас!»)
Владик все слышал. В разговоре мамы со Звонком было много странного. Какие-то неизвестные ему слова и фразы: «гены», «обрядность», «хозяин своего слова», «заклинаю тебя», но главное он понял: у него был брат, и этот брат умер… в результате несчастного случая.
От Владика все скрыли. Почему? Этот брат не мамин сын? Ну и что? Владик знал, что так бывает. У его школьного товарища, Игоря Ивановского, родители разошлись, отец вторично женился, и у Игоря теперь маленький брат, Владик знал, что Игорь любит брата (кажется, его зовут Павлушей), играет с ним и называет «ежиком». Тот действительно фырчит, как ежик.
Владик резко отбросил одеяло, вскочил и как был, в одной рубашке, подбежал к двери в соседнюю комнату. Еще секунда, и он бы открыл дверь…
Но чего он добьется? Поднимется страшный шум, проснутся соседи, мама будет громко плакать. Ничего нельзя будет толком узнать, и он же еще окажется виноватым…
Владик снова взглянул на фотографию отца и, встретившись с его обычным, немного усталым, немного насмешливым, но добрым и ласковым взглядом, почувствовал, что отец его одобряет: как ни велико, как ни ошеломляюще неожиданное известие, нельзя действовать сгоряча, неосмотрительно.
Чуть слышно ступая босыми ногами, он вернулся и лег. Надо ждать приезда отца. С ним он может поговорить серьезно, по-мужски. Отец все ему объяснит. И Владика перестанет знобить, и он уснет под теплой отцовской рукой. Ему так хотелось почувствовать эту дружескую руку, что, казалось, отец уже здесь, рядом. Но в ту же минуту, когда Владик согрелся и стал засыпать, он проснулся. Как он может спать, когда случилось такое несчастье! Конечно, он еще мал, чтобы рассуждать о смерти, — так сказал отец, когда умер доктор Вишняков, лечивший Владика «с пеленок». Но ведь Владик и не пытается рассуждать о смерти, он только вспоминает, как были тогда огорчены и отец, и мать. Они сами говорили, что «ходят как потерянные». Потом, когда вместо доктора Вишнякова пришел другой доктор, молодой, красивый, загорелый, Владику самому стало необыкновенно грустно и больно. Какую же боль предстоит испытать отцу!
В соседней комнате продолжали разговаривать, но Владик больше ничего не хотел слушать. Телеграммы, телефоны, снова эти гены, и ни одного слова о том, как больно будет отцу. Похороны, обрядность… Он зарылся головой в подушку. Пусть шепчутся о чем угодно!..
Но они обманывают отца! Сами же говорят, что знали, с утра знали, а отцу не сообщили, и он не будет завтра на похоронах. А ведь это — Владик знал — «последний долг». Когда доктора Вишнякова похоронили, то родители были довольны, что выполнили «последний долг». Мать хвалила речь отца на похоронах и говорила, что она была лучше всех других речей. Таков обычай — говорить речи на похоронах…
Отца обманывают! Он сейчас в Москве, на вокзале, настроение у него хорошее, как всегда, когда он выигрывал дело. Владик знал, что отец ездит в Москву по делам своего учреждения. «Выигрывать дела»— это обязанность главного юрисконсульта. Другие юрисконсульты из других учреждений, случается, проигрывают дела, но отец всегда выигрывает, потому что лучше всех законы знает, за это его так и ценят… Вот он подходит к вагону, ставит чемодан на платформу и предъявляет билет проводнику. В чемодане у него подарки маме и Владику.
Теперь Владик больше не думал о том, почему от него все скрывали. Он думал только о том, что мама и ее подруга обманули отца, нарочно ему ни о чем не сообщили. Мать — слабая женщина, у нее всегда «глаза на мокром месте», она не знала, как ей поступить, хотела посоветоваться. Ведь она так и сказала — «хотела посоветоваться», вот Звонок и посоветовала…
В соседней комнате стали прощаться. Он ждал, что снова услышит страшные слова: смерть, похороны, несчастный случай… Но в соседней комнате говорили о таких пустяках и таким незначительным тоном, что Владик подумал: может быть, произошла ошибка, может быть, он чего-то не понял?
Едва только мама вышла в переднюю проводить подругу, как в ту же минуту Владик отворил дверь. Нужно было немного времени — минута, другая… У Звонка привычка надолго застревать в передней…
Он сразу же увидел газету на круглом столе. Густой красный свет от лампы падал прямо на нее. Теперь быстро! На какой странице это может быть напечатано? И в то же мгновение он увидел черную каемочку:
«С глубоким прискорбием… коллектив пригородной школы-десятилетки… Кости Камышина… в результате несчастного… выражает соболезнование Евгении Петровне Камышиной… Вынос тела в десять часов утра. Долинино. Головинская, 7».
Хлопнула дверь на лестницу. Владик бросил газету на стол и, стараясь не торопиться, на носках вышел из комнаты. Он успел тихонько затворить за собой дверь и снова лечь в постель.
«Вынос тела… с глубоким прискорбием… школа-десятилетка…» — повторял он, чувствуя, как его снова начинает знобить, и напрасно пытаясь согреться под одеялом. — Школа сообщает… Значит, его брат тоже школьник. Только старшеклассник. «Ежик» на девять лет моложе Игоря. Ну, а Костя, тот, наверное, кончает школу, то есть кончал, но не кончил…
Костя Камышин… Фамилия у брата другая. Так, конечно, бывает. Мать не раз говорила, что Владика надо было записать на ее фамилию. Владимир Радунецкий — это звучит красиво, а Владик Сливцов куда хуже, но отец только смеялся и говорил, что фамилий плохих нет и что Пушкин тоже не ахти какая фамилия.
Но сквозь все эти никчемные мысли уже пробивалась одна, очень важная, и вскоре вытеснила все другие: надо действовать! Сколько раз он слышал эти слова от своего отца. «Надо искать выход из положения, а не прятать голову под крыло». Мамин голос: «Активность — это он унаследовал от тебя». Отец (шутливо): «А от тебя чувствительность…»
Как бы поступил отец на моем месте? — спросил себя Владик и ответил не задумываясь: он бы все бросил и поехал в Долинино. Отца нет, мать будет ждать его дома и, следовательно, «исполнить последний долг» может только Владик.
Родители знают, что он уходит на весь день, и не будут о нем беспокоиться, а пионервожатая решит, что он заболел или опоздал, но семеро одного не ждут, все пойдут в поход, и до вечера никто ничего выяснять не станет. А он вернется и признается во всем. И в том, что подслушал разговор, и в том, что тайком прочел газету. Отец будет на его стороне и, как взрослому, пожмет ему руку. Мама, конечно, поплачет, но скажет, что ее сбила Зизи. А в отряде он объявит, что хоронил брата, и все ему посочувствуют.
Как только он принял решение, ему стало легче. Действовать! Он сосчитал свои деньги. Вместе с копилкой — семнадцать рублей! Билет в Долинино два семьдесят и обратно — пять сорок, и автобус в оба конца рубль шестьдесят. Семь рублей. Десять остается. На эти деньги он купит цветы. Так полагается. Когда умер доктор Вишняков, родители купили большой букет и сделали красивую надпись: «От В. Сливцова и Н. Радунецкой». Владик тоже купит цветы и скажет: «Это за отца и за меня».
Теперь спать. Спать, спать, ни о чем больше не думать. В семь утра зазвонит будильник, осталось совсем мало времени, чтобы выспаться.
Утром ему удалось избежать встречи с матерью. Едва зазвонил будильник, как Владик крикнул:
— Спи, спи, я сам все сделаю!
— Завтрак на кухне, чай в термосе, только осторожно с кипятком, и зайди ко мне попрощаться, слышишь, Владик?
— Некогда, некогда…
Он выпил стакан чаю, съел бутерброд и быстро выскочил из дому. Действовать надо было быстро, но осторожно, а то еще ненароком встретишь кого-нибудь из ребят и тогда начнутся расспросы и все может сгореть. Он осмотрелся по сторонам и нырнул в автобус.
Первый этап прошел благополучно. Следующий был легче: никого из ребят в этой части города он не мог встретить. Оставалась только угроза встретить кого-нибудь из знакомых родителей. Так и есть! Вокзал, надо выходить, а на остановке папин сослуживец — в белом костюме и соломенной шляпе. Может быть, Владик и обознался, но на всякий случай проехал лишнюю остановку. Теперь бегом назад. Ах, если бы на нем были старые разношенные туфли, а не эти свиные ботинки. Стучат они звонко, но бегать в них очень неудобно.
Вокзал. Цветочный киоск. Самые красивые цветы — это, конечно, сирень. Продавщица сделала прекрасный букет, но, узнав, что такие деньги у Владика не водятся, строго его выбранила. На минутку Владик отступил. Но все же ему нужны были цветы, и он сказал:
— Пожалуйста, чтобы не дороже десяти!
— Герань в горшке семь рублей.
Небольшой кустик герани, с крохотными бледно-розовыми цветками, был едва заметен в большом глиняном горшке. Горшок скользкий, с дырочкой, оттуда вытекает жирная рыжая вода. Но дело сделано, и Владик с палкой в одной руке, с горшком в другой, гремя новыми ботинками, побежал в кассу.
Последний этап — поездом в Долинино — был самым безопасным, но Владик на всякий случай занял место в дальнем углу вагона.
В Долинине Владик бывал много раз, но то было давно, когда он был совсем маленьким. Родители снимали там дачу. Владик запомнил только детский вагон, переполненный такими же малышами, как и он, и совсем смутно городок, с его большим запущенным парком, которым так восхищались родители.
Долинино встретило Владика потоками яркого света, утренней свежестью и тишиной. На вокзальных часах было без четверти девять. Владик вежливо спросил милиционера, далеко ли до Головинской, и получил ответ: минут сорок пять ходу через парк, держаться правой стороны до чугунных ворот.
В парке было еще тише. Иногда только слышался шум мотора: пролетал самолет, оставляя белую борозду на спокойном голубом небе. Да где-то вдалеке звучал пионерский горн. После трудной дороги с бесконечными оглядками здесь дышалось по-особенному легко. И палка больше не казалась тяжелой и ненужной, и глиняный горшок стало удобнее нести. Бледные цветы стряхнули с себя городскую пыль и выглядели теперь ярче.
Владик шел не спеша, как человек, преодолевший множество препятствий, вполне самостоятельный человек, способный принимать важные решения и смело их выполнять.
Массивные чугунные ворота. Сразу же за этими воротами начиналась Головинская улица, дом семь — четвертый от парка.
Он сразу понял, что это здесь. Двухэтажный домик, выкрашенный в темно-коричневый цвет, с небольшим палисадником. Домик этот очень похож на своих соседей — и на дом пять, и на дом девять, но возле этого дома стоит похоронный автобус и множество людей толпится у входа и в палисаднике. А поодаль прямо на траве расположились музыканты и, видимо, ждут сигнала. Барабаны и трубы лежат рядом с ними. А самая большая труба стоит у стены, и на ней золотом блестит солнце.
Владик поправил курточку, подтянул носки и завязал шнурки на ботинках, чтобы не болтались. Отец всегда был аккуратен и требователен к одежде. А сейчас, больше чем когда-нибудь, Владику хотелось во всем подражать отцу.
Он быстро и решительно подошел к дому. Если сейчас кто-нибудь и узнает Владика, — не беда. Отсюда его повернуть уже никто не посмеет…
Но все эти соображения были напрасными. Никого из знакомых здесь не было, и вообще никто не обратил на Владика ни малейшего внимания. В толпе было немало таких же школьников, как и он сам, но преобладали старшеклассники и взрослые люди. Малышей же, это Владик сразу заметил, почти не было. А тех, кто пришел, родители строго держали возле себя. Вот прибежал мальчонка лет восьми. Ревет в три ручья. Его сразу же отправили домой. Никто на него не кричал, все лаской, все тихо. Но, конечно, это дело не для малышей…
Владик неясно понимал, как ему надо поступить. Надо ли ждать здесь, у входа в дом, или войти? Дверь на улицу раскрыта, видно, что в сенях и на лестнице тоже много людей. Спросить кого-нибудь из взрослых или, может быть, дежурного — крепкого паренька, Владикова ровесника — с черной повязкой на рукаве? Могут сказать: «Иди, мальчик, отсюда». Он, конечно, никуда не уйдет, но пререкаться здесь невозможно. Надо будет ответить: «Я брат Кости Камышина», и тогда уже никто не станет к нему придираться, а каждый захочет помочь.
Но поверят ли Владику? Брат? Если он действительно Костин брат, то что же он спрашивает, как ему надо поступать? Придется объяснять, что отец в командировке, ничего не знает о несчастье и что Владик только вчера узнал, что у него есть брат…
И Владик по-прежнему толкался возле дома, не зная, на что решиться.
Постепенно он освоился среди незнакомых людей. Сначала все были на одно лицо, но прошло пять, десять минут, и Владик уже выделил из толпы высокого старика с морщинистым умным лицом. О таких ребята говорят, что он «на сто метров в глубину видит». Вот женщина в платочке, глаза ее заплаканы и даже припухли… И ребята тоже все разные. Один из них как-то зло косит глаза, а вот этот, с черной повязкой на рукаве, что стоит у входа в дом, уже несколько раз сочувственно взглянул на Владика.
В нестройном шуме можно было теперь уловить не только обрывки разговора, но и их смысл. Говорили все больше не о Косте, а о его матери, Евгении Петровне, которая, оказывается, работает учительницей в школе. Говорили о том, как это ужасно, как страшно, как же она теперь будет жить? Она безумно любила сына. Он был ее единственной радостью. Сломана жизнь.
О Викторе Сергеевиче никто не говорил, но Владик понимал, что это справедливо, ведь у Виктора Сергеевича есть Владик, а у Евгении Петровны никого нет.
Еще никогда Владик не чувствовал себя так тесно связанным с отцом, как здесь. Он любил отца, и еще в раннем детстве говорили, что он «папкин сын». Отец был всегда примером самого лучшего, Владик скучал без него, во всем ему доверял и подражал. А если Владик болел, то лучше всех лекарств для него была отцовская рука. Мамина рука тоже отгоняла жар, но она была неспокойной и часто вздрагивала. Отцовская рука была сильной, уверенной и способной на любое чудо.
Владик еще немного потолкался в толпе, потом решился и вошел в дом. Но едва только переступил порог, как его чуть не сбил с ног все тот же зареванный мальчонка. Он хотел, видимо, с лету прорваться в дом, но дежурный остановил его.
— Нельзя, нельзя, маленьким нельзя. Где твои родители?
Но мальчонка только всхлипывал в ответ и по-прежнему рвался в дом.
— Помоги-ка мне, — обратился к Владику дежурный. Но в это время подошел кто-то из взрослых, и малыша увели.
— Мелюзга, — пожав плечами, сказал Владик.
— Маленький, конечно, но что делать, ведь они с Костей товарищами были, на одной парте сидели.
— С Костей?
— В том-то и дело!
— На одной парте?
— Ну да…
— Не может этого быть!
— Как это «не может быть»?
— Да ведь Костя старше меня.
— Ты что? Ты сам-то откуда? Из какой школы?
Еще немного, и Владик ответил бы: «Я Костин брат», но что-то кольнуло его. Ничего не ответив, он ринулся вверх по лестнице. Дверь в квартиру была открыта настежь, но там было так много людей, что продвинуться вперед почти не удавалось. Люди и в передней, и в темном коридорчике. Снова открытые двери. Большая комната в три окна.
Так тихо, как бывает только во сне. Окна раскрыты, но ни шум самолетов, ни пионерский горн сюда не доносятся, как будто здесь проложена граница звука. Люди стоят плотными рядами, и, как Владик ни поворачивается, всюду он видит только спины. Как будто все сговорились скрыть от Владика его брата.
Очень неудобно стоять. Нельзя пошевелиться, затекли ноги, немеет рука, в которой он держит горшок с цветами. А переложить цветы в другую руку невозможно из-за тесноты. Кустик герани, затертый со всех сторон, выглядит теперь совсем жалким.
Владик думал о тех словах, которые только что услышал. Они неотвязно вертелись у него в голове, создавая какой-то странный заслон для всех других мыслей: «Если Костя младше меня, как он может быть моим братом?»
В это время в глубине комнаты раздался мужской голос. Голос был негромкий, но в тишине каждое слово звучало отчетливо. На минуту Владику стало легче. «Это, наверное, и есть надгробное слово, — думал он, — то самое, которое отец так красиво произнес на похоронах доктора Вишнякова».
Но никаких красивых слов Владик не услышал. Говорили все о том же, о чем говорили внизу, у входа в дом и в палисаднике: о том, что Евгения Петровна потеряла единственного сына и что коллектив преподавателей и все учащиеся должны окружить ее заботой и еще больше любить. Нельзя заменить Костю, но можно помочь Евгении Петровне.
Владик слушал очень внимательно, стараясь ничего не пропустить, но в голове бродила все та же мысль и все тот же вопрос: «Если Костя младше меня, как он может быть моим братом?» И он напряженно ждал, что вот-вот услышит ответ.
Мужской голос кончил, так ничего об этом и не сказав. И сразу же из глубины комнаты послышался другой, женский голос. Снова хвалили Евгению Петровну. Она была замечательной матерью, самоотверженной до предела. Хвалили Костю, говорили, что он был золотой мальчик, чудесный сын, живой, ласковый, добрый и умный.
— Бедный мальчик, — тихо сказала стоявшая рядом с Владиком пожилая женщина и заплакала, — у него не было отца…
От неожиданности Владик сделал неловкое движение, цветочный горшок выскользнул у него из рук и разбился. Звук был негромкий, глухой, но этот посторонний звук все здесь услышали и обернулись. Владик не стал поднимать черепки. Назад! Кое-как он протиснулся, миновал темный коридор, переднюю, лестницу.
В сенях по-прежнему стоял все тот же паренек. Увидев Владика, он покачал головой:
— Что это с тобой?
Владик услышал в его голосе сочувствие.
— Они… они там сказали…
— Не надо тебе было туда ходить!
— Нет, надо! Послушай, — умоляюще начал Владик, — они сказали, что у Кости не было отца. Как же это может быть?
— Но ведь это только так говорится. У каждого человека есть отец, но у Кости вроде как и не было. Какой же это отец, если он своего сына никогда не видел…
— Не видел? Почему?..
— Почему, почему… Потому что сделал ребенка, а сам…
— «Сделал ребенка»!
— Так все-говорят. Я батьку спрашивал, тот говорит: есть еще такие подлецы… Да ты что, спятил? Ты чего дерешься?
Но Владика нелегко было остановить. Плача от обиды и гнева, он с палкой кинулся на дежурного.
Их сразу же разняли.
— Как не стыдно, — строго сказал морщинистый старик. — Взрослые ребята, да еще в таком месте!
— Да он совсем псих, — сказал дежурный, тяжело дыша. — Ничего я ему не сделал. Я про Костиного отца сказал, что подлец, а этот, дурной, на себя принял.
— Все равно, — продолжал старик, — ты поставлен сюда порядок соблюдать.
Владик бросил палку и отвернулся.
— Не виноват он. Это я сам во всем виноват.
— Ну и ладно, и не плачь, успокойся, — сказал старик. — Горе у всех большое. А об этом юрисконсуле, о Сливцове этом, и говорить не стоит. Если он за восемь лет ни разу на своего сына не захотел взглянуть, так это — тьфу, а не человек. До нашего горя ему дела нет.
— А он сейчас со своим законным семейством чаи распивает, — вмешалась в разговор женщина в платочке. — Вот бы сейчас всем нам нагрянуть к нему…
— Потише, Маша, потише, — сказал старик и снял шляпу. — Слышишь?
Из дома донесся негромкий стук молотка. И сразу же, как по тревоге, музыканты подняли свои инструменты. Но, как ни громко они играли, молоток был все время слышен, словно и он тоже участвовал в оркестре. Из дома на улицу начали выходить люди.
Владик стоял неподвижно, глядя на трубы, сверкающие на солнце, и слушал молоток. Потом он резко повернулся и выбрался из толпы.
— Палку свою возьми, — крикнул ему вслед дежурный.
Владик ничего не ответил и только прибавил шагу. Быстрее, еще быстрее!
Теперь он уже не шел, а бежал. Было жарко. Курточка взмокла от пота. Сердце билось неровно и так быстро, что не хватало дыхания. Но он бежал, не щадя себя, бежал без ясного направления, с единственной целью убежать как можно дальше от Головинской улицы. Наконец в самой глубине парка, там, где кончались дорожки и начинался лес, он навзничь бросился на густую некошеную траву. Прошло несколько минут, сердце снова стало биться ровно, дышать стало легче. Владик сел, опершись руками о землю, и огляделся.
Как же это он так позорно сбежал? Сбежал вместо того, чтобы вступиться за отца! Ничего не ответил на оскорбления, побоялся признать себя сыном «юрисконсула»… Отец смеялся, когда его так называли. Конечно, смешно, когда не могут правильно выговорить. Но сейчас и это коверканное слово звучало как оскорбление. Вроде подлеца…
Во всем теле он чувствовал усталость, мысли были разбиты, ни на один вопрос он не мог найти ответа.
Восемь лет назад родился Костя. Но как он тогда мог родиться? Непонятно, как мог родиться Костя, когда отец все время женат на маме? Что-то есть, что касается их всех — папы, мамы, Евгении Петровны, Кости и самого Владика, какая-то тайна, которую все знают, кроме него.
Конечно, отец в ссоре с Евгенией Петровной — это ясно. Но восемь лет! Бывало, что и с мамой отец ссорился, как-то раз они целую неделю не разговаривали. Но восемь лет!
И потом: при чем тут Костя? Если отец ссорился с мамой, на Владике ссора не отражалась. Отец не раз говорил, что это непедагогично. Почему же они, братья, никогда не виделись? Может быть, маленький Костя тоже бы фырчал, как ежик? А в прошлом году в Алуште Владик уже вполне бы мог научить Костю плавать! Ведь это был его брат, и Владик любил бы его! Он бы подарил ему плавки, а для зимы коньки, которые Владику давно уже малы. Он вспомнил, как Звонок говорила маме, что папу связывают с Костей только гены. Отвратительное слово, скользкое и ползучее, как змея. Только гены! Может быть, из-за этих скользких, ползучих генов Владик и не знал, что у него есть брат?
