ГЛАВА ПЕРВАЯ
«…Командир дивизии приказал роте автоматчиков прорваться к тебе на помощь».
Эту шифровку по рации передал Смоляр — командир артиллерийского полка — командиру дивизиона Ларину.
Ларин не мог определить точно, сколько с тех пор прошло времени. Часы давно были разбиты. В июле не так-то легко угадать время: почти круглые сутки светло.
Глубокое небо безоблачно. Туман растворился, оставив на земле лишь легкие брызги. Земля же требует обильного дождя, ливня, потоков воды. Но хватит ли и сорока дней потопа, чтобы земля, на которой лежит Ларин, снова стала черной почвой? Железо изломало землю. Запах ржавчины неистребим.
Но Ларин не видит открытого над ним неба, он не замечает медленно исчезающих капель росы и не чувствует удушливого смрада.
«На помощь тебе» — было сказано в шифровке. Старше Ларина по должности и званию был здесь только командир стрелкового полка Малюгин. Он убит. Убит командир батальона Пеньков — ларинский дивизион поддерживал батальон Пенькова. Убит командир роты Волков. Убит командир роты Морозов. Ранен командир третьей батареи Петренко. Он уже не стонет. Неизвестно, умер он или еще жив.
«На помощь тебе» — значит, Ларин командует группой людей, окруженных немцами и отрезанных от своих.
Ларин лежит в воронке от тяжелого снаряда. В этой же воронке походная рация. Рядом лежит убитый радист.
Два обгоревших танка прикрывают воронку. Танки сгорели еще два года назад, еще в сорок первом году, когда немцы взяли Мгу и замкнули кольцо вокруг Ленинграда. За эти два года танки тяжело осели и кажутся вбитыми в землю.
Влево и вправо от танков тянется глубокая немецкая траншея. Неделю назад, когда началось наше наступление, Ларин ворвался сюда со взводом управления своего дивизиона вместе с пеньковским батальоном.
За эти дни немного осталось от немецкой траншеи. Немцы били по ней прицельным огнем. Потом, когда поднялась немецкая пехота, Ларин по рации вызвал огонь на себя.
Потом все смешалось. Била наша артиллерия и немецкая. Немцы врывались в траншею. Здесь их глушили чем попало.
Петренко не стонал. Ларин беспокоился о нем. Умер? Тогда, значит, он, Ларин, — единственный оставшийся здесь в живых офицер. Он взглянул на убитого радиста, на рацию. Чудом казался здесь этот маленький черный ящик, невидимо связанный с командиром артиллерийского полка. Последняя связь с Большой землей, как здесь уже называли дивизию.
— Новоселов! — позвал Ларин своего разведчика. — Никто не откликнулся. — Сушкин! — Никакого ответа. — Пахомов! Иванов! Богданов!
— Здесь старшина Богданов.
Ларин сказал:
— Богданов, возьми наушники и слушай.
Он выполз из воронки.
Петренко был жив. Накрытый шинелью до подбородка, он полулежал, согнув ноги в коленях.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Ларин.
— Хорошо… — ответил Петренко.
— Дай-ка я взгляну на твою рану…
— Не снимайте с меня шинель, — сказал Петренко. — Ничего не надо. Так хорошо.
— Что ж тут хорошего? Вот я посмотрю, что с твоей раной.
— Нельзя, — твердо сказал Петренко. — Потревожите — я умру.
Ларин понял: Петренко и стонать перестал потому, что боялся стонами потревожить себя.
— Помощь нам будет? — спросил Петренко.
— Конечно, будет… Вот еще спрашиваешь! Я с Батей говорил, он обещал.
— Жить хочется, — сказал Петренко.
Ларин взглянул ему в глаза. Взгляд Петренко был спокоен. Казалось, он рассматривает склоненного над ним Ларина. Он еще что-то хотел сказать, может быть, повторить свою фразу, но слов уже нельзя было разобрать. Еще с минуту Ларин смотрел на него, затем прикрыл лицо Петренко шинелью. Лежавший рядом боец из стрелкового батальона — маленький, рыжеватый, похожий на линялого зайца, кажется, по фамилии Семушкин, горько заплакал.
— Не реви, — сказал ему Ларин сердито. — Человек умер, а он ревет.
Пригибаясь, Ларин пошел по траншее. В нескольких метрах отсюда еще немцами было оборудовано пулеметное гнездо. Оно тоже развалилось, но пулемет был цел. Стрелял из него Воронков, вычислитель из ларинского взвода управления.
— Как у тебя с патронами? — спросил Ларин.
— На наш век хватит, — ответил Воронков. — Курева не осталось, товарищ капитан?
— Нет, — сказал Ларин, — курева нет.
— На нет и суда нет.
Воронков был известен в дивизионе как балагур и весельчак. Он и сейчас пробовал говорить прибаутками, но, видимо, от усталости произносил слова без выражения, так, как будто все они были ему одинаково безразличны.
— Главное, Воронков, держимся, — сказал Ларин.
— Этого запаса у нас завсегда хватит, — ответил Воронков.
Другой боец, вооруженный автоматом, спросил:
— Пожевать чего-нибудь не осталось, товарищ капитан?
— Нет, не осталось, товарищ Афанасьев, — сказал Ларин.
Афанасьев вздохнул.
— Вот так он меня вздохами мучает! — крикнул командир стрелкового отделения сержант Филиппов. — Товарищ капитан, прикажите ему не вздыхать.
Афанасьев снова, и видимо непроизвольно, вздохнул.
— Перестанешь вздыхать, леший! — крикнул Филиппов.
— Не кричите, товарищ Филиппов, — сказал Ларин, — он не от страха вздыхает. Я вижу — это привычка. Привычка у вас, товарищ Афанасьев?
— Привычка, — покорно ответил Афанасьев.
— А чего бояться? — сказал другой боец, с лицом, заросшим черной щетиной, и поэтому выглядевший особенно измученным. — Сразу не забоялись, теперь нечего расстраиваться.
— У тебя автомат, Чурин? — спросил Ларин бойца с измученным лицом.
— Автомат, товарищ капитан.
— Так что же вы все трое — автоматчики — здесь собрались? Пошли, Чурин. Была у нас круговая оборона и останется круговой. И вы, сержант, тоже идите за мной.
— Видите, что здесь делается, — говорил Ларин, продолжая путь по траншее уже с Чуриным и Филипповым. — Сто метров прошли, и ни одного живого человека. Это неправильно. Это непорядок.
Они шли по траншее, стараясь не задеть убитых. Ларин показал Чурину и Филиппову их места.
— Товарищ капитан, — окликнул Ларина чей-то голос.
— А, Буклан! — сказал Ларин. — А я думал… — он не закончил фразу.
— Нет, не убитый… Сплю я, — сказал Буклан.
Ларин удивился:
— Спишь?
— Да вы не беспокойтесь, товарищ капитан. Я как сплю? Я сплю и все слышу. Ежели я долго не сплю, у меня в ушах звенит.
— Звона у нас больше чем надо, — сказал Ларин угрюмо.
— Ну, этого-то… — И Буклан презрительно махнул рукой.
— Оружие у тебя какое?
— Автомат, товарищ капитан. Оружия хватает… — он показал на убитых.
Дальше траншея делала изгиб. На самом сгибе был установлен второй немецкий пулемет. Возле него — Ларин видел издали — трое людей. Он выругался и крикнул:
— Приказано было рассредоточиться!
Один из них обернулся — Ларин увидел нашивки сержанта.
— Сержант Трофимов, бойцы Волошин и Ильюшин заняты операцией, товарищ капитан. Закончим и рассредоточимся.
Сейчас только Ларин заметил в руках сержанта большую деревянную иглу со вдетой в ушко суровой ниткой.
— Рану открытой нельзя оставлять, — наставительно сказал Трофимов, когда Ларин подошел к нему. Рядом с сержантом, вытянув руку, сидел боец. Рука у бойца была разрезана осколком, как ножом. Сержант сшивал края кожи.
— А у тебя что? — спросил Ларин второго бойца, юношу лет семнадцати.
— Пустяки у него, товарищ капитан, — сказал Трофимов. — Чуть голову задело.
— Легонько, — тихо подтвердил молоденький боец.
Пройдя метров пятьдесят, Ларин обнаружил еще одного раненого. Это был Сарманов, тоже из взвода управления дивизиона, пожилой и очень опытный боец, рабочий по гражданской службе, и, кажется, очень высокой квалификации. Ларин поставил его к ручному пулемету. После того как был убит друг Сарманова — Волков, Сарманов спарил два ручных пулемета и неизвестно как справлялся с ними.
Ларин любил Сарманова. Он обнял его и сказал:
— Вот, товарищ Сарманов, какой переплет.
— Людям, может, еще хуже приходится, — отвечал Сарманов. — На то и война.
— Вот-вот… Хорошо сказал. — Ларин почувствовал, как все в нем вдруг встрепенулось. — Хороший ты человек, Сарманов. Выберемся отсюда, я за тебя в партию буду ручаться.
— Я, товарищ капитан, перед боем в партию вступил. Забыли?
— Забыл, — сказал Ларин, досадуя на себя. — Извини, Сарманов, забыл.
— И без курева проживу. И без жратвы. Все выдержу, — говорил Сарманов крутыми, короткими фразами, не глядя на Ларина.
— Вырвемся, — сказал Ларин убежденно.
Ему и впрямь показалось, что все будет хорошо. И он сейчас не думал о том, что траншея полна убитых, и что умер Петренко, и что он, Ларин, — единственный офицер, оставшийся в живых.
Еще раз траншея изогнулась. Снова на сгибе Ларин увидел пулеметчика. Но станковый пулемет был разбит, и боец из стрелкового батальона, по фамилии Калач, лежал за ручным пулеметом.
И еще один человек из стрелкового батальона был жив: ефрейтор Вашугин, здоровый детина со свирепым лицом. Когда Ларин подошел к нему, Вашугин сказал:
— Меня не агитируйте, товарищ капитан. Я свое дело знаю. — Все его крупное тело было обвешано гранатами. Рядом лежал мешок, до краев наполненный немецкими гранатами-лимонками.
Ларин вполз в свою воронку.
— Ну что, что? — спросил он Богданова.
Богданов снял наушники и подал их Ларину.
— Чего-то говорят, а чего — не слышно.
— Как это не слышно? Вокруг все тихо, а он не слышит.
Он надел наушники и крикнул:
— Ларин слушает!
Огромная и плотная, как живое тело, двинулась на него тишина.
Откуда-то издалека, как будто с другого конца тишины, Ларин услышал голос. Но слова были неразличимы. Казалось, они не могут прорваться сквозь толщу тишины и глохнут, и исчезают.
Еще раз Ларин крикнул:
— Ларин слушает! — И ясно представил себе, как его слова обрываются раньше, чем их может услышать командир полка.
— Питание кончилось, — сказал Богданов.
Наморщив лоб, Ларин глядел на рацию. Этот никчемный черный ящик можно было выбросить так же, как уже были выброшены часы, бинокль, компас.
Начался день. Большие сонные мухи двинулись в поход на траншею, не отличая живых от мертвых.
Прошелестел снаряд и разорвался с сухим треском. Вслед за ним с тем же сухим треском стали рваться другие снаряды. Тонкий посвист был здесь едва слышен.
— Богданов, — сказал Ларин, — старший лейтенант Петренко умер. Если меня убьют, будешь командовать людьми.
— Слушаю, — ответил Богданов.
— Богданов!
— Здесь, товарищ капитан.
— Решение я принял: стемнеет — будем пробиваться к своим. Ясно?
Богданов повторил приказ.
Когда Ларин понял, что связь с командованием потеряна и что больше ждать нельзя, он прежде всего подумал о том, что сказать людям, которыми он командовал.
«Нас осталось четырнадцать человек. У нас нет ни воды, ни пищи. Кончилась связь. К нам не смогли пробиться на помощь. Нам надо пробиться к своим. Пробиваться к своим сейчас — не расчет. Мы будем пробиваться ночью. А сегодня мы снова отобьем немцев».
Больше всего он боялся, что люди будут подавлены, узнав о потери связи с командованием. Но его опасения были напрасны. В их положении определенность, пусть даже самая ужасная, лучше надежд, которым не суждено сбыться. План Ларина оставлял людям единственную, но верную в любом положении надежду — надежду на самих себя.
Они не пустят немцев в траншею. Они будут драться весь день, чтобы летней прохладной ночью пробиться к своим.
Ларину хотелось пить. Жажда еще усиливалась тем, что он знал, как страдают люди, он видел их лихорадочные глаза, воспаленные рты и слышал их неровное дыхание.
Как только начнется бой, он не будет чувствовать жажды, и как только он выкрикнет первое слово команды, его глаза примут обычное выражение, дыхание станет ровным и отвратительный вкус во рту исчезнет.
Но не было боя, и только снаряды продолжали разрывать землю, и пыль, смешанная с осколками, сухой тучей вставала над ним.
Ларин заставил себя думать о предстоящем бое. Он вспомнил слова Чурина: «Оружия у нас хватит», и его жест, когда тот показал на убитых.
Действительно, здесь было немало своих и немецких автоматов и дисков, гранат и пулеметных лент. Но Ларин сейчас думал о том, что он привык воевать, ограничивая себя и в снарядах, и в патронах, и в этом есть своя скрытая сила. Когда знаешь, что на орудие осталось десять снарядов, каждый выстрел должен бить по цели. Эта экономия средств усиливает напряжение боя.
В их положении они должны ограничить себя.
— Богданов!
— Здесь, товарищ капитан.
— Собрать оружие убитых, подсчитать и доложить мне.
— Приказано подсчитать оружие убитых, — живо откликнулся Богданов. Конечно, лучше заняться делом, чем ждать, пока немцы полезут в атаку.
Когда Богданов доложил об исполнении, Ларин сказал:
— Половину в энзе.
Это понравилось людям. Воронков сказал:
— Запас карман не жмет, и хлеба он не просит.
И только один Семушкин попросил лишние диски для своего автомата.
— Стрелок из меня никакой, — сказал он.
Ларин покачал головой.
— Два года воюешь, и вдруг вот — признание. — Семушкин ничего не ответил, и Ларин приказал выдать ему лишний диск.
Но вот все оружие на учете, и у каждого бойца есть энзе патронов и гранат, и все слышали ларинский приказ. Теперь осталось ждать, когда немцы полезут в атаку.
Только ждать.
Короткий посвист снарядов на излете. И кажется, что снаряды залетают сюда, как футбольный мяч в «аут», что они «вне игры». Вдалеке непрерывно и дробно работает артиллерия.
— Молотят, — по привычке вздыхает Афанасьев.
Ларин прислушивается.
— Наш полк работает, — говорит он. — Это хорошо для нас, товарищ Афанасьев.
— Вот мы и тыловики, — по-прежнему без всякого выражения шутит Воронков, — в тылу у немцев.
И снова Ларин, пригибаясь, идет по траншее. Он знает: приближается минута, когда кто-нибудь из окруженных больше не сможет сопротивляться. От бессилия человек выпустит из рук оружие и закроет глаза. Или человек закричит дурным голосом, поднимется и подставит себя случайной смерти.
Даже июльское солнце не в силах удержаться в зените неба, и тяжелый багровый шар, словно вобрав в себя зной, клонится к земле.
Но тринадцать человек живут так, как этого хочет Ларин.
— Богданов!
— Здесь, товарищ капитан.
— Приказ остается в силе. Немцы не атаковали нас. Но мы атакуем их.
Они выползли из траншеи, когда стемнело. Ларин и девять бойцов. Пулеметчиков он оставил в траншее. Ларин сказал им:
— Красная ракета — огонь, зеленая — ко мне.
Они ползли, почти сливаясь с убитыми немцами. Они проползли триста метров, и Ларин крикнул чистым, отчетливым голосом:
— Гранаты!
Девять гранат по траншее, в которой немцы. Бросок в траншею.
Здесь не было никого, кроме мертвых немцев.
Они доползли до следующей траншеи и бросили туда девять гранат, но и здесь были только убитые немцы.
И в новой траншее были только убитые немцы.
Тогда Ларин понял, что немцы отступились от них.
Он выстрелил из ракетницы и долго смотрел, как зеленый огонек колеблется в спокойном бесцветном небе.
Теперь ползли четырнадцать человек. Они ползли цепочкой на расстоянии вытянутой руки друг от друга по земле, на которой не было ничего, кроме убитых немцев. Люди понимали, что это сделали они и их товарищи, которых уже нет в живых, и их полк, который стрелял по этим местам. Но самое тяжелое было впереди. Им еще предстояло пробиться через линию фронта.
Редкий и хилый лес. Вышли из леса — речушка. Опустились на колени и не спеша напились. Наполнили фляги. И снова редкий и хилый лес, словно они вернулись назад. Теперь они слышат пулеметный перестук. Впереди, совсем близко от них, рвутся снаряды.
— Рвутся наши снаряды, — говорит Ларин, — передний край. — Он мог не продолжать: за этой немецкой траншеей наша дивизия…
Легкий предутренний час. Прохладные края облаков словно прикрывают небо от нового нашествия солнца. Оно разгорается, и кажется, что там, за горизонтом, скрыто гигантское поддувало.
Гранаты!
Фашистское крошево под ногами.
И отчаянный пулеметный ливень.
Кто-то упал рядом с Лариным. Ларин поднял его и, взвалив себе на плечи, побежал вперед. Упал Афанасьев. Поднял его Богданов. Еще упали двое бойцов. Когда Ларин уже видел свою траншею и уже слышал непонятные ему возгласы «Мины! Мины!», он вдруг подумал: «Неужели меня сейчас убьют?»
С ужасом и отвращением он погасил эту мысль и прыгнул в свою траншею, уронив бойца, которого нес на себе. Это был Семушкин, раненный в мякоть руки навылет.
Ларин видел знакомые лица, но не узнавал никого. Он чувствовал, как стремительно впадает в мягкое, счастливое забытье, но он сдержал себя и умоляющим голосом, как будто просил позволить ему хоть недолго еще командовать этими тринадцатью людьми, спросил:
— Убитые есть? Раненые?
Богданов отвечал:
— Убит Калач. Я его принес. Здесь он. Ранен Ильюшин тяжело и легко — Семушкин. Ранен Афанасьев.
— Павел, Павел! — кричал над ухом Ларина знакомый голос. — Ты приди в себя. Это я, я — Снимщиков.
— Снимщиков, — сказал Ларин, — сведи меня к Бате.
— Ляг, отдыхай! — кричал Снимщиков, командир стрелкового батальона. — Дайте ему водки. Павел, булки хочешь?
— Хочу, — сказал Ларин и засмеялся. Он взял булку и уснул, уткнувшись кому-то в колени.
Проснулся Ларин в своей землянке. Рядом с ним сидел Макарьев — его заместитель по политической части.
— Что же это такое? — спросил Ларин. — Куда вы это меня привезли? Обратно в Кирики? (Кирики — деревушка под Ленинградом, в которой обычно стояла дивизия между боями.)
Макарьев молча подал Ларину миску горячих щей и, пока Ларин ел, рассказал, что утром, когда Ларин с людьми вышел из окружения, был уже получен приказ сниматься с боевых порядков. Другая дивизия заняла там оборону, а им было приказано вернуться обратно в Кирики.
— А пока мы переезжали, ты все спал, — сказал Макарьев, — сутки спал. Батя не велел тебя будить.
— А где Батя?
— Где ж ему быть? Все на прежнем месте. И наша дивизия…
— Понятно… — перебил его Ларин.
Все было понятно: дивизия в Кириках, и полк тоже. Правильные ряды землянок по обе стороны дорожки, которую так же, как в мирном лагере, расчищали от снега зимой и посыпали песком летом. «Невский проспект», «Проспект артиллеристов». И шутки знакомые. А сколько было надежд, когда пеньковский батальон выбил немцев из той дальней траншеи! Бежали немцы. Это все видели.
Ларин съел щи и снова заснул. Спал он долго и во сне видел бегущих немцев, маленькие черно-зеленые фигурки. Ларин, Пеньков, Петренко и командир отделения разведки Богданов стоят в траншее и смотрят, как бегут немцы. Яркое солнце играет зорю на орудийных стволах, на автоматных дисках, на линзах бинокля.
Проснулся Ларин оттого, что в землянку вошел посторонний. Это был Хрусталев — командир второго дивизиона. Макарьев, как гостеприимный хозяин, налил ему водки в граненый стаканчик.
— Ну что, как? — спросил Хрусталев. — Все спит?
— Вторые сутки, — ответил Макарьев.
— Это хорошо, это полезно, — сказал Хрусталев и, выпив водку, с шумом выдохнул воздух. — Да, в паршивую историю Ларин втяпался. Что, а? Как думаешь, Макарьев? И что это вы за народ, политработники? Все молчками да молчками отделываетесь. А ведь перед боем какую активность проявляли: вперед, вперед, рабочий народ! — Он подошел к койке, на которой спал Ларин, и покачал головой. — Случаем жив остался. Знаю. Бывало. Только и оставалось, что богу молиться. Два года воюем, кажется, можно было чему-нибудь научиться, ан нет, все вперед лезем. Молчишь, товарищ Макарьев?
— Я не молчу, я думаю, — сказал Макарьев. — По-вашему выходит, зря кровь пролили, а по-моему…
— Ну, ну, ты все же потише, — недовольно перебил его Хрусталев. — Человека разбудишь.
— А я не сплю, — сказал Ларин, с трудом отрывая голову от подушки. — Я все слышу. — Он приподнялся, сел на койке, потирая виски. Потом встал и тяжело шагнул к Хрусталеву.
— Зря, значит, воевали? — спросил Ларин, ставя свои пудовые кулаки на плечи Хрусталеву и заглядывая ему в глаза. — Зря?
— А ты меня не пугай, — сказал Хрусталев, взяв Ларина за руки. — Видали мы и таких…
— Стой, Ларин, друг, нельзя! — крикнул Макарьев, становясь между ними.
— Не бойся, замполит, — добродушно сказал Хрусталев, — я с бодливыми не вожусь. — И вышел вон, сильно хлопнув дверью.
— Побриться тебе надо, — сказал Макарьев Ларину, — побриться, помыться, гимнастерку новую…
Но в это время послышался голос дневального: «Смирно!» — и в землянку вошел командир полка. Ларин и Макарьев подтянулись. Смоляр, не глядя на них, прошел в глубь землянки и сел на ларинскую койку. Посидев немного, спросил не то сердито, не то ласково:
— Живой?
— Живой, товарищ подполковник.
— Возьмешь мою машину и поедешь в Ленинград. Повидаешь жену. Отдыхать будешь сутки. Ясно?
— Ясно, товарищ подполковник.
Смоляр дал ему два письма.
— Одно Елизавете Ивановне. Другое Грачеву. Ясно?
— Ясно, товарищ подполковник.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Когда машина остановилась у шлагбаума КПП, к ней подбежал сержант и весело козырнул:
— Товарищ подполковник, проверка документов! — Но тут он увидел, что в машине сидит Ларин, и, сделав строгое лицо, взял его удостоверение.
— Все в порядке, товарищ капитан, разрешите узнать, как здоровье подполковника?
— Здоров, — сказал Ларин. — Вы что, знаете его?
— Подполковника Смоляра? — сержант снова весело улыбнулся. — Батю? Да кто же его не знает? Мы его машину издали примечаем.
— Ну двигай, двигай, — сказал Ларин шоферу.
Подполковник Смоляр был человек известный. Он пришел в дивизию четырнадцать лет назад по комсомольскому призыву. Жизнерадостный рабочий паренек из Горького и один из лучших форвардов местной футбольной команды. Военную науку он постигал медленно, но в каком бы звании ни находился и какую бы должность ни занимал, служил охотно, все выполняя на совесть. Смоляр гордился тем, что в свое время работал и орудийным номером, и наводчиком, и вычислителем, и недоверчиво относился к молодым офицерам, «не едавшим солдатской каши». Не белоручка ли?
Служить в батарее, которой командовал Смоляр, а потом в его дивизионе и теперь в его полку было трудно, но именно к нему стремились люди, и в особенности офицерская молодежь. Не пугало и то, что у Смоляра была страсть к строевой службе. Его разводы славились в дивизии. Став командиром полка, Смоляр завел себе доброго коня. На нем он выезжал перед строем, ездовой помогал спешиться, и Смоляр обходил батареи вместе с начштаба и адъютантом, с удовольствием прислушиваясь к ладным приветствиям. При всем этом он отнюдь не был честолюбив. За эти годы многие товарищи Смоляра выдвинулись на большие посты. И Смоляру не раз предлагали то должность начарта дивизии, то начштаба в артбригаду, но он неизменно от всего отказывался и при этом говорил, что командир полка и есть, по его мнению, самый большой начальник.
У него было спокойное, немного полное лицо. Глаза — большие, карие и удивительно живые — выделялись резко. Курчавые волосы Смоляр зачесывал назад. Голос у него был с хрипотцой, как будто всегда немного простуженный. И весь он, со своими подвижными глазами на спокойном лице, и курчавыми волосами, и хрипловатым голосом, был неотъемлем от полка. В тридцать пять лет его уже называли Батей.
Отношения Смоляра с Лариным сложились не просто. Ларин принадлежал к той самой зеленой молодежи, которая «жизни не нюхала». Прямо из учебного класса военного училища Ларин попал на Финский фронт и, следовательно, не испытал кочевой командирской жизни и еще ничем не проявил себя. Но именно Ларина Смоляр полюбил больше всех. Когда под линией Маннергейма Ларин впервые пришел представиться командиру полка, Смоляр хмуро взглянул на одинокий кубик в петлице командира взвода, но тут же не выдержал, улыбнулся. Очень уж хорош был Ларин — высокий, сильный, на редкость ладный. Густо светило солнце, крутой снег блестел ослепительно, звенели тугие прямоствольные сосны, и Ларин был под стать этому яркому, многообещающему дню. «Ну, ну…» — ворчливо сказал Смоляр, словно не желая довериться первому впечатлению. А потом, в бою, поверил и навсегда полюбил Ларина. Смоляр считал для себя естественным не «кланяться пулям» и при любых обстоятельствах выглядеть бодро и попросту не обращать внимания на опасность: работа есть работа; но он всегда восхищался храбростью своих подчиненных, увлекался храбрецами, любил их нежно, до самозабвения. Это были его дети…
— Привет, Марусенька! — неожиданно крикнул шофер девушке-регулировщице в милицейской форме. Девушка в ответ козырнула, и водитель усмехнулся: — Всю жизнь с ними ругался, а теперь, как увижу, сердце радуется — Ленинград!
— Да, Ленинград, — задумчиво сказал Ларин. — Ржевку уже проехали…
И шоссе, и улицы города казались умытыми за ночь. Во всем чувствовалась утренняя свежесть и легкость. Она коснулась и Ларина. Как будто он проснулся не в землянке несколько часов назад, а только сейчас, и только сейчас стал освобождаться от тяжелого забытья.
Приятна быстрая езда. Из окна машины он видел прохожих. Особенно радостно было видеть женщин. Казалось, он навсегда со всем этим простился и уже привык к другой жизни, к другим формам, линиям и краскам. И вдруг — волшебство — он снова вернулся в прежний мир. Но мир этот надо узнавать сначала, как в детстве. И это бесконечно заманчиво.
— Скорей, скорей! — торопил он шофера.
Было шесть часов утра, когда Ларин остановил машину возле большого дома на углу проспекта Майорова и Мойки.
— Зайдешь?
— Не придется. Батя велел покрышки сменить. Совсем прохудились…
— Ладно. Завтра утром в семь ноль-ноль будь здесь.
Он быстро взбежал по лестнице, но прежде чем постучать в знакомую, обитую зеленой клеенкой дверь, снял фуражку, пригладил волосы, затем снова надел фуражку и, решившись, постучал.