А как же Костя? Знал он или нет, что у него есть брат? Знал он или не знал, кто его отец? Что он отвечал на вопросы товарищей: «Где твой отец? Он умер? Нет? Погиб на фронте? Тоже нет? Провалился в тартарары?»
Костя тоже мог случайно услышать, что его отца называют подлецом. А если он услышал, то что бы он сделал? Бросился бы в драку, вступился за отца? Навряд ли. Зачем ему вступаться за отца, которою у него как бы и нет?
Домой, домой, вернуться домой, увидеть отца, услышать его голос, узнать правду.
Домой, домой! Ужасно хочется пить! Сколько времени он в лесу пролежал? Судя по солнцу, очень долго. Да и обратный путь совсем не маленький…
Когда Владик добрался до вокзала, было уже около пяти. Вот что значит не иметь своих часов! Он так заторопился, что забыл выпить воды, купил билет и побежал на платформу.
Народу было немного, да Владик и не стремился к одиночеству. Для чего ему теперь таиться? Если даже он и встретит кого-нибудь из знакомых — не беда. И в вагоне он не прятался по углам. Все равно он скоро увидит отца и сам ему обо всем расскажет. Один на один. Отец это признавал и даже любил. И шутливо говорил маме: «Не ревнуй, пожалуйста, у нас мужской разговор».
Но до разговора было еще очень далеко. Еще впереди был обед.
— Мы не садились, ждали юного Пржевальского, — сказал отец, обнимая Владика.
Но в это наигранное веселье Владик не поверил. Да и как они могли его ждать к обеду? Ведь если бы он был в походе, то вернулся бы поздно вечером.
— Мама, а почему у тебя глаза красные? — спросил Владик. — Ты плакала?
Отец поспешил вмешаться:
— Да это же редька! Наша редька, — прибавил он, напоминая Владику, что вкусы у них одинаковые.
— В Москве ты, наверное, только закусывал и ни разу не обедал, — сказала мама, жалко улыбаясь краешками припухших глаз.
Владику стало жаль их: на душе кошки скребут, а приходится делать вид, что ничего не случилось. И все это ради Владика, ради того, чтобы он воспитывался нормально…
— Папа, мне надо поговорить с тобой, — быстро сказал Владик, едва только мама ушла на кухню мыть посуду.
— Я как пионер!
— Нет, не здесь…
— А, по-мужски! — Отец бросил папиросу, и они пошли в комнату Владика. — Двери на запор? — Владик кивнул головой, и отец заговорщицки щелкнул ключом. — Что-нибудь случилось в походе?
— Папа, дай мне слово, что ты никому не скажешь.
— Конечно!
— И маме?
— Никому.
— Папа, — сказал Владик тихо, — я не был в походе.
— Вот это действительно! Чуть ли не месяц готовился! Но позволь… когда я приехал, то сразу же позвонил домой, и мама сказала, что ты ушел.
— Ушел. Только я не в поход. Я поехал на похороны… — И не выдержал, бросился к отцу, и, тычась головой в его лицо, плечи, грудь, зарыдал. — Вчера мама… Зинаида Ивановна… Костя Камышин… несчастный случай…
— Владик, Владик, Владик… — говорил отец, прижимая его к себе и в то же время пытаясь заглянуть ему в глаза.
— Тебя не было, я поехал вместо тебя…
— Туда?!
— Я расскажу тебе, обо всем расскажу…
И Владик обо всем рассказал отцу. О прошлой ночи и о том, как поехал в Долинино, чтобы выполнить последний долг, и как толкался в толпе возле дома на Головинской улице, не зная, как лучше поступить. Он видел, с какой тревожной заботой слушает его отец, и боялся что-нибудь упустить.
— Лестница, полная народу. Тесные комнаты. Тишина. А горшок разбился, и цветы, наверное, затоптали. А потом они там говорили о тебе, очень плохо. Я убежал…
— Но ты не назвал себя? Своей фамилии?
Владик покачал головой:
— Я испугался и убежал. Не сердись на меня.
— Нет, я не сержусь. Хорошо, что ты мне обо всем рассказал. И больше об этом никому ни слова.
— Никому, конечно.
— Так. — Отец расстегнул запонку на рубашке, и Владик увидел маленькую красную вмятину на шее. — Никогда не верь, если о твоем отце говорят плохо.
— Я не поверил… Я хочу знать правду только от тебя!
— Мой хороший, мой умный, мой глупый мальчик. — Отец притянул его к себе, распушил ему волосы, потом подул, волосы легли покорными мягкими прядками, снова их распушил.
— Папа, я жду, — напомнил Владик.
— Да? — откликнулся отец.
— Да, — сказал Владик, волнуясь. — Я весь день ждал, я не могу больше, я устал. Расскажи мне обо всем откровенно. Папа, что такое гены? Я не понимаю…
Совсем близкое родное лицо. Большие прекрасные глаза.
— И хорошо, что не понимаешь. У тебя счастливый возраст, Владик…
— Папа, почему ты мне никогда не говорил о Косте?
— Помнишь, как сказано у Некрасова: «Вырастешь, Саша, узнаешь…»
— Но это верно, что ты сам никогда не видел Костю?
— Когда ты вырастешь, Владик, и потребуешь от меня отчета, я с чистой совестью смогу сказать, что всегда все делал только ради тебя.
— Но ведь Костя мой брат!
— И не надо больше говорить о том, чего ты не понимаешь.
— Почему же я не понимаю? Он мой брат!
— А я говорю — нет, и довольно об этом.
— Нет? Почему? Потому, что он незаконный?
— Это еще откуда? Маленький мальчик — и такие гадости. Тебе не стыдно? Где ты это подбираешь?
— Я не для гадостей, я думал, ты мне объяснишь. Я на похоронах слышал…
— Ах, на похоронах! Вот как! Мерзкие, ничтожные людишки говорят, а он повторяет.
— Они не мерзкие и не ничтожные! Тот старик — хороший, умный.
— Владик…
— Хороший, умный, хороший, умный! — крикнул Владик. Он хотел и не мог остановиться и все продолжал выкрикивать: — Хороший, умный, хороший, умный!..
— Немедленно замолчи!
Но в дверь уже стучала мама.
— Что вы там закрылись?
Отец щелкнул ключом, распахнул дверь.
— Пожалуйста, — сказал он, тяжело дыша. — Получи свое сокровище и объясни ему сама, что такое гены и что такое… И все это из-за вашей глупой бабьей болтовни. «Зизи! Зюзю!»
— Владик, неужели ты подслушивал?
— Конечно, — сказал отец. — Это куда интереснее, чем туристский поход. Воображаю, какие у этих мальчиков бывают разговоры…
И ушел, хлопнув дверью.
— Как тебе только, Владик, не стыдно, ты же знаешь, что у папы больное сердце.
Еще раз хлопнула дверь. Стукнула штора в соседней комнате. Красноватая полоска света от лампы легла на пороге. Сильно запахло мятой. Потом послышались негромкие голоса.
«Боятся, что я подслушаю, — подумал Владик. — Не верят…»
Но для того, чтобы наверное ничего не услышать, он сел на кровать, стоявшую у противоположной стены, и обеими руками зажал уши. Крепче, еще крепче… Стоило ему только на секунду отнять руки, как он слышал обрывки фраз; слова из соседней комнаты, шипя, струясь и ворча, текли сюда. Он вспомнил, как прошлой ночью стоял в одной рубашке перед дверью в соседнюю комнату, и несколько раз повторил: «Дурак, дурак!» Как он ненавидел вчера эту самую Зинаиду Ивановну, А она, оказывается, хотела им всем добра. Никто не обманывал отца. Вот в этом-то и дело: никто его не обманывал. Владик взглянул на фотографию отца, на знакомый, крепко замкнутый рот. Никто не обманывал отца. Это он всех обманул. Ложь была и тогда, когда родился Костя, и все эти восемь лет, и вчера, когда он был в Москве, и сегодня, когда он ответил Владику, что ему еще рано знать правду. «Ты еще маленький… Нос не дорос… Счастливый возраст…»
А что бы он ответил Косте? Ведь Костя больше, чем Владик, имел право знать, как все это случилось, и почему у него нет отца, в то время как у него он есть. Но Косте было всего восемь лет, и ему вполне можно было ответить. «Ты еще маленький, нос не дорос… Счастливый возраст…»
И все-таки можно было добиться правды. Только Косте не надо было приходить сюда одному. Ему надо было прийти вместе с теми, кто его воспитывал, растил, заботился о нем и любил, вместе с умным стариком, и с женщиной в платочке, и вместе со многими другими людьми, которые толпились сегодня на Головинской улице.
Почему же они этого не сделали раньше? Почему эти взрослые люди прямо не сказали отцу то, что они о нем думают? Все могло быть иначе, если бы эти люди уже давно сговорились, и купили бы билеты на поезд, и… и нагрянули бы сюда.
Владик встал и решительно освободил руки. В ушах у него звенело, но мысли были легкими и свободными. Он шагнул к окну. Вечерний гул поднимался снизу, заглушая разговоры в соседней комнате. Что было бы, если бы все эти люди поднялись по лестнице и вошли в квартиру?
…Обеденный час. На столе корюшка. Отец корочкой хлеба поворачивает рыбку на хрустящий бочок, аккуратно вскрывает и вынимает тонкую хребтовинку.
И еще макароны с сыром. И чай…
— Это он со своими законными чаи распивает, — зло говорит женщина в платочке.
— Собственно, в чем дело? — спокойно спрашивает ее отец. — Да, это моя законная семья.
— А Костя?
— Видите ли, мы, то есть я и моя жена, еще девять лет назад решили, что Владик должен воспитываться нормально. Ради его счастья…
Все смотрят на Владика: ради его счастья? Все показывают на него: чтобы он воспитывался нормально?
— Это неправда, — кричит Владик. — Не верьте ему. Это не из-за меня. Я не виноват… Я больше не хочу воспитываться нормально. Костя — мой брат… Возьмите меня с собой…
Женщина в платочке хочет что-то сказать, но умный старик ее останавливает:
— Подожди, Маша, я ему верю. Только знаешь, сынок, ведь Костя-то умер, несчастный случай…
— Возьмите меня с собой, — упрямо говорит Владик. — Нельзя заменить Костю, но можно помочь Евгении Петровне.
— Всегда он что-нибудь да выдумает! — сердито говорит отец. — Никуда я тебя не пущу!
— Я уйду…
Глубокой ночью, когда все спали, Владик вышел на улицу. На нем были старые разношенные ботинки и коротенький прошлогодний макинтош на случай дождя. Перочинный нож и банку консервов он снова взял и прихватил еще большую флягу, а лупу оставил дома, как предмет совершенно ненужный. Денег было немного — только трешница, сдача от цветов. На кольце он дождался первого трамвая и за тридцать копеек доехал до вокзала. Теперь у него осталось два семьдесят. Ровно столько, чтобы добраться до Головинской улицы.
В Тихом переулке
Леночка Иванова работает кассиршей в парикмахерской, что в Тихом переулке. На вид Леночке года двадцать два — двадцать три, на самом же деле ей совсем недавно исполнилось только девятнадцать. Впрочем, если хорошо всмотреться в ее тоненькое личико, то это еще совсем девочка. А делают ее старше высокая прическа «перманент», ресницы, тронутые тушью, и непомерно длинные, вишневого цвета ноготки.
Вечером, когда Леночка приходит домой, она тщательно смывает тушь, но утром, широко раскрыв глаза перед зеркалом, снова берется за кисточку: заведующий парикмахерской, Сергей Сергеевич, в далеком прошлом Серж, строго следит за внешностью своих работников.
— Когда клиент или клиентка приходят к нам, — объясняет заведующий, — они должны сразу же почувствовать, что находятся в первом классе.
Коля Рудаков, молодой мастер из соседней парикмахерской и секретарь кустовой комсомольской организации, считает Сергея Сергеевича «пережитком» и неистово спорит с ним.
— Пора, давно пора изжить эту «парикмахерскую внешность», — говорит Коля горячась.
Но у Сержа в запасе есть один козырь:
— А не действуют ли на вас, молодой человек, личные, так сказать, мотивы?
И Коля умолкает, потому что личные мотивы действительно на него действуют. Едва ли не каждый вечер Коля появляется в Тихом переулке и, дождавшись Леночку, провожает ее домой. Иногда он заходит к ней. Втроем — Леночка, Леночкина мама и Коля — пьют чай с вкусными сушками. Коля видит Леночку в ее еще школьном платье, с косынкой поверх высокой прически и с чисто промытыми, беленькими ресницами. И Коля еще больше негодует на Сержа и решает широко поставить вопрос о том, что же такое «парикмахерская первого класса».
Но парикмахерская в Тихом переулке и в самом деле первоклассная — это признают все. В просторном вестибюле мягкие диваны и кресла для посетителей. В глубине вестибюля стеклянная конторка, над которой надпись славянской вязью: «Касса». Из этой конторки Леночке видны оба зала — мужской и дамский, зеркала, машинки для сушки волос, похожие на пылесосы, и машинки для массажа лица, напоминающие миниатюрные сварочные аппараты. Один старший лейтенант как-то сказал Леночке:
— У вас, девушка, великолепный наблюдательный пункт!
Свежие газеты, радио звучит приглушенно, издалека донося вальс из «Лебединого озера»…
И только одно новшество не нравится Леночке. Это — телефон-автомат, установленный недалеко от ее стеклянного НП.
Раннее летнее утро. Этот утренний покой благотворно действует на настроение. И мастера, и посетители по-особенному вежливы друг с другом. Даже обычные, давно надоевшие возгласы «кто здесь крайний» звучат ласково и задушевно…
В ту минуту, когда Леночка не спеша отсчитывает сдачу молодому человеку с авоськой в руках, туго набитой теннисными мячами, в парикмахерскую врывается взъерошенный гражданин в расстегнутом пыльнике. Гражданин подбегает к кассе, протягивает рубль и прерывистым голосом бормочет:
— Разменяйте… Умоляю… Пятнадцать копеек… Срочно… Опаздываю…
Леночка дает гражданину пятнадцать копеек, и через минуту слышно, как тот истошно кричит в телефонную трубку:
— Сергеич! Через полчаса уходит мой поезд, а утвержденная смета осталась у тебя, Сергеич! Одна нога здесь — другая на вокзале. Пятый вагон! Не подведи!
Раннее летнее утро, но ощущение тишины и покоя утрачено. И Леночка подозрительно смотрит на входящего в парикмахерскую старичка в белой панамке, едва прикрывающей его большую лысину. И действительно, вместо того чтобы снять панамку и направить свои шаги в мужской зал, посетитель подходит к телефону-автомату.
— Если вы сегодня же не отпустите десять пилорам, — внушительно говорит старичок в панамке, — я буду жаловаться, понимаете, жаловаться…
О чем только не разговаривают люди, прибегая к услугам телефона-автомата!
— Выжал? Сколько? Одной рукой? Да это же мировой рекорд?
— Выдержал? Сколько? Пятерка? Поздравляю!
— Приготовьте тару. Еду…
После работы, когда Коля провожает Леночку домой, она жалуется:
— Ужасно как надоел телефон-автомат… Хоть бы сняли его совсем!
— Что ты! — пугается Коля. — Ведь посетитель должен быть всесторонне и культурно обслужен. И, кроме того, — продолжает он, — перегрузка автомата явление закономерное, но временное: в новом доме угол Тихого и Московской еще не провели телефон, а в доме, ты же знаешь, уже живут…
Да, конечно, Леночка хорошо знает новый дом в Тихом переулке. Он вырос на ее глазах. И это верно, что в нем уже есть жильцы — сотрудники какого-то института.
Серж тоже всю весну восхищался темпами строительства и при этом всегда замечал:
— Скоро у нас появится новая замечательная клиентура. Научные работники — люди, конечно, требовательные, но и понимающие. Повязка головы, белая сирень, шампунь…
Действительно, первый клиент из нового дома не заставил себя ждать. Серж видел, как он вышел из парадного и направился в парикмахерскую.
Но клиент разочаровал Сержа. Он отказался не только от повязки головы, но и от массажа лица, заявив, что кожа на лице у него дубленая.
Закончив бриться, клиент быстро рассчитался и тотчас же подошел к телефону.
— Говорит Скворцов. Привезли песок? Ну, наконец-то!.. А крупность, крупность какая? Ну что ж тут поделаешь, будем обогащать!
Серж неодобрительно смотрит вслед новому клиенту.
— Научный работник! — бормочет он. — Дубленая кожа… Кажется, в возрасте человек, а ведет себя как футболист.
Леночке нравится новый клиент. И его седые, словно выгоревшие на солнце, волосы, и его загорелое лицо внушают доверие. И то, что он одет просто — в рубашке с отложным воротничком, тоже нравится Леночке.
Но что это за научное учреждение, куда привозят песок? И что значит «крупность»? Как это понять: «Будем обогащать»?
На следующий день новый посетитель снова заходит в парикмахерскую, чтобы позвонить по телефону.
— Говорит Скворцов. Сейчас я приеду. У меня на душе неспокойно. Хочу лично присутствовать при обжиге. Так что повремените, пожалуйста.
Леночка внимательно прислушивается и к этому разговору. Почему неспокойно на душе нового клиента — этого Леночка не знает. Что это за таинственный «обжиг»?
Когда на следующий день Скворцов опять появляется в парикмахерской, Леночке так и хочется спросить его:
— Ну, что произошло вчера? Обжигали? Успокоились?
По лицу клиента заметно, что он мало спал, взгляд его озабочен. Телефон-автомат занят. Какая-то девушка оживленно рассказывает подруге о своем новом платье, и Скворцов, явно нервничая, ходит по вестибюлю от дамского зала до мужского и обратно. И вместе с ним нервничает Леночка.
— Три минуты уже прошли, — строго говорит она девушке. — Кончайте разговор…
— Алло, алло, — говорит Скворцов, набрав номер. — Андрей Семенович, прошу вас немедленно приехать в лабораторию. Необходима ваша консультация… Да, не так-то все просто, не так просто…
Вечером Коля замечает, что Леночка не по-обычному задумчива.
— Не так-то просто, не так просто, — отвечает Леночка. А потом признаётся, что плохо спала прошлой ночью. Во сне видела пустыню, горы песка, очень крупного…
— Это у тебя нервы, — говорит Коля.
— Нет, Коля, это не нервы. — И она рассказывает о клиенте, который не понравился Сержу и очень понравился ей. Он живет в Тихом переулке в новом доме, где еще нет телефона, и Леночке очень хочется знать, чем он занимается и что он обжигает в лаборатории.
— А как его фамилия? — спрашивает Коля.
— Скворцов…
— Скворцов? — Коля вдруг останавливается и даже отпускает Леночкин локоток. — Профессор Скворцов! Знаменитый Скворцов!
— Он профессор? Это правда? — оживляется Леночка. — А Серж называет его футболистом.
— Серж — пережиток, — горячится Коля. — Но ты, Леночка, разве ты ничего не слыхала о лаборатории Петра Ильича Скворцова?
Он снова берет Леночку под локоток и рассказывает о профессоре Скворцове. В его лаборатории создаются новые строительные материалы.
— Я сам читал о цементе, который можно создать из золы сланцев. — Коля задумывается, потом говорит быстро: — Завтра же эта книжечка будет у тебя.
В парикмахерской, что в Тихом переулке, страда. Предтеатральное время, когда все торопятся. Очереди и в дамский и в мужской залы. В вестибюле то там, то здесь вспыхивают колючие споры о том, кто же здесь все-таки «крайний». Беспрестанно слышны волевые команды: «Воду!», «Компресс!» Серж, как резерв главного командования, сам становится за кресло. Шумно, шумно…
Леночка работает с полным напряжением сил. Взлетают и падают костяшки больших бухгалтерских счетов.
Петр Ильич Скворцов быстро входит в парикмахерскую и подходит к телефону.
— Алло, алло, — кричит он в трубку. — Да, я… Что? Громче, пожалуйста, здесь очень шумно!
И снова Леночка выходит из своего стеклянного убежища.
— Тише! — обращается она к молодым людям, играющим в шашки в ожидании своей очереди. — Тише!
В наступившей тишине слышно, как Петр Ильич Скворцов говорит:
— Эти результаты меня вполне устраивают. Позвоните мне завтра по телефону. Да, да, с завтрашнего дня в нашем доме уже будут работать телефоны.
Затем Петр Ильич Скворцов подходит к Леночке.
— Милая девушка, я вам очень благодарен за внимание… — и в это время замечает между большими бухгалтерскими счетами и целой кипой разноцветных чеков небольшую книжечку.
— Интересуетесь? — спрашивает Скворцов, показывая на свою книжку.
— Это… это мне один товарищ дал почитать, — отвечает Леночка.
— И вам все здесь понятно?
— Понятно… А что непонятно, то объясняет мне мой товарищ.
— Пожалуй, я тоже могу быть полезен вам, — серьезно говорит Петр Ильич. — Если хотите, то я могу хоть завтра показать вам все то, о чем здесь написано.
— Завтра? — переспрашивает Леночка. — Завтра можно: я работаю во вторую смену, — отвечает она и густо краснеет. И краснеет она не от внимания Петра Ильича Скворцова, а оттого, что у нее, у Леночки, высокая, негнущаяся прическа, тушью подведенные ресницы и чересчур длинные темно-вишневые ноготки.
На следующий день, вечером, Леночка рассказывает Коле все, что она видела в лаборатории Петра Ильича Скворцова. Об удивительных приборах, которые точно определяют, как будут вести себя грунты под огромным давлением. Рассказывает она и о специальной электропечке, в которой сотрудники лаборатории производят обжиг новых строительных материалов. И о заветном шкафчике, где в ванночках с водой проходят испытания новые, драгоценные цементы. А какие заманчивые надписи: Сталинград… Сталинградгидрострой… Город Волжский!..
Леночка и Коля, взявшись за руки, идут по Тихому переулку. Впереди них, в глубине переулка, заходит пыльное городское солнце. Лучи его, стесненные большими домами, бросают красные отблески на оконные стекла, потом на вывески магазинов, потом на асфальт. А какое дивное, какое могучее солнце уходит сейчас за Волгу, как ярко светится насквозь озаряемый красными закатными лучами маленький домик полевой лаборатории!..
— И вот еще что, — говорит Леночка. — Петр Ильич Скворцов готовит кадры для строительных лабораторий. Старшие сотрудники, конечно, только с высшим образованием, а младшие… В общем на курсы принимают и без отрыва от производства. Срок обучения один год.
— Очень, очень интересно… — отзывается Коля. Он хочет произнести эти слова с воодушевлением, но что-то мешает ему, и, чувствуя стеснение в груди, он говорит сдавленным голосом:
— Будь у меня побольше образование, я бы…
Леночка доверчиво смотрит на него и предлагает:
— Зайдем ко мне. Мама будет очень рада. Мы попьем чаю и поговорим втроем — мама, ты и я.
И снова взявшись за руки, они медленно-медленно поднимаются по лестнице и останавливаются на площадке пятого этажа. Отсюда, из окна, виден огромный, светлый, сверкающий добрыми вечерними огнями город.
«Когда ты вернешься оттуда, — думает Коля, — наш город станет еще ярче и светлее».
А Леночкина мама понимает все по-своему. Увидев Леночку и Колю, она замечает, что оба взволнованы, и вздыхает:
— Ну и хорошо… Я рада… Коля! Вы же мне всегда нравились!
Садятся пить чай, и начинается веселая пора самых дерзких, самых отважных и таких близких планов, как будто уже сама земля научилась совершать положенный ей пробег вокруг солнца куда быстрее, чем за один год…
Наступает день, когда Леночка в последний раз приходит в парикмахерскую, что В Тихом переулке, и в последний раз забирается в стеклянную конторку с надписью «Касса». С завтрашнего дня место Леночки займет пожилая женщина в пенсне, с энергичными усиками и с огромной шевелюрой из пепельно-серых, тщательно завитых локонов.
Леночка посвящает ее в дела. Серж стоит рядом. Сейчас он признается себе, что Леночка без всяких косметических ухищрений и даже без перманента куда милее ему, чем эта представительная, намертво завитая особа.
Мастера и мастерицы прощаются с Леночкой, наперебой желают ей счастливого пути, просят не забывать, писать о своей новой работе. И не только о своей. Ведь это очень приятно — прямо из писем товарища, бывшего сослуживца, узнавать о больших делах — о выемке грунта под котлован, о мощных экскаваторах, о том, как забивают двадцатиметровые сваи в речное дно… И Леночка обещает, что никого не забудет и непременно будет писать.
В последний раз Леночка обводит взглядом мужской и дамский залы, и машинки для сушки волос, и машинки для массажа лица, начищенные до блеска, как оружие, которому еще суждено послужить.
Мягкие диваны и кресла для посетителей. Газеты на столах, радио, телефон-автомат…
Сейчас Леночке кажется, что этот телефон был всегда мил ее сердцу. Разве не благодаря этому телефону познакомилась она с Петром Ильичом Скворцовым? Ну, а что касается других телефонных разговоров, то в конце концов кто знает, может быть, тот взъерошенный человек, который умолял Сергеича приехать на вокзал со сметой, работает бухгалтером на одной из новых строек? И не для той же ли стройки требовал пилорамы быстрый старичок в панамке?
Наконец Леночка и Коля выходят из парикмахерской. Они идут по Тихому переулку, и снова в глубине его грузно садится солнце, и снова зажигаются огни над городом.
Сейчас Леночке и Коле хочется, чтобы земля совершала свой путь чуть помедленнее. Но это только минутное настроение, не больше.
Тоска по родине
Прощание затянулось, и Владимиру Павловичу уже казалось, что все на перроне смотрят только на них.
— Ну, ладно, ладно, будет, Полина, — сказал он.
Она прижала к себе его голову и неудачно: смяла велюровую шляпу. Пришлось снять шляпу, чтобы поправить пролом, и в эту минуту ей удалось несколько раз поцеловать Владимира Павловича в голову. Он вынул платок и вытер ее слезы со своего лица:
— Я просто не понимаю… Я еду всего на двадцать четыре дня…
Но она не могла удержаться от слез. Владимир Павлович, недовольно покачав головой, вошел в вагон. В коридоре у окна стоял майор и улыбаясь посылал воздушные поцелуи маленькой девочке, которую ее мама приподняла на руках. Владимир Павлович с удовольствием посмотрел на мягкие голубые диваны и тоже выглянул из окна. Он сразу увидел Полину. Она плакала, комкая в руках платок. Владимиру Павловичу стало неловко, и он сделал вид, что кого-то разыскивает на перроне.
Оставалась минута до отхода поезда. Все оживились, послышались восклицания, приветы, шутки, и только Полина плакала и своими близорукими глазами искала Владимира Павловича.
«Это становится нестерпимо…» — подумал Владимир Павлович.
Поезд тронулся, майор, помахав рукой жене и дочери, вошел в купе, Владимир Павлович, нахмурившись, смотрел, как исчезает Москва.
Из окна веяло вечерней прохладой, но не раздражающе зябкой, а живой, здоровой, закаляющей тело я дух. Еще не было темно, а уже то там, то здесь зажигались уютные огоньки, и в такт им на бледном, прозрачном небе стали показываться первые неяркие звезды. Вечерний покой, не спеша, но не отставая, летел рядом с поездом. И, чувствуя прилив бодрости и обычной уверенности, Владимир Павлович тоже вошел в купе.
Кроме майора, его соседями были здесь женщина лет сорока пяти, с добродушным и вместе с тем энергичным лицом, и молодой человек в очках, читавший толстую книгу с таким видом, словно говорил: «Одолею — чего бы это ни стоило!»
Владимир Павлович снял шляпу, плащ и, мельком взглянув в дверное зеркало, остался доволен собою. Он слегка завивал волосы, и делал это только у одного мастера, на Петровке, возле Столешникова переулка, у того самого мастера, клиентами которого были известные актеры, и в их числе знаменитый московский тенор. Никто так не умел подчернить седину и замаскировать лысину… Никто!
— Не знаете, когда мы будем в Энске? — спросил Владимир Павлович, потому что считал, что долго молчать невежливо.
— Право, не знаю, — быстро откликнулась пожилая женщина и улыбнулась: — А я думала, вы на Дальний Восток едете.
— На Дальний Восток? Почему?
— Вы так долго прощались со своей женой…
Владимир Павлович покраснел:
— Вы ошибаетесь, это не моя жена. («Сто раз говорил ей: поменьше этих телячьих нежностей, хотя бы на людях», — мысленно упрекнул он Полину.)
— Виновата… Я, собственно говоря…
— Ничего, ничего. — Владимир Павлович тоже улыбнулся. — Что, разве я похож на женатого человека?
— А разве есть особые приметы для женатых? — заинтересовался майор.
— Да нет же, — оправдывалась соседка, — просто все мы в таком возрасте…
— Человеку столько лет, на сколько он выглядит, — заметил Владимир Павлович.
Тем не менее настроение его снова испортилось. Что касается Полины, то это верно: ей столько лет, на сколько она выглядит… И эти морщинки у глаз… А ведь он не раз говорил ей, что надо заняться собой, что она сильно рискует… Ну вот, теперь дождалась, теперь уже кончено: больше он к ней не вернется. «В нашем возрасте», — вспомнил он с беспокойством и снова взглянул на себя в зеркало. Сомнения его прошли. «Кто-то сказал, что интеллигентные лица не стареют. Отлично сказано!..»
— Так вы, значит, в Энск? — спросил майор. — Хороший городок: вид на Волгу, и все прочее. Чистенький городок, аккуратный. Я там в госпитале лежал, после Сталинграда. Всего несколько километров, а война, знаете, не коснулась Энска. До линии фронта — сущие пустяки. — И он на папиросной коробке нарисовал примерный план. — Там, знаете, своя местная промышленность, несколько заводиков…
— Да, неплохой городок, — подтвердил Владимир Павлович с улыбкой. — Моя родина.
Майор засмеялся:
— Значит, вы лучше меня все знаете!
— Прошу, прошу, — сказал Владимир Павлович. — Ведь я там не был двадцать лет, для точности — двадцать один год…
— О, солидно, солидно!..
— Москва… Ничего не поделаешь! — продолжал Владимир Павлович. — Ну а вырвешься в отпуск, тогда — Сухуми, Гагры, Рица. Теперь строят нам дом на Рижском взморье. Но ничего не попишешь: тоска по родине.
Ночью, когда в купе все спали, Владимир Павлович долго лежал с открытыми глазами. «Тоска по родине», — думал он, чуть посмеиваясь над самим собой и даже пожимая плечами в темноте. — А может быть, все-таки лучше было ехать в Гагры? Полина уже хлопотала насчет путевки, но, кажется, ей сказали: «Нельзя, потому что берете не для себя…»
Так как же все-таки получилось, что едет он не в Сухуми, не в Гагры и даже не в Крым? Да так вот и получилось. С некоторых пор Владимир Павлович стал чувствовать приступы какого-то странного и не свойственного ему чувства. Неясное чувство: щемит сердце и перехватывает в горле, когда вспоминаешь Пушкинский бульвар, кусты белой акации на набережной, поплавок…
Конечно, акация на набережной довольно жиденькая и к тому же седая от пыли, по узким плитам тротуара давно уж расползлись склеротические жилки, и ничего нет замечательного в голубоватом здании поплавка… Но щемило сердце, и перехватывало в горле, и хотелось, как и двадцать лет назад, пройтись по Пушкинскому бульвару и по набережной — по тем местам, где пролетели первые резвые годы.
Двадцать лет он не был там и редко вспоминал родные места. Не до того было! Жизнь — штука такая: поспешай и не оглядывайся. Он поспешал и не оглядывался. Теперь — да, теперь дело другое. Годы скитаний позади. У него своя комната в Москве, рядом с метро «Серпуховская», неплохая обстановка, венгерское кресло-кровать, красного дерева шкаф из комиссионного магазина, знакомый столяр сделал стеллажи для книг. Это теперь модно — книги, телевизор…
На Джека Лондона так Полине и не удалось подписаться, думал Владимир Павлович. Пришла домой вся в слезах. Что-то она часто стала плакать, чувствует, что скоро конец… Ну, подписку-то он теперь и сам устроит, — сумел же он обменять Гюго на Мопассана, сумел же устроиться с билетами на «Динамо» и бывает там всегда, — играй хоть Швеция, хоть «Спартак», хоть Уругвай. Да и в балет он может ходить когда угодно, И твердое, как гранит, положение…
Да, все наконец устроилось. Последнее, что ему мешало жить, это были его старые, гнилые зубы. Но и это оказалось поправимым: великолепные искусственные челюсти крепко сидят во рту, одно удовольствие трогать их языком…
Да, все устроилось. Но именно теперь появилось это незнакомое ему чувство, эта странная, щемящая тоска. Что ж, он имеет право на то, чтобы повидать родной город. А может быть, просто пришло время взглянуть на себя как бы со стороны. Или, вернее сказать, снизу. Взглянуть — и оценить. Ведь и у альпиниста, бесстрашно одолевающего горные кручи, наступает момент, когда хочется остановиться и обозреть пройденный путь. Но там, наверху, — знаки ледоруба привычны, с каждым шагом открывается новая вершина и тропа теряется среди многих других. А снизу не видно этой беспокойной горной жизни, вершины, большие и малые, сливаются, и о твоем походе уже сложена легенда.
Весь следующий день Владимир Павлович был оживлен, рассказывал анекдоты и забавные случаи из жизни и всех поразил своей осведомленностью о личной жизни балерины С.
— А вы тоже имеете отношение к искусству? — спросил майор, раскрасневшись.
— Как всякий культурный человек, — ответил Владимир Павлович.
Потом обедали, потом снова болтали, играли в шахматы, и Владимир Павлович высказал свое недовольство чемпионом мира, который не сумел добиться превосходства в последнем матче.
Смыслов, Козловский, Левитан, Яншин, Яшин… Имена мелькали и исчезали вместе с колечками дыма, которые Владимир Павлович пускал, надо сказать, классически.
А на следующее утро Москва была уже далеко позади, а вместе с нею и то, что так еще недавно заботило: настойчивая Полина, подписка на Джека Лондона, деньги, которых всегда не хватало, и должность старшего референта, которой он так добивался и которая по роковому стечению обстоятельств постоянно от него ускользала.
Наконец показалось огромное здание элеватора. Владимир Павлович защелкнул свой ярко-красный чемоданчик, купленный по случаю у какого-то капитана дальнего плавания, простился с соседями и с сильно бьющимся сердцем направился к выходу. Теперь в любой момент он мог встретиться с кем-нибудь из старых знакомых. «Володя, ты ли это!», «Какими судьбами!», «Володя! Володя? Владимир Павлович!..»
И если такой встречи не произошло на вокзале, то она могла случиться на улице, в гостинице, за обеденным столиком…
Энск мало изменился за эти годы, в особенности по сравнению со своим могучим соседом. Конечно, возникли здесь кое-какие местные заводики, построены были и новый Дом культуры, и городская библиотека, и универмаг, но было похоже, что город живет как бы отраженным светом. Большинство его обитателей так или иначе были связаны со Сталинградом, работали на знаменитом тракторном заводе или на строительстве ГЭС. Такое положение города, не снискавшего славы ми в дни войны, ни в дни мира и живущего тихо, не огорчало Владимира Павловича. На этом фоне он сам выглядел, пожалуй, еще более выпукло. Дело было, конечно, не только в плаще, велюровой шляпе «гопак» и ярко-красном чемоданчике. Дело было еще в чем-то неуловимом и тем не менее значительном — таком, что сразу бросалось в глаза.
— Люксов у нас нет и полулюксов тоже, — сказал администратор гостиницы, хотя Владимир Павлович отнюдь не спрашивал ни люксов, ни полулюксов. А горничная заметила прямодушно:
— Редкий гость!
И никому из них не пришло в голову, что редкий гость родился здесь неподалеку, в небольшом голубом домике — вот только миновать заборчик, — и что двадцать лет назад он был завсегдатаем этой гостиницы, и что его розовая бобочка примелькалась здесь так же, как примелькались его молодые кудри, небрежно зачесанные назад.
Владимир Павлович получил огромный медный ключ от номера и поднялся на второй этаж. В маленькой комнате было уютно и тихо. Пахло отжавелью и флоксами. Высокая кровать была застелена пикейным одеялом, тугим от крахмальных щедрот. На маленьком столике, под тяжелым стеклом, алело объявление: «Гостиница „Интернациональная“. Роскошные комфортабельные номера. Ресторан».
Двадцать лет назад гостиница «Интернациональная» и впрямь казалась ему небывало роскошной, а приезжавшие из области представители «Главпеньки» и «Роспароходства», их бостоновые костюмы и крепдешиновые галстуки — необыкновенно изящными.
Если у нею не было денег, он все равно забегал сюда, поднимался на второй этаж, в холл, и звонил кому-нибудь по телефону: «Я из „Интернациональной“»…
Из окна гостиничного номера Владимир Павлович видел Пушкинский бульвар, как всегда безлюдный в это время дня, лестницу, спускающуюся вниз к Волге, каменные вазы с цветами на парапете и вдалеке — реку, сливающуюся с небом.
Уже была осень. В окно дул непыльный ветерок, он приносил с реки запах прибрежных баштанов. И, глядя на этот широкий зеленовато-желтый простор, Владимир Павлович покусывал губы и чувствовал, как умиротворяется в нем недавняя тоска. Отсюда особенно отчетливо видно, какой громадный путь он одолел. И то, что он все-таки одолел этот путь, вселяет уверенность и новые надежды.
Он вздохнул, вздохнул еще раз, глотая пахучий воздух. Надо набрать полные легкие этого живительного воздуха, чтобы затем с новой силой продолжить восхождение. Пожалуй, отсюда он напишет Полине. Здесь как-то все располагает… Да, надо написать так, чтобы все было ясно. Когда Владимир Павлович вернется в Москву, он уже будет свободен.
Для чего же и жил он все эти годы, как не для того, чтобы добиться настоящей жизни! Вчерне эта жизнь им выстроена. Можно, и даже нужно, улучшить ее. Да нет, он совершенно не собирается соединять себя с какой-нибудь девчонкой. На это могут взглянуть косо… Нет, нет… Конечно, женщина должна быть молодой, но культурной, желательно с высшим образованием. Они обменяют свои две комнаты на отдельную квартиру, где-нибудь в районе метро «Дворец Советов». Полина уже будет жить у своей сестры — об этом надо ей написать, а впрочем, где она будет жить — ее дело. Она может жить и у своего брата, если это ей больше нравится. Отдадим должное Полине, она ему помогла в свое время — это факт. Но разве он к ней плохо относился? Она успела получить сторицей…
Умывшись и немного взбив волосы, Владимир Павлович вышел на улицу. И пока он бродил по городу и разыскивал дом, в котором родился и вырос, он все время испытывал такое состояние душевного подъема, как будто бы уже все сбылось: молодая культурная жена, отдельная квартира возле метро «Дворец Советов», а старший референт умер от второго инфаркта.
В таком душевном подъеме одиночество — невыносимо. Здесь требуется дружеская аудитория, и Владимир Павлович поспешил к крохотному павильону справочного бюро.
За стеклянным окошечком сидела краснощекая девушка. Владимир Павлович приветливо улыбнулся и передал ей целый список фамилий. Саша Жилин, Леня Лебедев, Илюша Рябинин, Коля Коростылев… Все это были старые его друзья. Но здесь ли они, в Энске ли? А если здесь, то адреса их, наверное, переменились?
— Я зайду через час, — сказал Владимир Павлович девушке, оставляя ей листок с фамилиями.
— Почему через час? Я вам и так скажу. Николай Ильич Коростылев давно уже живет в Ленинграде, Мария Афанасьевна рассказывала, что он очень хороший сын: и пишет, и деньги посылает. Василий Игнатьевич Тенкин убит в ноябре сорок второго. Если вы хотите повидаться с его женой…
— Нет, нет, — сказал Владимир Павлович, — не надо. Бедный Вася, как жаль… Но вы молодец, без адресного стола работаете.
— Ну что вы, я же местная… Александр Иванович Жилин? Пожалуйста: Вокзальная, шестнадцать, квартира один. Телефона нет… Он работает фрезеровщиком на тракторном… А вот у товарища Лебедева телефон есть. Пожалуйста. Он главный бухгалтер откомхоза, а мы, то есть справочное бюро, от него работаем, — болтала девушка. — Соединить вас с ним?
— Да, да, конечно… — нетерпеливо сказал Владимир Павлович. — Постойте. Слушайте: давайте мы его разыграем?
— Товарища Лебедева? — смутилась девушка. — Он такой солидный…
— Ничего, ничего… Сейчас мы его распатроним. Ну-ка, давайте трубочку. Товарищ Лебедев? Так… Не узнаете? Так-так… Говорит, что не узнает, — шепотом сообщил Владимир Павлович девушке. — Умора, ей-богу! Подозревает какого-то Женьку и ругает…
— Это его сын, — тоже шепотом сообщила девушка.
— А, сын!.. Так, так, так… Ну вот что, товарищ Лебедев… — и, не выдержав, расхохотался: — Нет, старик, это не твой Женька… Держись, старик, не падай в обморок, говорит с тобой твой друг…
Назвав себя, Владимир Павлович сделал паузу, чтобы дать Лебедеву возможность ответить. И в самом деле, он услышал голос Лебедева, но голос этот был отнюдь не восторженный, как того ожидал Владимир Павлович. С ним поздоровались весьма сдержанно…
— Леня, ты не узнаешь меня? Это же я, Володя…
— Нет, я узнал, — холодно сказал Лебедев.
— Я приехал сегодня. Из Москвы. Ну, конечно, ты ничего не знаешь. Я живу в Москве уже давно, понимаешь? Я в отпуск приехал. Ты меня слышишь? — спросил он, досадуя, что ему так много приходится объяснять.
— Слышу, — все так же сухо сказал Лебедев.
— Я здесь, рядом, я сейчас зайду!..
— Не сто ит тебе затрудняться, — ответил Лебедев и повесил трубку.
— Ничего не понимаю, — сказал Владимир Павлович девушке.
— Да-а, действительно…
Что это означало? Владимир Павлович, все еще держа в руках трубку, суетился, дул в микрофон — словом, вел себя недостойно.
Ну, хорошо, Леня Лебедев всегда был суховат, а эта служба высушила его еще больше… Но ведь они не виделись двадцать лет! Может быть, Лебедев обиделся? Владимир Павлович не любил писать писем… Но он все-таки несколько раз писал в Энск, а вот ответов не получал. Почему? Что случилось?
— Я записала вам адрес Ильи Матвеевича Рябинина, — сочувственно сказала девушка. — Тысяча девятьсот десятого года рождения, строитель. Он?
— Да-да… Он…
— У него есть телефон…
— Не надо никакого телефона. Где он работает?
— Квартал отсюда. Они там школу строят. Конторка в первом этаже…
С трудом балансируя по шатким мосткам, Владимир Павлович добрался до конторки. У входа в дощатый загончик сидели два ремесленника и ели огромный арбуз. Увидев Владимира Павловича, они встали и вытерли руки о фартуки.
— Илью Матвеевича? Сей момент…
— Скажи — старый друг приехал из Москвы… Живо!
Другой паренек, с интересом глядя на Владимира Павловича, спросил:
— Вы, дяденька, правда из Москвы будете?
— Ну конечно, правда, — ответил Владимир Павлович, улыбаясь. — А что?
— Да так, чего-то не похоже… На прошлой неделе к нам двое из Москвы приезжали. Все с Ильей Матвеевичем спорили. Вот видите, барельефы великих людей? Говорят, перерасход для государства. Илья Матвеевич тоже не молчал… Это, говорит, храм науки. Чуть друг дружку в клочья не порвали. Он у нас боевой, Илья Матвеевич. Не смотрите, что старик… Вот — бежит, — сказал паренек, головой показав на окно.
— Рябинин?
— Ну да… Он разве у нас ходит, он у нас бегает.