Дверь открыла невысокая, сухонькая старушка и, увидев Ларина, зашептала:
— Павел Дмитрич, Павел Дмитрич…
Она еще раз повторила «Павел Дмитрич…» — и в это время Ларин услышал другой голос, сильный и звучный. Он сделал шаг навстречу. Что-то легкое, ласковое, родное коснулось его.
— Ольга, — сказал он и увидел ее лицо с выступившими на глаза капельками слез.
— Милый, милый, — повторяла Ольга, — милый мой…
— Дай мне взглянуть на тебя, — сказал Ларин, отстраняя ее руки от своего лица.
— Я еще не причесана…
А Ларину казалось, что именно сейчас Ольга необыкновенно хороша.
— Почему ты мне ничего не рассказываешь? — спросила Ольга.
— Потом, потом… Расскажи мне о себе, — сказал Ларин, радостно слушая ее голос.
И снова оба замолчали. Главное друг о друге они уже знали. Словами это нельзя было повторить. Они сели рядом, Ольга прижалась к его плечу, и Ларин подумал, что это вот и есть настоящее счастье. Он лишь боялся ольгиного вопроса о делах на фронте, который один мог разрушить их с трудом найденное уединение.
— Рассказывай, Павлик, рассказывай, как на фронте.
— Так, в двух словах, не расскажешь, — ответил Ларин спокойно.
Валерия Павловна испуганно посмотрела на него.
— Оля, чаю попей, — сказала она дочери. — На работу опоздаешь.
Бойкие солнечные лучики звенели, врываясь в раскрытые окна. Утренним звоном и сладким запахом пробуждения была наполнена комната.
— Окопались фрицы проклятые, не выгонишь, — шептала Валерия Павловна. — Павел Дмитриевич, кушайте, пожалуйста.
Ларин и Ольга были знакомы еще с довоенных лет. Школа, в которой училась Ольга, шефствовала над артиллерийским училищем. В праздники школьная самодеятельность выезжала к курсантам. Ольга играла графиню в «Женитьбе Фигаро»…
Когда же они все-таки познакомились? Ольга говорила, что это было на школьном выпускном вечере. Ларин же утверждал, что гораздо раньше. В воскресный день они ездили с экскурсией вниз по Неве, и Ларину понравилась маленькая тоненькая девушка с большими карими очень внимательными глазами. «Но я совсем не помню тебя на этой экскурсии, — возражала Ольга, — это было на выпускном вечере».
А спустя три дня после выпускного вечера первые ленинградские дивизии уже уходили на фронт. Белой ночью Ольга сидела на подоконнике в своей комнате и смотрела на улицу. Ночь была длинная, нескончаемая. Отовсюду слышался мерный и дробный топот солдатских сапог. Спать Ольге не хотелось, она все сидела на подоконнике и чувствовала себя одинокой, брошенной. И вдруг ей показалось, что она узнала кого-то в строю. Еще нетвердо уверенная, что этот человек ей действительно знаком, Ольга выбежала из дому и догнала его. Это был Ларин. Она шла рядом с ним, чуть не плача от радости и от досады, что выбежала из дому с пустыми руками. Хоть бы что-нибудь, какую-нибудь память…
Они переписывались. Раза два Ларин приезжал в Ленинград и оба раза бывал у Ольги. Никогда они не думали, что поженятся.
В начале марта Ларин приехал в Ленинград усталый и измученный до крайности. Таким его Ольга никогда еще не видела. Он был небрит, и она заметила у него в бороде несколько седых волос. Это в двадцать три-то года! Ей так стало жаль его, так захотелось пожертвовать для него чем-то своим. И уже потом, и всю ночь она чувствовала себя старше его, и ей все хотелось пожалеть его, приласкать, успокоить. Ларин утром побрился и стал снова похож на себя. «Пойдем, Оля, в загс», — сказал он, и Ольге стало смешно. Загс? А что, есть еще загсы в Ленинграде? Разве есть еще такие счастливые и такие сумасшедшие, как эти двое? Но Ларин хмурился, был серьезнее, был старше ее. Он был прав.
И вот Ларин снова здесь, и снова после боя. Теперь он был у себя дома.
Ларин заметил, что Ольга не дает матери ухаживать за ним. Сама пододвигает то стакан, то тарелку, сама нарезала ему хлеба, положила сахару — и эти обычные движения были сейчас той необходимой между ними связью, которую нашла Ольга и за которую Ларин был ей благодарен.
— Проводишь меня до завода?
— Конечно!
Когда они вышли на улицу, Ольга спросила:
— Заметил, как мама постарела?
Ларин кивнул головой.
— Это все из-за Николая. У них в школе младших лейтенантов выпуск на днях — и на фронт. Мама боится. Что с ней сделаешь? — прибавила она грустно и взяла Ларина под руку. — Так ты с братом и не познакомился. А хороший паренек… Совсем еще мальчик, и уже настоящий мужчина.
Свернули на бульвар Профсоюзов. Шли молча. На набережной Ольга предложила:
— Постоим немного. Есть еще время. Успею.
Подошли к парапету, смотрели на Неву — глубокую, чистую, не отягощенную нефтяными кругами. Волна несла на себе белый гребешок, вдруг окунала его, гребешок нырял и через мгновение, как опытный пловец, возникал на другой волне.
— Я о тебе много думал, Ольга, — сказал Ларин.
Он не чувствовал неправды в этих словах. Но когда же он думал об Ольге? В разрушенной траншее? Когда погиб Петренко? Когда пробивались к своим?
Он не думал тогда об Ольге, но сейчас Ларину казалось, что ощущение их близости не покидало его и в разрушенной траншее, и когда прервалась связь с дивизией, и когда он увидел Снимщикова.
— Пора, Павлик, идем!
Ларину хотелось сказать: «Еще немного побудем здесь», но, взглянув на ее озабоченное лицо, он ничего не сказал.
Переходя мост, Ольга спросила:
— Слышишь?
Короткие удары, как будто кто-то вдали ударил в барабан.
— Пойдем поскорее. Обстрел.
Далеко впереди рассыпчатый грохот. Теперь — позади них. Снова впереди, но ближе. И еще ближе — позади них.
— Они нас в вилку берут, — сказал Ларин серьезно, словно и впрямь их двоих в Ленинграде искали немцы.
С быстротой курьерского поезда промчался трамвай по Восьмой линии. И вдруг резко остановился. Сразу стало людно. Где-то зазвенело стекло. И словно звон этот был сигналом к разрушению, рухнула какая-то тяжесть, увлекла за собой другую, грозя обвалом всей неизвестной громаде.
Ларин втащил Ольгу в подворотню. Здесь уже стояло несколько человек. Старик в безрукавке и роговых очках, женщина с ребенком на руках и еще две женщины, обе с портфелями.
Разрушение продолжалось. Не было слышно свиста, только падение невидимых тяжестей заставляло вздрагивать улицу.
— А как вы думаете, товарищ капитан, какого калибра снаряды? — спросил Ларина старик в безрукавке.
— Не знаю, не могу определить…
— Калибр двести десять, — сказал старик в безрукавке и посмотрел на Ларина поверх очков. — Вот так-то.
— Проехало! — сказала женщина с портфелем, прислушиваясь.
Ларин тоже прислушался. Падение тяжестей прекратилось. Снова был слышен рассыпчатый грохот вдали.
— Второй раз он по тем же местам не стреляет, — робко сказала женщина с ребенком на руках.
— Глупая примета, — заметил старик в безрукавке и вышел на улицу.
Панель и мостовая были засыпаны щебнем и стеклом. На углу остановился автомобиль скорой помощи. Из него выскочили девушки с носилками.
— Трамвай пошел! — крикнула Ольга и помчалась к остановке. Ларин за ней.
В проходной завода они расстались, и Ларин обещал ровно в четыре прийти сюда за женой.
Ларин подошел к окошечку дежурного, попросил выписать пропуск к директору завода.
— Скоро, товарищ капитан, немцев прогоним? — спросила старуха вахтерша, передавая Ларину пропуск. — Каждый день по заводу шпарит. Шпарит и шпарит… — Она хотела еще что-то сказать, но, взглянув Ларину в лицо, только вздохнула: — Пройдите двор, по левую руку от садика — заводоуправление.
Грачев ласково принял Ларина, обнял, расцеловал. Ларин отдал ему письмо Смоляра. Грачев неторопливо ножичком вскрыл конверт, вынул письмо, прочитал внимательно, затем, снова вложив его в конверт, спрятал в ящик.
— У Бати скверное настроение? — спросил он.
— Я подполковника перед отъездом всего-то две минуты видел.
— Ну, а в бою разве не вместе были?
— Да нет. Я с пехотой впереди был, ну и…
Ларин оборвал себя. Вчера, когда командир полка передал ему письмо для Грачева, Ларин подумал, что вот как хорошо, вот кому он обо всем расскажет, обо всем, что пришлось пережить. Финскую кампанию и в начале Отечественной Грачев был комиссаром полка. Он дружил с Батей. Его любили и уважали за сильный характер и за доброту к воюющему человеку. Очень хорошо умел Грачев слушать. Молчит, слушает и, кажется, без слов беседует с тобой, отвечает на самые твои сокровенные мысли.
Но сейчас Ларин чувствовал необычную скованность. Быть может, причиной ее был только что пережитый страх за Ольгу и смутное, но тяжелое ощущение собственной вины.
— Попал я в окружение, — сказал Ларин угрюмо. — Ну, а поддержать нас не смогли… Немцы, конечно, навалились…
— Ах, вот что! — воскликнул Грачев. — Знаю, знаю… Осталось вас семеро, отбивались. Знаю.
— Четырнадцать человек, Илья Александрович. А откуда вы знаете про нас?
— В Военном совете слышал. Говорили… Ну, словом, говорил такой человек, что я не мог усомниться. Слышал: наша дивизия прорвала немецкий фронт, а потом сдерживала натиск пяти отборных немецких дивизий…
— Пять дивизий! — повторил Ларин, расширяя глаза так, словно речь шла о подвиге, совершенном кем-нибудь посторонним.
— Вот здесь, здесь это было, — сказал Грачев, подходя к карте.
Лигово, Пушкин, Колпино, Мга… Линия фронта обведена красным карандашом.
Странной казалась Ларину эта карта. Он привык к иной карте. Вынул ее из планшета, развернул.
— Вот, Илья Александрович, здесь примерно наша траншея. Я отчеркнул…
Но Грачев не стал разглядывать ларинскую карту.
— Вот здесь, — показал он на треугольник железных дорог. — Здесь немцы сосредоточили войска. Отсюда должны были прорвать наш фронт. Но этого не случилось. Провалились немецкие планы, — сказал Грачев и постучал пальцем по карте. — Провалится и новая попытка штурмовать город.
— Илья Александрович, — сказал Ларин, восторженно глядя на Грачева, — я так обо всем Ольге и расскажу…
— Ольге? — переспросил Грачев. Больше он ничего не сказал, но Ларин теперь знал, что Грачев понял его.
— Ну вот что, друже, — продолжал Грачев, — мне пора начинать рабочий день. Этот заводик — дело довольно хлопотливое. Зайдешь еще ко мне? Я письмо к Бате приготовлю.
— К четырем обещал Оле быть возле проходной.
— Держи пропуск. Зайдешь ко мне, а потом в цех за женой. Так?
— Слушаю, Илья Александрович.
Было тихое утро. На небе ни облачка. Улица в этот час пустынна. Быть может, именно поэтому все здания казались Ларину необыкновенно огромными и величественными. Ларин пешком отправился к Елизавете Ивановне — жене Смоляра. Она жила по другую сторону Невы, на набережной.
Елизавету Ивановну Ларин знал давно. Еще до войны в Песочную, в лагерь, приезжала к Смоляру жена. У нее, как и у Смоляра, вились волосы, и на полном лице выделялись очень живые и выразительные глаза. И еще чем-то неуловимым она походила на мужа. И Ларин, к великому удовольствию однополчан, прозвал супругов «близнецами».
Елизавета Ивановна была очень общительна, принимала участие в полковой самодеятельности, и пела, и плясала, а на традиционных полковых праздниках показывала талант незаурядной хозяйки. Жила она интересами мужа. Детей у них не было.
Началась война. Елизавета Ивановна отказалась эвакуироваться. Смоляр ее не уговаривал. Известно было, что командир дивизии по этому поводу беседовал со Смоляром, но Батя, тряхнув кудрями, заявил: «Нет, товарищ генерал, не справится Лиза без меня. Десять лет мы женаты, и куда конь с копытом, туда, извините, и рак с клешней».
Сейчас Елизавета Ивановна работала в госпитале медсестрой, но по-прежнему навещала мужа в Кириках, принимала участие в полковой самодеятельности и хозяйничала на праздниках. И каждый, кто приезжал из полка в Ленинград, обязательно привозил ей письмо от Бати.
Елизавета Ивановна обрадовалась Ларину.
— Павлик! — И поспешно спросила: — Привезли письмо?
Большая комната, очень светлая. В окнах выбиты стекла, но фанера еще не вставлена, и свет проникает свободно, как в широкие ворота.
Елизавета Ивановна читала письмо, а Ларин смотрел на нее и видел, что она изменилась за это время, сильно похудела. И эта, несвойственная ей, худоба изменила не только ее фигуру, но и выражение ее лица. Она вдруг заплакала горько, по-детски беспомощно. Маленькая сумочка висела на ее руке. Елизавета Ивановна спрятала туда письмо.
— Ах, Павлик, — сказала Елизавета Ивановна, вытирая слезы. — Жив он, жив. Главное — он жив. Знаете, Павлик, если с ним что-нибудь случится, я этого не переживу.
Ларин сказал:
— Я, Елизавета Ивановна, не понимаю… Так себя расстраивать! Как это можно…
Она больше не плакала. Стояла посредине комнаты, маленькая, похудевшая.
— Я знала, что он воюет, — говорила Елизавета Ивановна. — Столько раненых, а к нам ведь все тяжелых привозят, которым в медсанбате помочь нельзя. Все койки заняты. В коридорах лежат. А я хожу и думаю… Думаю, что́, если вот так Батю моего привезут…
Ларин не решался ее прервать.
— А тут еще обстрелы. Павлик, ведь вы не знаете, таких еще за всю блокаду не было. И к нам в госпиталь попало. Главного хирурга убило. Не знали его?
— Знал, — сказал Ларин тихо. — Дмитрия Степановича знал. Он меня оперировал в сорок первом.
— Раненых много погибло. Ужас! Хотели в другой госпиталь отправить, там тоже все переполнено. Вы сядьте, Павлик. — Ларин сел. — Когда же все это кончится?
— Скоро кончится, Елизавета Ивановна, — сказал Ларин, ненавидя себя за эти невыразительные, ничего не говорящие слова.
Елизавета Ивановна вздохнула.
— Завтракали, Павлик? Сейчас я вам стопочку дам.
— Ничего мне не надо, Елизавета Ивановна. Прошу вас, ничего не надо.
— Ну вот еще! — Она улыбнулась. — В полк приедете, Бате скажете: еще есть у меня чем угостить.
Елизавета Ивановна вынула из буфета стеклянный штоф с петухом на дне, налила водку в большую рюмку и поднесла Ларину.
— И закусить есть, — сказала она, отрезав кусочек какой-то копченой рыбки. — Ну, за Батино здоровье.
— За здоровье подполковника, — сказал Ларин и выпил.
— Теперь, Павлик, рассказывайте о себе.
— Мы, Елизавета Ивановна, воевали неплохо, — бодро сказал Ларин. — Сами знаете, силы неравные, но немцев ни на вершок к Ленинграду не подпустили.
— Да, да, — кивала головой Елизавета Ивановна. — Знаю, знаю, значит, отличился наш полк?
— Отличился, Елизавета Ивановна.
— Выпейте, Павлик, еще рюмочку.
— Спасибо. Выпью. Ваше здоровье!
— Вам когда уезжать?
— До трех часов в вашем распоряжении. Приказывайте!
— Может, в кино пойдем? — предложила Елизавета Ивановна.
Ларин обрадовался.
— В кино? С большим удовольствием!
Хорошо в прохладном, почти пустом кинозале. С экрана девушка поет песню, юноша на скрипке аккомпанирует ей. Они будут счастливы, но сколько препятствий надо преодолеть! Им суждено разлучиться, тосковать друг без друга, ревновать. Но любовь сильнее…
— Они встретятся. Вот увидите, Павлик, они встретятся, — шепчет Елизавета Ивановна.
Та же песня, которую пела девушка в начале фильма. Неожиданно Елизавета Ивановна спрашивает:
— Слышите? Толчок.
Песня. Скрипка подхватывает ее. Толчок. Как будто кто-то постучал в закрытые двери кинозала.
— Слышите? Снова толчок.
— Обстрел! Павлик, Павлик, идемте.
Дали свет в зале. Затих движок.
— Граждане, — говорит голос в репродукторе. — Проходите в бомбоубежище.
Они в коридоре.
— Граждане, бомбоубежище налево.
— Павлик, Павлик! Лучше на воздух.
Хрустит стекло в вестибюле. Яркое солнце бьет им в лицо.
— Как парит! — говорит Елизавета Ивановна. — У меня не выдерживает сердце.
Синий кружок солнца вдруг срывается с неба и разбивается о землю — это снаряд попал в дом напротив. Когда дым рассеивается, синий кружок солнца снова закреплен в небе.
На углу Садовой и Невского Ларин и Елизавета Ивановна простились.
— Надо торопиться: у меня с пяти дежурство в госпитале, — говорила Елизавета Ивановна. — Вот вам записочка командиру полка. Всегда с собой ношу. А вдруг кого-нибудь из наших на улице встречу. До свидания, Павлик! Вы на трамвае?
Но Ларин не стал ждать трамвая. Он остановил военную полуторку и умолил водителя подвезти его на Васильевский остров. С того момента, как начался артобстрел, и потом, когда они выбрались из кино и прощались с Елизаветой Ивановной, он со страхом думал об Ольге. Он хотел только одного: как можно скорее, немедля, сейчас знать, что она жива и невредима.
— Ну как у вас, тихо? — спросил Ларин старуху вахтершу, и, когда та кивнула головой, он почувствовал, как тяжелая тревога отошла от него.
— На вот, передай Смоляру. — Грачев ждал его. Ларин взял конверт со штампом завода. — И скажи, что Грачев всегда о нем помнит.
— Спасибо, Илья Александрович. Вы и про то, что утром говорили, написали подполковнику?
Грачев улыбнулся, кивнул головой.
— Пойдем на завод, покажу тебе новый цех, новую сборку, где твоя Ольга работает.
В ста метрах от заводоуправления двухэтажное здание. Кирпич не облицован. Цех еще не покрыт, работают кровельщики.
— Вот о чем расскажи в полку, — говорил Грачев, — мы ведь здесь не запонки делаем. Для вас работаем. И дом этот (Ларин заметил, что он подчеркнул слово «дом») срубили наши же рабочие. В третьем пролете жену видишь? Она нас заметила, только виду не подает. Первая строительница — твоя жена. Мы, Ларин, еще новый дом срубим.
— А где же старая сборка? — спросил Ларин. — Красивое такое здание? Там, кажется, у входа пальмы росли.
— Да, да, — сказал Грачев, — да, пальмы… Были и пальмы. И кактусы были. — Грачев сморщил лицо, как от сильной боли. И Ларин пожалел, что спросил о старой сборке.
— Ну, давай пройдемся по цеху, — сказал Грачев, — и слушай, что я буду тебе объяснять. Это тоже касается нашего артиллерийского… — Он не закончил фразу.
Удар. И — грохот. Еще удар. Рушится где-то… Уже близко. Удар.
— Я в штабе! — крикнул Грачев и побежал. Ларин смотрит в третий пролет…
Станок. Однообразные движения ольгиных рук.
Стон летящего снаряда и рев при разрыве.
Ларин стоит словно прикованный к месту. Мысль о том, что вот сейчас, когда он смотрит на Ольгу, именно в это мгновение все может быть кончено, входит в него, как игла.
Он рядом с Ольгой. Грохот удаляется от них. Стойкий запах пороха.
Возвращались они домой снова по набережной. Было тихо, томящий жар в воздухе усиливал ощущение тишины. Неподвижен воздух, и даже над Невой нет обычной прохлады. И волна — темно-синяя и усталая. Они шли медленно, словно повинуясь тишине…
— Не бойся за меня, милый, не бойся, так нам обоим будет легче… Да? Очень важно, чтобы ты за меня был всегда спокоен.
— Но, Оля, я…
— Милый, ты еще не знаешь, ты еще не знаешь, как важно, чтобы ты был спокоен за меня. Ты ведь любишь меня?
— Ты все знаешь, Оля…
— Нет, скажи мне, скажи мне: «Оля, я люблю тебя». Так вот. Ну еще разочек: «И я не буду больше бояться». Скажи…
— Любушка моя!..
— Ну вот. А теперь я тебе что-то скажу. Сказать?
— Конечно!
— Нет, не сейчас. Лучше дома или завтра… Когда-нибудь. — Она положила ему руки на плечи и, прямо глядя в глаза, сказала: — Павел, я беременна.
— Оля!
— Нет, нет, молчи. Я знаю все, что ты скажешь: война, фронт, обстрелы, надо пожалеть и себя, и маленького. Но все это неправда. Это все от себялюбия, — и она зло взглянула на Ларина, как будто бы он уже произнес эти ненавистные ей слова.
Ларин понял, что в ответ ему нужно сказать слова самые бесхитростные. И он сказал просто:
— Ребенок родится, никакой блокады уже не будет.
— Блокады не будет?
— Не будет, это ясно.
Ольга засмеялась. Ларин тоже засмеялся. Он был рад, что злое выражение исчезло с ее лица.
— Какой ты все-таки смешной! Ну, а если блокаду еще не снимут, тогда как?
— Никакой войны здесь не будет, — сказал он твердо. — Верь мне.
— Я тебе верю.
И дома, вечером и ночью, она целовала Ларина и все повторяла: «Я тебе верю, верю тебе». Ей доставляло какую-то особую радость повторять эти слова.
А в Ларине росло новое ощущение своей силы. Главное для него было не в том, что возникло новое существо, его ребенок, а в том, что это существо — часть ее, Ольги. Он еще не ощущал радости отцовства, он гордился Ольгой и должен был быть достоин ее любви.
Утром они расстались. На обратном пути Ларин сидел рядом с водителем притихший, серьезный, молчаливый. Накрапывал теплый, совсем весенний дождик. И пахло весной, ранней зеленью, хотя был уже конец июля. И словно перепутав времена года, прорвалась гроза. Впервые за много дней почернело небо. Вздрогнули и метнулись молнии. И наконец ливень обрушился на них. Шофер зажег фары, и вода стремительно забилась в узкой освещенной полосе дороги.
Богданов ждал Ларина возле его землянки.
— Товарищ капитан, командир полка приказал: как прибудете — к нему.
Путаясь в хлещущем что есть силы ливне, Ларин добежал до штаба полка.
Смоляр сказал ему:
— Получен приказ нашему полку отдельно от стрелковых подразделений выступить сегодня из Кириков в двенадцать ноль-ноль. Район боевых порядков, — он ткнул в карту. — Ясно?
— Ясно, товарищ подполковник.
— Твой дивизион головной на марше. Ясно?
— Ясно, товарищ подполковник.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
— Важное здесь болото, по такой жаре не высохло!
Кто-то из бойцов произнес эту фразу, а затем все стали ее повторять. Говорили: важное болото, важнейшее болото, преважное болотище. Говорили посмеиваясь, делая вид, что это громадное болото, болотище, внушает уважение.
На эти гнилые места прибыл полк, но Ларин не замечал в людях недовольства или усталости. Напротив, он видел, что настроение людей бодрое. Сам командир полка был в духе.
Какая-то часть стояла здесь раньше. От нее сохранились землянки, запущенные, грязные. Смоляр насмешливо отозвался о командире этой части и был доволен, что бойцы не хотят жить в старых землянках и без принуждения роют новые.
— Наш брат артиллерист привык жить культурно, а не тяп-ляп — была бы крыша над головой, — сказал Смоляр. — Я приказал, чтобы в каждом дивизионе столовую строили, — прибавил он с самодовольной улыбкой.
Но что же хорошего в том, что полк прибыл на эти нездоровые места, а люди заняты тем, что роют землянки, выкачивают воду и на двухметровой глубине ставят бревенчатые полы?
«Невозможно было сейчас оставаться в Кириках», — говорил себе Ларин.
Ленинград был рядом, и все знали, что артиллерийские обстрелы участились, что поезда, идущие в Ленинград со снаряжением и продовольствием, видны немцам с высот и легко уязвимы.
Успех июльской операции был в том, что положение не ухудшилось и еще одна попытка штурмовать город была сорвана. Но именно потому, что положение не улучшилось, никто в полку не чувствовал успеха. Новая операция поэтому воспринималась как нечто совершенно закономерное. Жизнь на позициях, в действии считалась более естественной, чем жизнь в Кириках.
Вечером Ларин обошел батареи. Работы уже заканчивались. Орудия были установлены, вырыты ровики. Ларин зашел в землянку взвода управления.
Воронков, сидя на корточках, рассказывал очередную байку. Бойцы громко смеялись. Только Чурин стоял молча, прислонившись к стенке. Сдвинутые брови, сжатый рот показались бы постороннему человеку выражением душевной замкнутости. Но Ларин знал, что это не так: просто Чурин, произведенный в сержанты, напустил на себя солидность.
У Сарманова рука все еще на перевязи.
— Не беспокойтесь обо мне, товарищ капитан. Пойдем в бой, я эту повязку брошу. — Взгляд у Сарманова, как всегда, решительный.
К Ларину подошел Богданов.
— Разрешите, товарищ капитан…
— Давай, старшина, что у тебя нового?
Богданов мнется.
— Довольно деликатное дело, товарищ капитан. Потише, Воронков! Целый вечер гогочут, товарищ капитан…
— Ну что ж, выйдем.
Выйдя из землянки, Богданов для верности оглянулся, затем откашлялся и наконец таинственно зашептал:
— Трое бойцов из стрелкового батальона, что с нами в окружении были… Такое деликатное дело, — и, не глядя на Ларина: — трое суток в нашем дивизионе живут.
— То есть как это «живут»? — спросил Ларин настораживаясь.
— Не мог раньше доложить, товарищ капитан. Вы в городе были, на марше — опять невозможно. Три человека, товарищ капитан. Пехота. Желают остаться в дивизионе. Так сказать, продолжать службу в артиллерии. Мы ж воюем, а полк их еще в Кириках на отдыхе. Рапорта подали. Однако живут без аттестатов. Неудобно.
— Почему не направили обратно в батальон? — перебил его Ларин строго.
— Нельзя прогнать, — покачав головой, сказал Богданов. — Вместе с нами терпели и теперь желают вместе служить.
— Богданов, Богданов, подведешь ты меня под выговор. И так нам с тобой обоим всыплют…
— Все понятно, — весело сказал Богданов. — Я это чувствую. Разрешите доложить: герои люди.
— Знаю, — сказал Ларин. — Это я знаю. — И вдруг сорванным голосом крикнул: — Ну, хватит об этом! Можете идти, товарищ Богданов! — И вслед ему: — Людей кормить! И никаких аттестатов! Еще артиллерист называется…
Обо всем этом Ларин доложил командиру полка.
— Так, — сказал Смоляр. — Значит, чрезвычайное происшествие?
— Чепе, товарищ подполковник.
— Не успели обосноваться, и уже чепе, — покачал головой Смоляр. — Безобразие! Ну что ж, пиши рапорт. Завтра отправим этих троих в Кирики.