И в самом деле, дверь резко распахнулась, и на пороге показался Рябинин. «Как он мало изменился, — успел подумать Владимир Павлович. — В этой курточке — черт знает из какого материала… И черные глаза, и взволнованный взгляд…»
Владимир Павлович, широко раскрыв объятия, сделал шаг вперед. Он сделал шаг вперед — и остановился. Взгляд Рябинина был и без слов совершенно ясен. Этот взгляд говорил: «Назад. Никаких дружеских объятий. Назад».
— Ну привет, привет, — сказал Владимир Павлович.
Рябинин резко повернулся и зашагал в сторону от конторки. Мальчишки засмеялись:
— Дяденька, давайте мы вас проводим.
— Какое хамство! Гнусное, грубое, глупое, провинциальное… — громко сказал Владимир Павлович и, выйдя на улицу, повторил: — Какое хамство!
«Верно, он всегда был какой-то шальной, — думал Владимир Павлович о Рябинине. — Но сегодня… просто в голове не укладывается…» А ведь прощались они горячо. Рябинин восторженно отнесся к светлому будущему своего друга и предсказывал славное возвращение в родной город. «Поезжай, поезжай, Володька, ты найдешь свое счастье — я уверен в этом» — так говорил Рябинин. Что делает жизнь на одном месте, на приколе, привычка к одним и тем же людям, отсутствие сильных впечатлений.
Если бы московские друзья знали, как встретили человека в родном городе! При одной только мысли об этом Владимир Павлович густо покраснел.
Нельзя так расстраиваться, говорил он себе, это вредно для здоровья. Чего доброго, у него самого может случиться инфаркт. Надо выяснить, что случилось с Лебедевым и Рябининым. Неужели же просто зависть? Но может, их кто-нибудь по его поводу неверно информировал? Надо выяснить. И помочь в этом деле может Саша Жилин. Ведь они в свое время были закадычными друзьями.
Они были знакомы со школьной скамьи и дружили, пожалуй, с первого класса. Саша был самый приветливый и самый добрый мальчик. Поделиться завтраком, помочь приготовить урок и вообще выручить в беде — вот это и был Саша. Владимиру Павловичу он помогал по русскому письменному, а когда умерла мать Владимира Павловича, он жил у Жилиных и спал на веранде с разноцветными стеклами. Они не расставались целый месяц, и все знали — куда Володя, туда и Саша.
Что ж! Тем хуже для Лебедева и Рябинина. Уж с Сашей он проведет время! А пока что… Пока что — время погулять по городу, спуститься к Волге, выкупаться… Все-таки он волжанин и не боится простудиться в сентябре. На набережной можно где-нибудь закусить… Саша Жилин накормит обедом — это ясно, но закусить все-таки необходимо. И он направился к Волге, подбадривая себя и стараясь всячески улучшить свое настроение. Но, проходя мимо справочного киоска, не выдержал:
— Простите, пожалуйста, не мог бы я узнать адрес или телефон Николая… не знаю, как по отчеству, Титова?
Краснощекая девушка высунулась из окошечка:
— Ах, это снова вы! Кого? Титова? Николая Николаевича?
Получив номер и искоса поглядывая на краснощекую девушку, Владимир Павлович взял трубку.
— Коля? Коленька, это говорит…
Раздались короткие гудки. Видимо, что-то произошло с аппаратом.
Владимир Павлович снова набрал номер. Но и на этот раз, едва он назвал себя, послышались короткие гудки. Он набрал номер в третий раз…
— Хотите, я вас соединю с бюро ремонта? — спросила девушка.
Но Владимир Павлович покачал головой:
— Не надо…
На Волгу он не пошел и до шести часов бесцельно бродил по городу, так и не находя ответа на свои тревожные мысли. Ровно в шесть он решил, что пора, и направился на Привокзальную улицу. Саша Жилин жил все в том же небольшом двухэтажном домике, который принадлежал его родителям — потомственным железнодорожникам.
Владимир Павлович прошел через небольшой, аккуратно расчищенный садик с двумя скамейками под совершенно красными кленами, увидел разноцветные стекла веранды, и сердце его дрогнуло, как бывало в Москве, когда он вспоминал свое детство.
Семья обедала, когда Владимир Павлович вошел в дом. Хозяйка разливала борщ, от которого шел паровозный пар, а хозяин озабоченно разрезал на мелкие кусочки стручки красного перца. За столом сидело пятеро мальчиков, до смешного похожих на того самого Сашу Жилина, которого помнил Владимир Павлович.
Жилин очень изменился. Это был уже пожилой человек. Но выражение доброты не исчезло с его лица даже и теперь, когда оно стало морщинистым и потемнело от времени.
— Володя! — сказал Жилин, вскочил и уронил в борщ ложку. Доброе лицо его выражало сильное смущение. Он взглянул на Владимира Павловича, потом на жену…
— Узнал? — мягко спросил Владимир Павлович.
— Ну конечно… Да, да, конечно, узнал… Володя… М-да…
Владимир Павлович подошел к жене Жилина и все так же мягко спросил:
— А ведь мы с вами тоже были знакомы, не правда ли?
— Ириночка! — сказал Жилин, как показалось Владимиру Павловичу, беспокойно.
— Не учились ли и вы в нашей школе? — продолжал Владимир Павлович. — Класса на три моложе? Я что-то начинаю вспоминать…
Жилин решительно встал и подошел к Владимиру Павловичу:
— Я… Я думаю, нам лучше выйти… при детях неудобно…
— Но почему, собственно, неудобно? — спросил Владимир Павлович.
— Нет, нет, не здесь… Выйдем.
Жилин поспешно вышел из дома. За ним шел Владимир Павлович, пожимая плечами:
— В чем дело, Саша? Что за фокусы? Это на тебя не похоже.
— Ничего, ничего, — говорил Жилин. — Вот скамеечка. Садись, пожалуйста… если хочешь.
— Ну хорошо, сядем… Ну вот, я сел… Садись и ты.
— Нет, я постою, — сказал Жилин, издали тревожно глядя на пять бритых затылочков. С веранды доносился стук ложек. Неожиданно заплакал младшенький.
— Гостеприимный же ты хозяин, — усмехнулся Владимир Павлович.
— Послушай, — сказал Жилин, прислушиваясь к детскому плачу и морщась, как от сильной боли. — Послушай, ты ставишь меня в такое положение… Да и себя…
— Не хочешь меня в дом звать? — сурово спросил Владимир Павлович.
Жилин развел руками, и казалось, что этим движением он защищает свой дом от вторжения.
— Ты бы рассказал мне… — начал Владимир Павлович.
— Да нет уж, чего там…
Жилин махнул рукой.
— Одичали вы здесь, — сказал Владимир Павлович и, не прощаясь, вышел из садика.
Не спеша он направился вниз по Привокзальной улице. Никакого определенного плана у него не было. Просто не хотелось возвращаться в гостиницу, и он снова бродил по городу. Вскоре повеяло сыростью с Волги. Оттуда на город надвигался вечер. Где-то далеко — наверно, на набережной — заиграл духовой оркестр.
«Что же это происходит? — думал Владимир Павлович. — Или в самом деле они здесь одичали? Нет, так нельзя… Ведь он, как-никак, занимает какое-то место под солнцем… Надо жаловаться. Но кому? На что? Друзья его плохо приняли? Совсем не приняли? Но это их личное дело. Ему нехорошо в родном городе? Гостиничный администратор завтра же достанет ему билеты в театр. Это новый театр, гордость города, хорошая труппа, худрук — лауреат… Завтра же он сможет примкнуть к экскурсии на строительство ГЭС, он сможет увидеть работу новых механизмов, недавно прибывших с Урала. Может быть, он хочет осмотреть новые дома в заводском поселке? Пожалуйста! Может быть, музей местной промышленности? И музей с превеликим удовольствием покажут гостю… Но что касается его бывших друзей — никто не властен приказать им… Это их дело — подавать ему руку или нет, пускать в дом или…».
Сильнее, чем когда-либо, Владимир Павлович ощутил щемящее тоскливое чувство. Ни волжские пейзажи, ни вид голубого домика, где он родился и в котором прошло его детство, ни ярко освещенный прожектором памятник Чапаеву, возле которого происходили первые памятные свидания, — ничто не могло скрасить его вынужденное одиночество. Ведь вот о чем он мечтал в Москве: старые друзья, люди, с которыми он провел свою молодость… И Владимир Павлович среди них… Первый среди равных…
«Стоп! — сказал он себе. — Как же я раньше не догадался… Ганечка! Надо повидать Ганечку. Если он жив и здоров и, чего доброго, не уехал отсюда, надо его повидать, поговорить с ним, и тогда все тайное станет явным!»
Ведь Ганечка тоже был в их компании… Правда, он быстро от них откололся. Но что значит «откололся»? Если он жив и здоров и никуда не уехал отсюда, то, конечно, он знает все. Да, уж таков был Ганечка. Он мог умереть от малярии или от чего угодно, мог оказаться в любых широтах, но характер его не мог измениться.
Ганечка был болтун, а от этого не помогает и землетрясение. Да, он был болтун, но болтун вполне, так сказать, честный. Он не мог удержаться от того, чтобы не передать любую новость, доверенную ему. И доверять ему ничего было нельзя — ни своего, ни чужого. Но то, что было ему поведано, передавалось им «в чистом виде». Он ничего не прибавлял и ничего не утаивал. Он обожал новости, смаковал их и, передавая, задыхался от восторга. Но лишнего, «от себя», никогда ничего не прибавлял.
Ганечка был единственным отпрыском когда-то большого и влиятельного семейства зубных врачей. Отец и мать Ганечки, дяди и тетки, родные и двоюродные — все они тоже были зубными врачами. И в то время как Лебедев учился на бухгалтерских курсах, а Рябинин держал экзамен в академию, а Саша Жилин работал чернорабочим на пристани, а Владимир Павлович фланировал по набережной, — Ганечка учился сложным экстракциям, умерщвлению нервов и изучал латинскую кухню.
Если бы Владимир Павлович догадался посетить Ганечку днем, то еще с улицы увидел бы высокий стеклянный ящик с инструментами и подголовник кресла, похожий на шею какой-то хищной птицы.
Он занимал комнату с балконом на улицу. Ход в эту комнату был собственный, независимый от других жильцов. Узкая, обитая войлоком дверь вела в тамбур, похожий на дот с двойными, окованными железом и обшитыми деревом стенами.
Квартира, видимо, перестраивалась и делилась много раз и дот был создан в результате последнего раздела. Все здесь еще носило следы сражения: и вздутые трубы парового отопления, и покосившийся газовый счетчик. Древняя старуха открыла Владимиру Павловичу дверь и провела гостя в комнату. Владимир Павлович увидел высокого, довольно стройного мужчину в белом халате, на котором резко выделялась ярко-черная борода.
— Ганечка?! — сказал Владимир Павлович.
— Боже мой, Вольдемар! — Черная борода быстро очутилась рядом с Владимиром Павловичем. — Вольдемар! Чего только на этом свете не бывает!
Они обнялись, и Владимир Павлович даже всхлипнул.
— Вольдемар! — повторял Ганечка в восторге. — Вольдемар! Как же это я не знал, что ты здесь, у нас?
— Сегодня приехал…
— Уже видел кого-нибудь? — спросил Ганечка ревниво. — Сейчас будем ужинать… Марья! — зычно крикнул он старуху. А когда та вошла, сунул ей деньги и записал, что надо купить.
Владимир Павлович сел за стол, вздохнул и вдруг почувствовал невыносимый голод.
— Дай-ка мне что-нибудь пожевать, — попросил он.
— Сейчас, сейчас, — захлопотал Ганечка. — Что? Целый день ничего не ел?
— Ну да… И ей-богу, я в этом не виноват. Виноваты друзья, черт их дери, или, вернее сказать, бывшие друзья.
— А-а!.. — сказал Ганечка.
— Что?
— Нет, ничего… Просто говорю: «А!» Хочешь рюмку водки?
— Можно. Вообще-то я не пью, у меня печень и так далее… Одно время приходилось выпивать, ну — деловые встречи, нужно так нужно. Но сейчас стиль другой пошел… Что? — спросил он, выпив водки и чувствуя приятное тепло.
— Нет, ничего… Пожалуйста.
— Мне показалось, ты что-то сказал. — Владимир Павлович быстро выпил вторую рюмку и закусил колбасой. — Да, так вот — друзья… Произошло нечто, уму моему непостижимое. Приехал, понимаешь, позвонил Лебедеву. «Да. Нет. Нет. Да». Что за тон? Почему? Понимает он сам, что все это курам на смех? Уездный бухгалтер! Как это у Михалкова: «Один гигант районного масштаба»… Налей-ка мне еще рюмку… Теперь Рябинин. Мятежный дух, доктор Штосман или, как там его, Шокман… В общем, Платон Кречет… душевный разлад и так далее… Какая-то ерунда. Глазами сверкает… Пошел я к Жилину…
— Ну, ну, — торопил Ганечка, потирая руки. — Ну же, ну! Жилин, а? Приятелями были!
— Да, приятелями, — подтвердил Владимир Павлович. — Нет, не наливай мне, Ганечка. Все-таки печень… Вот именно: он меня любил — я это знаю. Он… ему хотелось поговорить… я же видел, а он… Словом, я должен был уйти.
— «Должен был уйти», — повторил Ганечка, блестя глазами. — Но он сказал тебе… Он тебе сказал… Что он сказал?
— Он сказал: «При детях… неудобно…»
— При детях неудобно? — Ганечка засмеялся. — Бесподобно! При детях неудобно! Боже мой!..
Он повторял эту фразу на разные лады, кашлял, смеялся и плакал от смеха. Наконец, высморкав нос, сказал:
— Ну конечно же, господи… Конечно, при детях неудобно. Сколько их у него?
— Пятеро.
— Да, да, да… — сказал Ганечка. — Да, да, да, пятеро… Так что же?
— Вот весь мой день. И это — люди, с которыми я провел молодость!
— Молодость? Да, да, молодость, — повторил Ганечка. — Но молодость ушла, как говорится, безвозвратно. Ты лучше расскажи, как ты живешь. Есть что-то такое в тебе… появилось… столичное. Кандидат наук? Кафедра? Женат? Нашел принцессу? Помнишь, ты хотел найти принцессу с жилплощадью в Москве. Нашел, да?
— Комнату нашел, принцесса будет, — сказал Владимир Павлович. — Будет, будет, не сомневайся, Ганечка… Но ты мне вот что скажи: Лебедев, Рябинин, Саша Жилин, Титов — я ведь еще не сказал тебе, что звонил и к Титову, — слушай, они что , сговорились?
— Сговорились, сговорились, — охотно подтвердил Ганечка. — Это безусловно, в этом нет сомнения. Не сомневайся, Вольдемар. Милый, голубчик, золотко мое, сговорились, не сомневайся. Ведь это все из-за Катеньки… Виноват — из-за Екатерины Дмитриевны.
— Какая Катенька? — искренне удивился Владимир Павлович.
— Какая, какая! Катенька Борзенко, прекрасная хохлушка.
— Вот что! Откуда ж ты знаешь?
— Да как же было не знать! Ведь ты же не стеснялся… Леня, и Илюша, и Сашка знали, сам нам рассказывал.
— Ну, положим, не тебе, — заметил Владимир Павлович, отставив тарелку и рюмку.
— Мне? М-м-м… Ну, положим, мне ты не рассказывал. Но ведь намекал? Намекал. Да и как было не намекнуть! Хорошенькая девушка! Прелесть! Помнится, в воскресный день я как-то за Волгу поехал — устал я от этих коронок да мостиков, меня тогда при себе папаша техником держал, — поехал за Волгу, а там ты… с нею… у самого бережка… на ее руке заснул. Как с картинки! Будешь отрицать?
— Не буду, — сказал Владимир Павлович быстро, словно боясь, что разговор их может оборваться. — Ну что? Ну, вспомнил, ну, было. Она и в самом деле была хорошенькой. Так как же она живет? Что с ней стало?
Ганечка навалился бородою на стол и внимательно взглянул на Владимира Павловича. С минуту он испытующе глядел на него, потом вскочил, видимо не в силах владеть собою:
— Так ты ничего не знаешь? Ты действительно ничего не знаешь?
— Ничего, клянусь тебе…
Ганечка покачал головой, потом снова сел за стол, напротив Владимира Павловича.
— Но ведь родился сын, — сказал он негромко.
Его слова произвели впечатление. Ганечка, наслаждаясь, смотрел на Владимира Павловича. Помолчав немного, добавил:
— Твой, твой сын, в этом нет сомнения. Достаточно взглянуть на Анатолия Петровича…
— Петрович? Почему Петрович? Ничего не понимаю! Если это мой сын… Петрович? — снова спросил Владимир Павлович. — Уж не Ткачев ли?
— Он самый, угадал! Эх, черт возьми, а я-то тебя собрался экзаменовать…
— Ткачев… — повторил Владимир Павлович, наморщив лоб и, видимо, стараясь что-то припомнить.
— Влюблен был безумно, — рассказывал Ганечка. — Прямо-таки по пятам ходил. Да ты сам над ним потешался… Высокий такой дядя, грудь колесом, ну — военный человек, что ты хочешь!..
— Тоже красиво! — сказал Владимир Павлович. — На каком же она месяце была, когда замуж выходила?
— Что, что? — удивился Ганечка. — На каком месяце? Ну, это ты зря, Вольдемар! Она не такой человек, Екатерина Дмитриевна… чтобы в это время — без любви… Чепуха какая… Да и для чего это ей надо было?.. Зря, зря обидел…
— Ну так рассказывай тогда по порядку! — со злостью сказал Владимир Павлович.
— Сердишься?
— Рассказывай, прошу тебя!
— Можно… можно и по порядку, — согласился Ганечка. — Ну, уехал ты, я в то время со всей вашей компанией перессорился: им, видите ли, мой «образ жизни» не нравился или уж я не знаю что… Полгода прошло. Узнал случайно: Катенька родила. Катенька?! Ну, я в цветочный магазин, великолепный букет, и — в родилку.
— Букет, родилка… какая ерунда… — потирая лоб, сказал Владимир Павлович.
— А ты не перебивай. Сам же просил по порядку… Вот перебил, а я забыл, на чем остановился.
— Ну… цветы…
— Да-да… Приезжаю в родилку. Милые мои! В вестибюле вся честна я компания — и Лебедев, и Рябинин, и Жилин, и Титов. И у каждого в руках по букету. Море цветов! Все рады — мальчик… «Товарищи, прошу расходиться по домам, часы приема окончены!..» Да-а… прекрасный был денек, — сказал Ганечка. Воспоминания, видимо, доставляли ему истинное удовольствие. — Назвали Анатолием. А Ткачев в это время на учениях был. Он вообще ни о чем понятия не имел. Даже не знал, что ты из Энска сбежал. Два года прошло, два года — не меньше. Видел я их как-то потом уже на улице, ну, пару раз в театре встретил… Потом здесь. Я ей восьмерку пломбировал. Закончил, убрал инструмент, а она все в кресле сидит. Говорит: «Ганечка, вы знаете, я выхожу замуж». — «За Ткачева?» — «Да. Он хороший, верно? Очень он хороший человек». Ну, Ткачев чуть с ума от радости не сошел.
— Но алименты? Я ни разу даже повестки не получал!
Ганечка засмеялся.
— Тоже сказал — алименты! У мальчишки, слава богу, есть отец.
— Но не родной отец!
— Так мальчик-то этого не знает! Куда как приятно иметь беглого отца, алиментщика! А тут — человек вырос в нормальной семье, при отце и при матери. Анатолий Петрович — и все.
— Так, — прервал его Владимир Павлович. — А мне, значит, сговорились руки не подавать, так сказать, заклеймить…
— Было, было… Не спорю. Был такой разговор.
— И ты, Ганечка, тоже в этом сговоре участвовал?
— И это было.
— Ну и как же?
— Слаб человек, — вздохнул Ганечка. — Ну, приехал ты, ну, пришел… Ну что? «Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой…» Ты бы видел этого младенца! Двадцать лет парню, косая сажень в плечах. Он нас всех одним пальцем уложить может. Хороший паренек, добрый. Учится…
— Отца и мать уважает, — вставил Владимир Павлович.
— Уважает, это так. А как не уважать! Ведь ты не знаешь — Ткачев… он…
— Чего я еще не знаю! — перебил его Владимир Павлович. — Я теперь все знаю.
Он встал, стряхнул крошки с брюк:
— Проводи-ка меня…
— Уходишь? Уже? Постой, постой… Как же так, и не поел, и не выпил? Ты где остановился? В «Интернациональной»? Марья!
Из дота вышла старуха и, строго глядя на Владимира Павловича, подала ему плащ.
Когда он был уже на улице, Ганечка окликнул приятеля. Владимир Павлович поднял голову, увидел стеклянный ящик, хищную спинку зубоврачебного кресла — и ничего не ответил.
Была уже ночь, когда он вернулся в гостиницу. В крохотном вестибюле свет был притушен. На диване спала горничная. Администратор вместе с ключом подал Владимиру Павловичу телеграмму. «Москвы» — прочел он и вскрыл.
«Родной мой с приездом на новое место желаю тебе хорошо отдохнуть люблю целую всегда твоя Полина».
Он смял телеграмму и, не оборачиваясь, поднялся к себе во второй этаж. Но хотя он прочел телеграмму про себя, ему казалось, что все уже знают ее содержание, и ему слышался позади шепот и смех.
Едва войдя в номер, он снова развернул телеграмму, аккуратно сложил и порвал на мелкие кусочки. «Дура, дура! — повторял он сквозь зубы. — Какая дура!» В эту минуту он чувствовал только ненависть. Ненависть к Полине — с ее идиотскими ласками, ненависть к Танечке и ко всему этому зубоврачебному доту, где он только что испытал стыд и унижение, ненависть к Рябинину с его школой, претендующей на «храм науки», ненависть к недоучке-бухгалтеру, и к Жилину, и к его детям — бритоголовым и похожим друг на друга, как близнецы.
В номере было душно, но он не открывал окно и даже опустил тяжелые, бурого цвета, купеческие занавески, чтобы никто, даже случайно, не мог увидеть его здесь, шагающего взад и вперед по скверному дощатому полу.