— Слушаю, товарищ подполковник. Разрешите доложить, с этими людьми я вместе воевал. Выражают желание остаться у нас в полку…
Смоляр задумался. Не так давно к нему явились двое его сержантов, заявив, что досрочно выписались из госпиталя. Смоляр обрадовался, а госпитальное начальство тем временем написало жалобу. Выговор получил командир полка.
— Извольте написать рапорт и все изложить, — повторил Смоляр раздраженно. Потом подумал и, вздохнув, прибавил: — Буду ходатайствовать перед командиром дивизии об удовлетворении твоей просьбы.
В другое бы время Смоляр еще долго говорил об этом чепе, и Ларину пришлось бы выслушать немало горьких слов о падении дисциплины и о нерадивости командира дивизиона. Но сейчас Смоляр молчал и только хмурился. Ларин хорошо знал командира полка и чувствовал, что Смоляру хочется поговорить совсем о другом. Днем Смоляр созывал у себя офицеров и поставил боевую задачу. Сейчас ему хотелось поговорить по душам. Так уже бывало не раз за годы войны, и оба любили эти задушевные разговоры.
— Здесь надо отличиться, понимаешь, отличиться, — говорил Смоляр, по-видимому вкладывая в это слово особый смысл. — Противник располагает превосходящими силами… Немцев бьют на Украине, и здесь они стремятся взять реванш. Сбросить нас в Ладожское озеро и снова замкнуть Ленинград. Надо отличиться. Все силы отдать.
— У меня сил хватит, товарищ подполковник, — сказал Ларин.
— Отличись…
— Я…
— Тш… тш… — прошептал Смоляр, прислушиваясь. — Тш… — Он поднял вверх указательный палец, призывая и Ларина прислушаться.
В тишине, по-особому глубокой на фронте, Ларин отчетливо услышал стук идущего поезда. И оттого, что от них до поезда все же было не близко, стук этот казался настороженным.
— Поезд… — сказал Смоляр тихо. — В Ленинград… — и опустил голову, словно ожидая удара. И вслед за ним Ларин тоже невольно склонил голову.
Прошло несколько минут, и сильный удар разбил тишину. Ударила немецкая батарея. Смоляр и Ларин еще ниже опустили головы. Они сидели неподвижно и молча, вместе думая о том самом главном, ради чего они и оказались здесь.
Было слышно, как разговаривают бойцы.
— С высот-то ему удобно стрелять. Он все видит.
— Да. А мы его не видим.
— Ни черта! Завтра наш полк начнет стрелять, — сказал чей-то густой голос, — то будет песенка другая.
Смоляр поднял голову.
— Мы, мы, мы… — сказал он ворчливо. — Вот привычка. Мы пришли, так мы и немецкие батареи на высотах найдем. На то ведь и мы, а не соседи.
Но Ларин чувствовал, что фраза, сказанная бойцом, понравилась Смоляру, и он это только скрывает своим ворчливым тоном.
Видимо, Смоляр ожидал, что бойцы будут продолжать разговор, но бойцы разошлись. Смоляр взглянул на Ларина и вдруг рассмеялся.
— О чем задумался? С утра начнем стрелять, немцев пощупаем.
Для Ларина началась обычная перед боевой операцией жизнь. Работы было много. День за днем разведчики раскрывали систему немецкого огня, и ежедневно Ларин наносил на свою схему новые, хитроумно замаскированные немецкие орудия, пулеметные доты и проволочные заграждения — все то, что предстояло уничтожить его дивизиону.
Командир дивизии разрешил трем бойцам из стрелкового батальона «дальнейшее прохождение службы в артиллерийском полку». Афанасьев служил теперь в отделении разведки, гигант Вашугин работал номером в первой батарее. Семушкин был зачислен связистом. Ничем до сих пор он себя не проявил, но и жалоб на него не было.
Расчеты пристреливали разведанные цели, но работать было трудно. Немцы с высот кидали огромные «чемоданы».
Со Смоляром Ларин виделся редко. Батя командовал теперь группой поддержки пехоты. По целым дням он пропадал в приданных подразделениях, а своих людей больше для порядка «разносил», и после каждого такого «разноса» следовало одно и то же заключение:
— Вы уже не дети, и я вам не нянька. Кое-чему я вас научил, извольте-ка проявлять самостоятельность.
— А у нашего Смоляра и в самом деле есть сходство с нянькой, — тихо посмеиваясь, заметил Хрусталев и подмигнул Ларину. — Старая нянька, которая ежели возьмется за палку, так больше для острастки. Что, Ларин, не верно?
Ларин пожал плечами, но ничего не ответил. С того памятного дня они с Хрусталевым не разговаривали, хотя и относились друг к другу подчеркнуто вежливо. В полку этого никто, кроме Макарьева и замполита Васильева, не замечал. «Неужели и Батя не замечает? — думал Ларин. — И как это он притерпелся к Хрусталеву? «Давно в полку. Ветеран. Вместе службу начинали». Фу ты, черт, неужели и это имеет значение? А может быть, имеет значение то, что Хрусталев никогда не выступает со своим мнением и на совещании как-то особенно умеет поддержать Смоляра? И этого командир полка не замечает?»
При Бате Хрусталев всегда подчеркивал свою «кадровость»: «Приписники — люди восторженные, а мы, мол, знаем, почем пара гребешков», «Мы, Ларин, не студенты, чтобы ночи не спать». Ларина он называл то «доктором», то «академиком», то «демократом». И всегда так, чтобы слышал Батя. Выходит, что, если я не режусь в преферанс, а читаю Чехова, значит, я «доктор», а если дружу с рядовым бойцом, то «демократ»? Самая обыкновенная пошлость.
При Грачеве эти штучки не очень-то Хрусталеву сходили. Помнится, еще в сорок первом году послали Хрусталева в Ленинград. Приезжает обратно. Грачев спрашивает: «Ну, как в Ленинграде?» Хрусталев, «человек кадровый», отвечает: «Противник бьет по городу преимущественно беспокоящим огнем. Гражданское население, конечно, страдает». Так Грачев прямо затрясся: «Гражданское население!» Вы где этому научились? Это же ленинградцы, ленинградцы, а не «гражданское население». И не «страдают», а гибнут на боевых постах. И не «конечно», а к великому нашему горю и стыду, и не «противник», а фашисты. Понимаете, фашисты, ироды, сволочи, людоеды!..»
— А мне жаль Васильева, — откровенно признался Макарьев, — служить с таким Навуходоносором куда как приятно! Он же всех политработников неучами считает. Чуть что — «демагогия»…
— Почему Навуходоносор? — спросил Ларин смеясь.
— Да как же! Тот тоже к власти стремился. А Хрусталев спит и видит, как бы ему командиром полка стать.
— Ну, уж это ты, друг, хватил, — сказал Ларин, покачав головой.
— Навуходоносор, — сказал Макарьев убежденно.
Август прошел незаметно. Незаметно стали удлиняться ночи. Уже на постах стояли в шинелях, а в сентябре затрещали походные печки. Зачастили дожди, болотище расползалось. Пуды грязи на сапогах перетаскивались. Понаделали настилы от штаба в дивизионы, к батареям и орудиям, но их размывало. Ночные туманы сдавливали грудь — дыхание перехватывало.
Теперь, когда поблекли яркие летние краски, болото, на котором воевал полк, окончательно развезло, и все увидели его безобразие. Осень словно подчеркнула, что на этих безрадостных местах можно только воевать.
Почему-то Ларин не мог представить себе осени в Ленинграде. Он не мог и не хотел расставаться с Ленинградом летним, открытым солнцу, небесной и морской синеве. Таким он видел Ленинград в последний раз, таким он видел его, читая Ольгины письма. В этих письмах было много любви и мало быта, а это верное средство против разлуки.
Они писали друг другу часто, иногда каждый день. Ларин уже привык к девушке из полевой почты, которую в полку за гордую осанку прозвали «Королевой». Высокая, прямая, с венцом массивных рыжеватых кос, и в самом деле похожих на корону, девушка приходила к Ларину и в землянку, и даже на наблюдательный пункт. Опасность не страшила ее, и во время сильного обстрела на ее красивом лице появлялось презрительное выражение.
— Ползком, ползком! — кричал ей Ларин, издали заметив Королеву. А та шла к нему во весь свой великолепный рост, шла — всегда долгожданный и добрый вестник.
Ранним туманным утром Ларин получил приказ. В бою его дивизион должен был поддерживать батальон Снимщикова. Ларин обрадовался. Первая мысль была: «Повезло».
Снимщикова он любил, но отношения с ним были совершенно иными, чем со Смоляром.
Ларин знал, что именно Смоляру он может поверить самое свое сокровенное. Новые мысли возникали у Ларина после разговора с Батей. Никаких особых слов Смоляр не произносил, да и не знал их. Сила Смоляра была в его прямолинейности. Его слова как бы прокладывали главную дорогу, на которую хотелось выйти.
Со Снимщиковым Ларин никогда не вел задушевных бесед. Он любил Снимщикова за веселый и верный характер, и их отношения, однажды сложившись в приятельские, такими и остались.
Узнав, что им воевать вместе, Ларин решил немедленно отправиться в батальон. Но Снимщиков опередил его. Только Ларин успел крикнуть своему ординарцу: «Собирайся!» — как тут же: «Отставить!» Он увидел лихо заломленную пилотку Снимщикова и его большие усы цвета спелого льна. Расцеловались. Выпили. Операцию обсуждали шумно.
— Приказано нам быть на КП батальона. И ни с места, пока двумя траншеями не овладеем. Ну, а нарушим… — Снимщиков захохотал, — в комендантское отведут.
— Все же будем вместе… — сказал Ларин.
— Эх, погодку бы завтра!
За час до того как командиры дивизионов и батарей должны были уходить в батальоны и роты, Смоляр собрал их у себя. Предупредил:
— Снарядов зря не разбрасывать. За это буду наказывать.
— Мало снарядов, — заметил командир третьего дивизиона Петунин, человек пожилой, известный своей рассудительностью. — Меньше боекомплекта… А нужно два.
Ларин взглянул на командира полка. Он сидел напротив Смоляра и видел, что тот недоволен. Нагнув голову, Смоляр тяжело дышал, шея у него налилась кровью. Все молчали, ожидая Батиного гнева. В это время слово попросил Хрусталев.
— Считаю, — сказал он, — что капитан Петунин глубоко неправ. Он рассуждает согласно уставу. Боекомплект — и точка. Пункт такой-то. Но война ломает одни нормы и создает другие. Снаряды, которыми мы будем стрелять, сделаны руками ленинградских работниц, а это в наших условиях постоянной нехватки снарядов равносильно тому, что у нас по два боекомплекта.
Когда Хрусталев сел, никто не взглянул на него. Все смотрели на командира полка. Возможно, что если бы Смоляр произнес эти слова, то они бы стали крылатыми, но Хрусталев… Все знали, сколько раз мучил он буквой устава молодежь, всем известно было и его отношение к «барышням-многостаночницам», как он называл ленинградских женщин.
«Ну же, ну! — мысленно торопил Ларин Смоляра. — Скажи же ему пару крепких слов».
Смоляр не торопясь встал и, прямо глядя в лицо Хрусталеву, сказал отчетливо, разделяя слова по слогам:
— Товарищи офицеры, довожу до вашего сведения, что снарядами фронт полностью обеспечен. Этому мы обязаны героическим трудящимся Ленинграда. Командиры дивизионов могут получить снаряды дополнительно до двух полных боекомплектов, что же касается майора Хрусталева, то результаты его стрельбы я буду оценивать, исходя из предложенного им расчета: то есть буду считать, что в бою он имеет не два, а четыре боекомплекта. — И Ларину показалось, что в глазах Смоляра мелькнула недобрая усмешка.
Через два часа после начала операции дивизия овладела двумя немецкими траншеями. Начался бой за третью траншею. Снимщиков и Ларин перешли на новый командный пункт.
Надрываясь, кричали телефонисты:
— Стремительный бросок… Успех… Сломили сопротивление…
Пехота дралась в третьей траншее, и Снимщиков ввел резервную роту в бой. Ларин знал, что Снимщиков формировал эту роту из людей бывалых, видавших виды. По тому, как двинулись люди, Ларин понял, что они способны на многое. Соединился со Смоляром. Боясь, что Смоляр неправильно истолкует его просьбу о поддержке (не справляешься, мол, с дивизионом!), сбивчиво объяснил обстановку.
— Каша во рту! Ничего не понимаю! — сердито крикнул Смоляр.
Ларин решился:
— Товарищ подполковник, здесь люди на все способны. Надо их окрылить.
Смоляр выругался, бросил трубку. Рота еще не дошла до третьей траншеи, как Смоляр поддержал ее огнем всего полка. Снимщиков понял это, обнял Ларина, закричал «ура».
Командир дивизии тотчас отдал приказ стрелковому полку закрепить успех роты бывалых.
Снова надрывались телефонисты:
— Успешное продвижение… Занята третья траншея… В наших руках…
В это время ударила немецкая артиллерия. Первые четыре часа немцы стреляли вяло. Ларин говорил Снимщикову: «Не обольщайся, они еще не пришли в себя после нашего рывка». Но радость от того, что рывок осуществлен удачно, что гитлеровцы побежали, — будь они прокляты, дайте им огонька под спину! — эта радость была сильнее всех умозрительных соображений.
Но сейчас, когда ударила фашистская артиллерия, радость сменилась беспокойством.
Удар был такой силы, какой Ларин еще никогда не испытывал. Тысячи тонн металла были вложены в фашистский кулак, и всю эту массу кулак разламывал и расплющивал, равномерно обрушиваясь на третью траншею. Больше не было слышно ни выстрелов, ни полетов снарядов, ни их падения и разрывов. В тупой безысходности фашистский кулак разбивал землю, не разбирая — бьет ли он еще по живому или уже по мертвому.
Первая мысль Ларина, когда он понял, что эта страшная сила им еще не изведана, была: «Нельзя больше оставаться здесь, надо быть в третьей траншее». Он чувствовал, что ноги его стали тяжелыми и словно негнущимися, но мысль работала легко и точно, и это несовпадение следовало переломить.
Ларин попробовал соединиться со Смоляром, но связь была порвана. С командирами батарей тоже не было связи. Ларин прокричал в ухо начальнику штаба:
— Придется тянуть новую нитку к командиру полка! А я потяну связь в траншею!
— Идем, идем, там впереди все узнаем, — говорил Снимщиков. Всегда румяное его лицо было теперь белым. Ларин скорее догадывался, чем понимал то, что говорил Снимщиков. Ему показалось, что и у Снимщикова сейчас то же ощущение: каменные ноги, но мысль работает ясно. И у разведчиков — у Богданова, у Воронкова, у Чурина, у Буклана — то же ощущение. Но мысль о том, что они должны быть в третьей траншее, потому что третью траншею нельзя отдать немцам, повела их вперед.
Они ползли к третьей траншее, и Семушкин, дрожа и плача и поминутно выплевывая землю, тянул связь.
Только тогда, когда Ларин очутился в третьей траншее, он почувствовал, что это несоответствие мускульной энергии и энергии нервной наконец преодолено. Даже Семушкин больше не дрожал и не плакал.
Ларин лег рядом с телефонным аппаратом. По другую сторону лег Семушкин. Взяв трубку и нажав рычажок, Ларин стал выкликать позывные Смоляра, заставляя себя слышать свой голос, чтобы яснее понять ответ.
— «Юг», «Юг», «Юг»… Ларин говорит. Ларин говорит… Ларин говорит… Ларин говорит… «Юг»… «Юг»… «Юг»…
— Слышу вас ясно, — прорвался голос Смоляра. — Ставлю заградогонь. — Семушкин сквозь грязь, залепившую его лицо, смотрел на Ларина. — Докладывай контратаки. Повторяю — докладывай контратаки. Снаряды береги.
— Слушаюсь, — сказал Ларин и отпустил рычажок.
Семушкин как зачарованный смотрел на него. Ларин понял, что происходит в его душе. Совсем не просто поверить, что здесь можно говорить по телефону, что уцелела нитка, что ты совершил подвиг.
Кусок земли, на котором лежал Ларин, мгновенно наполнился людьми.
— Да, жив! — кричал Снимщиков, соединившись с командиром стрелкового полка. — Ждем. Очухались. Нет его. Убит. Тоже убит. К контратаке готовы.
Подбегали к аппарату и другие командиры дивизионов и батарей, батальонов и рот. И все они кричали одно и то же: «К контратаке готовы… Жив, погиб, ранен, слушаюсь…»
Нитка, проложенная Семушкиным, была цела, и Семушкин все тем же зачарованным взглядом смотрел на людей, разговаривавших по телефону.
Что-то сильно ударило Ларина по спине — упал с бруствера Сарманов. Левая его рука была раздроблена, в правой крепко зажат бинокль.
— Немцы! — крикнул Сарманов.
Ларин вызвал командира полка, сказал ему только одно слово:
— Немцы!
Грохот и гул достигли своего предела. Но чувство, которое охватило Ларина там, на КП батальона, владело им.
Вот так же, как эта невидимая в военном хаосе нитка служит ему, так и он сам служит до конца, до обрыва, не может не служить. И это самое главное. Самое главное: смерть может оборвать его жизнь, но она не в силах помешать его делу, пока он жив.
Телефонную трубку Ларин отдал Семушкину. Шаг вперед. Прижался к брустверу. Дал очередь из автомата. Не услышал ее. Работала наша артиллерия. Меж столбов черного дыма он видел фигуры немцев и стрелял по ним резкими короткими очередями, стараясь не промахнуться. От этого вынужденного спокойствия кружилась голова и пот обильно струился по лицу. Слева и справа от него шла та же работа.
Через какое-то время Семушкин передал Смоляру по телефону:
— Контратака немцев отбита.
Но это было только началом боя. Немецкий кулак, захватив новую порцию металла, с новой силой ударил по третьей траншее. В бинокль Ларин снова видел развернутый строй немцев.
— Немцы!
Ларин выхватил трубку у Семушкина:
— Немцы!
Смоляр не отвечает. Но Ларин кричит в трубку:
— Немцы!
Еще и еще раз говорит:
— Немцы!
Понимает, что нитка, которая связывала эту траншею со Смоляром, оборвалась. Видит, как Семушкин выпрыгивает из траншеи.
Проходит время. Немцы идут в контратаку. Ларин продолжает кричать в телефонную трубку:
— Немцы!
— Принял Смоляр, даю огня.
Ларин сообщает, что отбита атака немцев. Затем снова вызывает огонь, потому что немцы снова идут на третью траншею. Рвется связь, но чья-то невидимая рука восстанавливает ее. Семушкин?
Он не успел продолжить мысль. Какая-то тяжесть, похожая на большой матрац, набитый землей, наваливается на Ларина и сбивает его с ног.
Ларин долго летит в отчаянно глубокую пропасть и вдруг, почувствовав дно, теряет сознание.
Через какое-то время сознание возвращается к нему, кажется, что он постепенно поднимается на поверхность земли.
Ларин видит: бойцы кого-то несут. Знакомое лицо. Этот кто-то кричит:
— Стойте! Стойте! Приказываю остановиться!
Ларин узнает Снимщикова.
— В ногу ранен, — говорит Снимщиков. И Ларин слышит его голос отчетливо: — Передай начальству: отбили девятнадцать немецких контратак. Артиллеристам спасибо.
Теперь говорит Ларин:
— Стойте! Приказываю остановиться! Вам приказано стоять. Снимщиков, сколько атак?
— Девятнадцать. Обидно, под самый конец…
— Под конец?
Снимщикова уносят. Ларин заставляет себя все понять: девятнадцать контратак отбито. Траншея наша. Высота наша. Тишина. Дождь моросит. Уносят раненых.
— А вы что за люди?
Незнакомые бойцы объясняют ему: их дивизия была во втором эшелоне. Стало быть, на смену вам пришли.
— Командиров батарей ко мне!
Командир первой батареи Левашов убит, командир второй батареи Маркин убит, командир третьей батареи Бородулин тяжело ранен.
Ларин вернулся в штабной блиндаж вместе с Богдановым. Навстречу ему бежал Макарьев. Голова густо забинтована, и весь он, костистый, смуглый, в камуфляжной плащ-палатке, напоминал индуса. Расцеловал Ларина и доложил, что все время был на огневых.
— Дивизион отличился, — говорил он, блестя глазами. Лицо его за это время стало маленьким, невзрачным, и только глаза сохраняли живое выражение.
— А мне дивизионом командовать почти не пришлось, — сказал Ларин с горечью. — На КП батальона поначалу командовал, а потом в траншее… — Он покачал головой. — Сразу связь порвали. Батя и за полк и за дивизион работал. Тебя где зацепило? — спросил он Макарьева, кивнув головой на повязку.
Но тот, не отвечая на вопрос, возразил взволнованно:
— Как это ты не командовал? Только через тебя и шли все команды. Да, твоего связиста приказано к Герою представить. Забыл фамилию. Кто там был с тобой?
— Семушкин.
— Вот-вот. Около пятидесяти порывов под огнем противника, — говорил Макарьев, словно писал донесение.
— Семушкина к Герою? Ну, на первый раз «За отвагу» хватит. А впрочем… черт его знает… — сказал Ларин и засмеялся.
Засмеявшись, почувствовал облегчение.
Трудно прийти в себя после боя. Человек меняется годами, а тут за три дня, за сутки, а иногда за несколько часов делаешь прыжок в новый возраст, не считаясь ни с какими законами времени. Что-то отошло от тебя безвозвратно, что-то новое прибыло, и этот душевный переворот мучителен и благостен одновременно.
Ларин и Макарьев говорили о второстепенных делах. Такое-то орудие надо будет заменить, такую-то землянку привести в порядок, надо найти новое место для штаба дивизиона. И только потом, словно заново присмотревшись друг к другу, стали осторожно говорить о главном.
— Бой выигран, и высота наша. Большие силы были у немцев. Больше, чем в июле под треугольником железных дорог. Прорвись такая силища к Ленинграду…
— Потери у нас большие.
— Потери? Да… Только в нашем дивизионе… Заменить трех командиров батарей! В третьей батарее на орудие по одному человеку осталось. А люди какие!
— Уже пришло пополнение, — сказал Макарьев. — Офицеры. В моей землянке собрались. Надо идти…
Зазуммерил телефон, и Ларин сказал:
— Послушай-ка, что там.
Макарьев взял трубку и услышал голос начальника штаба полка:
— Только что прямым попаданием снаряда в землянку убит командир полка подполковник Смоляр. Сообщите Ларину.
По лицу Макарьева Ларин понял, что случилось нечто ужасное.
— Товарищ капитан, — сказал Макарьев, стоя навытяжку, — товарищ капитан, несчастье. — Ларин подошел к нему вплотную. — Убит командир полка.
Ларин схватил Макарьева за плечи. В бешенстве стал трясти его. Макарьев не вырывался. Бинт сполз с головы. Показалась кровь.
Прибежал Богданов и оторвал Ларина от Макарьева.
— Товарищ капитан, война…
— Нет, Богданов, это несчастье непоправимое, — сказал Ларин и заплакал.
Сейчас он не думал о том, что полк лишился командира, с которым воевал более двух лет, сейчас он испытывал только личное горе и словно попал в какую-то темную полосу отчуждения.
Много смертей видел Ларин за эти два года, и смерть стала будничной, привычной. Нет, он не очерствел и с каждым убитым расставался с болью, тем более сильной, чем дороже был ему человек. Но нехитрая формула — нет войны без потерь — была ему спасением от вечной боли. Сейчас Ларин чувствовал, что ему нет опасения. И жалость к убитому, которая заставила его заплакать, и жалость к себе, то есть боязнь жить без Смоляра, сплелись вместе и грубой веревкой сдавили горло.
Накинув шинель, Ларин один вышел из блиндажа. Немецкий неглубокий окоп, обшитый полусгнившим деревом, бесконечно петлял и все никак не мог вывести Ларина на поверхность земли. Густой, липкий дождь лил немилосердно. Но Ларин был благодарен и этому грязному окопу, и хлещущему в плечи дождю. Эта печальная картина соответствовала душевному состоянию Ларина. Она как бы подчеркивала всеобщность военных горестей и этим умиротворяла боль.
На командном пункте полка было множество людей. Напрасно командиры пытались рассредоточить бойцов, боясь нового обстрела, — люди неохотно уходили отсюда, а уйдя, снова возвращались на эти притягательные места и пренебрегали опасностью.
Землянка Смоляра казалась вывернутой наружу. Возле нее, окруженный молчаливой толпой, стоял молоденький адъютант командира полка. Он был вместе со Смоляром, когда снаряд попал в землянку. Смоляр был убит, адъютант его остался жив и сейчас, в сотый раз, неестественным, возбужденным голосом рассказывал о том, как все это произошло. И хотя рассказывать было не о чем, не было ведь никаких подробностей страшного дела, все слушали внимательно. Рассказ адъютанта как бы ставил их ближе к убитому.
На высоких козлах, еще опутанных заградительной проволокой, стояли носилки с телом командира полка. Ларин подошел, взглянул. Выражение суровой сосредоточенности было запечатлено на неживом лице Смоляра так же, как и на всем этом ночном лагере.
Недалеко от траурных носилок стоял Хрусталев. Было темно, по Ларин различил по его лицу всю его позу. Он стоял, как влитый в землю, руки по швам и мрачно переводил взгляд со Смоляра на бойцов, подходивших прощаться с командиром полка. И то, что он стоял так неподвижно, и его мрачный взгляд — все это показалось Ларину нарочитым, и он вспомнил слова Макарьева. И хотя Ларин и тогда и сейчас не верил, что Хрусталев мечтает стать командиром полка вместо Смоляра, ему стало неприятно, и он отвернулся, не ответив Хрусталеву на взгляд.
Все тем же окопом Ларин вернулся в свой дивизион. Возле землянки Макарьева он услышал голоса.
— Фамилия, имя, отчество?
— Воробьев Александр Степанович.
— Звание?
— Старший лейтенант.
— Образование имеете?
— Семилетку.
— Давно воюете?
— С третьего июля сорок первого года.
— Последняя должность?
— Командир огневого взвода, был старшим на батарее.
Ларин вошел. Сел за стол рядом с Макарьевым.
— Ранения имеете?
Вместо ответа старший лейтенант протянул правую руку. На ней не хватало трех пальцев.
— Член партии? — спросил Ларин.
— С сорокового года.
— С батареей справитесь?
— Полагаю, что справлюсь.
— Справитесь?
— Справлюсь, — ответил старший лейтенант и откашлялся.
— Поставим вместо Левашева.
— Так и сделаем, — подтвердил Макарьев. — Можете идти, товарищ старший лейтенант. Первая батарея. Примете, а потом все оформим. Фамилия? — обратился он к молодому человеку с красивым лицом, которое уродовала огромная фуражка.
— Младший лейтенант Новиков Николай.
— Военное образование имеете?
— Школа младших лейтенантов.
— Откуда прибыли?
— Постойте, — сказал Ларин. Он наморщил лоб, как будто что-то припоминая. — Новиков Николай?
— Так точно, товарищ капитан.
— Брат Ольги?
— А вы? Вы — Ларин?
Ларин кивнул головой.
— Это замечательно! Это замечательно! — воскликнул Новиков.
— Знакомы? — спросил Макарьев.
— Да все никак не выходило познакомиться. Но я столько слышал…
— Это брат моей жены, — сказал Ларин. — Как Ольга? Здорова?
— Да как всегда, хорошо. Ольга, она молодец… — Новиков осекся, видимо боясь, что его могут принять за болтуна.
— В какой батарее, нужны командиры взводов? — спросил Ларин Макарьева.
— Всюду нужны… Ведь…
— Да, да. Так в первую.
— Видели здесь старшего лейтенанта? — спросил Макарьев Новикова. — Идите за ним. Скажете, командир дивизиона приказал, чтобы на огневой взвод…
Новиков козырнул и вышел. Ларин и Макарьев остались вдвоем. Было тихо. Редкие разрывы снарядов не нарушали тишины — они лишь пунктиром обозначали ее границы. В заново определившейся тишине стук идущего поезда был слышен отчетливо.
Негромко переговаривались бойцы, но Ларину и Макарьеву был слышен их разговор.
— Поезд в Ленинград идет, а фрицы молчат.
— Подожди, вдарят еще.
— Вдарят-то они вдарят, да не очень. По ненаблюдаемой и движущейся цели не очень-то. Высотка-то, дорогой товарищ, наша.
Ларин узнал голос Богданова.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Пополнение прибывало не сразу. Полк был уже в Кириках, а во многих батареях не было и половины положенных по штату людей. Только здесь, в Кириках, Ларин в полной мере понял, какие потери понес полк.
Ежедневно в дивизион приходили новые люди. Их надо было правильно распределить, а для этого надо было узнать. А узнать по анкете невозможно — невозможно довериться первому впечатлению.
Между тем разговоры о том, что предстоит новая боевая операция, шли по всем батареям. Упорно говорили о том, что операция будет фронтовая, вроде январской, когда прорвали блокаду, только на этот раз решающая. Блокаду снимут.
Говорили, что «немцам дадут пить — будь здоров». И что «куй железо, пока горячо», и что самое время «воткнуть немцам», потому что на Украине немцев уже к Днепру прижали.
Один из вновь прибывших бойцов сообщил, что в учебной бригаде перед отправкой в Кирики полковник произнес речь, что вот поздравляю вас, вам выпала честь снять осаду. Другой ссылался на своего шурина, работающего на ответственном посту в Ленинграде. Шурин заявил, что «через месяц немец побежит». Третий слышал по радио выступление писателя (фамилии он не запомнил); писатель сказал, что будет наступление.
Дыма без огня не бывает. Шел тысяча девятьсот сорок третий год — год великих надежд и великих свершений. Возможно, конечно, что боец не так понял напутственное слово полковника, а «шурин» просто-напросто болтун; возможно, что и писатель говорил свойственным ему образным языком. Но и без этих обычных и согревающих сердце слухов ощущение, что военные события скоро развернутся под Ленинградом, владело каждым воюющим человеком. И практический вопрос, как будет воевать полк после понесенных потерь и смогут ли новые люди достойно заменить погибших, неотступно преследовал и Ларина, и Макарьева, и всех тех, кто остался жив после взятия высоты и кому была дорога боевая слава полка.
Только вчера Ларин получил письмо от Снимщикова. Ему сделали операцию, но не очень удачно и намекнули, что, быть может, придется оперировать еще раз. Снимщиков тоже разделял общее настроение и писал, что вот, дескать, воевал-воевал, а теперь, когда пришли решительные дни, вышел из строя. По письму было видно, что в госпитале только и говорили о будущих военных делах, и Ларин ясно представил себе Снимщикова, как тот заглядывает в лицо врача и просит поторопиться с выпиской, потому что ведь э т о может скоро начаться.
До вчерашнего дня полком временно командовал начальник штаба, и только вчера прибыл новый командир подполковник Макеев.
Ларин еще не видел его. Ординарец Ларина, придя из штаба, сказал:
— Новый-то подполковник… — и замялся, поджав губы.
— Ну что? — спросил Ларин раздраженно.
— Ничего… Вежливый такой.
И это выражение «вежливый» прозвучало у ординарца укоризненно. Ларин слышал то, чего ординарец не досказал: «Не такой, каким был наш Батя».
Выйдя из землянки, Ларин услышал ругань. Это ему не понравилось. Несколько бойцов из штабной батареи таскали бревна, видимо, для какого-то укрытия, а Богданов, стоя на камне, ругал их последними словами.
— Старшина! — крикнул Ларин.
Богданов подбежал к нему.
— Чего это вы разорались?
— Да как же, — отвечал Богданов, делая обиженное лицо. — Ведь это соображения нет. Волокут по земле бревна, а их на плечах переносить куда удобней. Затрата энергии, товарищ капитан.
— Ладно, ладно, — сказал Ларин. — Народ новый, и необязательно им по-твоему работать. Нечего орать.
— Новые-то они новые, — сказал Богданов недовольно, — да пора бы уже привыкать.
В глубине души Ларин сочувствовал Богданову. Вероятно, и Богданов, так же как и он, думает об одном: а как эти люди будут в бою?
— Я в первую батарею иду, — сказал Ларин. — Пошли-ка вместе, старшина.
Богданов повеселел. Всю дорогу он рассказывал Ларину о новых бойцах и одного даже похвалил.
Командир батареи беспалый Воробьев, отрапортовав, присоединился к Ларину. Вместе они осматривали хозяйство. Ларин делал замечания, по привычке записывая наблюдения. Богданов тоже изредка вставлял словечко, и Воробьев косился на него, принимая Богданова за адъютанта командира дивизиона.
Подошли к первому орудию новиковского взвода. Навстречу Ларину выскочил гигант Вашугин.
— Наводчик Вашугин. Индивидуально занимаюсь с бойцами материальной частью. Разрешите доложить: командир орудия здесь неподалеку.
— Индивидуально занимаешься? — усмехнувшись, переспросил Ларин.
— Так точно, товарищ капитан.
— Важно! Когда же ты наводчиком стал?
— Во время операции, товарищ капитан. Капитан Макарьев приказал. У нас тогда весь расчет перебили. Меня сам Батя хвалил, — прибавил он тем же гордым тоном, каким давно служившие бойцы говорили о Смоляре. — А вот и командир взвода, — сказал Вашугин, кивнув головой в сторону Новикова.
Подбежав на положенное расстояние, Новиков сделал три шага вперед и доложил. Вся его фигура, и лицо, и сомкнутые брови говорили о том, что больше всего он боится допустить малейшую фамильярность в отношении Ларина.
Все эти дни Ларин был очень занят, и встречи с Новиковым носили сугубо служебный характер. А Ларину хотелось согреть, приласкать Ольгиного брата. Николай должен почувствовать себя как дома в ларинском дивизионе.
Он был очень похож на Ольгу. Приветливость, свойственная всей новиковской семье, ярче всего была выражена в младшем, в Николае. Даже сейчас, когда он стоял навытяжку, Ларину казалось, что он улыбается. «Как же мне его называть? — думал Ларин. — Младший лейтенант? Коля? Товарищ Новиков?»
— Ну-ка покажите мне, как вы устроились, — сказал Ларин. — Вы с кем тут живете? — спросил он, спустившись в землянку.
— Со старшим на батарее, лейтенантом Копыловым.
— А, с Копыловым… — сказал Ларин. — Это старый солдат. Он ко мне еще в Колпино в противотанковый ров пришел.
— Отличный, замечательный человек, — подчеркнуто деловито подтвердил Новиков.
— У вас, Николай, даже голос похож на Ольгин, — заметил Ларин.
— Это верно, — ответил Николай все так же деловито. — Когда мне было лет четырнадцать, я все пытался разговаривать «под Ольгу». Ну вот и привык. Обидно мне, знал бы, что попаду в ваш дивизион, обязательно бы письмо захватил. Я ведь был у своих перед отправкой на фронт. Но мне вообще не повезло. Только приехал к вам, как боевая операция закончилась.
— Как это не повезло? — переспросил Ларин.
— Столько времени учиться и… Нас так готовили, чтобы прямо в бой. Мы только так и понимали. Ну, а тут все сначала: боевая учеба…
— Какая чепуха! — перебил Ларин. — На мой взгляд, вам очень даже повезло. Вы знаете, что это такое — пополнение в бою? Вам дают взвод, а вам даже неизвестно, что за люди в расчетах. Горячка. Вы пробуете вмешаться в дело — никто вас не слушает. Люди сработались, сжились, понимают друг друга с полуслова. Артучилища или курсов младших лейтенантов, может быть, никто из них не кончал, это верно, но опыт, опыт! И потом ведь от них только что ушел офицер, которому они доверяли. Трудно новому человеку. Мне Макарьев рассказывал — в третьей батарее, когда высоту брали, младший лейтенант снаряды подносил.
— Я черной работы не боюсь, — сказал Николай, прямо глядя Ларину в глаза.
Ларин поморщился.
— Ну вот что, Николай, запомните, что я вам скажу. Вы офицер, учи́тесь командовать, пока не поздно. В бою будет поздно. Вы, может быть, сейчас думаете, что вот, мол, поехал рацеи читать. Но я вам приказываю запомнить то, что я говорю.
— Товарищ капитан. — Николай встал в положение «смирно». — Разрешите… Вы меня неправильно поняли. Я хотел сказать, что если бы вы меня… если бы в бою…
Ларин снова поморщился.
— С вами капитан Макарьев, кажется, беседовал?
— Так точно, беседовал.
— Чем наш полк знаменит?
— Пулково, Колпино, Невская Дубровка…
— Ну, это правильно, конечно, — перебил его Ларин. — Это, конечно, верно, — сказал он как можно мягче. — Но мне не об этом хотелось сказать… Полк наш знаменит боевой учебой. И вам, молодому офицеру, это надо сейчас бойцам разъяснять. Перед тем как прорвать линию Маннергейма, мы полтора месяца в Бобошино учились. И в мирное время, и перед тем как Неву форсировать, и в Кириках, и сейчас на болотах… И ваше дело не снаряды подносить, а командовать. Случится несчастье в бою, будете и снаряды подносить, и заряжать, и наводить, но ваше дело не допустить такого несчастия. Подполковник Смоляр… он… — Ларин оборвал себя: что бы он ни сказал о погибшем командире полка, все равно его слова не могли бы выразить самое главное — тревогу за полк без Смоляра.
— Я о подполковнике Смоляре слышал, — сказал Новиков. — Я… Я хочу быть похожим на него и… и на вас.
— Послушайте меня, Николай, — сказал Ларин, взяв его за руку: — Времени мало, очень мало, получим приказ — и все тут. Работайте с людьми. А ну-ка давайте команду «К орудию!»
Но стрелять не пришлось. Прибежал запыхавшийся ординарец Ларина.
— Товарищ капитан, командир полка вызывает.
Наскоро попрощались. Богданов тоже вскочил, кивнул Вашугину: «Бывай здоров, орел!» — и пошел вместе с Лариным и его ординарцем.
— Развлекся, старшина? — спросил Ларин.
— Для души полезно посмотреть, как люди живут, — ответил Богданов рассудительно.
— Ну и как же живут?
— Да ничего… Вашугин их здесь держит… Такое про операцию заливает, прямо страх. Я говорю: «Мы думали, ты молчальник великий», а он: «Это я им для бодрости». Прави́льный, так тот прямо трясется. Таких чертей наговорил, — Богданов усмехнулся, — он и командира взвода разжег.
— Это как?
— А очень просто, — Богданов снова усмехнулся. — Видит, что командир взвода молоденький, только что с курсов, он и давай разжигать. Ну ясно, тот и говорит: умрем!
— Так и говорит?
— Ну, может, и не так, я разве слышал? — сказал Богданов недовольно. — Ну, в общем-то, вы товарищ капитан, любого образумите. Пока вы его там утюжили, я две трубочки выкурить успел.
— Что ты врешь? — удивился Ларин.
— Батина привычка, — сказал Богданов спокойно. — Зайдет вот этак в земляночку и выутюжит. Каков-то новый будет? — сказал Богданов и вздохнул.
— Командир полка? Плохого к нам не пришлют. Это ты, Богданов, запомни. Подполковник Макеев — боевой командир. Он под Сталинградом дрался.
— Слышал я, что под Сталинградом. Но только к нашему Ленинградскому фронту привыкать надо. Здесь, товарищ капитан, терпение требуется.
— Терпение, терпение! — крикнул Ларин. — Как будто я не знаю!
— Вы-то знаете, — ответил Богданов примирительно.
В штабе полка, маленьком белом домике, с внутренней стороны которого еще сохранилась вывеска «Сельпо», Ларина встретил Макарьев. Хрусталев и Петунин и их заместители по политчасти тоже уже были здесь. В маленькую приемную вошел начальник штаба полка по фамилии Невадзе, прозванный за свой веселый нрав «Неунывадзе».
— Прошу, товарищи, — сказал он хмуро.
Ларин был настолько взволнован, что какое-то время не мог, как следовало, разглядеть командира полка. Наконец он сумел взять себя в руки и внимательно взглянул на человека, который теперь вместо Смоляра командовал им.
Это был высокий человек, с лицом, несколько вытянутым и сплошь покрытым морщинами, глубокими, как шрамы. Лицо в шрамах было сурово. Тем удивительнее был взгляд, настолько спокойный, что казался мягким. И голос звучал спокойно и мягко («вежливо», — вспомнил Ларин слова своего ординарца).
— Командир дивизии хотел познакомить меня с офицерами вверенного мне полка, — сказал Макеев, — но он нездоров, и я доложил, что сам проведу первое знакомство. (Вероятно, по привычке, он постукивал костяшками пальцев по столу, словно отбивая одному ему ведомый такт). Полагаю, что наше личное знакомство успешнее всего будет осуществлено, если мы сразу же займемся делами практическими. Как известно, полк вышел из боя и должен приступить к планомерной боевой учебе. Попрошу кратко изложить положение дел по каждому дивизиону в отдельности.
Ларин встал.
— Первый дивизион готов к выполнению любой возложенной на него задачи, — сказал он и сразу же сел.
Петунин, как всегда, по деловому доложил, в чем сейчас нуждается его дивизион. До сих пор не отремонтировано орудие в седьмой батарее, не хватает проволоки для связи, недостаточно топографических карт, некомплект штата.
Ларин думал о том, что поступил глупо, очень глупо — надо было заставить себя разобраться в мыслях, а он растерялся, растерялся потому, что им командовал не Батя, а подполковник Макеев, и он не привык к его взгляду, к его голосу. «И никогда не привыкну», — решил Ларин, слушая Петунина, который говорил о том, что в ОВС не хватает белья и он просит… («Зачем он об этом докладывает? Что он говорит? — подумал Ларин. — Какое мнение о нас составит Макеев?»)
Петунин вынул из планшета блокнот и стал читать, чего ему не хватает по отделу вещевого снабжения. Хрусталев едва заметно улыбнулся, негромко сказал Ларину:
— Петунин в своем репертуаре.
Наконец Петунин кончил, и слово было предоставлено Хрусталеву.
— Разрешите откровенно? — спросил он командира полка.
— Разумеется, — ответил Макеев вежливо.
— В моем дивизионе беспорядок. Впрочем, как и во всем полку. В результате потерь, а, как известно, потери значительные, — Хрусталев сделал паузу, — в результате потерь от старого состава полка остались крохи, но эти крохи возомнили себя белой костью, а все новые люди, так сказать «пришлые», — кость черная. Позиция ложная. Лично я — ветеран полка, но для меня главное — это боевые качества человека вне зависимости, на каком фронте он проявил их. Для других же… — Хрусталев снова сделал паузу, — для других же дороже пусть поблекшие, но местные лавры…
И Хрусталев принялся развивать эту мысль. Командир полка слушал его внимательно. «Любому влезет в душу», — думал Ларин, глядя то на бледное, чуть припухшее лицо Хрусталева, то на глубокие морщины Макеева, похожие на суровые шрамы. Все сидели тесно. По одну сторону Ларина держал речь Хрусталев и, жестикулируя, все время касался Ларина, по другую сторону сидел заместитель Хрусталева — Васильев, маленький и черный, похожий на полевую мышь. Ларину казалось, что он слышит, как бьется его маленькое, но сильное сердце.
— Ползут слухи о решительной операции, — продолжал Хрусталев. — Я подчеркиваю — решительной. Какая операция, где, когда, конечно, никто этого не знает, но операция, которая окончательно снимет осаду с Ленинграда. На мой взгляд, вредные слухи в условиях Ленинградского фронта. Что же касается моего заместителя по политической части, то он не только не борется с этими слухами, но и поддерживает их в разговорах с офицерами и с рядовыми бойцами. Я говорю об этом ему в лицо, иначе я не привык. Мой дивизион, — снова пауза, — нуждается в решительной перетряске. Момент чрезвычайно важный, и, только отсекая негодное, мы сплотим полк.
— Это все? — спросил Макеев.
— Так точно, товарищ подполковник.
— Хорошо, — сказал Макеев, не повышая тона. — Подведем итоги. Командир первого дивизиона капитан Ларин заверяет, что его дивизион готов к выполнению любого боевого задания. («Так мне и надо, — думал Ларин, ненавидя себя, — при первой же встрече осрамился»). Сказано коротко, товарищ Ларин, но внушительно, по-военному. Верю вам. («Что это? Почему он хвалит меня?» — мелькнуло у Ларина). Ваши замечания, товарищ Петунин, я учту. Мы воевали и с меньшим количеством орудий и без достаточного количества топографических карт. И с бельем бывал недостаток. («Сейчас он улыбнется», — подумал Ларин. Но Макеев не улыбнулся.) Но сейчас все это есть. Все это Ленинград уже дает нам, и мы свое получим (рука отбила такт).
Жалобы майора Хрусталева я не считаю обоснованными. «Белая и черная кость» — это, вероятно, товарищ майор, обмолвка. На самом деле произошло вот что: полк потерял своего командира, а следовательно, своего отца. Люди, которые знали подполковника Смоляра и служили с ним, спаяны любовью к погибшему, и в том, что они ревниво относятся к своему чувству, я вижу, что погибший в бою подполковник Смоляр был достоин их любви. Эти люди — костяк полка, наша опора. Что же касается новых людей, то им еще предстоит доказать, что воюем мы тоже неплохо. Далее я считаю, что товарищ Хрусталев неправильно называет слухами то, что на самом деле является фактом. Мы наступать будем непременно. Не вдаваясь в оценку того, что майор Хрусталев называет решительной операцией, скажу, что нерешительных операций на Ленинградском фронте не бывало. И вся специфика этого еще незнакомого мне фронта состоит в том, что ленинградцы всегда дрались отлично. Так мы в Сталинграде понимали специфику ленинградцев. Что же касается вашего замечания о заместителе по политической части, он прав именно в том, в чем вы неправы. Задача же моя, командира полка, объяснить вам, что мы будем наступать по приказу. Приказа этого я не получал, но буду полк готовить к получению именно этого приказа. То же предлагаю командирам дивизионов, за исключением вас, товарищ майор, так как не считаю вас способным командовать. Об этом я доложу по начальству и буду просить командира дивизии утвердить мое решение об отстранении вас от должности.
— Товарищ подполковник! — воскликнул Хрусталев. Он был бледен, подбородок дрожал, и он не мог пересилить эту дрожь.
Ларин был потрясен этой сценой, и даже невозмутимый Петунин смотрел на командира полка со смешанным чувством страха и восхищения.
Ларин понимал, какой смелый шаг сделал командир полка. Не говоря уже о том, что начальство могло неодобрительно посмотреть на такое решение (дня не пробыл, а уже отстранил от должности старшего офицера), не говоря уже об этом, новые перемены в личном составе полка были опасны.
«Ясно, что Макеев понимает это не хуже меня, — думал Ларин. — Ясно, что не под влиянием настроения принял он это решение… Он очень серьезно смотрит на свою новую должность. И еще: он очень серьезное значение придает нынешнему моменту. Ведь главного не понял Хрусталев. — И что-то еще не осознанное, но радостное почувствовал Ларин, радостное впервые после гибели Смоляра. Словно вышел на свет, и по-весеннему зарябило в глазах, и шумная ветка сирени вдруг ударила по плечу. — Нашего будущего не понял Хрусталев. Нет, тысячу раз прав командир полка».
— Товарищ подполковник!.. — еще раз повторил Хрусталев.
Макеев молчал, и Хрусталев, передернув плечами, спросил:
— Мне можно идти?
— Да, вы можете идти, — сказал Макеев (рука его непроизвольно отбила такт).
И хотя Хрусталев передернул плечами, словно перекладывая ответственность за происшедшее на командира полка, подбородок его еще дрожал от волнения.
После совещания Макеев вместе с офицерами вышел из штабного домика на воздух. Молча стояли они и смотрели на широкий военный табор, раскинувшийся далеко, до самой линии горизонта. А быть может, если раздвинуть горизонт, то и там окажутся все те же землянки…
Пахло сыростью и горелым торфом. Холодный ветер нагонял дождь, временами в тучах показывалось желтое неяркое солнце, похожее на антоновское яблоко, и снова исчезало в мокрой сетке. Ларин подумал, что сейчас новый командир полка пожмет всем руки и скажет что-нибудь об их будущей совместной работе, — все то, что обычно в таких случаях говорится. Но Макеев, видимо, был не склонен к разговорам.
— Займемся нашими делами? — спросил он Невадзе и, козырнув офицерам, снова ушел в штабной домик.
У входа в дивизион, возле арки с надписью «Добро пожаловать!», Ларина встретил ординарец. Лицо его было встревожено.
— Товарищ капитан, гости у нас… Елизавета Ивановна приехала…
Ларин помчался к своей землянке. Увидев Елизавету Ивановну, обнял ее и долго не отпускал, не решаясь взглянуть ей в глаза.
— Вы, наверное, устали, Елизавета Ивановна? — спросил наконец Ларин. — Сейчас мы вам все устроим.
— Нет, Павлик, отдыхать я буду у себя дома.
— Как? Сегодня же в Ленинград?
— Дома, но не в Ленинграде. Дом мой теперь здесь.
— Здесь? — переспросил Ларин. — Расскажите, пожалуйста, что вы надумали.
Елизавета Ивановна рассказала, что обратилась к командиру дивизии с просьбой зачислить ее в полк. Получила ответ. Вот он. Там такие хорошие, верные слова. В общем, она зачислена медсестрой в санчасть полка. Из госпиталя ей очень хотелось уйти. Последняя неделя перед гибелью мужа была ужасной. Она вглядывалась в лица раненых и все искала среди них Батю и даже слышала его голос. Такое острое предчувствие беды… В один из этих ужасных дней она чуть не уронила раненого. Страх преследовал ее беспощадно. Она не могла больше видеть крови, сам воздух госпиталя был ей нестерпим…
— Но как же тогда вы у нас будете работать? — спросил Ларин.
— Нет, ничего, — сказала Елизавета Ивановна. — Сейчас я успокоилась. Да, да, не удивляйтесь. Больше я ничего не боюсь. Но в госпитале мне было нельзя больше оставаться. Я, как вспомню, что со мной делалось, работать не могу. А в полку мне всегда хорошо было. И здесь я никогда не боялась, что со мной что-нибудь случится. Ведь верно я говорю, правильно? — Она искала у Ларина подтверждения своих мыслей и тревожилась, что Ларин будет с ней спорить и придется заново пройти весь страдный путь сомнений, чтобы снова добраться до того, что ей кажется истиной.
— Конечно, это правильно, Елизавета Ивановна, — сказал Ларин.
— Вот только не пойму, как мне командиру полка представляться. Не скрывать же, что я… Да и фамилия моя Смоляр. Он, конечно, начнет Батю расхваливать, и все такое…
— Не думаю, — сказал Ларин.
— Нет? Почему вы, Павлик, так уверены?
— Я, правда, только один раз видел нового командира полка. Это…
— Он вам понравился? Ну что? Он лучше Бати?
— Нет, нет, — запротестовал Ларин так, словно провинился перед Елизаветой Ивановной.
— Если вы не хотите, Павлик, говорить то, что думаете, лучше вообще ничего не говорите.
— Хочу. Но я еще таких людей не видел. Вот командир полка (Ларин имел в виду Смоляра) был характера яркого. Он мне иной раз такое скажет, что все вокруг цветет, только бы до немцев дорваться. Теперь подполковник Макеев. Он свой характер сразу не откроет, потому что, потому что… он сам от себя его спрятал. Вот как! — фантазировал Ларин.
— Нет, Павлик, он вам понравился, — сказала Елизавета Ивановна и с грустью посмотрела на Ларина.
Вошел вестовой и передал Ларину несколько листков с густо напечатанным текстом.
— Из штаба полка, товарищ капитан.
— Хорошо, можете идти.
Взяв листок, Ларин прочел вслух:
«План занятия артиллерийского полка на ноябрь 1943 года. Занятие первое: артиллерийский полк в наступлении».
ГЛАВА ПЯТАЯ
Ноябрь прошел так быстро, что Ларин, перевернув листок старого, третий год служившего календаря, покачал головой.
— Что же это? Неужели весь ноябрь отмахали?
— Удивляться нечему, — отвечал Макарьев. — За месяц ни на минуту не присели. Вот времени и не увидели. Хуже, чем в бою, — прибавил он, засмеявшись.
Был первый час ночи. С рассветом начинались большие учения дивизии, подводящие итог тому, что сделано за месяц. Полк уже вышел из Кириков и расположился на местах, отведенных командованием под район учений. За ночь Ларин и Макарьев должны были побывать на всех батареях.
У штаба дивизиона стоял ездовой, с трудом сдерживая замерзших лошадей. Обойти все батареи пешком за одну ночь им бы не успеть: грязи было по колено, да и стояли они не кучно.
Баян, гнедой жеребец, как только Ларин подошел, ткнулся ему мордой в грудь. Ларин дал лошади кусок сахару.
— Не одобряю, — сказал Макарьев, легко, без помощи вскочив на своего пегого Витязя. — Не одобряю. Зря балуешь лошадь, потом — да, можно, а сейчас ему надо работать.
Макарьев до войны служил в кавалерии, понимал в лошадях и любил их.
— Ты много о себе мнишь, — сказал Ларин, нащупывая стремя ногой. — Десять лет назад тебе доверяли чистить лошадей, а ты до сих пор мнишь о себе как о лихом наезднике. — Он засмеялся и тронул лошадь.
Макарьев не понял шутки.
— Нет, — сказал он, — я был парторгом эскадрона. Тогда парторги были освобожденные. Но я изучал конное дело. Ты не знаешь кавалеристов. Если только политика, в два счета засмеют.
«Засмеют и артиллеристы, да еще как», — подумал Ларин. Он вспомнил, как Макарьев впервые пришел в полк. Батя, любивший пошутить над «приписниками», спросил:
— Разницу между пушкой и гаубицей представляете?
— Разрешите доложить?
Батя кивнул головой, и Макарьев отвечал точно и по всем правилам устава.
— Ну, ну… молодец, — сказал Батя.
В тот же день Макарьев попросил у Ларина «Правила стрельбы», работал самостоятельно, делая записи в большой кожаной тетради. Через месяц (было это уже под Невской Дубровкой) попросил:
— Дайте задачу на сострел веера.
Ларин выбрал задачу полегче. Макарьев взглянул и, не поднимая глаз, сказал:
— Можно и посложнее.
Занимался Макарьев и огневой службой. На замечание Ларина, что отдых — вещь полезная, нельзя себя сна лишать, Макарьев отвечал:
— С коммунистов-то я спрашиваю, а себя пожалею?
Больше Ларин с ним об отдыхе не разговаривал.
Ночь была темная. Лошади шли не быстро. Проехало несколько машин, обдав Ларина и Макарьева холодной грязью.
— Из штаба фронта, — сказал Ларин. — Начальство…
Свернули на узкую тропочку и сразу же услышали окрик:
— Стой! Кто идет?
— Командир дивизиона, — сказал Ларин. — А ну-ка, друг, подержи лошадь, я слезу.
— Прави́льный первого орудия Рудаков, — отрапортовал боец.
— Зови командира взвода, — приказал Макарьев и соскочил с лошади. Ларин услышал, как Витязь захрустел сахаром.
Осмотрели маскировку орудий. Ларин похвалил Новикова. Похвалил и вновь построенную землянку.
— Это все бойцы, — говорил Новиков. — Замечательные люди. Не боятся работы. Любят работу.
— Так, так… — соглашался Ларин.