Было яснее ясного: они сговорились, сговорились не подавать ему руки, не разговаривать, не отвечать на письма. И Ганечка, конечно же, был с ними в сговоре. Он ведь больше всех был влюблен в Катеринку. «Море цветов!» Какая пошлость! «Море цветов!..»
Конечно, Ганечка был с ними в сговоре, но не выдержал. Увидел Владимира Павловича и не выдержал: захотелось посплетничать, рассказать, первому сообщить…
А этот Ткачев! Владимир Павлович с трудом мог вспомнить его лицо, фигуру. Что-то очень мощное, возвышающееся, как башня над местностью, — так он когда-то метко острил над курсантом военного училища. Теперь, наверное, командует ротой. Ать-два, ать-два!.. Нашла сокровище! Ну, да и она не изюм…
Но тут он вспомнил Екатерину Дмитриевну, Катеньку, Катеринку — как он любил ее называть, вспомнил ее красивую, бодрую и здоровую фигурку, необыкновенно тонкие кисти рук и нежную-нежную шею. И все это было отдано ему, в тот вечер за Волгой…
Он спал на ее руке. Она разбудила его с рассветом. Заря была такая яркая, что, казалось, кровь лежит на лице Катеринки. Месяца через три после этого она сказала ему, что беременна. «Ну, знаешь, не мне тебя учить…» — «Тише, тише… — просила она. — Нас могут услышать». — «Это же так просто! Ну, Катеринка!» — «Тише, тише…»
Двадцать один год назад, уезжая, он был уверен, что все «в порядке». Как бы не так!
«Она хотела досадить мне», — думал Владимир Павлович, понимая, что это не так, что никто не пойдет на муку ради мелкого и глупого чувства. Да и алименты не гнались за ним все эти годы, алименты, которые действительно могли ему повредить. Все дело было в том, что она хотела ребенка. Хотела, несмотря ни на что. Ей был ненавистен и этот шепот, и эти намеки… Но понимая, что это так, Владимир Павлович все так же ходил из угла в угол по дощатому полу и повторял: «Она хотела мне отомстить… Они сговорились унизить меня». И они добились своего, думал Владимир Павлович. Последнее слово все-таки осталось за ними, а ему теперь надо дожидаться утреннего поезда и ехать назад в Москву.
«В Москву?» — спросил себя Владимир Павлович и ужаснулся. В таком-то настроении, не отдохнув, и в Москву? Именно сейчас, когда ему нужны силы для нового этапа? Нет, шалишь…
Он вынул из всех карманов деньги, сосчитал и, уложив в бумажник, прибавил аккредитив. Получалось так, что на поездку в Гагры не хватало рублей четыреста. Ерунда, Полина вышлет. Гагры, Гагры, Кавказская Ривьера! Конечно, он там отдохнет. Пусть хоть двадцать дней. Да и для того, чтобы рвать с Полиной, нужна какая-то прослойка, короче говоря, надо вывести себя из штопора, перейти в другое качество, а то он, кажется, в самом деле запсиховал. Пляж, море, луна, мраморные лестницы… А если Полина подошлет денег, можно будет съездить в Сухуми, где сохранился такой духанчик…
И он отдернул бурую занавеску и распахнул окно, как будто уже мог увидеть эти свободные оранжево-зеленые дали.
В окно ворвался резкий, холодный ветер и острый запах ночной сырости. Где-то далеко, на одной ноте, низко гудел пароход. Владимир Павлович с минуту вслушивался в гудение, потом нахмурился и захлопнул окно. Как он любил раньше эти темные сентябрьские ночи, освежающий холодок, сырой запах Волги! Он старался отогнать от себя картины далекого прошлого, а они выплывали снова, и стучались в стекла, и мучили сердце. Это была знакомая, тоскливая боль, которая выгнала его сюда из Москвы. И он подумал, что там, в Гаграх, эти приступы будут повторяться и что там особенно остро он будет вспоминать эту плохо освещенную набережную и темноту, которая начинается за обрывом и кончается на левом берегу реки, где день и ночь горят огни строящейся ГЭС. На кой черт ему пляж из гальки, и будки с мороженым, и будка с афишами концертов Киевской филармонии! На кой черт это все, когда ему хочется темной ночью пройти по набережной вдоль Волги со старыми своими товарищами, подставив лицо порывистому осеннему ветру! Нет, он не простит себе бегства отсюда…
А что, если?.. Нет, нет, не на птичьих правах, не с оглядкой… Но что, если он останется отдыхать здесь… как бы это сказать… останется полноценно? Не от него это зависит? Положим, кое-что зависит и от него! Новая мысль, которая пришла ему в голову, была настолько волнующе заманчива, что прошло несколько минут, прежде чем он с нею освоился.
В конце концов, почему бы и нет? — осмелев, думал Владимир Павлович. — Попробуем рассчитать. «В этом нет сомнения, это твой сын», — сказал Ганечка. Вероятно, действительно так. В таком случае непременно надо заглянуть к супругам Ткачевым и напомнить о себе. Ну, конечно, без всяких крайностей, без скандалов, вежливо, культурно. Просто хотелось бы познакомиться со своим сыном. Разве это не мое право? Позвольте, позвольте, почему это я должен говорить об этом вполголоса? Ах, у него есть отец! И Анатолий не знает, что это не родной отец? Но он должен узнать об этом. И тогда он сам решит. Ему уже двадцать лет. Нельзя? Ах, Екатерина Дмитриевна и товарищ Ткачев будут переживать? Но разве он сегодня ничего не пережил? И этот смеющийся взгляд администратора, и глухой шепот позади себя, и зубоврачебный дот — все это ваша работа, дорогие товарищи! А ведь он приехал отдохнуть в родной город.
Чем больше думал Владимир Павлович, тем больше нравился ему его план. Последнее слово все же будет за ним, это ясно. И он останется на этот месяц, здесь, но не в той жалкой роли, которая была ему уготовлена и в какой он был в действительности весь сегодняшний день. Он останется здесь как дорогой, уважаемый гость. И он сможет рассказать своим сослуживцам, как его приглашали обедать, и как друзья водили его в городской театр и на базар, и какие там дивные помидоры и арбузы. Специально для него была устроена поездка по Волге, вниз по матушке по Волге.
И молодежь будет с ними — Анатолий со своей девушкой. На этом он настоит. Переедут на левый берег, встретят зарю, вспомнят старые добрые времена. Да, дорогие товарищи, вам придется побегать, а не то… Черт возьми, все-таки… сын!
И все это без всякого риска для Владимира Павловича. Никто из его бывших друзей не пойдет на то, чтобы открыть Анатолию правду и чтобы разрушить это выдуманное Катеринкой отцовство. Они-то ведь все от Катеринки по-прежнему без ума. Это видно по Ганечке. Ну, так ладно… Он накажет их за сговор.
Владимир Павлович быстро разделся и лег, чувствуя, что устал, и предвкушая хороший сон после верно принятого решения. Но простыни были холодными, и едва он лег, как почувствовал, что изо всех щелей дует. Он лежал и дрожал, чувствуя, как озноб забирается все выше и выше — с ног на живот, на грудь, на подбородок. Наконец он заснул, словно провалился в черную яму. Но через час проснулся в тревоге: сколько времени, не опоздал ли он? Быть может, Ткачев уже ушел на работу, и тогда весь день придется толкаться в отвратительном безделье.
Часы показывали четыре, но больше Владимир Павлович не мог уснуть. Он лежал, дрожа от холода, и все думал о подробностях своего будущего свидания с Ткачевым. Не надо быть дураком и лезть прямо в дом.
Наверное, сидят и пьют чай. Входит Владимир Павлович. Шум, грохот. Нет, нет… Надо спокойно подойти к Ткачеву на улице, приподнять шляпу: «Не узнаете?» Начинать надо как раз не с Катеринки, а именно с этого фальшивого родителя. Пускай уж он распорядится, скомандует Лебедеву, Рябинину, Саше Жилину. Ах, Саша, Саша…
Остаток ночи он провел скверно. Голова была как свинцовая, во рту он чувствовал отвратительный вкус ржавчины, и какая-то тяжесть лежала на сердце.
Утром на воздухе он почувствовал себя лучше и с удовольствием прошелся по бульвару. Было тепло, тихо и ясно. Солнце пригревало по-летнему, но уже во всем чувствовалась осень. За ночь ветер нарвал много листьев, и они шуршали под ногами и двигались, и казалось, что весь бульвар вместе с Владимиром Павловичем, шурша, движется куда-то вниз, к Волге, и еще дальше, к тоненькому барьерчику горизонта.
Он свернул в переулок, разыскал дом, где жили Ткачевы, и остановился в нерешительности. Это был небольшой двухэтажный дом с открытой на улицу дверью. Были видны сени и крутая лестница в два марша. Все это для наблюдательного пункта совершенно не годилось. Зато парадная нового пятиэтажного дома на другой стороне переулка вполне годилась для обзора.
Первые пять минут Владимир Павлович чувствовал себя крайне неловко. Ему казалось, что все проходившие мимо задают себе один вопрос: «А этот здесь зачем?» Но потом, поняв, что никому никакого дела нет до него, все внимание обратил на открытую дверь и крутую лестницу. Ей-богу, если рассказать в Москве, — не поверят. Солидный человек, занимает должность, имеет хорошие связи — и, как маленький, дежурит под воротами. И ведь дело-то совсем не в какой-нибудь хорошенькой девчонке. Совсем не в этом!
Время шло. У Владимира Павловича стали затекать ноги. Большая синяя муха прилепилась к щеке, он отгонял ее, но она, громко жужжа, возвращалась снова и снова. В доме наконец стало тихо. Все разошлись по своим делам.
Вдруг там, напротив, на лестнице, послышались шаги. Переулок был узкий, и Владимир Павлович слышал как — раз-раз — простучали каблуки, и на улицу выбежал молодой человек.
— Минуточку, мама! — крикнул он снизу вверх.
Владимир Павлович сделал шаг вперед, увидел черные волосы, блестевшие на солнце, и яркие губы на сильном, худощавом лице. И так странно было в этом незнакомом юноше вдруг увидеть самого себя в молодости, что Владимир Павлович сделал еще шаг вперед и на этот раз покинул свое убежище.
Молодой человек перешел на другую сторону переулка, — он стоял теперь возле табачного ларька, в двух шагах от Владимира Павловича.
— «Беломорканала» нет? — спросил он. — Ну тогда дайте «Дели».
И это движение, когда он доставал из кармана папиросу, показалось знакомым. Именно так закуривал Владимир Павлович. Теперь, когда он уж второй год не курил, он вспомнил это свое движение.
Владимир Павлович разглядывал сына жадно и торопливо, словно боясь, что он может исчезнуть, раствориться. Сын, сын, его сын!..
Он был одет очень просто: сандалии, холщовые брюки, рубашка с открытым воротом. Сын, сын… Владимир Павлович рассматривал его с наслаждением. Еще немного, и он подбежал бы к нему, схватил бы за плечи, прижал бы к себе. Да, в ту минуту он ничего большего и не хотел: прижать к себе, почувствовать близко, рядом, молодое, сильное, согретое солнцем тело сына. Своей рукой взъерошить ему волосы. Ведь это же его сын!
Он совсем забыл, что должен быть осторожен, стоял посреди улицы, нетерпеливо пощелкивая пальцами.
— Анатолий, ты скоро? — крикнул женский голос.
— Сейчас, сейчас! — ответил сын, бросил папиросу и бегом, обогнув дом, вернулся и подкатил к крыльцу низкую трехколесную коляску. Назначение этой коляски Владимир Павлович не сразу понял. Сын поднялся наверх, потом — судя по шагам — стал спускаться вниз, но медленно и не один.
— Осторожнее, папа! — сказал голос сына.
— Не бойся, сынок! — ответил ему глубокий и густой мужской голос.
Владимир Павлович сжал кулаки. Какое свинство: чужого человека его сын называет отцом. И этот человек, не имея на то никакого права, свободно ерошит Анатолию волосы. Они сидят вместе за обеденным столом, а вечерами играют в шашки…
Владимир Павлович всю жизнь считал себя человеком не ревнивым. Таким его считали и женщины. Да так оно и было на самом деле. Нелепа страсть, которая наносит такие страшные разрушения и не приносит никакого удовольствия… Да и не для этого он сюда явился. Но сейчас ревность жгла его, и, чтобы потушить этот мучительный внутренний жар, Владимир Павлович был готов на самый безрассудный поступок.
Но вот он снова увидел сына. Анатолий медленно спускался по лестнице. Срез потолка мешал Владимиру Павловичу. Почему сын идет так медленно и почему согнувшись? Но уже в следующую минуту Владимир Павлович увидел человека, которого Анатолий называл отцом.
Ткачев спускался тоже очень медленно. На нем, как и двадцать лет назад, была военная гимнастерка, но теперь на его груди Владимир Павлович видел два ряда разноцветных орденских ленточек.
Показалась мать. Владимир Павлович мельком увидел красный поясок, охватывающий худенькую фигурку, увидел седую голову…
Медленно спускались эти трое, а перед глазами Владимира Павловича с ужасающей быстротой вертелись и прыгали разноцветные ленточки и красный поясок Катеринки.
— Ну как, папа? — спросил Анатолий, когда они перешагнули порог.
— Отлично, сынок, — ответил Ткачев, тяжело дыша и вытирая пот с висков.
Никто из них не обратил внимания на человека в плаще и белых сандалетах, крепко сжимавшего в руках велюровую шляпу. С помощью сына и жены Ткачев сел в коляску. Видимо, это было для него самое трудное. Он улыбался, но при этом сильно морщил брови, и снова на его лице выступил обильный пот.
Екатерина Дмитриевна закрыла ему ноги одеялом, и Владимир Павлович услышал металлический звук.
— Поехали! — весело сказал Ткачев.
Мать и сын обменялись понимающим взглядом, и Анатолий не спеша покатил коляску в сторону бульвара. Владимир Павлович пошел вслед за ними. Только он шел не по мостовой, а по панели, прижимаясь к стенкам домов, крадучись, чтобы не выдать себя.
— Хочешь, двинем к Волге? — спросил сын, когда они выехали на бульвар.
— Хочу, конечно! — ответил Ткачев. — Только тяжело тебе будет подниматься обратно.
— Обо мне, пожалуйста, не беспокойся. Если ты себя хорошо чувствуешь…
— Отлично, — повторил Ткачев. — С тобой, мальчик, у меня снова есть ноги.
На набережной Владимир Павлович встал почти рядом с ними. Он только приподнял воротник плаща и надвинул шляпу на лоб. Да Ткачев, занятый своими мыслями, и так бы его не узнал.
Сдвинув брови, он по-прежнему смотрел на реку, на паром, заставленный машинами, готовый причалить к берегу.
— Было время, — сказал Ткачев, — я брал тебя на руки и шел с тобой сюда… к Волге. Теперь — ты…
— Папа! — укоризненно сказал Анатолий.
— Ничего, ничего, сынок.
Рука сына спокойно лежала на плече Ткачева, а тот ласково гладил эту крепкую, молодую, почти черную от загара руку. Владимир Павлович взглянул на Ткачева, потом на сына и снова на Ткачева…
«Они похожи, — неожиданно подумал Владимир Павлович. — Нет, кажется, я схожу с ума…»
Медленно возвращался Владимир Павлович в гостиницу. Подъем утомил его, но он ни разу не остановился и не обернулся.
В гостинице, на площадке второго этажа, он увидел себя в зеркале. Пожилой мужчина в грязном плаще, с галстуком, съехавшим набок, и в темных от пыли белых сандалетах. Брюки пузырятся на коленях, воротничок размок от жары. В первую минуту он не поверил, что это действительно он. Впалые щеки поросли седой щетиной, мутные глаза покраснели от бессонницы. Владимир Павлович остановился, провел рукой по небритому подбородку. «Странно, ведь я вчера только брился в поезде. Очень странно!» И эта пыль, злая волжская пыль! Он чувствовал ее в складках одежды, на шее, на ладонях, на щиколотках, пыль потрескивала у него на зубах, и это усиливало ощущение нечистоты.
Он испугался. Вон отсюда, из этого несчастного города! Вон, и как можно скорее!
В номере Владимир Павлович поспешно бросился собирать вещи, вызвал администратора.
— Я уезжаю. Вот мой ключ. Я получил телеграмму… — начал он, но не кончил фразу, махнул рукой и, сунув паспорт в карман, выбежал на улицу.
Забыв о своих годах, и о своей солидности, и о том, что у него больная печень, он бежал по улице, смешно подкидывая ноги и задыхаясь.
Касса была закрыта, он побежал к начальнику вокзала. Билетов в Москву не было. Он просил, умолял, показывал какие-то бумажки, грозил жаловаться самому министру и чуть не плакал от мысли, что ему придется снова вернуться в гостиницу или, чего доброго, ночевать в зубоврачебном доте.
Ни о Гаграх, ни о Сухуми он даже не подумал. В Москву, домой, к Полине! И он требовал, чтобы ему дали билет в Москву, к единственному человеку, который — он это знал — успокоит его, накормит, вымоет голову, подстрижет ногти, к Полине, которая верит в то, что он настоящий, умный, интересный человек и никогда в этом не разуверится, потому что любит его.
К вечеру начальник вокзала нашел его в зале ожидания и сказал, что есть один общий на Москву. Если товарищ отпускник не возражает… Владимир Павлович чуть не бросился ему на шею.
Начальник вокзала от души был доволен, что может ему помочь. Он вызвал кассиршу, но, прежде чем вручить билет, вдруг нахмурился и, осмотрев Владимира Павловича с ног до головы, спросил:
— Скажите, э-э… виноват… вы сами не из нашего города будете?
— Я? — переспросил Владимир Павлович. — Я? Из этого города? Нет, нет, клянусь вам, — добавил он, словно боясь, что его могут лишить билета, если он признается, что родился и вырос именно здесь.
— А мне показалось…
— Нет, нет, — перебил его Владимир Павлович. — Вам показалось. Я здесь в отпуске. Отпуск, понимаете, Волга, воздух…
Подошел поезд, и Владимир Павлович побежал искать свой вагон. В первый момент ему показалось, что вагон набит так, что не только сесть негде, но негде даже встать, но потом, когда поезд тронулся, его устроили на сиденье возле прохода, а на следующей станции кто-то сошел, и Владимир Павлович занял место у окна, и там ему было гораздо удобнее.
В общих вагонах ездят чаще всего на короткие расстояния, и соседи Владимира Павловича менялись непрерывно. Почти на каждой станции кто-нибудь входил и выходил.
— Вы в Москву? — удивленно спрашивали Владимира Павловича.
А одна молоденькая девушка даже возмутилась:
— Ну уж, в Москву я бы так не ездила! Уж в Москву-то я бы на мягкий разорилась…
Владимир Павлович ничего не ответил. Он вообще ко всему относился равнодушно, молчал, механически слушая разговоры и ни во что не вмешиваясь. В Харькове была длительная стоянка, на перроне на столах были приготовлены обеды для пассажиров. Владимир Павлович торопливо съел две тарелки борща, большую котлету, послал телеграмму Полине и, вернувшись в вагон, задремал на чьем-то плече.
Москва началась в сонном рассвете. Шел дождь, и сквозь мокрые стекла ничего нельзя было разобрать, кроме унылого однообразия рельсов. Пути двоились, троились и умножались с такой неестественной быстротой, что невозможно было понять, по какому из них идет поезд. И каждый раз, когда вагон вздрагивал на стыках, Владимиру Павловичу казалось, что у него во рту вздрагивает протез.
Но вскоре все это кончилось — из окна он увидел Полину. Она тоже его увидела, улыбнулась, помахала рукой и побежала по движению поезда, а Владимир Павлович стоял в тамбуре и равнодушно смотрел на ее встревоженное, улыбающееся лицо.
— Почему ты так скоро вернулся? — спрашивала Полина. — Что случилось? У тебя такой усталый вид. — Он ничего не ответил, и она, взяв его красненький чемоданчик, сказала. — Идем скорее. Такси ждет.
Молча они прошли перрон, спустились вниз, прошли длинный туннель, снова поднялись наверх, вышли на площадь и сели в такси.
Четыре двести
1
— Что с Игорем? — спросил Федор Васильевич. — Я не узнаю его. Он не смотрит мне в глаза, прячется, уходит чуть свет, приходит только ночевать. Разве ты не замечаешь?
Елена Владимировна не сразу ответила. Она вытирала посуду, поглядывая в зеркало, висевшее в простенке между окнами. В зеркале был виден Федор Васильевич и весь его кабинет — маленькая восьмиметровая комнатка, выделенная из общей большой. Когда Федор Васильевич, мужчина в годах, высокий и грузный, сидел за своим массивным столом, казалось, что вся комната занята только им одним. Меж тем здесь стояли стеллажи с книгами, кресло и кожаный диванчик. Федор Васильевич — инженер-конструктор — много лет увлекался станками-автоматами. В столе хранился архив — отзывы ученых, переписка, фотографии и киноленты.
— Просто Игорь занят больше, чем в прошлом году, — сказала Елена Владимировна. — Все говорят, что на математическом самый трудный курс — второй…
Федор Васильевич промолчал. Елена Владимировна поставила посуду в буфет и снова взглянула в зеркало:
— Пойду в магазин, куплю чего-нибудь к чаю…
— Оденься потеплее.
— Ну, что ты… Такая дивная осень.
Федор Васильевич снял пиджак, надел домашние туфли и взял с полки «Трех товарищей». Но едва он прилег на диванчик, как послышались шаги Игоря.
— Папа, к тебе можно?
— Да, конечно. — Он отложил книгу, приподнялся и взглянул на сына. — Ну что же ты, заходи…
Но Игорь остался стоять в дверях. Лицо его показалось Федору Васильевичу бледнее обычного. Не заболел ли?
Игорь вытащил тоненький портсигарчик и поспешно, неумело закурил. Федор Васильевич недавно бросил курить, и дым раздражал его. Но он не сделал замечания и только спросил:
— Что с тобой?