Несмотря на то что Николай искренне хвалил своих людей, Ларин уловил в его голосе чужие нотки. Кому-то Николай подражал, рассказывая о «своих замечательных людях». А может быть, и не подражал, а просто слышал, что опытный офицер в присутствии начальства всегда хвалит своих бойцов. И Ларин мысленно улыбнулся: так не шла эта солидность к молодому приветливому лицу Николая.
Вошел Вашугин, попросил у Ларина разрешения обратиться к товарищу младшему лейтенанту и что-то сказал Новикову. Ларин видел, как на лице Николая появилось выражение страдания. Он видел также, что Николай борется с этим выражением, вероятно не желая показать перед Лариным свое чувство.
— Что у вас там случилось? — спросил Ларин.
Вашугин незаметно вышел из землянки. Новиков молчал.
— Для чего приходил Вашугин?
— Спрашивал, нет ли где куска материи, — ответил Новиков, но было видно, что ему очень не хочется отвечать на вопросы Ларина.
— Для чего материя? Что за загадки?
— Товарищ капитан, разрешите, я доложу вам. Это не имеет отношения к службе. У заряжающего первого орудия Родионова снарядом убило семью в Ленинграде. Он вчера получил письмо… Жена и дочь…
— И вы мне только сейчас об этом докладываете? — спросил Ларин. — Почему же вы раньше не доложили?
— Товарищ капитан… Это ужасное несчастье, но я не знал…
— Ну… Доканчивайте. Ну же! — сказал Ларин, едва сдерживая себя.
— Я не знал, что следует доложить, — сказал Новиков, со страхом глядя на Ларина. — На утро назначено учение…
— Макарьев, — громко позвал Ларин, открыв дверь.
Вошел Макарьев, и Ларин заговорил быстро, комкая слова от все возраставшего негодования.
— Вот, товарищ Макарьев, полюбуйтесь на товарища младшего лейтенанта. У него в орудийном расчете несчастье, а он с улыбочкой встречает командира дивизиона.
Новиков молчал. Он и должен был молчать, так как говорил командир дивизиона, но сейчас это еще больше раздражало Ларина.
— Здесь армия, молодой человек! — крикнул Ларин. — И вы обязаны, понимаете, обязаны делать то, что положено офицеру. Тут все ваши благие намерения к чертям! Исполнять надо. Нет, ты понимаешь, — обратился он к Макарьеву, — для него это несчастье «не имеет никакого отношения к его службе».
— Все дело в том, — сказал Макарьев, спокойно обращаясь к Новикову, — что вы отнеслись к этому несчастью, как к совершенно обычному в условиях Ленинграда. Действительно, в Ленинграде ежедневно гибнут люди. Но разве можно притерпеться к этому нам, военным? Да к тому же погибла семья вашего подчиненного. Вы об этом подумали?
— Нет, чего там, — сказал Ларин, махнув рукой. — Я наложу строгое взыскание. Явитесь к командиру батареи. — И он быстро вышел из землянки. Макарьев за ним.
— Я еще здесь побуду, — сказал Ларин. — А потом проеду по другим батареям. А ты сообщи командиру полка и замполиту.
Макарьев быстро прыгнул в седло и исчез в темноте.
— Где ваш расчет обретается? — спросил Ларин Вашугина. — Ну-ка покажите.
Они вошли в землянку, освещенную сильным карбидным фонарем. Ларин сразу же заметил бойца, ради которого он и остался на батарее. Родионов сидел на нарах и что-то писал. По тому, как другие бойцы вели себя, то есть разговаривали негромко, стараясь не мешать пишущему, Ларин понял, что это и есть Родионов. Ларин поздоровался с ним и Родионов сказал:
— Матери пишу, товарищ капитан. В Калининскую область. Не моя мать, жены, — добавил он. — Вот написал, — он взял письмо и прочел вслух: — «Извещает ваш зять Яков Иванович Родионов, что ваша дочь Мария и внучка Лида погибли в городе Ленинграде, о чем сегодня получил известие». Не знаю, товарищ капитан, что еще написать?
«У него шок, — подумал Ларин. — Он еще не понимает, что случилось».
— Может быть, хотите съездить в Ленинград? — спросил он Родионова. — Я немедленно свяжусь с командиром полка и все устрою.
— Нет, не хочу, — сказал Родионов твердо. — Я и похоронить-то их как следует не могу. Мне соседка написала: ничего от них не осталось. У нас окна на двор, товарищ капитан, а он со двора влетел и разорвался. Нет, я лучше здесь буду. На службе легче. Вам спасибо, товарищ капитан. Вы все оставили, ко мне пришли. Я как письмо получил, так от меня младший лейтенант Новиков не отходит. Вот вы приехали, он вас встречать побежал, а то все около меня сидит, кормить меня принимался, как малого ребенка. Это, я вижу, все от сочувствия. У него, товарищ капитан, в Ленинграде своя семья: мать и сестренка. И они тоже каждый миг пострадать могут.
— Душу рвет, — сказал кто-то из дальнего угла.
— Я вот что хотел спросить, — продолжал Родионов все тем же размеренным тоном, — когда, товарищ капитан, воевать будем?
(Какое было бы счастье ответить Родионову: «Вот за тем оврагом фашисты. Пленных не брать».)
— Воевать мы будем скоро, — сказал Ларин. — Я не командующий фронтом и не могу объявить день. Но на этот раз мы немцев прогоним.
— Третий год пошел, все говорят — прогоним, а отогнать не можем, — сказал все тот же голос из темного угла.
Ларин хотел ответить, но Родионов перебил:
— Нет, сейчас сделаем. Я это здесь чувствую. — Он постучал кулаком по груди, и это было его первое и последнее движение за весь разговор. — Надо сделать. — Он помолчал немного. — Надо сделать квит.
Дверь в землянку отворилась, вошел Новиков. В руках у него был кусок красной материи.
— Заходите, товарищ младший лейтенант, — сказал Родионов. — Правду вам скажу, мне с вами полегче будет.
Ларин взглянул на Новикова. Тот стоял в нерешительности. Его лицо было исполнено такого желания помочь Родионову, что Ларин, забыв о своем возмущении, спросил:
— Что это вы, товарищ Новиков, в руках держите?
— А мы на этой материи лозунг напишем, — вместо Новикова ответил Вашугин.
— Лозунг? — удивился Ларин.
— Напишем: «Отомстим за смерть семьи заряжающего Родионова». Верно я говорю, Родионов?
— Верно, — сказал Родионов.
Простившись с Родионовым, Ларин вскочил на коня и поскакал во вторую батарею. Шел снег. Мокрые хлопья слепили глаза. Вскоре он поравнялся с группой бойцов, едва заметных в ночной осенней мути.
— С какой батареи? — крикнул Ларин, придержав Баяна.
— С девятки.
«Не мой народ», — подумал Ларин и хотел уже снова пустить Баяна, но один из бойцов подошел вплотную и спросил:
— Товарищ командир, расположение первого дивизиона не знаете?
— На что вам первый дивизион?
— А мы с девятки делегатами. На митинг.
— Я командир первого дивизиона, — сказал Ларин. — Какой митинг? Вы чего-то путаете…
— Нет, мы не путаем. Нам из штаба полка сообщили, что у вас боец пострадал. Верно? Все его семейство в Ленинграде погибло?
— Да, так, — сказал Ларин.
— Так мы не путаем. Как пройти, товарищ командир дивизиона, не знаю вашего звания?
— Вам на КП приказали явиться?
— На КП.
— Держитесь за мной, — сказал Ларин и повернул коня.
На командном пункте дивизиона уже были собраны бойцы со всех батарей. Они стояли кольцом вокруг площадки, освещенной фарами двух грузовых машин. На эту световую площадку выходили ораторы. Было видно, как медленно падает снег на их фуражки и шапки и вдруг исчезает, словно растворившись в электрических лучах.
Выступал боец, который только что спрашивал у Ларина дорогу. Он говорил горячо, сильно жестикулируя.
— Горе товарища Ларионова — это наше горе, — сказал он.
Кто-то крикнул:
— Не Ларионова, а Родионова!
— Все равно, — громко крикнул выступавший, — пусть Родионова! Все равно не потерпим. У меня тоже семья в городе Ленинграде, — сказал он тихо и вошел в темный и тесный круг бойцов.
— Правильно! — крикнул чей-то злой голос.
Этот ночной митинг глубоко взволновал Ларина, и он считал правильным, что командир полка разрешил митинг, не боясь, что люди устанут накануне боевых учений.
Остаток ночи Ларин провел вместе с командирами батарей. Казалось, что все уже давно выверено и налажено и что нет никаких сомнений в том, что дивизион, как только придет час, будет работать, как послушный механизм, и что больше не о чем хлопотать. Но опытный офицер знает, что самая тщательная пригнанность всех частей механизма еще недостаточна для успеха дела. Если люди будут только повторять то, чему их учили начальники, если они не дерзнут на большее, чем то, что они уже умеют, дело не будет завершено успехом.
Это «чуть большее», которое решает дело, иначе называют вдохновением. Оно появляется лишь в том случае, когда человек не только поверил идее, в нем воспитанной, но и воодушевлен ею.
Ларин это хорошо знал. Вот почему, несмотря на то, что людям была до тонкости известна задача, он продолжал разговаривать с ними или просто всматривался в их лица, словно искал в них то внутреннее волнение, которое объединяет воюющих людей, и у одного находил, а другому пытался передать частицу своего собственного.
Начинался рассвет. Видно было, как медленно поднимается солнце в мутной пелене тумана и снега. Потом вдруг снег перестал падать. Земля заблестела. Ларин обрадовался солнечному утру. Тут ему Макарьев навстречу.
— Ты будь на огневых, — крикнул Ларин, — я на НП поскачу!
На НП его ждал Богданов. Ларин посмотрел на его озабоченное лицо и вдруг улыбнулся:
— Ну что, старшина? Опять что-нибудь случилось?
Богданов зашептал:
— Противник маскирует тяжелую батарею в искусственном лесу. С переднего края наблюдаем — лес и лес, и ничего, кроме леса. Я говорю: нет, что-то мне очень странно. Я лучше без трубы посмотрю. Смотрю невооруженным глазом. Вот видите, товарищ капитан, те сосенки? — Ларин взял бинокль. — Наблюдайте тихонько. Не сосенки, а только хитрость. Понатыкали муляж. Муляж — и только, — с удовольствием повторил Богданов иностранное слово.
— Верно, — сказал Ларин. — Этот лесок не зря сделан. Видимо, он скрывает там батарею.
— Так точно, — повторил Богданов.
Ларин быстро сделал расчет и велел Семушкину передать первой, воробьевской, батарее координаты цели.
В это время Ларин заметил приближавшихся к нему людей. В одном из них он еще издали узнал командира полка — высокий Макеев никогда не сутулился, и это делало его походку несколько напряженной и характерной. Спутник Макеева в плащ-палатке не был знаком Ларину. Вся группа подошла к ларинскому блиндажу. Ларин хотел доложить командиру полка, но в это время его спутник окинул плащ-палатку, и Ларин увидел незнакомого генерала.
Ожидая, что начальство пройдет вдоль фронта, Ларин встал у входа в свой блиндаж. Генерал улыбнулся и сказал:
— Мы к вам в гости, капитан, не возражаете?
Ларин быстро уступил ему дорогу. Приятное волнение охватило его. Наблюдательный пункт командира полка, на котором будет находиться и генерал, перенесен сюда, на НП командира дивизиона!
Через несколько минут учение началось. Макеев сразу же соединился с дивизионами по телефону и по рации, которую развернули бойцы взвода управления. Генерал, сев за стереотрубу, сказал:
— Хороший обзор.
— Тут есть очень интересные вещи, товарищ генерал, — сказал Ларин. — Возьмите влево 0-70, товарищ генерал. Видите лесок? Настоящий лесок, не правда ли? Но это искусственный лес. Я полагаю, что там противник. («Это данные Богданова, — подумал Ларин, — и надо было бы назвать его фамилию. Но, в сущности, не это сейчас важно, важно, что…»)
— Так вы разгадали? — спросил генерал не отрываясь от трубы. — Я эту ловушку сам планировал.
— Я дал команду подавить цель, — сказал Ларин как можно равнодушнее. Он чуть повернулся и сразу же встретился с взглядом командира полка. Ему показалось, что Макеев смотрит на него неодобрительно.
— Я, товарищ генерал, планировал огонь с тем расчетом… — И Ларин продолжал приготовленную фразу, все время чувствуя на себе взгляд Макеева.
— И совершенно правильно поступили, — сказал генерал, когда Ларин кончил говорить.
Ларин покраснел от этой похвалы.
— Разрешите узнать, товарищ подполковник, — обратился он к Макееву, сдерживая охватившую его веселость. — Не будет ли ваших приказаний?
— Новых приказаний в настоящее время у меня нет, — сказал Макеев.
«Сухарь, — подумал Ларин. — Впрочем, сейчас старший здесь генерал, а он мной доволен».
— Полк хорошо провел подготовку, — продолжал генерал, обращаясь к Макееву. — Можно не сомневаться в результатах, если только стрелковые подразделения не подведут.
— Слушаю, товарищ генерал, — ответил Макеев.
«Даже спасибо не сказал генералу», — мысленно продолжал Ларин осуждать Макеева.
— Смелее поддерживайте пехоту, — говорил тем временем по телефону Петунину командир полка. — На вашем фланге оба батальона имеют успех. Энергичнее поддерживайте.
В центре, который поддерживал ларинский дивизион, движение пехоты было менее эффективно.
— Огонь по леску! — скомандовал Макеев Ларину.
— Я, товарищ подполковник, уже приказал орудиям подавить батарею, — сказал Ларин.
— Не подавить батарею, а разбить дзот, — заметил Макеев.
— Да, да, — подтвердил генерал, — я приказал маскировать в лесу дзот.
Ларин бросился к телефону, нажав рычажок, крикнул позывные первой батареи. Линия не отвечала.
— Семушкин! — крикнул Ларин.
— На линии Семушкин, товарищ капитан, порыв ищет, — откликнулся Богданов.
— Связист, товарищ генерал, золотой человек, — объяснил Ларин, стараясь быть как можно более непринужденным и потому говоря несвойственным ему тоном, — Случайно не получил Героя.
— Центр отстает, — не слушая Ларина, сказал генерал недовольно. — Надо помочь.
— Слушаю, — ответил Макеев и тотчас же стал передавать приказание.
— Связистов на линию! — крикнул Ларин. «Это мне-то помогать, — думал он, — и все из-за того, что Семушкин не может найти порыв». И хотя это было совершенно обычное дело, когда один дивизион помогал другому, и хотя сам Ларин в бою не раз просил о такой помощи, он сейчас, в присутствии генерала, в момент, когда ему хотелось показать, на что способен его дивизион, считал эту помощь необыкновенно унизительной.
Он не выпускал из рук телефонную трубку. Линия все еще не работала. «Послать Богданова», — решил он, но не успел приказать. Метрах в трехстах позади НП он увидел «зис» с пушкой на прицепе. Несколько человек быстро отцепили пушку и поволокли ее по направлению к условному переднему краю.
Ларин выскочил из блиндажика и увидел Новикова, который вместе с другими тащил пушку и что-то кричал. Какую-то долю секунды Ларин не понимал, что здесь происходит; наконец он понял, глубоко и шумно вздохнул. Если бы не присутствие генерала и командира полка, он тоже помог бы орудию Новикова стать на прямую наводку. Но теперь Ларин вместе с генералом и командиром полка лишь смотрел, как Новиков и его бойцы устанавливают орудие. Послышалась команда, и орудие ударило по замаскированному дзоту.
— После стрельбы — командира орудия ко мне, — сказал генерал Ларину. — Красиво сделано, Макеев, а? — обратился он к командиру полка.
— Полагаю, что дзот теперь разбит, — отвечал Макеев спокойно.
Лицо генерала выражало полное удовлетворение. Макеев молча смотрел на расчет, стрелявший прямой наводкой, и его рука отбивала такт на телефонном аппарате. Разжав губы, он крикнул:
— Отстреляли — в укрытие!
— Сейчас центр выровняется, — сказал генерал, — что и требовалось доказать.
Когда Новиков вошел в блиндаж, генерал кивнул ему головой:
— Хорошо стреляли!
— Служу Советскому Союзу, — как-то растерянно проговорил Новиков.
— Что вас заставило принять решение стрелять прямой наводкой? — спросил Макеев.
— Перед боем получил приказ разбить замаскированную батарею противника.
— Дзот, — поправил Макеев.
— Так точно, дзот… С закрытых позиций это не удавалось, — говорил Новиков, словно в чем-то оправдываясь.
— Давно служите? — спросил генерал.
— Я… я еще не служу, — запинаясь, сказал Новиков. Лицо его густо покраснело.
На лице генерала выразилось полное недоумение. Ларин вмешался.
— Извините, товарищ генерал, это оговорка. Младший лейтенант Новиков служит в армии восемь месяцев. Шесть месяцев в школе младших лейтенантов и два месяца в нашем полку. Он хотел сказать, что еще не участвовал в боях.
Генерал покачал головой, но ничего не сказал. Ему было смешно, и Ларин видел, что он едва удерживается от смеха.
— Оговорка, которая заслуживает порицания, — сказал Макеев.
— Нет, нет, — сказал генерал, — то есть да, конечно, заслуживает порицания, но я прошу учесть, что младший лейтенант проявил инициативу в бою.
— Слушаю, товарищ генерал, — сказал командир полка.
«Противник» отступал. Пехота, поддерживаемая огнем полка, наступала стремительно. Ларин тоже шел вперед, иногда припадая к земле, и, соединяясь с командирами батарей, руководил огнем. Связь теперь работала хорошо, но Семушкин все еще не появлялся на НП, и Ларин спросил о нем Богданова.
— «Убит» наш Семушкин, — сказал Богданов. — Такая шляпа! — прибавил он раздраженно. — Шукал, шукал по полю, ну, а тут посредник.
Ларин негромко выругался.
Наконец они достигли рубежа, на котором приказано было закончить учения.
Тяжелый шар солнца снижался, трогая огнем верхушки сосен. Потом закатный огонь по стволам сосен медленно спустился на землю.
Генералу подали машину. Вместе с ним на разбор учений уехал Макеев.
Появилась кухня с обедом. Забренчали котелки. Обедали весело, обмениваясь впечатлениями интересного дня. Но Ларин не принимал участия в общем разговоре.
«Что же плохого случилось?» — спрашивал себя Ларин. «Ничего не случилось, — отвечал ему чей-то спокойный, хорошо натренированный голос. — Твой дивизион отлично стрелял. Там, на исходном рубеже, была, правда, заминка — этот замаскированный дзот не был вовремя разрушен. Но в этом никто, собственно, не виноват. А то, что связь была нарушена, — так ведь Семушкин был условно убит. Новиков потом все выровнял. На то и бой. Здесь не все идет гладко…»
«Почему же, почему же я не чувствую себя счастливым?» — спрашивал себя Ларин.
«Потому что, — отвечал ему другой голос, — потому что ты помнишь свое поведение там, на исходных позициях, и оно тебе очень не нравится. Это поведение, разумеется, не нарушило хода учения, но оно могло все нарушить, потому что, если все люди заняты большим и сложным делом, а один человек любуется собой и смотрит на общее дело как на выгодный для себя фон, он обязательно повредит делу, которое, как ему кажется, он очень любит».
«И этот человек — я!..» — с ужасом подумал Ларин, вспоминая, как он хотел с выгодой для себя показаться генералу.
Глубокой ночью приехал Макеев и сразу же приказал командирам дивизионов и батарей явиться к нему.
— Командующий недоволен нашей дивизией, — сказал Макеев. Морщины на его лице обозначились так резко, что, казалось, еще немного — и они проткнут щеки. — Почему мы остановились на этом рубеже и заняли оборону? Почему не преследуем противника, даем ему время опомниться? Неправильное решение. Боевая задача — гнать противника, добить его. Наступление продолжается. — И он своим мягким, «вежливым» голосом стал отдавать приказания.
Все снова пришло в движение. Но Ларин еще не отходил от Макеева, словно ожидая какого-то лично к нему относящегося приказа.
— Действуйте, Ларин, — сказал Макеев. — Все остальное выкиньте сейчас из головы. Для будущего учтите то, что было сегодня на учениях…
— Товарищ подполковник! — воскликнул Ларин, еще не веря, что командир полка отвечает ему на его мысли.
— Я считаю, — сказал Макеев твердо, — что военный человек должен быть честолюбивым. Но я считаю также, что бывают времена, когда этим можно пренебречь. Мелким честолюбием пренебречь, а от большого отказаться.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ларин соединился по телефону с командирами батарей и передал приказ командующего. Настроение его снова стало бодрым. В словах Макеева был не только укор, но и прощение. А приказ командующего позволял Ларину действовать, действовать немедленно, этой же ночью, и показать, на что способен дивизион.
— Вам ясно, что надо менять огневые? — спросил Ларин командира первой батареи Воробьева.
— Ясно, товарищ капитан. Докладываю: снарядов не хватает.
— Как это не хватает снарядов? Вот это здорово!..
Но и на других батареях Ларину отвечали то же:
— Мало снарядов…
— Давайте, давайте вперед! Снаряды будут…
Но для того чтобы получить снаряды, требовалось разрешение командира полка. А Ларин никак не мог разыскать Макеева.
Наконец он по телефону соединился с командным пунктом стрелкового полка. Макеев был там.
— Немедленно поезжайте в тыл, лично передайте Хрусталеву, чтобы дал вам снаряды. Не теряйте времени.
Ларин приказал ездовому седлать Баяна, и двух минут не прошло, как он уже скакал в тыл по осеннему безлунному шоссе.
Хрусталев был назначен начальником артснабжения дивизии вскоре после того, как Макеев отстранил его от прежней должности. Как и предполагал Ларин, начальство не согласилось с командиром полка. Обычные доводы — давно служит, опытный офицер, не было взысканий — взяли верх. Хрусталев ездил к начарту дивизии, старому, очень уважаемому военному, до войны преподававшему тактику в артучилище, и от него приехал успокоенный. На следующий день был получен приказ о назначении Хрусталева в артснабжение. Формально это было даже повышение в должности.
За это время Ларин не раз встречался с Хрусталевым в штабе полка. Тот по-прежнему щеголял своей безупречной выправкой и по-прежнему то там, то здесь слышались его циничные шуточки, по-прежнему в разговоре он небрежно переходил с официального «вы» на короткое «ты», но все это было, по мнению Ларина, напускное.
— Что-то с ним происходит, — говорил Ларин. — Замкнулся. Переживает, конечно.
— Переживает-то он переживает, — осторожно соглашался Макарьев, — а вот что́ он переживает, этого мы не знаем. Если он свои старые замыслы осудил, это хорошо. Ну, а если он свою обиду день и ночь с капустой кушает… — и Макарьев неодобрительно покачал головой.
— Товарищ майор, — сказал Ларин, входя в ярко освещенную палатку Хрусталева. — Вы нас снарядами обидели. Прошу вас дать указание и…
— Что это ты, доктор, такой ошалелый? — заметил Хрусталев. — Не как человек зашел, не как человек разговариваешь…
— Так ведь с временем вот как… — Ларин поднес руку к горлу. — Дайте приказание, товарищ майор.
— Ну, не хотите по-человечески разговаривать, не надо, — сказал Хрусталев добродушно. — Давайте заявку.
— Заявки у меня нет. Бой идет. Заявку я завтра доставлю.
— Ну так завтра и снаряды получишь, — засмеялся Хрусталев.
— Товарищ майор!
— Да я уж сколько лет как майор, я и войну начинал майором… Вот у нас в корпусе вместе со мной некий Бурсов служил, в сороковом году. Теперь он генерал. Товарищ генерал! Вот как!
— Не время сейчас чиниться, — горячо сказал Ларин. — Идет бой, вы же сами знаете — бой…
— Бой? — переспросил Хрусталев. — В самом деле бой? А я-то думал… Вот спасибо, разъяснил тыловой крысе обстановку… Я думал, дивизия на учении, — Хрусталев откинулся назад вместе со стулом, на котором сидел, и, покачиваясь, смотрел на Ларина. Таким его Ларин еще никогда не видел. Действительно, безмятежно-хорошее настроение. «Неужели же только потому, что я стою перед ним в позе просителя?» — подумал Ларин.
— Есть приказ о наступлении, и этот приказ, товарищ майор, обязывает…
— Вы мне лекций не читайте, — сказал Хрусталев. — Стар я для этого, — прибавил он и, встав, резко отодвинул стул. — Вам снарядов столько выдано, что на два учения хватит. А трепать по такой погоде машины для учебной стрельбы я не намерен.
— Дадите вы мне снаряды или нет? — спросил Ларин, теряя терпение. Все у него внутри дрожало от злости.
— Не дам, — спокойно сказал Хрусталев. — Поворот назад, Ларин. Здесь я хозяин, — добавил он, видимо, упиваясь своей властью.
Ларин отступил. В голове его носились какие-то обрывки мыслей, создавая такой хаос, сквозь который никак было не пробраться чему-нибудь дельному. Одно он только понимал ясно: надо найти Макеева. Найти во что бы то ни стало!
Он уже повернулся, чтобы уйти, но в эту минуту позвонил телефон. Хрусталев взял трубку, и лицо его изменилось еще прежде, чем он успел ответить.
— Слушаюсь, товарищ генерал. Ясно, товарищ генерал, — говорил Хрусталев, рукой показывая Ларину, чтобы тот не уходил из палатки. — Будет исполнено, товарищ генерал…
Наконец он повесил трубку и, не глядя на Ларина, обошел стол и снова сел.
— Ну, счастье твое, академик, что генерал позвонил. А то бы… — Он наскоро вырвал из тяжелого, окованного медью блокнота листок и, написав приказание, передал его Ларину.
Когда Ларин вышел из палатки, его окликнул чей-то голос.
— Ни черта не вижу. Кто это? — спросил Ларин.
— Водитель, товарищ капитан. Смирнов.
— Смирнов? — Ларин безрезультатно всматривался в темноту. — Ты-то мне и нужен. Есть приказание майора Хрусталева, надо поскорее…
— Все в порядке, — перебил Ларина водитель. — Две машины уже погружены. Одну я поведу, другую — Кормилицын. Пока вы с майором препирались, мы с Кормилицыным погрузиться успели. Извините, конечно, не нарочно подслушивали, однако пришлось выводы сделать. Вы здесь оставьте коня и в кабину забирайтесь. Кончится учение, мы вам лошадку в лучшем виде предоставим.
— Ну, молодец, ну, спасибо, — говорил Ларин, садясь в машину рядом со Смирновым. — А то ведь… — Он хотел сказать о диком, недостойном поведении Хрусталева, но вовремя спохватился.
Смирнов медленно вел машину. Руля правой рукой, он левой открыл дверцу и, высунувшись из кабины, вглядывался в дорогу, размытую злым ноябрьским дождем. Выехав на шоссе, он захлопнул дверцу и дал скорость.
— Конечно, не прав наш майор, — сказал Смирнов, словно отвечая Ларину на его невысказанные мысли. — И вас он обидел… да и нас, водителей. Как это «трепать машину»? Да что мы, первый день воюем? «Трепать машину»!.. — повторил он обиженно и вдруг резко затормозил: впереди стояла колонна.
Ларин выскочил из машины и в слабых лучах замаскированных фар увидел знакомые лица.
— Почему стоите? — спросил он.
— «Противник» с воздуха разрушил мост, — ответил старший на первой батарее.
Ларин прошел вперед. Бойцы строили переправу. Макарьев, подобрав полы своей длинной «кавалерийской» шинели, подбежал к командиру дивизиона.
— Скоро вырвемся отсюда, а пошли бы по другой дороге, там четыре моста, и все «разбомблены». Со снарядами как?
— Привез. Там в хвосте доповская машина стоит. — Он посмотрел на часы: фосфорическая стрелка показывала второй час ночи. — Мне время на НП спешить. Чует мое сердце, что воевать ночью будем.
— Возьми моего Витязя, — посоветовал Макарьев. — По такой погоде лошадь лучше, чем машина.
Ларин был уже в седле, когда увидел выбежавшего из леса и метнувшегося к нему бойца.
— Товарищ капитан! Разрешите доложить, товарищ капитан! Связист Семушкин…
— Семушкин? А ну, подойди-ка сюда. Откуда ты взялся?
— Разрешите доложить, здесь в лесочке медсанбат стоит.
— А, убитый на поле брани… Как же ты, Семушкин, позволил себя убить?
— Виноват, товарищ капитан. В полосу огня попал.
— А еще связист командира дивизиона!
— Не рассчитал, товарищ капитан. Страху перед противником не испытывал. Однако не убитый я, а тяжело раненный…
— В другой раз умнее будешь, — сказал Ларин и тронул лошадь.
Витязь медленно пробирался между машинами, и Ларин слышал, как Семушкин, вздохнув, сказал кому-то из бойцов:
— Дай помогу бревно дотащить.
— Нельзя, — отвечал боец. — Убили тебя. Чувствуешь?
— Чувствую…
— Иди, иди, отдыхай!
На наблюдательном пункте Ларин узнал о приказе командира дивизии: в 8.00 начать фронтальную операцию на преследование и уничтожение «противника». На артиллерийскую подготовку было положено тридцать минут.
Ларин вызвал Богданова.
— Еще не вернулся из разведки, — доложил ординарец. — Все отделение увел, никого из разведчиков не осталось.
Ларин беспокоился: не постигла ли старшину участь Семушкина? Обращаться за данными в стрелковый полк Ларин не хотел. Это он считал для себя несолидным. «Однако придется», — подумал он, когда позвонил Макарьев и сообщил, что все орудия прибыли и снимаются с передков.
Богданов вернулся в третьем часу.
— Долго пропадаете, товарищ старшина, — недовольно заметил Ларин. — Вас в известность о сроках поставили?
— Так точно. Мне сроки известны были, товарищ капитан. И поскольку времени у нас мало, постольку я решил поосновательнее разведать. В результате разведки имею важные сведения, — добавил Богданов многозначительно.
— Давай, не тяни, — сказал ему Ларин и постучал по стеклу своего хронометра. — Что «противник»?
Богданов огляделся, словно их разговор могли здесь подслушать.
— «Противник» успел подтянуть резервы, — тихо сказал он. — Из глубины взял артиллерию. Пехоту взял. Сосредоточил кулачок солидный.
Ларин бросил карту на стол.
— Здесь? — спросил он Богданова, ткнув пальцем в квадрат, заштрихованный в зеленый летний цвет.
Богданов покачал головой и, еще раз оглянувшись, зашептал:
— По прямой метров восемьсот от нас. Правильно командующий сказал: нельзя было давать немцам опомниться. Их гнать надо не останавливаясь.
Богданов сказал «немцы», а не «противник», но Ларин его не поправил. Эта оговорка была не случайной. Для Богданова, как и для всех людей, втянувшихся в войну, учение, в котором они принимали участие, было делом, неразрывно связанным с победой над врагом, то есть делом их жизни.
— Так, — сказал Ларин. — Надо начинать пристрелку. — Он взял телефонную трубку, но Богданов снова взволнованно зашептал:
— Разрешите доложить, товарищ капитан? Это сейчас неправильно будет. — Ларин удивленно взглянул на Богданова. — Разрешите доложить: начнем пристрелку, а он первый на нас полезет.
— Свой план имеешь? — спросил Ларин резко.
— Я об этом так мыслю: пристрелку не производить. Навалиться на него всем нашим огнем. Он только на исходную вышел, а мы его всеми средствами… Всеми средствами… — повторил Богданов, видимо боясь, что Ларин не захочет прислушаться к его словам.
Но Ларин внимательно слушал Богданова. Он не сводил глаз с лица старшины, словно желая по выражению его лица определить правильность только что высказанных мыслей.
Затем он шифром передал командиру полка свой разговор с Богдановым.
— Ждите ответа, — сказал Макеев.
И пока Макеев соединялся с верхом и докладывал о новых событиях, Ларин и Богданов сидели молча и думали об одном: их время пришло. Но не хронометр показал это время. Никакая самая точная служба времени не могла бы этого сделать. Еще Ленинград в осаде, еще в Лигове, еще в Пушкине, еще на левом берегу Невы — немцы. И рвутся на ленинградских улицах фашистские снаряды. Но время Ларина и Богданова, время решительного и решающего боя пришло.
Наконец Макеев передал им по телефону:
— Пристрелку не производить. Артподготовку начать на один час раньше — в семь ноль-ноль.
Ровно в восемь утра «противник» был выбит из первой траншеи. Ларин соединился по телефону с Макарьевым:
— Перехожу на новый НП — бывшая траншея противника.
Вместе с Богдановым он побежал вперед. Только что но этому пути прошла пехота. Были слышны и голоса посредников: «Убит. Ранен. Медсанбат. Убит…»
Ларину показалось, что он увидел лицо Елизаветы Ивановны, склонившейся над «раненым», но он не мог остановиться. Он спешил вперед, к траншее, отвоеванной пехотой. И вместе с ним шел Богданов и весь взвод управления. Они долго ждали этой возможности быстрого движения вперед, и сейчас это движение доставляло им глубокую радость. В первой траншее они не задержались. Пехота уже дралась впереди, на холмах, очертания которых стали видимы и которые теперь, когда рассвело, напоминали резкие гребни снежного кряжа.
— Перехожу на новый НП, — передал Ларин Макарьеву. — Отметка двадцать три — три. Будьте готовы сняться на новые огневые.
И снова Ларин шел вперед с Богдановым. До холмов оставалось не более трехсот метров, когда к Ларину подбежал младший лейтенант с нарукавной повязкой посредника.
— Товарищ капитан, — сказал он, волнуясь, — вы ранены, товарищ капитан. Вы же видите, где разорвался снаряд. Я не говорю — убиты, я говорю — ранены, тяжело ранены. Сестра! — позвал он громко.
Ларин знал, что спорить с посредником бесполезно.
— Да, ранен, — сказал Ларин, — но могу бежать еще метров триста — четыреста.
— Нет, товарищ капитан, — сказал посредник, — я все видел: безусловно, вы ранены в ногу.
— Богданов, — сказал Ларин, — если высотки уже заняла наша пехота, то передай на огневые: двигаться вперед.
— Слушаю, товарищ капитан.
— Огнем и колесами! Огнем и колесами! — крикнул Ларин ему вслед.
— Сестра, командир дивизиона ранен, — сказал посредник. — Перевяжите его и отправьте в санбат.
Перед Лариным стояла Елизавета Ивановна. Она молча открыла сумку и молча вынула из нее шину и бинты.
— Елизавета Ивановна, — шепотом сказал Ларин, едва только посредник отошел от них. — Ранение совершенно пустяковое. Я прошу вас…
Не отвечая ему, Елизавета Ивановна нагнулась, наложила шину и стала забинтовывать ногу.
— Ведь это подумать только, как не повезло, — сказал Ларин, глядя на свою уже не гнувшуюся ногу.
Елизавета Ивановна по-прежнему не отвечала ему и только все ниже и ниже нагибалась над ним.
— Елизавета Ивановна! Что с вами?
Елизавета Ивановна припала к его забинтованной ноге.
— Не могу я больше. Не могу. Извелась совсем, — плача, сказала она. — Я думала: война, фронт, буду помогать.. Потому и пришла в полк. А тут… тут… Когда же это все кончится?
Ларин с трудом понимал ее. Значит, все то, чем жил он все эти дни, ей только в тягость? Все, что было для него таким важным и значительным, ей совершенно чуждо?
Ларин хотел сказать, что она нужна сегодня так же, как будет нужна завтра. Но ничего не сказал. Эти слова остались бы только словами. Елизавета Ивановна жила своим горем. И все, что было за пределами его, было ей недоступно.
— Елизавета Ивановна, — сказал Ларин как можно ласковее. — Скоро мы будем воевать.
— Скоро? Вы верите в это, Павлик?
— Я это знаю… — Он приподнялся, но шина не пускала его. Тогда он снова лег на землю и пополз вперед, подтягивая забинтованную ногу.
— Павлик! Нельзя, Павлик… Товарищ капитан! — сказала Елизавета Ивановна, вытирая слезы с лица и смеясь над его неловкими движениями.
— Ну нет, — сказал Ларин. — Это мое право. У нас в дивизионе раненые из боя не выходят. А я как-никак здесь командир.
Удар по «противнику» был нанесен внезапно и именно по тем местам, где он сосредоточил силы для контратаки. Всю ночь и весь следующий день дивизия наступала, и ларинский дивизион несколько раз менял огневые позиции, сопровождая пехоту «огнем и колесами».
После учения командир дивизии наградил старшину Богданова орденом Красной Звезды. Обычно вручение орденов происходило в Кириках. Награжденных выстраивали возле штаба. Духовой оркестр (старое приобретение Бати) играл туш. На этот раз Макеев вручил орден Богданову на наблюдательном пункте дивизиона. Он сказал очень короткую речь, и, когда прикреплял орден к гимнастерке Богданова, ему показалось, что Ларин и старшина обменялись быстрыми взглядами. Быть может, оба они в этот момент вспомнили прошлую ночь и то, как молча сидели в ожидании ответа командира полка и думали об одном: их время пришло.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Утро было теплое, мглистое. Пока Ларин ехал в Ленинград, огромная черная туча непрерывно висела над ним, словно пытаясь соединить кириковскую землянку с высоким домом на углу проспекта Майорова и Мойки.
Медленно светало. В воздухе появились редкие снежинки, потом подул резкий северный ветер и сорвал тучу. Показалось далекое солнце, стало холодно, светло и ясно.
Машина остановилась. Ларин выскочил и мигом одолел лестницу. Но сколько он ни стучал в знакомую, обитую клеенкой дверь, никто не отзывался.
«Ольга, наверное, работает в ночную смену. Мать ушла за хлебом», — размышлял Ларин. Он выкурил папиросу, другую, вышел на улицу и стал ходить перед домом.
Наконец он увидел две фигуры — одну в военном полушубке, не то мальчик, не то совсем молоденькая девушка, и другую, закутанную в какие-то старомодные шали.
— Павлик!
— А я не узнал тебя, — сказал Ларин, целуя Ольгу в мокрое от снега лицо. — В этом полушубке ты на себя не похожа…
— С мамой поздоровайся, — шепнула Ольга.
Ларин обнял Валерию Павловну. Пока они поднимались по лестнице, он рассказал, что получил отпуск на сутки. Вообще-то никому отпусков не дают…
Вошли в комнату, Ольга скинула полушубок и тяжелую шапку-ушанку. Ларин увидел, что она сильно изменилась за это время. Беременность пошла ей на пользу. Она поздоровела, округлилась, разрумянилась и вся стала как-то ярче.
— Ну как ты находишь меня? — спросила Ольга.
— Ты… пополнела… — ответил Ларин неуверенно.
Ольга весело засмеялась:
— Мама, он говорит, что я «пополнела»!
Мать, качая головой и что-то шепча, накрывала на стол. «Совсем старая», — подумал Ларин.
Не то чтобы Валерия Павловна поседела или сгорбилась, просто лицо ее было очень усталым, как оно бывает у людей, уже перешагнувших неуловимую и опасную черту.
Устало взглянула она на Ларина и спросила:
— Что же это вы, Павел Дмитрич, Колю не привезли?
Ларин хотел было ответить, но она перебила его:
— Коленька о вас в каждом письме пишет: и герой вы, и человек хороший. А вот ведь…
— Мама, мама, — остановила ее Ольга, — ну что же это такое? Как вам не стыдно? Как это «привезти с собой»… Вы же слышали, что отпусков никому не дают. Слышали, да?
— Слышала, — почти беззвучно ответила Валерия Павловна.
— Я тоже за это время полюбил Николая, — сказал Ларин. — И не потому, Оля, что это твой брат. Нет, не потому! Он очень чистый, честный, душевный человек. Хороший товарищ. Способный военный. Правда, он еще не воевал, но я уверен, что он замечательно проявит себя.
— Накаркаете, — сказала Валерия Павловна и застучала посудой.
— То есть как это «накаркаете»? — переспросил Ларин.
— А вы, Павел Дмитрич, не смотрите, что я старая. Я все понимаю. Приехали — значит, перед боем.
— Ну, мама, вы всегда больше всех знаете, — вмешалась Ольга.
— Да что ж тут мудреного? Весь город только об этом и говорит. Такой бой будет… Тут уж либо пан, либо пропал. Так вы уж лучше Николая не перехваливайте…
— Надо бы печку затопить, — сказала Ольга поеживаясь.
— Я затоплю.
Ларин открыл вьюшки, сунул несколько поленьев в жестяную печку-времянку. Дрова негромко затрещали, и Ларин, встав на колени, принялся раздувать слабое пламя.
Ларин пододвинул к печке маленький столик и плетеное кресло. И когда он наливал чай и резал хлеб и подавал Ольге то стакан, то тарелку, он все время чувствовал на себе два взгляда: ревнивый Валерии Павловны и любящий Ольги.
— Милый, милый, мне так хорошо с тобой… Никуда не иди сегодня, — прибавила она не свойственным ей капризным тоном.
Услышав этот тон, Валерия Павловна укоризненно взглянула на Ларина: вот, мол, полюбуйтесь, что вы наделали.
— Уйду, Оля, но ненадолго. Надо зайти к Грачеву и в госпиталь: хочу повидать Снимщикова.
— Ну да, все работают, всем некогда, только я лодырь, — все тем же шутливо-капризным тоном сказала Ольга.
— Да кто же это говорит!
— Я говорю. Ведь с сегодняшнего дня я действительно вольный казак.
— Почему так? — не понял Ларин.
— Мама, он спрашивает «почему»! Глупый человек, Советская власть беспокоится о том, чтобы у капитана Ларина был здоровый и красивый сын. Разрешите доложить, товарищ капитан, декретный отпуск, товарищ капитан. Зато у меня есть молоденькая сменщица, — показала она на Валерию Павловну.
— Мама? Ты мне ничего не писала. Мама, это правда, вы работаете?
— Ахти, какие дела, — проворчала Валерия Павловна. — Кажется, руки у меня еще не трясутся.
— Иди, милый, по своим делам, — сказала Ольга, — мама поможет мне. Только возвращайся скорее…
Но Ларин не сразу попал к Грачеву.
— Директор завода занят, — сказала молоденькая девушка-секретарь с очень нежным лицом и стриженая под мальчика. На плечи ее был накинут серый пиджачок.
— Подожду, — сказал Ларин.
Он сел в угол и угрюмо смотрел на секретаршу. И легкая ее походка и нежное личико раздражали Ларина. Невольно он сравнивал ее с Ольгой.
Секретарша вдруг пересела за маленький столик и с удивительной быстротой напечатала на машинке какую-то бумажку.
— Долго я буду дожидаться?
— Надо подождать. Вы по личному делу?
— Почему вы так думаете? — Ларин ненавидел сейчас это нежное личико и прическу под мальчика.
Но в это время дверь из кабинета Грачева отворилась, и, к удивлению Ларина, оттуда вышел знакомый ему по кириковским учениям генерал.
Ларин встал, козырнул, но генерал не обратил на него внимания. Он подошел к секретарше и ласково провел рукой по ее стриженым волосам.
— Как дела? Как здоровье?
— Спасибо, товарищ генерал, — отвечала секретарша улыбаясь, — здоровье хорошее. Товарищ Ларин, пройдите к директору.
Ларин вошел в кабинет Грачева с готовой фразой: «Не люблю я, Илья Александрович, этаких вертихвосток». Но, войдя, ничего не сказал.
Лицо Грачева было так напряжено, что каждый мускул казался строго очерченным. Это мускульное напряжение должно было и не могло скрыть волнение душевное.
— Ну, здравствуй, — сказал Грачев. — Садись. — Он оперся ладонями о край стола, словно бы этим движением хотел придать устойчивость их встрече.
Зазвонил телефон, и Грачев, взяв трубку и опершись грудью о стол, сказал:
— Сейчас приду. — Он встал и спросил Ларина: — Ну, как там… у вас?
— Привез вам письмо от командира полка, — сказал Ларин. — Все учимся, Илья Александрович. Ждем приказа воевать.
— Да… Надо воевать, — тихо сказал Грачев. — Надо. Надо сделать, — повторил он, упирая на слово «сделать» и обращаясь к Ларину так, словно только от него зависел исход боя. — У меня, Павел, — продолжал Грачев все так же тихо и, как показалось Ларину, задумчиво, — у меня плохие дела, у меня немцы сборку разбили. Погибла только старуха вахтерша, но раненых много, и все женщины. Ума не приложу, как теперь быть. — И тут же стал рассказывать, что звонил в Военный совет и что генерал, только что к нему приезжавший, обещал бойцов из строительного батальона. — Ведь теперь не дни — часы решают…
— Илья Александрович, когда же это случилось? Я был дома, видел Ольгу, она мне ничего не говорила.
— Сразу же после ночной смены… Да, да… Вовремя ушла…
Ларин хотел спросить, много ли женщин ранено, но Грачев как будто угадал его мысли.
— Двадцать девять женщин, — сказал он и перевел дыхание. — Так все нашей сборке радовались. Из Москвы представитель приезжал, хвалил…
— Илья Александрович, вы же человек военный, вы знаете…
Грачев не дал ему договорить.
— Насчет потерь? Знаю. Все знаю. Только… не женское это дело — воевать. К этому я никогда не привыкну.
Снова зазвонил телефон.
— Да, сейчас иду, — ответил Грачев. — И знаешь, Павел, что я тебе скажу. Очень многое нам уже женщины простили. И в сорок первом году, и в сорок втором. Но вот верят своим русским мужикам. Ей бы жить поспокойнее, а она вот на этом заводе… Да еще сына тебе рожает. Ты мою Лизу видел? — спросил он, утихнув. Ларин покачал головой. — Да секретаршу мою, девушку безрукую?
— Безрукую? — переспросил Ларин шепотом.
— Зимой сорок второго немецкий снаряд левую руку оторвал. Протез… Понял? — сказал Грачев, снова наступая на Ларина. — А она: «Илья Александрович, не отправляйте меня в тыл!» Ну что? Верит она мне или нет? — он провел рукой по лбу, словно стирая страшные видения.
Выйдя вместе с Лариным из кабинета, Грачев положил на стол секретарши бумажку.
— Быстренько надо перепечатать. В пяти экземплярах. И разошлете по цехам. Ясно?
— Ясно, Илья Александрович, — ответила секретарша и порхнула к машинке.
От Грачева Ларин отправился в госпиталь к Снимщикову — его он не видел два месяца.
Первое время Снимщиков писал часто, в каждом письме жалуясь на госпитальную жизнь. Уже дважды его оперировали, но желанного результата не добились. Рана не заживала.
Посылая письма с частыми оказиями, Снимщиков неизменно спрашивал: «Скоро ли?»
Ларин понимал его вопрос. Снимщиков был измучен не столько болезнью, сколько одной, постоянно державшей его в напряжении мыслью: скоро ли в бой и успеет ли он, Снимщиков, выздороветь к этому сроку, а если не успеет, то ведь это равносильно тому, что он погиб.
Потом Снимщиков перестал писать и даже не отвечал на письма. Беспокоясь, Ларин послал письмо начальнику госпиталя. Ответ пришел незамедлительно. Это была длинная-предлинная бумага, в которой излагалось все течение болезни. Но за многочисленными медицинскими терминами и заключениями Ларин видел одно только слово, которого в бумаге не было: «Нет». Нет, Снимщиков в бою участвовать не будет. Он понял причину молчания друга.
У входа в госпиталь Ларин постоял с минуту. Кирпичная латка на стене многое напомнила ему. Здесь до гибели Бати работала Елизавета Ивановна. Здесь в сорок первом году лежал Ларин, и хирург Дмитрий Степанович, убитый впоследствии во время обстрела, вынимал у него из ноги осколки.
— …Восемь, девять… десять, одиннадцать… — терпеливо считал Дмитрий Степанович.
Дежурная сестра привела Ларина в комнату, ничем не похожую на палату. Под лампами, свисавшими на блоках, — столы. На них кнопками закреплены большие листы ватманской бумаги. За одним из таких столов Ларин увидел Снимщикова.
— Вот, пожалуйста, — сказала дежурная и вышла.
— Снимщиков! Костя! — окликнул Ларин друга, не совсем понимая, почему тот находится здесь, вместо того чтобы лежать на своей койке и спокойно слушать радио.
— Привет, Павел, — без всякого воодушевления откликнулся Снимщиков. Ларину даже показалось, что он поморщился, словно был недоволен, что его оторвали от дела. Он видел, как неторопливо поднялся Снимщиков со стула, взял костыли и, опираясь на них и чуть вытянув ногу в гипсовом лубке, пошел навстречу Ларину.
— Очень рад видеть тебя, — сказал Снимщиков. — Как там все? Только выйдем отсюда. Мы здесь мешаем.
Они вышли на лестницу и закурили.
— Как ты живешь? — спросил Снимщиков.
— Все то же… Учимся… — ответил Ларин, прислушиваясь к тону товарища. — Ты почему усы сбрил?
— Да сбрил, и все тут, — ответил Снимщиков совершенно равнодушно, в то время как Ларин с сожалением смотрел на его оголенные губы. — Чище так…
— И давно это?
— Что?
— Да без усов.
Снимщиков пожал плечами:
— Недели три, что ли, не помню…
Ларин ожидал, что Снимщиков будет с пристрастием допрашивать его о положении дел в дивизии, но Снимщиков молчал.
— Ты что здесь делаешь? — спросил Ларин, кивнув головой в сторону комнаты с чертежными столами.
— Да так, есть тут одна работенка.
— С каких это пор ты стал чертежником?
Снимщиков сильно покраснел, но сдержал себя.
— Тут особых знаний не требуется. Попросил начальник госпиталя. Я согласился. Неудобно же в моем звании сапожничать.
— Почему это тебе надо сапожничать?
— Есть тут и сапожная мастерская…
Снова они помолчали, и Ларин подумал, что, по всей вероятности, Снимщикову интереснее перенести чертеж с кальки на ватман, чем разговаривать о делах дивизии. «Эк тебя, брат, скрутило», — думал Ларин, разглядывая друга. Все больше и больше ему не нравилась оголенная губа Снимщикова.
— Это хорошая, интересная работа, — вдруг громко сказал Снимщиков. — Я совершенно не жалею, что взялся за нее. Я не хуже и не лучше других. Да, не лучше и не хуже… Это чистоплюйство отказываться от работы! — крикнул он, с враждебностью глядя на Ларина.
— Да я не спорю с тобой, — ответил Ларин, — и вообще я зашел проведать тебя, узнать о здоровье.
— Об этом не со мной. С врачами, с врачами разговаривай!
Они снова помолчали. Затем Ларин сказал:
— Ну, Костя, я пойду, до свидания.
— До свидания. — Снимщиков слабо пожал протянутую ему руку. Ларин уже повернулся, но Снимщиков остановил его. — Постой. Хочу тебя спросить: твой новый полковник или, кажется, он подполковник… Ты мне писал о нем…
— Ну?
— Да так, просто… Ты писал, что он очень… держит себя…
— Я разве так писал? Не помню…
— А я помню, — раздраженно сказал Снимщиков. — Мне это не приснилось. Послушай, как это «держит себя»? По-моему, так, — сказал он, не давая Ларину ответить. — Держит, значит, не дает себе распускаться, держит, значит, может все в себе пересилить. Верно?
— Да, пожалуй, — согласился Ларин.
— Конечно! — воскликнул Снимщиков, оживляясь. — Пересилить себя… Ну… Сломить, и тогда можно всего достичь. Помнишь — «выстоять»?
— Да, — сказал Ларин. — Но теперь этого мало: выстоять. Надо…
— Подожди, я сам знаю. Я не о войне, я о человеке. Человек может себе приказать выстоять?
— Может, — сказал Ларин. — Но для того, чтобы потом перейти в решительное наступление.
— Пашка, друг ты мой ситный! — закричал Снимщиков и восторженно обнял Ларина. С шумом упали костыли. Ларин нагнулся, поднял.
— Ну, желаю тебе, — говорил Снимщиков, взяв от Ларина костыли и опираясь на них. — Желаю… Ни пуха ни пера и все прочее. Кого знаю, всем привет. И про усы не горюй. Такие еще усы отрастим… — все так же, чуть вытянув ногу в лубке, он повернулся на костылях и вышел из коридора.
Ларин не зашел к госпитальному начальству. Слова, которые он мог услышать от врачей, все равно не сказали бы ему больше того, что он узнал за десять минут свидания со Снимщиковым.
Судя по письму, врач ждал перелома в болезни, после которого можно было бы сказать о судьбе Снимщикова. Но Ларину казалось сейчас, что Снимщиков лучше, чем врачи, понимает свое положение. Для Снимщикова слово «выстоять» было не только понятием тактическим, средством преодолеть боль, но и стратегическим планом его возвращения в жизнь, о котором так много толкуют врачи.
— А все-таки именно врачи посадили Костю Снимщикова за чертежный стол, — заметила Ольга, когда Ларин рассказал ей о своем посещении госпиталя. — Называется это трудотерапия. Я это отлично знаю. Таких Снимщиковых у них тысячи, и все они мечтают о фронте. Человек лежит и мечтает о фронте, с ума можно сойти. А когда человек делает нужное дело, он втягивается. Там у них и сапожные мастерские есть.
Ларин рассердился:
— Боевого офицера в сапожники!
— Так ведь ты сам говоришь: перелом — вот они и создают обстановку, в которой легче найти себя. Сапоги тачать — это тоже возвращение к жизни.
Ларин, подробно рассказывая о посещении госпиталя, лишь вскользь упомянул о своей встрече с Грачевым. «Все равно помочь Ольга ничем не поможет, а переживать будет».
Но все было не так, как предполагал Ларин.
Послышался звонок. Затем знакомый голос сказал:
— Здравствуйте, Валерия Павловна.
Ольга вопросительно взглянула на Ларина.
— Грачев? Что-то случилось… — Она пошла ему навстречу.
— Я просил Ларина ничего тебе не передавать, — сказал Грачев, входя в комнату. — Сегодня утром…
Это был уже другой Грачев, не тот, которого Ларин видел утром на заводе. Он очень коротко сказал о фашистском налете. Были жертвы. Есть разрушения в сборочном цехе. Говорил он короткими, цепкими фразами, и Ларин слышал в его тоне начальственные нотки. Его слова как бы приказывали Ольге: «Спокойствие! Выдержка!»
— Иначе мы не сделаем того, что должны сделать. Я дал слово в Военном совете. Должны сделать в пять дней. У меня расчет на тебя. Тебя молодежь знает. Пойдет за тобой. Я не прошу, чтобы ты работала, но надо прийти сказать людям… Пять дней, всего пять дней сроку! Конечно, тебе тяжело, ведь ты сейчас в декретном… — оборвал себя Грачев.
В наступившем молчании отчетливо прозвучал голос Валерии Павловны:
— В декретном… Ясно, что в декретном. — Она сказала эти слова по-обычному, ворчливо. Но вдруг все с надеждой взглянули на нее, и она все так же ворчливо продолжала: — Слава богу, и я рожала, и уже не молоденькая была… А ведь до последнего дня работала, присесть некогда было.
Ей можно было возразить, и даже надо было возразить, но сейчас именно эти ее слова были справедливы.