Когда Игорь рассказал, что произошло, Федор Васильевич встал, открыл стол, вынул непочатую пачку папирос, зажигалку, с силой высек огонь и закурил. Не глядя на сына, сказал:
— Уйди. — Он был человек вспыльчивый и боялся, что сгоряча может наделать бед. — Матери ни слова, слышишь? Я сам.
— Папа!
— Я позову. Иди.
Он запер дверь за сыном, открыл форточку, сел и надолго задумался. Несколько раз он подходил к двери, чтобы позвать сына, узнать подробности преступления, которое казалось ему совершенно невероятным по своей глупости и дикости.
Два студента — один из них его сын, — работая в колхозе на уборке картофеля и торопясь на именины, собрали только часть урожая, а другую часть втоптали в землю. На этом они выгадали три часа.
Обман раскрылся сразу же. Правление колхоза сообщило в комсомольскую организацию университета. На бюро не было двух мнений. Обоих единодушно исключили из комсомола. Уже стало известно, что декан факультета высказался отчетливо и резко: за такое из университета — вон.
Целый час, пока жена не позвала его ужинать, Федор Васильевич старался объяснить себе, как это все случилось, и даже не успел подумать о том, что же теперь будет дальше.
Начался ужин. Игорь отказался наотрез, сидел у окна за своим столом, спиной к родителям, обхватив голову руками.
— Игорек, что с тобой? — спросила Елена Владимировна.
Сын ничего не ответил. Федор Васильевич, низко склонившись над тарелкой, медленно разреза л рисовую запеканку.
— Игорек, что с тобой? — повторила Елена Владимировна. — Ты нездоров?
Сын снова ничего не ответил. Тогда Елена Владимировна встала и подошла к нему. Федор Васильевич краем глаза заметил ее знакомый — любящий и встревоженный — взгляд, и этот знакомый взгляд внезапно все повернул.
— Он здоров, — громко сказал Федор Васильевич, отодвинув тарелку и роняя ножик. — Совершенно здоров, мерзавец. Мерзавец, — повторил Федор Васильевич.
Произошло то, чего он больше всего боялся: крик, скандал, испуганные лица жены и сына, который, как ему показалось, ожидал всего этого.
Потом Федор Васильевич лежал на диванчике, а жена сидела рядом и не позволяла ему говорить. Рубашка была расстегнута, галстук валялся на полу, на груди лежало тяжелое мокрое полотенце. Форточка была открыта, окурки убраны, но запах табака еще слышался.
Поздно вечером он рассказал жене, что случилось. Позвали Игоря, и Федор Васильевич потребовал, чтобы тот рассказывал подробно и по порядку, ничего не скрывая. Сын стал рассказывать, но, как и в первый раз, не было никаких подробностей. Торопились на вечеринку, часть картофеля втоптали в землю. Значит, так — впереди идет машина, вскапывает землю, позади сын, в руках у него мешок; одна, две, три, пять картофелин жестко падают в мешок, шесть, семь, восемь втаптываются. Нет, ничего нельзя понять. Торопились на вечеринку? Федору Васильевичу хотелось представить себе эту вечеринку, которая отнюдь не была оргией. Самые обыкновенные именины на квартире дальнего родственника. Этот родственник часто уезжал в командировки, а в квартире оставалась сестра его покойной жены, старая, ворчливая женщина. Какая уж там оргия!
Все-таки Федор Васильевич спросил:
— Пили?
— По сто пятьдесят портвейна.
Федор Васильевич знал, что и это правда. Говорить больше было не о чем. И он не понимал Елену Владимировну, которая все спрашивала:
— А кто выступал на бюро? А что еще говорил декан?
Но Игорь матери отвечал, и так подробно, что Федор Васильевич невольно прислушался. Оказывается, на бюро выступили восемь человек. Единодушно. Только Лебедев предложил строгий с предупреждением, потому что все знают: Игорь не лентяй, не стиляга, точно выполняет комсомольские поручения. Миша Лебедев напомнил, что и декан не раз говорил, что да, большие способности и со временем из этого парня выйдет толк…
— Ладно, довольно, — сказал Федор Васильевич. Игорь на цыпочках вышел из отцовского кабинета и тихо прикрыл за собой дверь.
Был уже первый час ночи, но спать никому не хотелось. Елена Владимировна приготовила постель и вернулась к мужу. Надо, чтобы Федор Васильевич немного успокоился. Она поцеловала мужа в лоб и, стараясь держаться как можно бодрее, сказала:
— Я все-таки не теряю надежды. Может быть, еще и обойдется.
— Обойдется? — переспросил Федор Васильевич. — Как это может «обойтись»? Ты, может быть, думаешь, что я пойду к декану? Или, может быть, мне на него пожаловаться? — спросил он возбужденно.
— Что ты, что ты, Федя, успокойся, я этого и в уме не имею, — говорила Елена Владимировна, трогая его за руку. — Успокойся, слышишь, я тебя прошу успокоиться.
Он сжал зубы и кивнул головой.
2
Федор Васильевич почти всю свою жизнь проработал на одном заводе, и так сросся с ним, что разделить их могло только несчастье. Это был старый и заслуженный завод, давший России несколько поколений революционеров, первых красногвардейцев, колхозных вожаков, народных комиссаров и партийных руководителей. На этом заводе Федор Васильевич учился, кончил фабзавуч и машиностроительный институт. На этом заводе, можно сказать, прямо в цехе, он влюбился в хорошенькую табельщицу с черными, узенькими, как у японки, глазами. Леночка тоже училась на заводе, только не в институте, а на курсах, и стала главным бухгалтером. Два года назад они отпраздновали серебряную свадьбу.
Федор Васильевич не раз и вполне серьезно говорил, что ему надоело сиднем сидеть на одном месте столько лет, что человеку вредно застаиваться и что «этот завод» загубил его жизнь. Но это были только разговоры. Федор Васильевич даже и представить не мог свою жизнь без завода.
Само собой, что он знал здесь чуть ли не каждого человека; немало было и близких людей. С каждым из них Федор Васильевич мог поговорить, посоветоваться о сыне. Но перебирая в памяти многих отличных людей, он у каждого из них находил изъян для такого дела. У одного что-то там с дочерью не в порядке, — пожалуй, будет бестактно соваться со своим; другой бездетен — не поймет; третий сам не возьмется быть советчиком.
Так он перебирал все новые и новые имена, не в силах признаться в том, что ему просто стыдно за сына, которым раньше всегда гордился.
К концу дня он все-таки решился и позвонил Якову Матвеевичу Бородину. Они были знакомы давно. Бородин был известен на заводе как человек открытый и доброжелательный, привыкший участвовать в решении разных человеческих судеб. Когда умер знаменитый Балычев, — двадцать лет заведовавший опытным цехом, все, как сговорившись, назвали Бородина: в этом цехе народ подобрался один к одному — интеллигенция. Значит, Бородин…
— Ты ко мне или я к тебе? — спросил он Федора Васильевича.
— Может, выйдем в садик?
— Ладно, давай выходи…
— Есть, — сказал Федор Васильевич, уже сердясь на себя за то, что выбрал такое место для встречи: смешно, взрослые люди, и разговор, казалось бы, не о пустом…
Старый садик по другую сторону улицы, заключенный в три брандмауэра и с клумбой посредине. Крашеные скамейки. Деревянная беседка. Как мало меняются сады! Вот здесь, в этой самой беседке, он сказал хорошенькой табельщице, что любит ее. Здесь Леночка гуляла с сыном, и Федор Васильевич сердился: комаров много! Но Леночка все-таки ходила сюда: хотелось встретить мужа с работы, хотелось погордиться сыном. С тех пор сколько лет прошло, а садик все тот же. Беседка, конечно, новая, но все такая же нелепая.
Как и предполагал Федор Васильевич, Бородин оказался терпеливым и внимательным слушателем. Он не стал утешать, да и вообще не было лишних слов.
— Случись это со мной, я бы тоже переживал. Ты думаешь, мой Виктор ровно шел? Детей растить — это знаешь!.. У тебя — один, а у меня — трое, и у каждого характер. Сколько Игорю?
— Девятнадцать.
— Мальчик! Он у тебя еще корью похворает. Моему младшему двадцать пять. Мы с Верой рано поженились.
— Мы тоже, — сказал Федор Васильевич.
— Да, я помню, помню…
— Не знаю, что и делать. Прямо руки опустились.
— Ну вот еще! Это на тебя не похоже. Ты вот представь себе: Виктору только-только шестнадцать минуло, и вдруг является домой пьяный. Ну как, нравится? Что называется, «в дым». С получением паспорта, а?
— Сравниваешь! Да я бы даже предпочел, чтобы он все это совершил в пьяном виде. А тут ведь что? Сознательное уничтожение колхозного добра.
— Ну, положим, картошку уже откопали, ничего с ней не сделается, — сказал Бородин. Ему хотелось вывести товарища из мрачного плена одних и тех же мыслей.
— Не могу поверить, что это сделал мой Игорь! Ты говоришь — картошка, а я думаю — хлеб. Сколько мы вытерпели с этим в войну, над каждым куском дрожали. Не Игорь, конечно…
— А на мой взгляд, пора подумать о том, что будет дальше с парнем.
— Да, да, конечно! — встрепенулся Федор Васильевич. — Я об этом и хотел с тобой посоветоваться. Так что, целина?
— По-моему, отпадает. Я об этом сразу подумал. Нет, целина в этом случае выглядит как наказание. А какое же это наказание? Наказан он будет достаточно: исключение из комсомола, из университета. Да и самое ожидание комсомольского собрания — ты говоришь, еще целая декада, — это, брат, тоже наказание тяжелое, может быть даже самое тяжелое. Нет, по-моему, держать поближе к себе, сейчас во всяком случае. Я бы сказал, к нам на завод, Федя, а?
У Бородина по-молодому заблестели глаза, и он с ожиданием взглянул на товарища.
— К нам на завод? — переспросил Федор Васильевич. У него тоже блестели глаза. — К станку?
— Ну да, да! Втянется, потом в вечерний. Что?
— Об этом я и думать не хочу!
— Почему? И об этом надо думать. Может быть, не Игорю, но тебе надо об этом думать. Он ведь, кажется, способный?
— Так захвалили на курсе, что дальше некуда. Феномен!
— Это у нас запросто. Сами закружат голову, а потом, когда схватятся, — поздно.
— Ты прав, совершенно прав.
— Девятнадцатилетний гений!.. — улыбнулся Бородин.
— Да, да, — подтвердил Федор Васильевич. Ему было приятно, что его мысли разделяет такой положительный человек, как Бородин. — Ты понимаешь, учись он в строительном, — пожалуйста, весь первый год на стройке, в технологическом, — там завод. Да какой хочешь возьми, хоть текстильный, а ведь здесь, понимаешь, чистая наука, математика.
— Ничего, ничего, в здоровом рабочем коллективе ты его и не узнаешь, — сказал Бородин, радуясь, что Федор Васильевич оживился. — Такого, брат, человека сотворим!
— Ох, Яша, так тяжело, ты даже не представляешь, — сказал Федор Васильевич, чувствуя, что тяжесть на сердце словно куда-то уходит. — Понимаешь, как снег на голову. Парень вроде неплохой. Не легкомысленный. И насчет девушек — ни-ни… так только, по-товарищески. На нашей лестнице живет одна, Любой зовут, ну, ходят в кино, в театр. А ведь он внешне видный. В Лену. Косточка тонкая. Но не слабенький. С ним, знаешь, не борись. Тур де бра — и будь здоров. А уж как мы его ждали! Ты, наверно, не в курсе, а нам с Леной страшно не везло. Поженились в тридцать третьем, Игорь родился только в сороковом. Чувствуешь?
— Да, я что-то слышал, — сказал Бородин, морща лоб. — Ведь у вас еще до Игоря был ребенок?
— Был… Девочка. Тяжело вспоминать, Яша. Я ее даже не видел.
— При рождении умерла?
— В том-то и дело, что нет. Жила больше месяца. Там, понимаешь, в больнице. Просто родилась очень слабой. Двух кило не было. Я тогда и не знал, что много и что мало. Родилась девочка, и все. Цветы послал. А в ответ такую записку получил… Матери это все иначе, чем наш брат, переживают. Но думал: вытянет. И вот началось: восемьдесят граммов прибавит, восемьдесят граммов потеряет. Сколько я книг по этому вопросу перечитал! Каждый день с завода в родилку. Там меня все няньки знали. Когда я Лену оттуда забирал, так они все внизу собрались, и в голос… Маленькая, жалкая, а в глаза посмотришь — только усталость. Безмерная, понимаешь, усталость.
— Да, травма ужасная, — сказал Бородин. — Бедная Елена Владимировна… Болела она долго, я помню.
— Что там! Главное — страх, что такое может повториться. Постепенно, конечно, все сгладилось. Но когда она Игоря носила, этот страх возобновился, а это самое вредное.
— Моя Вера тоже — с двумя все хорошо, а Виктора носила — истерика за истерикой.
— Нет, тут не истерика, тут очень все наболело. Когда ее увезли, одного боялся: только бы вес нормальный. Увезли прямо с завода, и ведь надо же, в ту же родилку. И няньки те же. Сидел я, сидел у них в приемной и заснул. Они же меня и разбудили. Что-то говорят, а что говорят — не понимаю. Открыл глаза: родилка, приемная, няньки. Слышу: сын. Сколько? Не знают. Я к врачу: сколько? Не помнит. А уж вниз записка летит: четыре двести! Ну брат, шел я тогда домой и, понимаешь, во все горло: «Четыре двести, четыре двести». Ночь, снег метет, ветер адский, а я иду, и свое: «Четыре двести, четыре двести!» Веришь ли, я даже#это пел: четыре двести!
— Да, действительно, вес, — сказал Бородин, украдкой взглянув на часы.
Федор Васильевич заметил это движение:
— Я тебя задержал.
— Ничего, ничего… — Бородин снова машинально взглянул на часы.
— Ясно, что задержал. Но я думаю, Яша, для пользы дела. Ты теперь в курсе.
— Ну, это одно. А главное — решение. Я думаю в инструментальный, к Львову. Я с ним поговорю.
— Спасибо тебе!
— Вот еще выдумал. Какие между нами благодарности! Пошли отсюда, я чего-то озяб.
— Да, днем тепло, а к вечеру подмораживает, — согласился Федор Васильевич.
3
После разговора с Бородиным он посветлел. Будущее уже не казалось таким мрачным, как вчера вечером и ночью, и ему хотелось домой.
Едва Федор Васильевич вошел, как сразу, еще в коридоре, услышал голоса жены и сына. Громкий — Игоря и тихий — жены. Он прислушался. Потом снял пальто, галоши и снова прислушался. Подслушивать он не хотел, но понимал, что его приход сорвет этот разговор.
— Они не подают мне руки! — крикнул Игорь. — Друзья до первой беды! Все, понимаешь, — и Левка Белкин, и Курочкин, Ильюшин, даже Марк Любимов.
— Игорь, ты не имеешь права, — тихо сказала Елена Владимировна.
Федор Васильевич, комкая в руках кепку, все еще стоял в коридоре.
— Права? — спросил Игорь. — Однако я имею право покончить со всем этим в одну минуту.
— То есть как это… покончить?
— А очень просто. — Вероятно, Игорь сделал весьма выразительный жест, потому что Елена Владимировна чуть вскрикнула.
Федор Васильевич резко открыл дверь и крупными шагами подошел к сыну.
— Не смей пугать мать, — медленно сказал он, чувствуя, как у него от гнева дергается лицо. — Понял? Не смей!.. — Он схватил сына за плечи, приблизил к себе, потом отпустил и медленно, шаркая ногами, словно обессилев после этой вспышки, ушел в свой кабинет.
Здесь он отдышался. За стеной теперь было тихо. Может быть, Игорь ушел, а может быть, просто сидят и молчат. Неужели Лена, человек справедливый, хоть сколько-нибудь оправдывает сына? Нет. Но ее трогает его несчастье. И, наверное, трогает больше, чем его преступление. Только сейчас Федор Васильевич заметил, что держит в руках кепку, и бросил ее на диванчик.
— Федя, обедать будешь? — спросила Елена Владимировна, приоткрыв дверь. — Или тебе сюда принести? Хорошо, хорошо, как хочешь. Я тогда скажу Игорю, чтобы он пошел прогуляться. Но лучше бы он сегодня был дома.
Федор Васильевич покачал головой:
— Не выйдет из тебя, Лена, дипломата. Сядь, пожалуйста, с обедом успеется. Послушай меня… Я сегодня говорил с Бородиным.
— Да? — откликнулась Елена Владимировна. Она тоже хорошо относилась к Якову Матвеевичу и к его семье.
— Он предлагает взять Игоря к нам на завод.
— На завод?
— В инструментальный, к станку.
— Ты считаешь… ты считаешь, что с университетом все кончено?
— Я ничего не считаю, я не декан и не ректор, но… если хочешь — да, кончено. Лена, пойми, мы должны сделать из Игоря человека. Должны, понимаешь!
— Но мы с тобой оба так мечтали… Я так хотела, чтобы Игорь получил образование. Он такой способный и так любит учиться…
— Лена!
— Да я так… Я не спорю.
Федор Васильевич еще раз покачал головой и решительно вышел из кабинета:
— Игорь, надо поговорить.
— Да, папа!
— Нет, сиди, сиди…
Впервые за эти сутки Федор Васильевич взглянул на сына. Игорь изменился. Не в том была перемена, что он осунулся и побледнел, и не в том, что появились какие-то складочки у рта. Изменился он в чем-то весь, и только человек, очень близко знавший его, мог это заметить.
— Я и мама, мы все продумали, — сказал Федор Васильевич. И после небольшой паузы отрывисто бросил: — Я говорил о тебе на заводе. Там согласны…
Елена Владимировна перехватила фразу:
— И в один из лучших цехов завода. Его проектировали как цех будущего. Работать там считается большой честью.
— Да что ты его уговариваешь! — не выдержал Федор Васильевич.
Игорь вскочил, быстро подошел к отцу:
— Не волнуйся, папа, тебе это вредно. Поверь, что я очень благодарен. Я так намучился за последние дни. Это — возвращение в жизнь.
В комнате стало так тихо, как бывает в последнюю минуту перед отъездом. Кто-нибудь предлагает посидеть, помолчать: это хорошая примета. Но пора в путь!
Незримо, словно электрический ток, от одного к другому пробежало новое настроение.
— Будешь работать простым рабочим, — говорил Федор Васильевич. — Все мы так начинали: поднять да бросить. И твой отец и твой дед.
— Насчет «поднять да бросить» я сомневаюсь, — сказала Елена Владимировна. — Цех забит дорогостоящими станками.
— Мама боится, что я нанесу материальный урон производству! — сказал Игорь. — Обещаю освоить в кратчайший срок. Я ведь умею распределять время. Уверен, что у меня еще останется время и для своей учебы.
Федор Васильевич нахмурился:
— Что это значит «своя учеба»?
— Но не могу же я бросить математику!
— Думать об этом сейчас, накануне исключения!
— Прости, папа, но для меня…!
— Федя, — начала Елена Владимировна.
— Ах, да оставьте, пожалуйста… «Папа!» «Федя!» Просто меня возмущает, как в такой момент Игорь может думать…
Игорь вскочил, сел за свой стол и сжал голову руками. Потом вдруг резко повернулся, исподлобья взглянул на отца.
— Не могу жить без математики, — сказал он угрюмо.
— А без комсомола ты можешь жить?
— Ну хорошо, хорошо, — вмешалась Елена Владимировна. — Ведь все же ясно. И стало быть, пока Игорь не восстановлен в комсомоле, ни о чем и речи быть не может. Но я уверена, Федя, что со временем он честной работой заслужит…
Федор Васильевич помолчал.
— И я надеюсь, — сказал он. — Да, надеюсь. — Он встал и вышел из-за стола.
«Как он постарел, — думала Елена Владимировна, глядя ему вслед. — Как он постарел». Она посмотрела на Игоря и встретила его понимающий взгляд.
На следующий день Игорь уехал в колхоз, ночевал там и вернулся домой совершенно мокрым и грязным, Елена Владимировна высушила его плащ и костюм, соскребла грязь с ботинок, приготовила ванну и дала сыну горячего чаю с рюмкой коньяка. Как бы там ни было, а заболевать ни к чему.
Он еще несколько раз ездил в колхоз, и снова Елена Владимировна сушила и чистила его вещи. Осень переломилась. Шли холодные дожди.
— Задатки у него все же неплохие, — рассказывал Федор Васильевич Бородину. — И энергия, знаешь! В колхозе ему что пришлось выдержать… А ты думал! С ним разговаривали и секретарь партийной организации, и рядовые колхозники. Разговор простой: не желаем подпускать к работе. И правильно! Он сам признаёт — правильно. Но настоял на своем!
— Наладится, отец. — Бородин бодро трепал Федора Васильевича по плечу. — Вот увидишь, наладится. И послушай моего совета: не жди развязки, возьми парня на завод, пусть пока хоть на свое рабочее место взглянет. Наладится. Я в таких делах — о-го-го!
4
Отдел главного конструктора начинал работать с девяти, а они пришли на завод со сменой. Давно уже Федор Васильевич не шагал в такой гуще людей.
— Привет, Федор Васильевич! День добрый! Здорово! Федя, никак с сыном?
В этом потоке чувствуешь себя как-то по-особенному слитно с товарищами. Федору Васильевичу было приятно, что идет он не один, а с сыном. Игорь и в самом деле парень заметный. Вот только этот модный чешский берет… Однако, если присмотреться, этих беретов, пожалуй, не меньше, чем привычных кепок.
— Ну, с чего начнем?
— Тебе виднее, папа… Я ведь совсем не знаю завода.
Федор Васильевич недовольно покачал головой:
— Да, да… конечно. Так вот, на этой заводской площади, где мы сейчас находимся, выступал Ленин. — Он украдкой покосился на сына: слушает внимательно, но скорее всего просто из уважения. И, конечно, все это он знает из хрестоматии.
— А где работал твой дед, мой знаменитый прадед? — спросил Игорь. И снова Федору Васильевичу показалось, что Игорь спрашивает об этом только для того, чтобы сделать приятное отцу.