Грачев вздохнул:
— Плохо у меня сейчас с кадрами…
— Да никуда я не денусь, Илья Александрович, — сказала Ольга. И они заговорили торопливо и сбивчиво, жалуясь друг другу на постигшее их несчастье и называя имена раненых и тех, кто способен их заменить.
И только Ларин не принимал участия в этом разговоре. Имена людей, которые назывались, были ему не знакомы. И он не знал, кто из них способен взять двойную, тройную тяжесть и, взвалив ее на свои плечи, не уронить… Больше чем всегда он боялся теперь за жену, со страхом вспоминая завод и то, как Грачев водил его смотреть новую сборку. Мысленно он слышал посвист немецкого снаряда, слышал стоны раненых женщин… И все же у него не хватало сил сказать Ольге: «Нельзя».
Грачев ушел поздно. Ларин видел, что Ольга очень устала.
— Не надо было приходить Илье Александровичу, — вырвалось у него. — Разговор утомил тебя.
— Не говори так, Павел. Было бы хуже, если бы я узнала не от Грачева… — Они оба помолчали, каждый занятый своими мыслями, потом Ольга спросила: — Ты помнишь Зину Иванову? Неужели не помнишь? Глаза такие черные-черные… Мы ее в классе звали «Цыганенком». Ранили нашего Цыганенка… Так мне ее жаль! И еще одна моя подружка пострадала… Валя Демченко.
— Оля, ты должна беречь себя… Дай мне слово, что ты…
— Беречь себя… — повторила Ольга, как будто впервые вдумываясь в значение этих слов. — Как это сделать, Павел? Надо бы нам жить далеко-далеко отсюда, в красивом белом домике, чтобы вился плющ, чтобы на окнах стояли цветы в кадках. Хотел бы ты это? Хочешь?
Ларин засмеялся:
— Нет, не хочу… Для себя, — поспешно добавил он.
— А для меня? Только правду скажи, — потребовала Ольга.
— Но ведь маленький не виноват, что мы полюбили друг друга в такое время! — сказал Ларин.
— От ответа ты все-таки уклонился, — заметила Ольга, покачав головой. Лицо ее, освеженное спором, больше не казалось Ларину усталым. — Ну, а теперь послушай, что я тебе скажу. Маленький не виноват, но и мы не виноваты. Во всем виноваты они, они — фашисты, — сказала Ольга, откинув голову назад и словно напоминая Ларину, откуда был нанесен предательский удар. — Ну, а раз так, то сил нам нельзя жалеть. А маленький… маленький от этого будет только сильнее… Ну что ж ты молчишь?
Ларин осторожно привлек ее к себе, и Ольга, глубоко вздохнув, закрыла глаза. Он целовал ее щеки, глаза, губы.
— Я так ждала, когда ты меня поцелуешь… Еще, еще поцелуй меня… Нет… Это я дышу. Мы теперь с ним дышим вместе. Но иногда мне кажется… что он уже живет самостоятельной жизнью.
— А скоро ли? — спросил Ларин тихо.
— Скоро… Очень скоро…
Вьюжным декабрьским утром они вышли из дому. Попрощались. Ларин долго смотрел вслед Ольге и Валерии Павловне.
Еще виден ее полушубок и большая шапка-ушанка. Еще немного — и снежное облако все закроет.
Ларину вдруг остро захотелось остановить Ольгу, вернуть ее на минуту, на мгновение.
Но снежное облако уже закрыло ее от Ларина.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Вот уже пять дней полк стоял под Пулковом. Вчера сюда пришли стрелковые части. Сегодня был получен приказ о наступлении.
То, что наступление начнется отсюда, от Пулковских высот, было по-особому дорого и значительно для каждого человека. Пулково давно уже перестало быть только названием местности, оно стало понятием, символом сопротивления.
Четверть века назад молодые красногвардейские отряды громили на этих местах царских генералов. Осенью сорок первого здесь были остановлены немецкие фашисты. Здесь, на этих высотах, каждый камень был связан с сопротивлением, каждый выступ, каждый кустик, каждая лощинка. На этих местах враг должен был лечь.
Был тот час перед боем, когда командиры приказывают отдохнуть своим подчиненным. В необоримой тишине лежат снега, ночные, синие, закрывшие собою фронт. И лишь пугливые немецкие ракеты напрасно освещают темное январское небо да невнятно бормочет мотор танка, отставшего на марше.
Все так, как бывало много раз перед боем, и все внове для Ларина. И вся прежняя жизнь кажется ему лишь ожиданием другой, новой жизни, начавшейся с первых слов боевого приказа.
По-новому Ларин вспоминал свою жизнь. Сколько раз с ним в детстве бывало: увлеченный игрой с товарищами, он вдруг остановится, наморщит лоб и не спеша отойдет в сторону, взволнованный каким-то еще неясным чувством.
Он был круглый сирота и воспитывался в детдоме. И когда он вместе с другими детьми пел: «Мы красная кавалерия, и про нас былинники речистые ведут рассказ», то мысленно представлял себе своего отца, которого никогда не видел, в длинной шинели с ментиками, в буденновском шлеме, с широкой бородой и веселой, стремительной улыбкой. Его отец был красный конник. Его мать погибла от белой пули под той самой Каховкой, о которой тоже сложена песня.
Воспитательница детского дома, не старая еще женщина, давнишняя приятельница матери Павла, не раз обеспокоенно спрашивала его:
— О чем ты мечтаешь?
Но он не мог еще разобраться в своих тревожных мечтаниях.
Четырнадцати лет Ларин вступил в комсомол. На бюро райкома ему задали два вопроса по уставу. Потом кто-то спросил:
— А что сейчас в Германии, тебе известно?
Он ответил:
— Гитлер. — И, подумав, прибавил: — Война.
Детские смутные тревоги, неясные мечтания. Не были ли они предчувствием его будущей жизни?
В мире шла воина, и еще до своего совершеннолетия он ощущал ее отдаленные шумы.
…Над всей Испанией безоблачное небо… Далекое озеро на Востоке…
«Москва. Кремль. Клименту Ефремовичу Ворошилову. Прошу зачислить меня в ряды Красной Армии».
«Ленинград. Первый детский дом. Павлу Ларину. Дорогой Павлик, тебе еще много надо учиться для того, чтобы стать настоящим бойцом Красной Армии».
Семнадцати лет он стал курсантом Ленинградского артиллерийского училища.
Он почувствовал, что нашел верный фарватер. Мгновения внезапной рассеянности, какого-то нервного забытья исчезли бесследно. Но ощущение того, что настоящая жизнь еще далеко впереди, не покидало Ларина.
Надо было много работать, чтобы достичь заветного рубежа. В слове «подготовка» был заключен смысл глубоко личный.
Последние пять дней перед наступлением Ларин находился в приподнятом настроении, ожидая приказа и связывая с ним исполнение своей жизненной задачи.
В час, оставленный ему перед свершением, Ларин спросил себя:
— Готов ли я?
Всякий раз перед боем этот вопрос возникал перед ним. Уже побывал он на батареях, уже говорил с людьми и на каждом шагу видел ту торжественную прибранность, которой отмечено предгрозье. Но до последней минуты или, вернее, до первого мгновения он неслышно проверял свою готовность, ту душевную наполненность, с которой только и возможно начинать дело.
Но сейчас Ларин потребовал от себя большего: внутренней прозорливости, которая позволила бы ему увидеть завтрашний день.
Для этого нужна была особая сосредоточенность. Для этого он остался один, и именно это ему не удавалось.
Мысли Ларина шли поверх главного. Это были мысли об Ольге и об их будущем, то есть о том, что возможно лишь после того, как главное будет выполнено.
Он начал письмо к Ольге. Письмо не получилось. Ларин словно оправдывался в том, что именно к ней обращены сейчас его мысли.
Внезапно он почувствовал раздражение от нетопленной, сырой землянки и от гнилого воздуха. Резко распахнул дверь, вышел.
Снег падал сплошной белой массой, неторопливо, с механическим упорством сравнивая траншеи, укрытия, рвы, заграждения, блиндажи. Спеленутые снегом, невидимые глазу, стояли часовые возле штабных землянок.
Мелькнула ярко-желтая полоса электрического света и сразу же исчезла, потухла в снегу.
Откуда этот свет? Да это, наверное, палатка санчасти.
Подойдя ближе, Ларин различил серое полотнище.
«Зайти разве?»
Он не видел Елизавету Ивановну с того памятного разговора на учении. Поискав вход, Ларин нагнулся и вошел в палатку.
Пол был устлан елочными ветками, ровно, как в строю, стояли пустые носилки. Посредине палатки на табурете спала Елизавета Ивановна, свесив голову на длинный операционный стол.
Как только Ларин вошел, Елизавета Ивановна вскочила.
— Все в полном порядке, Елизавета Ивановна, — сказал Ларин, встретив ее тревожный взгляд. — Я к вам на огонек зашел.
— Я вас всегда рада видеть. — Она подошла к печурке и железным прутом поправила тлеющую головню. — Как это вы нашли меня?
— Да я рядом, здесь…
— Да, да… дивизионы стоят так кучно, да и полки.
— Так вы заметили? — спросил Ларин, невольно улыбнувшись.
Она бросила железный прут и оживленно обернулась к Ларину.
— Раньше Батя всегда жаловался: дадут ему в бою участок, а работы на несколько полков хватает. А теперь орудия колесо к колесу…
— Это верно, приходилось раскидывать дивизионы, — сказал Ларин задумчиво.
— Да, не дожил Батя… Только подумать, четырех месяцев не дожил. Вам странно кажется, что я все время о муже вспоминаю? — вдруг резко спросила Елизавета Ивановна.
— Ну что вы, право, — сказал Ларин. — Когда же еще и вспомнить командира полка, как не сегодня? Все здесь его руками сделано.
— Трудно мне без него… По-моему, так: любить так любить, ненавидеть так ненавидеть.
Ларин и представить себе не мог, чтобы Елизавета Ивановна была способна на такие сильные речи. И ему было радостно, что она говорит о погибшем муже именно сейчас, что их любовь, их дружба, их семья остались до сегодня неразрушенными. Смоляр незримо присутствовал здесь. И это было справедливо.
— Ну что, Павлик, как вы думаете, победим мы теперь немцев? — спросила Елизавета Ивановна и, не давая Ларину ответить, добавила: — Я думаю, теперь победим. Очень сильно все мы этого хотим. Подождите, не перебивайте меня. Знаю, что вы скажете: мы всегда этого хотели, но одного желания недостаточно, нужны хорошо обученные люди, резервы, техника. Я и сама это знаю. Но послушайте: я говорю — все, то есть каждый человек, и очень сильно хотим, — значит, человек ничего не пожалеет, на все решится. А ведь раньше не каждый человек был способен чувствовать сильно. Помните, как Сталин сказал, что нельзя победить врага, не научившись ненавидеть его всеми силами души. Но научиться ненавидеть — значит научиться сильно чувствовать… Когда Батя погиб, — сказала Елизавета Ивановна тихо, — я для себя только одного желала: забыться в работе, а лучше всего, как и он, погибнуть в бою. А потом… вот эти слова: «научиться ненавидеть врага всеми силами души». Я к этому стремилась. Понимаете? И что люди у нас хорошо обучены, и что техники много — это тоже потому, что мы всей душой научились и любить и ненавидеть.
Ларин обнял ее.
— Один только Батя умел вот так со мной разговаривать, а теперь вы…
Он собрался уходить, и Елизавета Ивановна забеспокоилась:
— Никуда я вас не отпущу, пока чаю у меня не выпьете… Сушки вкусные. Хотите стопочку?
Нельзя было в этом отказать ей. И пока Ларин пил чай, Елизавета Ивановна стояла рядом и озабоченно его угощала.
— Ну вот, теперь можно и проститься… До завтра…
По-прежнему безветренно падал снег. Натоптанную тропку замело, и Ларин ежеминутно проваливался в тугие, скрипучие сугробы. Но прежде чем вернуться к себе, он решил повидать Николая.
Все в землянке уже спали, и только Николай, сидя за столом, что-то писал. Увидев Ларина, он вскочил и спрятал листок.
— Садитесь, садитесь, — сказал Ларин. — Я к вам, как говорится, по-родственному пришел.
— Я ужасно рад, — сказал Николай. — Сейчас чай будем пить.
— Ну нет, — засмеялся Ларин, — чаем меня уж поили. На сегодня более чем достаточно.
— Ужасно, ужасно хорошо, что вы пришли, — повторял Николай. — Я написал маме и Ольге, теперь припишу, что вы были у меня перед боем. Правда, когда они получат это письмо, мы будем уже далеко отсюда, и письмо устареет.
— Не люблю подглядывать, — улыбнулся Ларин, — но, по-моему, младший лейтенант Новиков написал письма не только матери и сестре.
— Если говорить откровенно, то, когда вы пришли, я писал одной девушке. Она…
— Она очень хорошая девушка… — сказал Ларин.
— Да, так. Вы… знаете?
— Разве другой напишешь перед боем?
— Это правильно, конечно. Но я хотел сказать, что она… что она не такая, как все другие.
— И это разумеется. Иначе бы вы писали всем другим, а не ей одной.
— Сдаюсь, — весело заявил Новиков.
— Принято, — в тон ему ответил Ларин. Он сел на стол, с минуту молча и серьезно всматривался в лицо Николая.
— Поймет она вас?
— Товарищ капитан, ведь она все это время была в Ленинграде! Мы с ней учились вместе. Она сейчас телефонисткой на нашем коммутаторе работает. Как ей нас не понять? Для нее ведь тоже новая жизнь начинается! Вы уже уходите? — спросил он удивленно.
— Ухожу, — сказал Ларин. — Я ведь еще не написал своего письма.
— Ольге?
— Несколько раз начинал… И все не получается.
— Это всегда так бывает, когда хочется сказать слишком много.
В первом часу ночи Ларин вернулся в свою землянку. Открыв дверь, увидел сидевшего за столом командира полка.
— Докладывать не надо, — сказал Макеев. — Садитесь, Ларин. Не ожидали увидеть меня?
— Не ожидал, товарищ подполковник.
Лицо Макеева было усталым. Но это усталое лицо было лишено обычного напряжения. Резкие, похожие на шрамы морщины смягчились под влиянием какого-то нового и глубокого чувства. И это выражение счастливой усталости было неожиданным для Ларина. Вот закончены долгие, трудные сборы — как будто говорило это выражение, — а впереди долгий, трудный путь. Есть добрый обычай — посидеть, помолчать.
Макеев и Ларин минут пять сидели молча.
— Вторично я испытываю такое… такое нетерпение, — сказал Макеев. — Первый раз это было под Сталинградом. Перед наступлением обошел все батареи, вернулся в штаб. Чувствую — нет, не могу, пойду снова к людям. Так всю ночь и просидел в орудийном расчете. Понимаете?
— Да, да, я вас понимаю, — быстро сказал Ларин. Ему хотелось рассказать командиру полка о своих разговорах с Елизаветой Ивановной и Новиковым, но он чувствовал, что не способен передать словами эту свою особую готовность не только к новому испытанию, но и к великому счастью будущей победы. — Я вот тут сочинял письмо жене, и все не выходило, — признался Ларин Макееву. — Все, что ни напишу, кажется малым, ничтожным. Ведь вот какие события происходят, а я все о своей любви. А потом походил, был у Елизаветы Ивановны, в первую батарею зашел… Каждый думает о самом своем заветном, о том, что будет после того, как победим. И теперь я напишу это письмо. Ведь верно, так?
— Так, — сказал Макеев (рука его невольно отбила такт). — Помнится, кажется, у Толстого сказано: человек обязан быть счастлив. Иногда это бывает очень трудно. Трудно, когда хочется сказать слово близкому человеку — и некому. Я рад, Ларин, что повидал вас, — сказал Макеев. — Желаю вам успеха в бою.
Артиллерийская подготовка началась на рассвете.
И с первой же минуты стало ясно, что началось сражение, о котором мечтали тысячи и миллионы людей, сражение еще невиданного размаха и невиданной силы.
С каждой новой минутой усиливался гром артиллерийской грозы, но Ларину казалось, что в разноголосице боя он различает голоса своих орудий. Наверное, это было не так. В полноводной реке не угадаешь волну, которую принес горный ручей. Но ручьи питают реку, и можно сказать, что ручьи создали ее. Конечно, Ларину только казалось, что он ясно слышит выстрелы своих орудий, но главное состояло в том, что ларинские орудия стреляли. Цель была разведана и изучена. Это были немцы под Ленинградом.
Потом в дело включились танки.
Потом пехота пошла вперед, туда, где еще клубились и не могли приземлиться пороховые дымы.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
После первого стремительного броска пехота залегла под сплошным немецким огнем.
Для Макеева, для Ларина и для всех участников великого сражения начались дела обычные, уже неоднократно пережитые.
Ларин лежал в снеговой яме и кричал команды в телефонную трубку, а когда связь прерывалась, переходил на рацию. Семушкин и другие связисты искали порывы, сращивали концы, и снова Ларин брался за ледяную трубку полевого телефона.
Командир батальона старший лейтенант Сарбян, человек отчаянной храбрости, еще в начале войны получивший звание Героя Советского Союза и иссеченный за эти годы ранениями, несколько раз пытался поднять людей.
Ларин был рядом с ним (его дивизион поддерживал батальон Сарбяна) и видел его злое лицо.
— Брать надо! — кричал Сарбян. — Что? Почему не можем? Что впереди? Какой к черту-дьяволу дот! По чему дот? Брать надо.
Ларин понимал его. Так же, как и Сарбян, он знал, что немецкий северный вал состоит из множества мощных оборонительных линий, но так же, как и Сарбяну, ему казалось нетерпимым, что сегодня немцы еще способны сопротивляться. Если бы сам командующий сказал Сарбяну и Ларину: «Спокойно, ребята, дела идут хорошо. Передний край немцев взломан. Мы прошли вперед дальше, чем это намечено нашим планом», — если бы это и было сказано, все равно чувство горечи нельзя было бы заглушить, потому что дивизион Ларина не заставил замолчать немецкие доты и батальон Сарбяна не мог овладеть ими.
Но командующий не обращался к Сарбяну и Ларину с речами, и все, что он знал об их положении, определялось короткой сводкой:
«Немцы продолжают отчаянно сопротивляться».
Сарбян, попросив у Ларина «огонек, огонек всем дивизионом», побежал вперед. Больше Ларин его не видел. Он только слышал его голос:
— Вперед!
С оглушительной силой забил немецкий пулемет, словно он и был главным голосом сражения, и вдруг замолк, как будто перехваченный в горле.
— У немцев новая линия подготовлена, — говорил Сарбян Ларину, когда они снова встретились в занятом ими немецком доте. — Примерно так, — деловито продолжал он. Начертив на снегу схему немецкого огня, вопросительно взглянул на Ларина.
Они медленно поползли вперед, почти с головой зарываясь в снег. В снегу все звуки казались приглушенными, чудилось, они плывут под водой, а над ними тяжелые эскадры кораблей ведут неумолчный бой и рвутся глубинные бомбы.
Черная паутина проволоки выступала на снежных отмелях.
— Ножницы!
Мины окружали их, как стойкие поплавки. Мины находили в едва заметных бугорках снега. Осторожно сбрасывали наметенный снег, привычным движением обезвреживали мины.
— Ну, а теперь огоньку! — снова просит Сарбян.
И снова: вперед, вперед, товарищи!
Разбитые немецкие блиндажи, раздавленные пулеметы, вывороченные землянки, мертвые немцы, разбитые рации, ящики с гранатами, консервные банки, пустые фляги…
А через час батальон Сарбяна залег перед новой немецкой оборонительной линией.
Проволока в шесть колов. Минные поля. За этой проволокой, за этими минами — немецкие доты.
Снова, как и прошлой ночью, шел снег. У людей, стремившихся вперед, непрерывное падение снега усиливало ощущение неподвижности.
Ларин старался не поддаваться сонному снежному ритму. Его дивизион вел контрбатарейную борьбу, и Ларин знал, что, пока он не одержит верх, батальон вперед не подвинется.
Сарбян подошел к Ларину:
— Будем разбивать?
Ларин ничего не ответил. Нахмурившись, он вдумывался в знакомый вопрос Сарбяна.
«Да, да, — хотелось ответить Ларину, — будем разбивать, пока не разобьем. Разбивать, прогрызать, подавлять. В этом смысл всего, что мы делаем и что должны сделать». Но в ответ он только кивнул головой Сарбяну и дал команду на огневые.
К утру Ларин заставил немцев замолчать.
И вот он — новый рубеж: разбитые нашими снарядами блиндажи, раздавленные пулеметы, вывороченные землянки, ящики с гранатами, пустые фляги.
Весь день батальон вел бой и к вечеру подошел к месту, которое называлось на карте «Развалины».
В бинокль хорошо была видна деревня, плотный ряд изб, тяжело осевших в снегу.
Богданов докладывал:
— Немцев в деревне много. Но в самой деревне нет укреплений. Немецкие доты защищают деревню и с фронта и с тыла.
К шести часам стемнело. В обход деревни Сарбян направил пулеметную роту. Ларин придал ей два орудия под командованием Новикова. Задачей роты было не выпустить немцев из деревни.
Ночью, когда немцы отступили, западня захлопнулась. Издали казалось, что из самых сугробов вырвался огонь и, прорвав ледяную корку и разбрасывая искры, кинулся на строения. Плечом к плечу, наклонив головы, бежали немцы.
Деревня сгорела так быстро, словно огонь сдул ее одним жестоким порывом. Обозначились черные квадраты земли, по краям которых, зажатый между пеплом и снегом, бежал огонь. Вокруг этих затухавших костров повзводно отдыхали бойцы. Пленные немцы стояли рядом.
Ларин тоже присел у огня. Горьковатый дым клонил ко сну. Сквозь дрему он слышал разговоры и восклицания. Много раз слыхал он эти разговоры и восклицания, после того как кончался бой и стихал первый порыв ярости.
Кто-то дотронулся до плеча Ларина. Он открыл глаза и увидел Николая.
— Хорошо стреляли, — сказал Ларин. — Орудий с передков не снимайте. Сейчас подтянется сюда весь дивизион. Садись. — Он снова задремал, и Николай сел рядом с ним.
— Первый раз, товарищ капитан, живых немцев вижу, — сказал Новиков.
— Что еще? — спросил Ларин сердито.
— Я говорю: в первый раз немцев вижу, — повторил Новиков, со злым любопытством разглядывая пленных. — Сброд…
— Это точно, что сброд, — подтвердил Богданов. — Однако первое время вводили в заблуждение. Помню, в июле сорок первого я ихнего караульного начальника снял. Притащил к комбату. Рубашонка аккуратненькая, воротничок отутюжен и на брючках складочки, — рассказывал Богданов. — Ну, рыцарь, да и только.
— К стенке поставили? — спросил кто-то возбужденно.
— Обожди! Сел наш рыцарь за столик, взял в руки карандашик и со всеми подробностями объяснил обстановочку. Мы по этой обстановке так потом вдарили…
Бойцы захохотали. Но кто-то тяжело вздохнул, и смех разом стих.
— А это я, — сказал Родионов, поднимаясь. — Да вы не беспокойтесь, товарищ младший лейтенант. Я их и пальцем не трону. Видеть их не могу. Тошнит… Разрешите отойти…
— Разрешаю, — сказал Новиков.
Бойцы разговаривали между собой, и гитлеровцы тревожно прислушивались к этому разговору.
— Вот в Германию придем и всему миру расскажем, что фашисты у нас натворили. И весь мир ужаснется…
— Мир ужаснется, а воюем-то мы одни.
— Трудненько будет их научить по-человечески жить.
— Однако придется.
За ночь к новой линии фронта подтянулась вся дивизия. И снова началась жизнь, которую раньше, до наступления, невозможно было представить и которая сейчас казалась обычной и естественной.
Утром батальон подошел к новой оборонительной линии немцев. Разведка сообщила: артиллерийские доты.
Сарбян получил приказ занять оборону, Ларин — перейти на методический огонь.
Макеев пришел на наблюдательный пункт первого дивизиона для того, чтобы объяснить Ларину боевую задачу.
— Все силы сосредоточиваются сейчас на направлении главного удара — Красное Село. Наша дивизия обеспечивает операцию с фланга. Когда Красное Село будет взято, весь немецкий фронт затрещит. Нам приказано перейти к жесткой обороне. Ясно вам, Ларин?
— Ясно, товарищ подполковник. Разрешите доложить, товарищ подполковник, имею дополнительные соображения.
Макеев взглянул на него спокойно:
— Докладывайте.
— Немцы рассчитывают на силу своих артиллерийских дотов, — говорил Ларин волнуясь. — Для них совершенно очевидно, что мы займем оборону. А я предлагаю неожиданным для немцев ударом прорваться и продолжать наступление. Вывести весь мой батальон на стрельбу прямой наводкой. Вот что я предлагаю.
Разумеется, Макеев не мог нарушить приказ. Но соображения Ларина показались ему дельными, и он шифром передал их командиру дивизии.
— Соединяюсь с верхом, — отвечал командир дивизии. — От аппарата не отходите. — Через двадцать минут Макеев услышал знакомый голос: — Командующий разрешил под мою личную ответственность. Действуйте.
Ларин был и обрадован и взволнован этим новым оборотом дела. Он сразу же вызвал к себе командиров батарей. Те вынули записные книжки из планшетов, но Ларин сказал:
— Можно не записывать. Дивизион на прямую наводку. Вопросы будут?
У командиров батарей не было вопросов. Только Воробьев, спрятав записную книжку в планшет, сказал Ларину:
— А я полагал стрельбу с открытых позиций только для моей батареи.
— Весь, весь дивизион! — весело крикнул Ларин.
Макарьев сообщил с огневых:
— Выходим побатарейно с интервалом в пять минут.
Ларин представлял себе ясно, что означает для орудийных расчетов переход на открытые позиции. Только половину пути орудия могли двигаться на тягачах. Далее начиналась снежная равнина, по которой прошла пехота. Шум тягачей мог привлечь внимание немцев. Значит, орудия будут вытягивать вручную.
Первым на прямую наводку пришло орудие Новикова. Ларин побежал навстречу. Увидев, что на бойцах гимнастерки в огромных пятнах пота, он крикнул: «Немедленно надеть полушубки!» — и приказал выдать людям водки.
Новиков, с лицом возбужденным и счастливым, говорил:
— Как много мы прошли! Товарищ капитан, как много мы прошли! — И, встретив настороженный взгляд Ларина, пояснил: — Я говорю, немцев как далеко отбросили!
Расстояние, которое Ларину и Сарбяну и всем тем, кто шел вперед эти сутки, казалось нестерпимо малым, Новикову и всем тем, кто эти сутки не отошел от орудий, представлялось огромным. И счастливая интонация Новикова передалась Ларину.
— Маскировать орудия в снегу! — крикнул он.
Пришло второе орудие. За ним третье. Батарея встала на позиции.
Ларин продолжал отдавать приказания, но уже в новом, счастливом настроении.
Макарьев пришел последним, спросил озабоченно:
— Что, молчат немцы?
— Молчат. Боятся обнаружить себя. Однако Богданов кое-что рассмотрел. У немцев здесь артполк стоял. Из группы, которая по Ленинграду стреляла. Ну, полка тут, положим, у них сейчас нет. Подразбили, и с воздуха и с земли подразбили…
Подбегали командиры орудий, докладывали о готовности. Пехота сосредоточивалась для штурма. Ларин вынул секундомер.
Через четыре минуты дивизион открыл огонь.
— По цели, — говорил Воробьев, лежавший рядом с Лариным. — Полетели бревна, камни, металлические части, — продолжал он, не отрываясь от бинокля.
— Огонь! — страшным голосом крикнул Ларин, словно желая заглушить свою мысль, что вот сейчас немцы ответят по его орудиям, стреляющим с открытых позиций.