— Дед работал в старой кузнице. Вот здесь. То есть я хочу сказать: на этом месте была старая кузница. А с тридцатого года первый сборочный. Впрочем, зайдем.
Цех вытянулся почти на километр, далеко уходя за территорию старого завода. Высоко над головой стеклянная крыша. Две девушки в хрустящих фартуках, стоя на лестнице, красят в нежный кремовый цвет массивный станок с телевизионным экраном.
Подошел мастер, давнишний знакомый Федора Васильевича:
— Любуетесь? Ваш собственный, седьмой по счету…
— Твой, папа?
— Ну вот еще! Как это современный станок может быть «мой» или «твой»? Слава богу, столько людей думали…
— Да, это, конечно, так, — согласился мастер. — Сынок? — спросил он, показывая на Игоря. — Студент?
— Да… то есть он…
— У нас теперь студентов много. Сейчас-то, положим, только из финансово-экономического. Я их на окраску поставил. Славные девицы, — сказал он, адресуясь к Игорю. — А вы, молодой человек, какую специальность избрали?
— Математика… Но я…
— Где собираетесь обосноваться?
— Он… — начал Федор Васильевич. — Полагаю, в инструментальный.
— А, вот как!.. Сколько же вас к нам прибыло?
— Прошу извинить, — сказал Федор Васильевич, протянув мастеру руку. — Нам пора.
Пошли в другие цехи, но настроение было испорчено. Федор Васильевич снова прилежно рассказывал о заводе, но чувствовал, что Игорь слушает рассеянно. Даже инструментальный цех, с пальмами в кадках и с тихо журчащим посредине фонтаном, не произвел, кажется, особого впечатления. А вот и будущее рабочее место Игоря. Небольшой револьверный станок, видимо оставшийся от довоенных времен, у окна во втором пролете. На нем работает ремесленник, мальчик лет пятнадцати. Игорь сосредоточенно смотрел, как он ловко управляется…
Потом по высокой крутой железной лестнице они поднялись к конструкторам. В большом зале с галереей близко одна к другой установлены доски с листами ватмана. За ними виднелись лица людей — молодые и старые, улыбающиеся и озабоченные, бледные, румяные, веселые, нахмуренные…
Когда-то, в молодости, Федор Васильевич тоже начинал здесь. Ему нравилось называть эту лестницу трапом, а себя и своих товарищей — гребцами, матросами. Еще один крутой марш вверх по трапу, и зал сверху становится похожим на корабль с парусами из ватмана. На галерее — капитанский мостик. Окна раскрыты, и влажный осенний воздух усиливает впечатление моря. Вся эта юношеская романтика, вытесненная годами, сегодня вновь всплыла из прошлого.
Дома его кабинет был заставлен вещами и книгами. Сколько ни старалась Елена Владимировна, пыли было много. А здесь просторно и чисто. На столе — стопки деловых бумаг. На открытой полке — крохотные модели станков, сделанные из особого, очень прочного сплава. Первая была выполнена еще четверть века назад.
— Ты молодчина, папа, — сказал Игорь. — Подняться по такому трапу, с твоим сердцем…
Федор Васильевич улыбнулся:
— Привычка, привычка! («Трап» — это ему понравилось. К тому же он заметил, что Игорь очень внимательно рассматривает полочку с моделями.)
— Неуклюж на вид, — сказал Федор Васильевич, показав на модель, — а какие в войну чудеса творил! Ну, другие времена — другие песни. В наше время все это устарело. Да и производительность надо дать большую. — Федор Васильевич открыл сейф, вынул простенькую папку и бросил на стол незаконченный чертеж: — Вот, например, такие идеи.
Игорь нагнулся, рассматривая чертеж. Они сидели так близко, что их лица почти касались. Федор Васильевич слышал сильное дыхание сына, ощущал знакомый запах волос. Ужасно хотелось приласкать мальчишку, взъерошить волосы, посадить на колени.
— Мне нравится, — сказал Игорь.
— Ну, пока что еще ничего нельзя сказать. Это еще даже не ребенок. Эмбрион. Понятно?
— Мне понятно, что ребенок будет любимый!
— Все дети любимые, только одни удачные, а другие неудачные. Окно закрыть? Холодно?
— Да нет. Ну, а все-таки, — сказал Игорь, — я думаю, этот любименький будет удачливым.
— Может быть, может быть, — задумчиво ответил Федор Васильевич. — Отвлекает меня бюрократия, так сказать, административная деятельность. Ну да и это бы ничего. Кто-то должен быть бюрократом. Но больше всего мешают расчеты.
— Расчеты мешают? — переспросил Игорь. — Я всегда думал, что конструкция — это прежде всего расчет.
— Нет, прежде всего мысль. Разумеется, каждая мысль построена на трезвом расчете, это ясно. Но, понимаешь, наступает такой момент, когда расчет просто не поспевает за мыслью. А между тем, считать надо все время. У меня целый расчетный отдел, целый взвод расчетчиков. А вот и наш взводный. Привет, Роман Терентьевич!
В комнату вошел очень опрятный старик в сером халатике и черных нарукавниках. Длинные усы смешно торчали на маленьком кукольном личике. Не обращая внимания на Игоря, Роман Терентьевич тотчас же начал докладывать.
«Знакомить их или не знакомить?» — думал Федор Васильевич. Но едва только заведующий расчетным отделом кончил доклад, как Игорь встал и протянул ему руку:
— Разрешите представиться. Самохин Игорь. Мечтал бы заглянуть на вашу территорию.
Роман Терентьевич укоризненно взглянул на своего начальника:
— Наша работа не представляет большого интереса для экскурсантов. Сборка, литейный, кузница, инструментальный — вот обычный маршрут. Но если…
Федор Васильевич неловко улыбнулся:
— Мой сын — великий математик…
Игорь церемонно распахнул дверь перед Романов Терентьевичем:
— Прошу, — и, чуть подмигнув отцу, шагнул следом.
«Озорник, ох озорник», — подумал Федор Васильевич, но больше у него не было времени заниматься сыном. Начался рабочий день.
Было уже около четырех, когда позвонила Елена Владимировна:
— Где Игорь? Он обещал зайти.
— Сейчас, сейчас, пошел в расчетный и пропал.
Федор Васильевич придвинул другой телефон и вызвал сына:
— Милый мой, ведь Роману Терентьевичу надо работать.
— А я в порядке содружества, — весело отозвался Игорь. — Так сказать, наука и производство.
— Ладно, ладно. Сейчас же собирайся. И зайди к маме, она ждет. Там и пропуск отметишь… Я скоро буду дома.
Но именно в тот день он опоздал домой. После работы Роман Терентьевич снова зашел к нему и тихо спросил, может ли товарищ начальник принять и выслушать его.
— Конечно! Что за церемонии? Зачем это?
Но «взводный» был настроен весьма официально. Если товарищ Самохин считает, что расчетный отдел работает плохо, то об этом лучше всего узнавать из первоисточника.
— Ну что вы, ей-богу, — сказал Федор Васильевич. — Я от вас ничего не скрываю.
— Однако замечание Игоря Федоровича, что мы ведем расчеты дедовским способом…
— Игорь Федорович? — Он с трудом понял, что это Игорь, сын. — Игорь Федорович? А ну, послушаем.
Роман Терентьевич подтвердил, что такая фраза действительно была сказана и еще было прибавлено что-то о допотопных формулах, по которым рассчитывают конструкцию.
— Я, конечно, попросил Игоря Федоровича на досуге рассчитать одну деталь по всем требованиям современной науки. Однако я считаю своим долгом доложить, что если вы находите более подходящим для дела человека с университетским образованием…
Федора Васильевича вдруг прорвало. Он хорошо относился к своему «взводному» и часто защищал его от обвинений в старомодности и в каких-то там китайских церемониях: хороший работник, честное слово, что еще нужно? Но сейчас он почти со злобой взглянул в кукольное личико:
— Можете считать, что Игоря Федоровича Самохина уже выгнали из университета. Будем продолжать разговор?
5
Накануне комсомольского собрания в университете Федор Васильевич сговорился с женой, что завтра после работы подождет ее у проходной и они вместе пойдут домой.
Сколько раз проходил Федор Васильевич через эти старинные николаевские ворота, — наверное, десять тысяч раз прошел, — но только сегодня заметил, что они уродуют завод.
— На свалку бы их, — сказал Федор Васильевич. — А для проходной лучше какую-нибудь арку, верно, Лена?
— Ну конечно, я уверена, что на это дадут деньги, — ответила Елена Владимировна и сунула свой маленький кулачок в его большую руку.
Они давно уже не возвращались домой вместе, и это ей напомнило старые времена. Но тогда даже асфальта не было, и осенью панель и мостовую ужасно развозило. Однажды, когда жена была в положении, Федор Васильевич на руках перенес ее через большую лужу.
Елена Владимировна была рада, что Федор Васильевич разговаривает с ней на посторонние темы. Слишком все наболело, а сегодня им предстояло пройти еще через одно испытание.
День выдался сухой и холодный, но в небе стояли тяжелые снежные тучи.
— Все обойдется, Федя, увидишь…
Он покачал головой. Елену Владимировну дома называли неисправимым оптимистом. Но сейчас она с трудом скрывала волнение.
Пришли домой. Игоря еще не было. Елена Владимировна без конца накрывала на стол, то ставила, то убирала тарелки. Суп почти выкипел. Наконец сели обедать.
— Нет, не могу, сыта, — сказала Елена Владимировна виновато. — Ешь, пожалуйста, не обращай на меня внимания…
— Я ем…
— Какая-то ерунда со мной… Знаешь, в сорок пятом году, нет, кажется, в конце сорок четвертого, в общем Игорю четыре годика было, мы с ним еще на Алтае жили, у меня разболелся зуб. Замучилась совсем. Пошла в поликлинику. Какой-то старик ковырял, ковырял, так и не вырвал. Пришла домой. Игорь ждет спокойно, знаешь, привык. Я взяла стакан воды, хочу выпить и не могу. Зубы стучат, не могу — и не могу. А Игорь смотрит и — ха-ха-ха! — понравилось: зубы стучат… Кажется, котлеты пережарились…
— По-моему, ничего, вкусные котлеты… Ты бы сама хоть немного поела.
— Я сегодня великолепно обедала в нашей столовой. Пирожки с мясом, мои любимые… О чем это я тебе рассказывала? Ах да, когда Игорь был маленький…
— Для тебя он и сейчас маленький…
— Не сердись, но это сильнее меня…
— Я не сержусь, что ты…
Он встал, но уходить в свою комнату не хотелось, и он бесцельно бродил от окна к дверям и обратно. Потом остановился возле стола Игоря, машинально разглядывая свою фотографию в военной форме. Окантовка фольгой сделана маленьким Игорем. А вид на фотографии бравый. И усы… Помнится, Игорь был в полном восторге: «Буденный!»
— Федя, — спросила Елена Владимировна, — неужели мы чего-то не заметили, недосмотрели?
— Мы? Да, наверное… Самое трудное — это заметить, как растет человек. Ведь это чудо: человек растет. А чудо не всегда сразу заметишь. Вначале это легче. Взял грудь, сосет — чудо, зашлепал губками, сказал «мама» — новое чудо, освоил букву «р» — еще одно чудо, начал читать — чудо из чудес.
Елена Владимировна улыбнулась:
— Я помню, совсем-совсем маленький был, прибежал как-то и кричит: «А плюс Б сидели на трубе». Ну, думаю, что-то произошло, чего я не заметила.
— Да, недосмотрела какого-то нового чуда. Я тоже думал, что хорошо знаю Игоря… Еще недавно мне казалось, что он любит порядок. А смотри, что у него теперь на столе делается — все вперемешку: «Жизнь Эйнштейна», Бунин, «Интегральное исчисление», «Театральная неделя». Какой-то портрет вырезан…
— Это Толубеев. «Смерть коммивояжера». Игорь говорит, что Толубеев — гений.
— Не знаю, не видел. «Опыты Д. С. Кинга…» Вот это помню, увлекался когда-то. И где он только такое выкапывает? Издательство «Мысль», двадцать седьмой год. «Проблемы кибернетики», «Последние залпы»… Тетрадь для рисования. Игорь рисует? Это новость. — Он открыл тетрадь, но вместо рисунков увидел небольшой чертежик и довольно сложный математический расчет. Он хотел перевернуть страницу, но что-то в этом чертежике его остановило. «Что-то необыкновенно знакомое», — подумал Федор Васильевич и вдруг вспомнил.
— Знаешь, Лена, — сказал он обрадованно, — это деталь одной нашей конструкции. Дается формула расчета… сейчас… одну минуточку. — Он углубился в чтение, Елена Владимировна подошла, положила ему на плечо руку. — Сейчас, сейчас… так сразу не разберу. — Он перевернул страницу и нахмурился: карикатура на Романа Терентьевича. Он быстро перелистал тетрадь, но другие страницы были нетронутыми.
— Федя, это же шутка, — умоляюще сказала Елена Владимировна, глядя на кукольное личико с длинными усами, — не обращай на это внимания. Не обращай, и все…
Федор Васильевич не успел ответить. Щелкнул ключ в замке, и в комнату, не сняв пальто, ворвался Игорь, Что-то крикнул, ничего нельзя было разобрать: «Мама! Папа! Мама!..»
— Игорь? — тихо спросила Елена Владимировна, Она хотела встать, но какая-то сила держала ее на месте.
— Все в порядке, мама! — Он подбросил берет. — Все в порядке!
— Игорь?.. — снова начала Елена Владимировна.
— Да, да, да! Мамочка, миленькая, золотенькая! — Он обнял мать и стал целовать ей руки.
— Так что же все-таки случилось? — спросил Федор Васильевич.
— Виктория, виктория! Строгий выговор с предупреждением. Собрание продолжалось три часа. Восемнадцать человек выступили. Очень ругали. Выступал декан. Говорил, что уже решено было исключить, но приняли во внимание, что первый проступок и отличник, И отзыв из колхоза очень хороший. Мама, что с тобой, не плачь, что ты!
— Боже мой, я так счастлива, — сказала Елена Владимировна. Она не успевала вытирать слезы, как набегали новые. — Да что же это такое? — говорила она, смеясь над собой и снова плача. — Игорек! Дорогой! Поздравляю!
— С чем? — спросил Федор Васильевич. В комнате сразу стало тихо. — С чем? — повторил он.
Федор Васильевич видел, как изменились лица у жены и сына: были сияющие и счастливые — стали виноватыми и испуганными. В полной тишине он слушал свое сердце. Так в детстве он прислушивался к бою стенных часов. Бой у них был громкий, хриплый и нестройный. Теперь эти часы били где-то глубоко у него в груди, и он чувствовал там такую тяжесть, как будто и в самом деле к его сердцу привязали гири.
Федор Васильевич встал и, отодвинув стул, ушел в свою комнату. Несмотря на свою вспыльчивость, а может быть, потому, что знал это за собой, он всегда стремился к самоотчету. Вслед за вспышкой наступала пора трезвого анализа. Но сейчас он не чувствовал желанной разрядки. Гири в груди становились все тяжелей и тяжелей. Под ними была боль.
Он лег на диванчик, левой рукой растирая грудь. Прошло несколько минут, в соседней комнате послышались новые голоса. Федор Васильевич прислушался.
— Ну как? — спросил голос Бородина.
Ему ответили шепотом. Говорила Елена Владимировна, что-то сказал Игорь, потом Бородин, и тоже шепотом. Потом в дверь постучали.
— Войдите! — негромко крикнул Федор Васильевич.
Осторожно, на цыпочках вошел Бородин. «Как врач к тяжелобольному», — подумал Федор Васильевич. Неестественно бодрым тоном и потирая руки, Бородин спросил:
— Так как же мы себя чувствуем?
Вопрос был праздный. Но Федор Васильевич был доволен, что Бородин пришел, и сказал:
— Садись, пожалуйста, садись. Вот это кресло очень удобное. Я понимаю, что там, — он показал на дверь, — тебе уже все сообщили. Я слышал, как вы шептались. Да, слышал. Ну как, они меня уже объявили сумасшедшим?
— Что за ерунда, — сказал Бородин.
— Патологический тип: смеется на похоронах, плачет на свадьбе. Такое счастье привалило, а он… Сына-то ведь не выгнали! Строгий с предупреждением! Ура!..
Он встал и, все еще растирая грудь левой рукой, в волнении прошелся по комнате. Потом сел и с надеждой взглянул на Бородина.
— Извини меня, Федя, я что-то тебя не пойму, — сказал Бородин. — Парень совершил тяжелый антиобщественный поступок, он очень много пережил, переболел и наказан. В конце концов, для комсомольца высший орган — комсомольское собрание, и его решение следует уважать.
— Высший орган! — повторил Федор Васильевич. — Все это слова. Ты же сам предложил, чтобы он переварился в заводском коллективе.
Бородин понимающе кивнул головой.
— Переварился, — повторил он, улыбаясь. — Было и такое словечко. Как же: переваренный, непереваренный. Ну конечно, наш завод на все способен, но университетский коллектив — это тоже серьезно… И потом, послушай, надо и о Лене подумать. Да, да. Не спорь. Она стала на себя не похожа. Со стороны виднее. Подожди, подожди, потом скажешь. Дай я скажу. Она мать. Игорь для нее еще вот какой…
— Неужели я этого не понимаю? — начал Федор Васильевич, но не стал продолжать и махнул рукой.
— Ну-ну, не маши, — шутливо сказал Бородин и встал. — Это ж пустое дело — против жизни махать. Пойдем-ка, проводи меня лучше до дому. Голову проветри. А молодежь — у нее своя специфика. К ней нужен подход.
— Подход? — переспросил Федор Васильевич. — Подход… Это, конечно, верно. Но не слишком ли много разговоров об этом самом подходе к молодежи? Ведь от суетни толку мало. Ты смотри: было время, когда мы только тем и занимались, что на каждом углу твердили: молодежь наша — самая лучшая в мире. Потом, не знаю, как ты, а я то и дело стал слышать, что наша молодежь ни во что не верит, как мы верили когда-то, что комсомол уже не тот, что был. Ну хорошо, кажется, эта мода прошла, но началась новая: «Подход». Я даже какую-то пьесу смотрел, там на каждом шагу: «Осторожно, молодежь!»; «Стоп, необходим специфический подход!». И ребята показаны вроде неплохие, но все орут в один голос: дайте специфику, тогда не зазнаемся, дайте подход — будем трудолюбивы, ну и все прочее.
— А по-твоему, что — подхода к молодежи не надо?
— Поменьше надо сюсюкать: вы молодежь, мы старики. Кому сколько лет — разве в этом главное?
— Хочешь, чтобы и с Игоря и с тебя одинаково спрашивали?
— А почему бы и нет? Смотря что… Знаний у него еще мало, опыта очень мало, здесь требовать надо по-разному, а вот что касается порядочности, так почему бы и нет? Нельзя по молодости лет гадости делать и «спецификой» прикрываться…
— Это правильно, — сказал Бородин. — Только очень уж ты сплеча рубишь. Специфика — она существует. Ну, смотри, мой Виктор. Вообще-то он парень дельный, но насчет девушек — ну просто беда. Влюбчив. Это как, молодежная специфика или нет? Что, замолчал? — спросил он, смеясь. — Нет уж, браток, возраст есть возраст.
— Да я разве с этим спорю? Я… Ладно, пошли, я провожу тебя.
— Вот это дело! Но только знаешь… грудь вперед! — И он открыл дверь с таким видом, словно хотел сказать: «Пожалуйста, операция закончена».
— Увожу Федора, — сообщил он Елене Владимировне заговорщицки. — К цыганам едем.
— Я скоро вернусь, Лена, — сказал Федор Васильевич. — Где Игорь?
— Он вниз спустился, к Любочке, сейчас придет…
— До свидания, Елена Владимировна, — сказал Бородин. — Может быть, вы все-таки когда-нибудь осчастливите наше семейство?
— Обязательно. Очень хочу. Вы сами знаете, как я вас люблю.
— Слыхал? — весело спросил Бородин.
На улице потеплело. Шел снег. Большие хлопья падали тихо и торжественно, как и подобает первому снегу.
— Давно ли белые ночи встречали, и вот, пожалуйста, надевай валенки, — сказал Бородин, поеживаясь. — Меня дети подговаривают модные боты купить — «прощай молодость». — Он вытянул руку и с удовольствием зажмурился. — С подлинным верно: снег!
Федор Васильевич проводил Бородина и повернул домой. Он шел и думал о сыне. Он так ясно видел его лицо, как бывает при быстрой вспышке магния. Но магний горел, не сгорая, и Федор Васильевич не спеша разглядывал дорогие черты.
Игорь был похож на мать. Он унаследовал от матери не только ее черные узкие глаза и не только ее маленький рот, но даже ее милую улыбку и даже ее манеру чуть сгорбившись сидеть за столом. В ярком магниевом свете Федор Васильевич ясно видел Елену Владимировну и Игоря. Они уютно сидят рядом и разговаривают о чем-то своем. Федор Васильевич завидовал их общей милой улыбке и даже тому, что они так похожи друг на друга.
«Глаза мамины, а взгляд ваш». Он вспомнил, как впервые привел своего мальчика на какой-то праздник. Не то была елка, не то Первомай. Все восторгались Игорем и говорили, что он «вылитая мать», и все-таки находили сходство и с Федором Васильевичем. «Взгляд отцовский…» Как он всем этим гордился!
«Зачерствел я, что ли, за эти годы? — спрашивал себя Федор Васильевич. — Не то чтобы зачерствел, а просто много рассуждать стал. Но разве я от этого меньше его люблю?»
Вспомнить только, как он переживал школьные экзамены, а потом каждый успех Игоря в университете! Но, может быть, это просто честолюбие, а не любовь? Федор Васильевич где-то слышал или читал, что настоящая любовь — это такое чувство, когда смотришь на человека не со своих, а только с его позиций. «Но это ж рабство какое-то! — всегда возмущался Федор Васильевич. — Подмена объективного мерила воробьиными эмоциями». Но сейчас не хотелось думать ни о мериле, ни об эмоциях. Хотелось смягчиться. Смягчились же товарищи Игоря по комсомолу. Им, наверно, известно, что человек совершает в жизни не одну, а несколько, иногда много ошибок. Понял же это декан. Почему же это все так трудно ему дается? Больше всего хотелось прийти домой, увидеть Игоря и посидеть втроем. Просто так, без слов понимая друг друга.
Когда он дошел до дому, улица вся побелела. Снег падал теперь быстрее и не так торжественно. Федор Васильевич вытер ноги и вошел в парадную. Здесь, как всегда, дул сквозной ветер. В глубине парадной было открыто окно во двор и стучала рама. Он хотел подправить раму, но в это время у самого окна увидел две целующихся тени — Игоря и Любочку. Игорь был без пальто, а она в шубке и шапочке. Снег падал на шапочку, волосы Игоря были совсем мокрыми.
Федор Васильевич стал медленно подниматься по лестнице, подолгу останавливаясь на каждой площадке. «Обязательно надо заняться квартирой, — думал Федор Васильевич, — а то доведешь себя черт знает до чего. Обменяться и разъехаться. Пусть у Игоря будет своя комната, и пусть он делает в ней что угодно». Но, думая так, он знал, что несправедлив к сыну. «А я в его годы?.. — думал Федор Васильевич. — Игорю уже девятнадцать, и Любочке столько же, она славная, умная, интеллигентная девушка, и они знакомы с детства…»
В это время он услышал голос Игоря снизу:
— Он мне так и сказал: «Никакой науки, к станку!» А станочек-то старенький, перержавленный… Ну, а я уперся: «Нет, нет и нет!..»
Вероятно, Игорь старался говорить тихо, но лестничное эхо усиливало звук.
Федор Васильевич заставил себя подняться еще на несколько ступенек, но едва добрался до следующей площадки, как снова услышал голос Игоря:
— Хотели из меня оловянного солдатика сделать, ну, а я меньше чем на маршала не согласен!
Федор Васильевич остановился. «Оловянный солдатик… Какая гадость! Оловянный солдатик, пошлость и гадость…» Внезапно резкая боль под ложечкой бросила его на перила. Через несколько секунд он очнулся, чувствуя, как боль расползается по всему телу. «Домой, домой, не хочу здесь, — подумал Федор Васильевич, — домой…»
Он с трудом втащил свое грузное тело на пятый этаж. На его счастье, кто-то в это время выходил из квартиры.
6
Больница, в которую отвезли Федора Васильевича, выходит окнами в парк. Парк большой, старинный. Он почти весь погиб во время войны, но потом пришли садоводы, и вновь все ожило и зазеленело. Особенно же хорошо здесь в яркий зимний день. Сверкает на солнце снег, блестят укатанные морозом дорожки, в больнице становится веселей. Елена Владимировна добивалась и добилась самой солнечной палаты, с окнами в парк.
Но Федор Васильевич старался не смотреть в окно. Все то, что он так любил и что было его жизнью, находилось теперь за этим парком. Туда, соединяя больницу с трамвайным кольцом, вела дорожка, перехваченная глубокими синими тенями. Федору Васильевичу она казалась необычайно длинной. Даже не глядя на нее, он видел бесконечную снежную ленту. Как только у людей хватает сил одолеть ее! И когда он думал об усилиях, которые надо затратить на путь, у него болело в груди.
Иногда эта дорога снилась ему. Он идет с небольшим, но очень тяжелым чемоданом и никак не может добраться до трамвайного кольца. С каждым шагом цель все дальше и дальше уходит от него. Он ускоряет шаг, но дорога все та же, и все те же сосны в снегу, и чемодан оттягивает левую руку. Федор Васильевич просыпался в тревоге и, стараясь не будить товарищей по палате, принимал лекарство.
Наконец он запретил себе смотреть в парк, запретил себе даже вспоминать снежную дорогу. Это был один из многих здешних запретов и самозапретов. Врачи, родственники, товарищи — каждый, кто приходил к нему, приходили с новым «табу».
«Нельзя думать ни о чем дурном, — советовали одни. — Это самое вредное для здоровья». — «Самое вредное перебирать в памяти свою жизнь», — говорили другие. «Хуже всего, если вы пробуете мысленно устроить свою будущую жизнь». — «Не углубляйтесь в свою болезнь, не слушайте про болезни своих товарищей, не считайте себя самым тяжелым больным, но и не думайте, что вы уже здоровы, поменьше говорите, поменьше слушайте, поменьше думайте…»
Едва только Федор Васильевич начинал сам о чем-нибудь расспрашивать гостя, как получал ответы, поразительно похожие один на другой: «Все идет хорошо, прекрасно, замечательно, как нельзя лучше!» Не трудно было за все этим угадать один руководящий центр и его программу.
Даже директор завода, человек прямой и безусловно честный, на вопрос Федора Васильевича, справляется ли с работой конструкторская группа, ответил красочным монологом; даже главный конструктор, всем известный придира, заявил, что группа Федора Васильевича находится на той стадии расцвета, когда ее руководитель может хворать сколько ему угодно.
Послушать их всех, так именно тот завод, на котором работает Федор Васильевич Самохин, быстрее всех движется к коммунизму. Впрочем, так шли дела и у соседей Федора Васильевича по палате. Это был заговор улыбок, приветов, наград и перевыполнений планов.
Невозможно было прорваться сквозь все это и узнать, что же на самом деле происходит там, за парковым великолепием, как идет жизнь с того момента, когда кондуктор получает с тебя за проезд.
В этом потоке Игорь был исключением. Он приходил часто, но улыбался куда меньше, чем другие, и мало рассказывал о своих и о чужих успехах. Поправит подушку, подаст стакан воды, сядет рядом и молчит.
Молчал и Федор Васильевич. Да и не лучше ли было помолчать? Нельзя снова поднимать старое. Груз был очень тяжелый, он это помнил. И если он действительно хочет поправиться, его отношения с сыном должны стать совсем другими, чем до болезни. В конце концов, прав Бородин: нельзя все принимать так близко к сердцу.
Он вспомнил, как впервые заговорил с Бородиным о сыне и его совет определить сына на завод. Но Федор Васильевич и здесь перегнул. Зачем надо было вести Игоря к конструкторам? Он вспоминал, как они сидели рядом в его заводском кабинете и как их лица почти касались и волосы Игоря пахли чем-то знакомым. Нет, не об этом он сговаривался в скверике с Бородиным…
Надо больше беречь больное сердце. Почему же, почему эта наука так трудно ему дается! Он упрекал себя в том, что его любовь к сыну была чрезмерно страстной и требовательной. Началось это давно, вероятно, еще в то время, когда Игорь был маленьким комочком весом в четыре двести.
«Хочется, чтобы из этого комочка вырос человек…» Об этом он часто говорил жене. Но ведь не о громкой славе героя мечтал Федор Васильевич, не об удивительных талантах, которыми непременно должен обладать сын. «Хочется, чтобы из этого комочка вырос человек…» Неужели этого недостаточно? Но неужели это так много?
И снова он думал, что больное сердце надо беречь. Теперь, после болезни, он должен относиться к сыну иначе: мудрее, проще. Теперь он знает, что сын совершил не преступление, а проступок и что есть разные меры воздействия, вроде строгого выговора с предупреждением… Берут же людей на поруки и за дела куда более серьезные, Что касается того вечера и тех слов, которые он услышал там, на сквозняке, так ведь скорей всего это была шутка. Будь Бородин на его месте, он бы просто шагнул в глубину парадной: «Вы что же это, молодые сограждане?»
Только один раз Елена Владимировна увидела, как молча сидит Игорь возле отца и как стойко молчит Федор Васильевич, но и этого одного раза было совершенно достаточно. Она ничего не сказала ни мужу, ни сыну, но с этого дня Игорь приходил в больницу либо с нею — и тогда уже разговор шел по ее доброй дирижерской палочке, — или по «специальному заданию», на минутку: принести что-то необходимое и — марш домой.
Федор Васильевич, конечно, заметил эту перемену, но не стал возражать. Ведь Елена Владимировна больше всех понимала, что хорошо для него и что плохо. Однако именно это табу оказалось для Федора Васильевича самым трудным. Теперь, когда Игорь забегал «на минутку», Федор Васильевич сердился и раздражался по пустякам. Он был явно несправедлив к сыну, но Игорь ни в чем не противоречил: «Да, папа, ясно, совершенно ясно, ты, конечно, прав; будет сделано». Елена Владимировна с благодарностью смотрела на сына. Федор Васильевич однажды перехватил этот взгляд и еще больше раздражился.
— Тебе нехорошо? — спросила Елена Владимировна.
— Отлично! Великолепно! Лучше не бывает!..
Таким капризным тоном Федор Васильевич не разговаривал даже в самые критические дни, да и вообще сам он такой тон всей душой ненавидел. Ночь он провел почти без сна.
Следующий день был воскресный. Федор Васильевич знал, что Елена Владимировна уже в больнице, помогает его гостям оформить пропуск и, вероятно, там же, в вестибюле, накоротке инструктирует. Обычно он с удовольствием ждал этого часа и даже любил загадывать: кто придет навестить? Сегодня он недовольно думал о том, что чужие люди есть чужие люди и что лучше бы полежать одному.
Но было уже поздно. Федор Васильевич издали заметил знакомое кукольное личико с длинными жесткими усами… Роман Терентьевич! Милый друг! Но до чего похож, до чего похож на свою карикатуру. И даже халатик… Только белый, больничный.
Сама природа создала Романа Терентьевича для таких визитов. Он повел деликатный разговор, обнаруживая не только такт, но и знание предмета. Была поведана подлинная история его тестя, который в восемьдесят два года пережил ту же болезнь сердца и вот, представьте себе, превосходно себя чувствует. Не то что ходит — бегает по городу. Затем был рассказан случай с «одним юношей», который на днях вышел из больницы и — подумайте! — едет теперь выступать на олимпиаде!
Спрашивать Романа Терентьевича о заводских делах было бы просто нелепо. По сравнению с ним все, кто навещал Федора Васильевича, оказались бы на поверку отъявленными пессимистами.
Поболтав минут двадцать — срок, установленный Еленой Владимировной, Роман Терентьевич стал прощаться.
— Надо, надо бежать, — сказал он, озабоченно взглянув на часы. — Хочу сегодняшний вечер загубить, кое-что почитать, подготовиться… Замучили меня идеями мои гениальные мальчики во главе с Игорем Федоровичем! То они у нас на заводе, теперь я к ним в университет… Смотрите: приглашение специальное прислали. Профессоров вовлекли! А это, Федор Васильевич, вам, чтобы не скучали. — Улыбаясь, он протянул коробочку мармелада: — Прошу. С разрешения высшего начальства.
Федор Васильевич взял в руки коробку. В первую минуту, когда он услышал о гениальных мальчиках, у него было такое чувство, словно дотронулись до обнаженного нерва. Но он сдержал себя.
«Как же теперь быть? — думал Федор Васильевич. — Признаться в своем полном неведении?» Но едва Роман Терентьевич догадается, что нарушил больничный устав, как тотчас же замкнется. Ясно, что Роман Терентьевич, сам того не ведая, проболтался. Но не это важно. Важно, что Роман Терентьевич не считает эту тему запрещенной… Видимо, речь идет о вещах, уже ставших привычными, может быть, уже прочно вошедших в быт расчетного отдела: «То они у нас на заводе, то теперь я к ним…»
У больных, как и у всех людей, долгое время находящихся в неволе, вырабатывается не только повышенная чувствительность к каждому, даже незначительному событию, но и умение обойти искусственные ограничения. Больной знает, что иногда лучше просто заснуть, чем энергично расспрашивать…
Одно неловкое движение, и коробочка с мармеладом оказалась на полу. Пока Роман Терентьевич поднимал коробочку и завязывал ее ленточкой, прошло не больше минуты, но время было выиграно.
— Я думаю, от наших мальчиков шуму на рубль, а толку на копейку, — сказал Федор Васильевич.
— Ну нет, нет! — запротестовал Роман Терентьевич. — Придете, сами увидите.
— Вы ведь со мной, как с больным, — кротко сказал Федор Васильевич.
— Правду, всегда только правду!
— Ой ли? — прищурился Федор Васильевич.
Роман Терентьевич чуть смутился:
— Не все сразу дается! Наше дело — хитрое: с первого приступа не возьмешь. Нет, Федор Васильевич, вам нечего огорчаться — неудачи, с кем они не бывают! А Игорь человек преданный… Правду, только правду говорю вам. А вот вы меня в свое время разыграли классически: «Сына из университета выгоняют». Помните? А я, старый дурак, поверил, ей-богу, поверил.
Теперь Роман Терентьевич без ущерба для совести мог рапортовать Елене Владимировне о своем удачном походе. Но если бы он только знал, какое табу было им сегодня нарушено!
Через несколько минут пришла Елена Владимировна. Федору Васильевичу хотелось поделиться с нею неожиданным и важным известием. Но этого он не сделал. Конечно, известие было очень важным, но самым важным для Федора Васильевича было то, что за все время болезни отца Игорь ни словом ни о чем не обмолвился. Не хотел говорить о делах? Не хотел хвалиться раньше времени? Не хотел огорчать своими неудачами? По-разному можно было оценить молчание сына, но внутреннее убеждение подсказывало, что только одно могло заставить Игоря все это время молчать. Только одно: если он понял, что произошло в тот вечер, после комсомольского собрания, если он вслед за отцом, шаг за шагом, ступенька за ступенькой, поднялся по лестнице в пятый этаж.
Как обо всем этом сказать жене? Надо начать с того вечера, с той минуты, когда он расстался с Бородиным возле его дома. Но с тем вечером покончены все счеты. Федор Васильевич запретил себе даже думать о нем.
Елена Владимировна ушла, а он остался со своими мыслями. Главное табу не было нарушено. Надолго ли? Он думал о своей жизни, которая начнется, когда он наконец покинет эти стены, ясно представлял себе возвращение на завод. Роман Терентьевич с улыбкой показывает ему новую формулу расчета. Работа Игоря Самохина! Чего доброго, придется быть арбитром в этих делах, а может быть, и помогать «оловянному солдатику»?
«Оловянный солдатик»! Снова он вспоминал тот вечер, первый снег, сквозняк в парадной, сырую лестницу, голос Игоря снизу, но впервые не почувствовал обычной боли. Было что-то сильнее, чем эта старая боль.
Как же случилось, спрашивал он себя, что Роман Терентьевич первым увидел формулу расчета? Черт возьми, ведь Игорь все-таки его сын! Он представил себе Романа Терентьевича в университете и ощутил какую-то ревнивую неприязнь к старику. И, может быть, впервые за все время болезни с такой жадностью подумал о возвращении на завод. Ведь новое дело требует помощи!
Федор Васильевич проснулся, когда еще было темно. Пришла сестра, зажгла свет, открыла штору. За окном медленно пробивался рассвет. Федор Васильевич с нетерпением ждал первых солнечных лучей, настоящего света, дня. Ему хотелось поскорее взглянуть в окно, увидеть снег, сосны и дорогу, идущую через парк. Но начался трезвый больничный день, с лекарствами, термометрами и шуршащими простынями.
Около пяти прибежал Игорь:
— Мама просила передать: у нее годовой отчет, и она не может прийти. Ты просил термос — вот, пожалуйста… В месткоме сказали, что тебя ждет путевка в Кисловодск. В январе там очень хорошо.
— Сядь, — сказал Федор Васильевич. — Сядь, сядь, — повторил он нетерпеливо. Игорь сел, Федор Васильевич взглянул на него. «Ну вот так, — думал он, — минуточку посидим. Вот так. Ну вот и все. Теперь иди…» Но вдруг какая-то сильная теплая волна подтолкнула его к сыну.
— Почему не зовете меня к себе на факультет? — спросил Федор Васильевич быстро. — Не надо, помолчи, Роман Терентьевич, понимаешь, он неплохой, я им доволен, но я… Я бы рассказал тебе, рассказал вам…
На одно мгновение мелькнуло перед ним испуганное лицо Игоря. Мелькнуло и исчезло. Быстрым, почти неуловимым движением сын ткнулся ему в плечо, прижался к его груди, и Федор Васильевич услышал странный булькающий звук, как будто где-то близко закипела вода.
7
В конце недели Бородин позвонил Елене Владимировне:
— Что, ежели я вечерком зайду, не возражаете?
— Буду ждать! — обрадовалась Елена Владимировна.
Но когда Бородин пришел, она сразу почувствовала, что пришел он не просто так, а по какому-то делу. Вскоре он сам признался:
— Хочется поговорить, да не знаю, как подступиться.
— Я вас знала как человека прямого.
— Спасибо, это верно. Да и дружба моя с Федором… Как-никак, четверть века… — Он помолчал с минуту, нахмурился: — Речь идет об Игоре.
— Об Игоре?
— Да. Не знаю, говорил ли вам Федор, но он в свое время дважды со мной советовался… как с близким.
— Говорил…
— Моя позиция была ясной: молодость есть молодость. В эти годы всякое бывает, а крайние меры хороши только в крайних случаях.
— Что-нибудь случилось? — встревоженно спросила Елена Владимировна.
Бородин внимательно взглянул на нее:
— Не знаю, как по-вашему… По-моему — да.
— Если вы о том случае… В прошлый понедельник… они, действительно, оба понервничали, и это очень нехорошо. Врач говорил со мной…
— И со мной. Я, Елена Владимировна, не особый поклонник медиков, но, честное слово, в данном случае я их понял. Не для того врач затрачивает столько сил, чтобы потом в одну минуту все потерять. Как могло такое случиться? — Бородин встал, прошелся по комнате. Видно было, что ему нелегко дается этот разговор.
— Все это вышло случайно, — мягко сказала Елена Владимировна. — В тот день я не могла прийти и послала Игоря…
— Ну какая же это случайность, — перебил ее Бородин. — У Федора давно наболело, ведь его болезнь тесно связана с волнениями, которые он пережил… Вы на меня не сердитесь, это так.
— У обоих наболело!..
— С той лишь разницей, что одному пятьдесят лет и он болен, а другому девятнадцать, и, сколько мне известно…
— Да, здоров. Как говорится, тьфу, тьфу, совершенно здоров. Пожалуйста, не думайте, что я оправдываю Игоря, но я хочу вам сказать о том понедельнике, когда они встретились… Знаете, я рада, что они поговорили…
— Все-таки как-то странно это… — сказал Бородин. — «Встретились, поговорили». Ничто не мешало им поговорить раньше, и месяц, и два месяца тому назад.
— Вероятно, все-таки что-то мешало…
Бородин снова прошелся по комнате, остановился возле старой фотографии Федора Васильевича, покачал головой:
— Я полагал, что вы всегда во главу угла ставили здоровье Федора.
— Вы теперь думаете, что это не так?
— А если так, то надо что-то предпринимать. Мы с вами вертимся вокруг прошлого понедельника. А история имеет продолжение. С тех пор Игорь уже дважды был у отца. И каждый раз Федор встает, облачается в свой турецкий халат и айда в гостиную решать задачки, в которых сам черт ногу сломит. Разве для этого разрешил ему врач вставать с постели? Эту трепку нервов и сердца надо немедленно прекратить…
— Но это просто невозможно! — вырвалось у Елены Владимировны. — Извините, я вас перебила…
— Да нет, отчего же… Я все высказал… И потом: если вы считаете, что это «просто невозможно»…
— Я, наверное, неправильно выразилась. Возможно, но не надо этого делать. Вы не сердитесь на меня, Яков Матвеевич, милый, дорогой, добрый, не сердитесь.
Бородин развел руками:
— Вы по-прежнему влюблены в своего Игоря! При таком положении, конечно, трудно здраво взглянуть на то, что сейчас происходит там, в палате для сердечнобольных.
— Что там сейчас происходит? — Елена Владимировна улыбнулась. — О, там многое что происходит. Там, например, происходит чудо. Да, да, настоящее чудо! Я ничего не понимаю в их задачах, может, действительно, сам черт в них не разберется, но знаете что: пусть они их там вместе решают, пусть они делают и пусть они сделают чудо!
Несколько минут оба молчали.
— Я, пожалуй, пойду, — сказал Бородин.
— Что вы? — встрепенулась Елена Владимировна. — Я сейчас поставлю чай, есть земляничное варенье… Яков Матвеевич! — Она чувствовала себя виноватой: все-таки человек пришел с добрыми намерениями и зря потерял вечер. — Яков Матвеевич, ну еще полчасика.
В передней Елена Владимировна терпеливо ждала, пока он влезал в свою шубу и застегивал боты:
— Передайте всем вашим приветы. Да, с наступающим! Ведь скоро Новый год!..
После ухода Якова Матвеевича она бесцельно побродила по квартире. Время было еще не позднее, и можно было что-то поделать или почитать, но она чувствовала себя усталой. Ужасно хотелось спать. Она оставила ужин Игорю и записку, где что лежит, и стала укладываться.
Лежа в постели, Елена Владимировна снова подумала о Бородине: не слишком ли резко она с ним разговаривала? Надо повидаться, но это уже после Нового года. Когда же это будет? Сколько дней осталось старого года?
Она так и не смогла заснуть. Пришел Игорь. «Сейчас он зажжет настольную лампу, потом поставит чай, захрустит батоном, и я засну». Но почему-то было совсем темно и тихо. «Наверное, где-нибудь ужинал», — подумала Елена Владимировна. И в это время Игорь шепотом спросил:
— Ты спишь?
«Отвечать или нет?» — подумала Елена Владимировна и тоже шепотом ответила:
— Еще нет.
— Мама, мне давно хотелось с тобой поговорить. Понимаешь, это очень серьезно. Я и Любочка… Мы любим друг друга.
— Я догадывалась. Но поговорим об этом завтра… Я очень устала.
Сон медленно подхватывал ее: подхватит, отпустит, снова подхватит. Она слышала, как Игорь сел за стол, но сразу же встал и в темноте подошел к окну:
— Мама, ты знаешь… так случилось… У нас будет ребенок.
Сон мгновенно отпустил ее. Елена Владимировна открыла глаза, но было совсем темно и тихо.
— Игорь!
— Да, мама.
— Отцу ни слова. Я сама. Слышишь?
— Мама!
— Зажги свет, сынок, — сказала Елена Владимировна. — Я сейчас встану.