— Огонь!
Но Ларину только показалось, что он крикнул команду. На самом деле воздушная волна бросила его на землю. Спустя мгновение он это понял. Во что бы то ни стало надо было оторваться от земли.
— Огонь!
Но это был не его голос. Он не понимал, что с ним, хотел спросить у Воробьева: «Воробьев, что со мной?», но тот лежал, уткнувшись лицом в снег.
— Огонь!
Дивизион стрелял. Дивизион стрелял — и это было самое важное. Ларин заставил себя оторваться от земли. Он встал на колени и сразу же увидел, что немцы разбили четвертое орудие. Увидел убитых и раненых и Макарьева, страшным голосом кричавшего команду:
— Огонь!
Ларин встал на ноги. Вынул секундомер. Несколько секунд оставалось до того мгновения, как пехота ворвется в ослепленные немецкие доты.
— Прекратить стрельбу, — сказал Ларин, не зная, услышит ли его Макарьев.
— Прекратить стрельбу! — крикнул Макарьев.
Ларин глубоко вздохнул и вытер с лица густой липкий пот.
Через несколько минут над артиллерийскими дотами противника затрепетали маленькие красные флажки.
Почти одновременно Ларин услышал, как Макарьев крикнул «ура!» и как Елизавета Ивановна сказала наводчику четвертого орудия:
— Обнимите меня за шею, вот так. Я перенесу вас в тыл.
Тыл находился в ста метрах отсюда. Глубокий окопчик, не известно кем и когда вырытый, — там находилась санчасть полка.
— Нахожусь в артиллерийском доте противника, — передал Ларин Макееву. — Пехота ведет бой впереди, метров восемьсот от моего НП.
Ларин устроил свой наблюдательный пункт между камнями, видимо служившими до войны основанием добротной дачи или магазина. Мертвые были убраны. Раненых унесли. Ларин видел, как Макарьев, переходя от орудия к орудию, что-то рассказывал, по-видимому, смешное: бойцы смеялись.
Впервые за этот день Ларин закурил. При первой же затяжке у него закружилась голова. Выругавшись, бросил папиросу.
В это время он увидел бегущего к нему связного.
Связной бежал так быстро, словно снег не был ему помехой, и казалось, что он не подбежал к командному пункту, а слетел сюда сверху.
— Немцы прорвались! — крикнул он. — Танки!
Кровь хлынула у него из носа. Он повалился на снег, стараясь остановить кровотечение.
— Где Сарбян? — спросил Ларин.
— Дерется!
Связной побежал назад, и снова Ларину показалось, что он летит, слегка отталкиваясь от снега.
Через несколько минут положение сарбяновского батальона стало угрожающим. Восемь немецких танков, непрерывно ведя огонь, пробивались к бывшим своим артиллерийским дотам. Вернув этот оборонительный рубеж, немцы могли ударить во фланг нашим частям, еще не овладевшим Красным Селом.
Легкие батальонные пушки и противотанковые ружья не могли долго сдерживать немецкие танки. Сарбян приказал метать гранаты по танкам и сам, связав пять гранат, был готов броситься под передний танк и взорвать его.
Надо было как можно скорее ударить всем дивизионом по танкам, но положение осложнялось тем, что Ларин не видел фашистских танков, в то время как они отлично видели ларинские орудия.
Сарбян уже надел на себя пояс с гранатами, и Ларин подумал: «Он не видит и не слышит меня. Чем я могу остановить его?»
— Новиков, выстрел! — приказал Ларин. Это нарушило его первоначальный план — залпом всего дивизиона ударить по прорвавшимся танкам, но Ларин должен был вернуть Сарбяна к жизни.
Новиковский снаряд разорвался, не долетев до немецкого танка. Бойцы кричали Сарбяну:
— Стой, командир! Наша артиллерия выручает. Бьют по танкам.
Теперь вся первая воробьевская батарея била по немецким танкам. Не прекращая огня, танки двигались на эту батарею.
«Пожалуй, из этой истории мне не вырваться». Мысль эта поразила Ларина своей строгой отчетливостью. Ему вдруг стало легко, словно он уже освободился от неизвестной силы, которую только что вернул Сарбяну.
«Нельзя… — подумал Ларин. — Это опасная легкость».
— Головы береги! — крикнул Ларин батарейцам, которые работали, открыв себя немцам.
И хотя невозможно было беречься здесь — танки били прицельно по открытым орудиям, — приказ Ларина был необходим. Этот приказ разрушал засасывающий сладкий дурман, который иногда чувствуют люди в момент смертельной опасности. Приказ Ларина восстанавливал здесь во всех правах храбрость человека, которую нельзя подменить отчаянием.
Большая полоса снега казалась выжженной кровью. К раненым спешила Елизавета Ивановна. Но Ларин не крикнул ей «ложись!», хотя и она была живой мишенью для немцев. В том, что она спешила к раненым, была необходимость, естественная помощь здорового человека тем, кто уже вышел из строя.
Четыре немецких танка горели. Другие, развернувшись, уходили от нашего огня. Немецкая пехота, ожидавшая лишь сигнала броситься вперед и теперь более не защищенная танковой броней, вынуждена была топтаться на старых позициях.
— Товарищи! — закричал Сарбян. — «Тигров» побили. Неужто вшивую команду не побьем? За мной, товарищи!
Он продолжал кричать, и с разных концов снежного поля вставали люди с черными и окровавленными лицами, собираясь поотделенно и повзводно.
И в это время снова послышалось тяжелое движение танков. Теперь они шли с тыла. Было слышно только монотонное гудение моторов.
Ларин обернулся. С тыла шли танки. Их было не пять, не восемь и не двенадцать. С тыла, вырываясь из снега, шло несколько десятков танков.
Ларин взял бинокль и вдруг с силой отбросил его. Конструкция танка была ему незнакома, но он понял: свои!
— Свои! — громко крикнул Ларин. — Товарищи! Свои!
И хотя никто тут не мог услышать его, люди поняли: свои!
И по тому, что танков было много, и по тому, что они были сильнее немецких, бойцы поняли: свои.
Преследование продолжалось весь день, и только к вечеру батальон расположился на отдых.
Во всей деревне от огня уцелела только одна изба.
— Занимайте скорее, товарищ капитан, — говорил Богданов, стоя на пороге, — а то пехотка набьется.
— Надо надпись прибить: «Мины», тогда отдохнем спокойно, — предложил Семушкин.
— А ну, прекратить болтовню, — сказал Ларин. — Вот этот угол наш — и все. Экое барство!
Семушкин ничего не ответил, но, войдя в избу, быстро сказал:
— Стол наш. Для связи. — И занялся настройкой рации.
Народа набралось до отказа. Кто-то уже заложил поленья в большую русскую печь и, не то весело, не то жалуясь, рассказывал, сколько лет он такой печи не видывал.
Приехала кухня. Роздали продукты. Большими финскими ножами вскрывали консервы. Но есть никому не хотелось. Сон сбивал с ног, в жаркой тесноте люди засыпали быстро.
Богданов притушил карбидный фонарь.
Но не прошло и десяти минут, как скрипнула дверь. Кто-то вошел в избу. Сразу же зашикало несколько голосов.
— Мест нет… Яблоку упасть негде.
— Товарищи… — сказал один из вошедших, — генерал не спал четверо суток.
Ларин вскочил, взял фонарь и подошел к двери. Перед ним в шинели, забрызганной кровью и грязью, стоял генерал, тот самый, которого он видел в Кириках и потом у Грачева на заводе.
— Товарищ генерал! — сказал Ларин, пытаясь застегнуть гимнастерку и стать в положение «смирно».
— Отставить! — сказал генерал охрипшим голосом. — Был у вас на огневых, хотел вас видеть, но все это потом… Сейчас спать.
— Сюда, пожалуйста, — сказал Ларин. Он бросил на пол свой полушубок. Генерал лег на указанное Лариным место и тотчас же уснул.
Ларин, растолкав разведчиков, устроился между ними.
Через два часа Семушкин разбудил его.
— Товарищ капитан… товарищ капитан… — шептал Семушкин. — Товарищ капитан, вставайте… Приказ Сталина…
Ларин вскочил. Семушкин, взглянув ему в глаза, сказал:
— Правда это! Слушайте! — И он подал Ларину наушники.
— «Войска Ленинградского фронта, перейдя в наступление из районов Пулково и южнее Ораниенбаум, прорвали сильно укрепленную, глубокоэшелонированную, долговременную оборону немцев и за пять дней напряженных боев продвинулись вперед на каждом направлении от 12 до 20 километров и расширили прорыв на каждом участке наступления до 35—40 километров по фронту.
В результате произведенного прорыва войска фронта 19 января штурмом овладели городом Красное Село, превращенным немцами в крепость, и таким же мощным опорным пунктом обороны противника и важным узлом дорог — Ропша.
В ходе наступления нашими войсками нанесено тяжелое поражение семи пехотным дивизиям немцев и захвачена большая группа вражеской тяжелой артиллерии, систематически обстреливавшей город Ленинград.
При прорыве обороны немцев и в боях за Красное Село и Ропша отличились войска…»
И как это бывает у людей, привычных к случайному короткому сну, люди начали просыпаться и, просыпаясь, будили товарищей.
Проснулся артиллерийский генерал. Увидев сидящего за столом Ларина, он, словно умываясь, провел ладонью по лицу и, осторожно переступая через людей, подошел к рации.
— Дайте мне наушники, — сказал генерал.
— «За отличные боевые действия объявляю благодарность всем руководимым Вами войскам, осуществившим прорыв и участвовавшим в боях за город Красное Село и Ропша.
Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!
Смерть немецким захватчикам!»
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Все новые и новые части Красной Армии вводились в январское наступление. Теперь полк и вся дивизия были во втором эшелоне и двигались позади наступающих частей. Шоссейные и проселочные дороги и просто тропки, проложенные в помощь главным магистралям, были заполнены автомашинами с орудиями на прицепах, машинами с высоко вздыбленными лестницами гвардейских минометов, прикрытых огромными брезентовыми чехлами, машинами с боеприпасами, самоходными орудиями, танками и наконец пешими бойцами, идущими не спеша, но твердо и для облегчения сваливших на волокушу винтовку, или автомат, или ручной пулемет. И вся эта движущаяся громада замыкалась обозом, то есть новыми машинами с провиантом, машинами-кухнями, машинами-ларьками и дровнями всех калибров, на которых сидели отцы в сторожевых тулупах и с бесстрастными лицами погоняли всесильных своих лошаденок.
И так велика была идущая вперед сила, что невольно то один, то другой боец говорил удивленно:
— Что же это творится? Чем дольше воюем, тем больше наша армия становится.
И это окрыляло людей и облегчало горечь утрат.
Машину, в которой ехал Ларин, сильно качнуло.
— Что там? — спросил Ларин водителя.
— В пробку попали.
Впереди стояла колонна. Оттепель размешала дорожную грязь. Достаточно было проехать впереди двум — трем танкам, как вслед за ними приходилось затем прокладывать гать.
«Зис» зарылся в бурое месиво. Бойцы рубили сосновые ветви, бросали их под колеса, кричали шоферу: «Пошел!», но колеса вертелись на месте.
Ларин смотрел на эту унылую картину сквозь толстые стекла кабины, по которым грязными струйками стекал талый снег.
Водитель выругался. Он всем корпусом налег на баранку и, расставив локти, со злостью смотрел на стоявшую впереди машину.
В это время Ларин заметил командира полка. Макеев шел к застрявшему «зису». На лице все то же выражение счастливого покоя, которое Ларин видел в ночь перед боем. Как будто это выражение, однажды запечатленное, никогда уже не могло угаснуть. Водитель пристально смотрел на командира полка.
— Настоящий генерал, — сказал наконец водитель с удовольствием.
Подойдя к застрявшему «зису», Макеев остановился и громко стал выговаривать бойцам. По тону его было понятно, что он очень недоволен задержкой и бойцами, которые так долго не могли вытащить машину. Но Ларин, слыша недовольный голос, мысленно видел перед собой счастливое лицо командира полка.
Наконец «зис», шумно вздохнув, рванулся с места. За ним двинулась колонна. Макеев, высоко держа голову и не замечая, что на него обращены все взгляды, направился обратно к своей машине.
Кто-то крикнул веселым голосом: «Пошел! Пошел!» — и бойцы вновь забрались в кузов.
Заминка была пустяковой. Но даже самая пустяковая заминка казалась теперь непростительной. Невозможно было останавливаться ни на минуту, ни на мгновение. Громада войск должна была двигаться непрерывно, и в этом непрерывном поступательном ритме бойцы черпали новые силы для предстоящего боя.
И в этом поступательном ритме было скрыто противоядие от ужасного впечатления разоренной земли. Все эти Отрадные, Кузьмины, Лиховы являли собой груды развалин, немыслимых даже для много видевших военных людей. Если бы среди этих развалин показался человек, пусть даже истерзанный и забитый, пусть в лохмотьях, едва прикрывающих его наготу, — все было бы лучше, чем эта пустынная и холодная гарь.
Шли по знакомой земле. До войны все эти места назывались пригородной зоной. Сюда ездили на электричке и на легковых машинах по воскресеньям. Богатый, гостеприимный пригород, превращенный немцами в зону молчания.
Ларин знал, что в освобожденном Красном Селе и еще в каких-то поселках уцелели советские люди, и он завидовал тем, кто освободил их. Он не мог представить себе, как это было и как из неведомых щелей вышли советские люди, но так была велика потребность увидеть лица освобожденных, услышать их голоса, почувствовать пожатие руки, что Ларин вглядывался в развалины каждого дома, прислушивался к каждому шороху, словно надеясь своим обостренным зрением найти замерзающего, голодного, нуждающегося в его помощи человека.
После десятичасового марша колонна полка остановилась на отдых. Никто не хотел размещаться в загаженных фашистами блиндажах, рыли временные убежища, покрывая их хвойными ветками.
После взятия Красного Села полк в течение пяти дней принимал пополнение. Но до сих пор в ларинском дивизионе не хватало людей. Особенно трудно было с офицерами.
Принцип комплектования оставался все тем же. «Старички», и в особенности отличившиеся в бою, выдвигались на новые, более ответственные должности. Среди вновь пришедших тоже встречались люди, которые не только не уступали «старичкам», но и нередко превосходили их по знаниям и всестороннему боевому опыту.
На одном из привалов Ларину позвонил начальник кадров артиллерийского соединения. Начальство большое, и Ларин удивился и даже перетрусил, услышав его голос:
— Посылаю вам старшего лейтенанта Скоренко. Просится в дивизион, которым вы командуете.
Ларин рассказал об этом Макарьеву, и тот засмеялся:
— Так! Слух о нас прошел по всей Руси великой.
К вечеру явился старший лейтенант Скоренко, отрапортовал и предъявил «боевой стаж». Он оказался отличным, и Скоренко был зачислен командиром батареи.
— Это верно, что вы в мой дивизион желали попасть? — спросил Ларин. — Почему?
— А я, товарищ капитан, в госпитале о том дивизионе прослышал, — ответил Скоренко с сильным украинским акцентом. — Там я лежал с одним капитаном, и мы от нечего делать байками обменивались. Вот он-то мне про ваш дивизион и рассказал. Ну, мне как артиллеристу, было, конечно, интересно. Решил отделе кадров сделать заявление.
— Капитан этот не Снимщиков ли? — спросил Ларин.
— Точно, капитан Снимщиков.
— Ну, как он теперь?
— А вы его когда видели?
— Да дней… дней двенадцать назад, — сказал Ларин неуверенно. Ему показалось, что это было очень давно.
— Двенадцать дней? — Скоренко задумался. — Ну, какие же перемены? Усы, вроде, растит.
— В чертежной работает? — Скоренко кивнул головой. — Неужели Снимщиков так в армию и не вернется?
— Не может такого быть, — сказал Скоренко решительно. — Из него такой штабист выйдет… Да, штабист… — прибавил он тихо и вдруг гаркнул: — Разрешите идти?
Николая Новикова Ларин назначил командиром взвода управления дивизиона, и Макеев утвердил назначение. Официальным мотивом для назначения Новикова послужило его поведение во время боя. Приказом по армии он был награжден орденом Красного Знамени. О нем написала газета. Главной же причиной назначения было желание Ларина постоянно находиться в бою вместе с Николаем.
Николай переживал праздничные дни. Приказ Верховного Главнокомандующего, который как бы увенчивал первый бой, орден, новое назначение — все это соединялось в одно радостное чувство. Он с этим чувством просыпался, и, глядя на бойцов, протирающих мокрые винтовки, и на повара в белой кацавейке поверх полушубка, сосредоточенно заглядывающего в котел, и на машины, идущие в потоках талого снега, — он все время испытывал радость.
На марше, приткнувшись к дверце кабины и уже засыпая, он успевал подумать: как хорошо, как все хорошо. Снов он не видел. То же ощущение радости, что и днем, не покидало его и ночью. И он мечтал о новых боях: надо было доказать и Ларину, и Макееву, и командиру дивизии, и Верховному Главнокомандующему, что он достоин награды.
Приказ получили на марше. К утру дивизия должна была занять огневые позиции. Макеев собрал командиров дивизионов и аккуратно, по линейке, прочертил карандашом новые линии на карте.
— Немцы обороняют Гатчину, — сказал он. — Южнее Гатчины — конечный для нашей будущей операции рубеж. Вот он… Зная тактику немцев, можно с уверенностью сказать, что Гатчину они будут оборонять «до последнего патрона», то есть до тех пор, пока мы не запрем их с тыла.
Невозмутимый Петунин вдруг захохотал. Макеев удивленно взглянул на него, и Петунин сказал:
— Виноват, товарищ подполковник. Я по поводу немецкой тактики, товарищ подполковник.
Гатчина горела. Она горела вот уже третий день и, казалось, притянула к себе и вобрала десятки и сотни крупных и мелких пожаров.
Горели деревни вокруг Гатчины, и пустые звонницы церквей были залиты теперь малиновым пламенем.
В быстром огне сгорали хутора, тлели на дорогах большие штабные «бенцы», и из снега подымались факелы, в неверном свете которых с трудом было можно признать металлические остовы танков и пушек.
Огонь и дым заняли небо, вытеснив яркие зимние звезды и стойкие снежные облака. Казалось, звездный свет померк, его подменил красный с черными подпалинами свет пожара.
Дивизия шла на Гатчину с тыла и была еще сравнительно далеко от города, но свет пожара был виден, только он не был еще ярок, и красный цвет лишь слегка окрашивал небо.
Впереди была речушка, а за речушкой — немцы. Богданов мокрый вернулся из разведки и доложил, что немцы поблизости, но передний край установить с точностью не удалось. Маскхалат на Богданове обледенел, с шапки стекала вода. Губы его посинели, он говорил с трудом, лязгая зубами.
Новиков влил ему в рот водки, и Богданов, сбросив халат и шапку, сразу же приосанился и сказал:
— Как пошла наша пехота топать, так ледок по реке и тронулся. Теплынь, да еще пехота топает…
— По переправе немец сильно бьет?
— Нет, молчит. Говорят, какое-то оружие подготовил.
— Какое оружие?
— Так, разговорчики, — уклончиво сказал Богданов. — Новое оружие, тайное.
Ларин приказал батареям оборудовать огневые позиции в двухстах метрах от реки. Но только стали оборудовать, как командир полка вызвал Ларина на свой командный пункт.
— Неправильно поступаете. Приказываю немедленно переправляться через реку. Саперы строят сейчас переправу. — Он говорил резким, начальственным тоном, и Ларин чувствовал: Макееву неприятно, что он, Ларин, принял неправильное решение. (Батя — тот обязательно крикнул бы: «Что? Холодной воды забоялись?»)
— Будет исполнено, — сказал Ларин и побежал к батарее. Он досадовал на себя и одновременно радовался, что командир полка решил задачу смело и современно.
«Молодцы, ах молодцы какие!» — думал Ларин. Он думал именно «молодцы», а не «молодец», потому что мысленно хвалил не только Макеева, но и погибшего Батю.
Вместе с командирами батарей, с Новиковым и Богдановым Ларин подошел к переправе.
Неожиданный в январе теплый ветер усиливал знобящую сырость. Казалось, что влажный воздух под давлением какой-то неизвестной силы разбит на мириады мельчайших капель.
Мокрые полушубки разбухли и стали невыносимо тяжелыми. Большинство бойцов поскидало их. Но сырость проникала сквозь ватники, свитера и гимнастерки, и тело все время было влажным.
На берегу работали саперы. Нельзя было ставить понтоны, и саперы строили самодельные мостки, нечто вроде устойчивых плотов на сваях.
На одном из таких плотов сидел пожилой сапер и, густо кашляя, курил огромную самокрутку, прикрывая огонь ладонью. По первому взгляду можно было предположить, что он просто бездельничает. Но время от времени он отрывался от самокрутки и помогал своим товарищам вбить сваю или связать бревна, и тогда становилось понятным, что он-то и есть здесь самый главный, без которого работа не спорится.
— Эй, отец! — крикнул Ларин. — Скоро ли думаешь заканчивать?
Сапер, не разобрав в темноте офицерские погоны, отвечал ворчливо:
— Заканчивать!.. Да мы уж целый полк пехоты вперед пропустили.
— Так надо теперь и об артиллерии подумать! — снова крикнул Ларин.
Старый сапер, как показалось Ларину, в сердцах швырнул самокрутку.
— Вас спрашивают, — сказал Новиков, — надо отвечать.
Сапер встал. Новенькие блестящие звездочки на погонах Новикова были видны ему.
— Так я же ему сказал, товарищ лейтенант. Строительство — вот оно. Поезд можно пускать, а он (старик был явно недоволен Лариным), а он — «додумал или не додумал».
Новиков взглянул на Ларина. Оба расхохотались.
— Все принципы, — неодобрительно заметил Богданов.
И когда уже дивизион переправлялся через речушку и саперы с деланным равнодушием смотрели, как плот на сваях, повинуясь умному расчету, выдерживает многопудовую тяжесть, Богданов снова сказал:
— Все принципы. У каждого принципы. А по-моему, получил приказ для артиллерии переправу строить — значит, выполняй.
Пожилой сапер не спеша свернул громадную самокрутку:
— А мы и без приказа понимаем. Ежели у фрицев новое смертельное оружие — значит, наша артиллерия проходи вперед.
— Опять про новое оружие, — сказал Богданов сердито. — Ты что, видал его?
— Не видал, — сказал пожилой сапер, дико закашлявшись от дыма. — То-то и оно, что не видал.
С утра начался обстрел немецких позиций. Стоял такой густой туман, словно все та же неизвестная сила, разбившая воздух на мириады капель, теперь спрессовала их. Батальон Сарбяна продвигался на ощупь. Характерная мертвенная бледность покрыла лица людей. Люди затрачивали усилия на то, чтобы преодолеть естественное отвращение к непогоде, на то, чтобы не чувствовать своего липкого тела, промокших ног, чтобы все это не мешало их работе.
В полдень немцы сильно обстреляли передовые цепи. Лежа в мокром снегу, бойцы испытывали странное ощущение. Казалось, что снаряды не разрывают тумана, а возникают откуда-то снизу, из земли.
Через час последовал новый налет немецкой артиллерии. Следующий налет был усилен тяжелыми минометами — «ишаками», как их называли по унылому и настойчивому звуку: так кричит голодный осел.
Только люди успели головы поднять, новый налет обрушился на них.
Ларин соединился с огневыми позициями. На первой батарее нашел Макарьева:
— Как там у вас? Жарко?
— Согревают, — ответил Макарьев возбужденно. — А ответить нечем… По десять снарядов на орудие осталось.
У Ларина сердце дрогнуло.
— До сих пор снарядов не подвезли! Я же еще два часа назад просил…
С большим трудом Ларин по телефону нашел командира полка. Десятки голосов переговаривались на линии — и связисты, и командиры батарей, и офицеры стрелковых подразделений, «подзанявших» провод у артиллеристов. Наконец он услышал спокойный голос Макеева:
— Подождите, Ларин. Я как раз выясняю, что с вашими снарядами…
— А я вам не подчиняюсь! — громко и хрипло крикнул в это время голос Хрусталева. — Па-а-ни-ма-е-те — не-е подчиня-я-я-юсь…
«Он пьян», — с ужасом подумал Ларин.
— Вы пьяны, — сказал Макеев. — Позор! Позор! — повторил он гневно. — Теперь мне все понятно. Я вам приказываю немедленно и лично доставить снаряды первому дивизиону.
Ларину показалось, что в ответ Хрусталев засмеялся. Потом был какой-то перерыв. Потом голос Макеева сказал:
— Вы трус. Вас будет судить трибунал.
— Не-е подчи-и-ня-юсь, — нетвердо сказал Хрусталев.
— Ларин!
— Я здесь, товарищ 08.
— Снаряды у вас будут. Действуйте смело.
В это время раздался новый, незнакомый и странный звук. Казалось, что стонет все тот же голодный ишак, но вместе с ним на басах чудовищно низких ревет и погонщик. И эти два голоса, перегоняя друг друга в пространстве и не имея сил соединиться, разбиваются о землю.
— Что это? — беспокойно спросил Семушкин. При первых же незнакомых звуках он насторожился. — Это немцы?
Ларин видел в бинокль: где-то там, в глубине, возникло черное облако. Но, быть может, та же неизвестная сила, которая раздробила воздух на мириады капель, а потом спрессовала в туманную толщу, теперь окрасила облако в защитный цвет волны?
— Верно, это и есть новое ихнее оружие, — сказал Богданов мрачно. — Не сладко же теперь приходится нашей пехоте.
От передних цепей стрелкового батальона их отделяло четыреста метров, но именно эти четыреста метров, отделявшие сейчас фронт — черное неподвижное облако — от тыла-воронки, в которой Ларин устроил свой наблюдательный пункт, были самыми сложными.
— Что у вас? — спросил Ларин, снова соединившись с огневиками.
— Сорок градусов в тени, — ответил Макарьев возбужденно. — Снаряды прибыли!
— Макарьев, — передал Ларин шифром, — полагаю, что немцы применили новое, неизвестное мне оружие. Отвечай, какие у вас разрывы.
— Разрывы артиллерийских снарядов. Калибр сто пять, — ответил Макарьев.
— Лихо придумано, — сказал Ларин. — Артиллерийским огнем они пытаются сковать наши батареи, а всю эту чертовщину обрушили на пехоту.
Новиков умоляюще посмотрел на Ларина.
— Товарищ капитан, разрешите мне… вперед… — Но затем взгляд его переменился, и он сказал твердо: — Отсюда мы батальону не поможем.
— Да, — ответил Ларин. — Это очень интересно, что за штуки бросают немцы. Ну, кто у тебя из связистов способен? — спросил он Семушкина, лицо и руки которого мелко дрожали.
— Сам… Я сам… — сказал Семушкин. Он хотел было произнести эти слова с гордостью, но дрожь помешала ему.
Втроем они поползли вперед. Туман прикрыл их. Но туман не был спасительной завесой от немецкого огня. Немцы вели огонь неприцельный, они били по площади, они швыряли свою чертовщину в расчете на то, что всюду есть наши люди.
И то, что немцы стреляют по площади, как они это делали в течение двух с половиной лет, было для Ларина знаменательным. «Ничего они нового не придумали за эти два с половиной года, — размышлял Ларин. — За это время был Сталинград, и Курская дуга, и переправа через Днепр, и сотни и тысячи других операций, где советские военачальники решали вопросы современно, то есть по-новому, предвидя будущее, а немцы повторяли все те же зады».
Ларин, Новиков и Семушкин достигли наконец передних цепей. Черный туман создавал впечатление, что здесь уже нет ничего живого. Но это было не так. Ларин сразу же наткнулся на бойца с ручным пулеметом, лежавшего в канаве. Он лег рядом с бойцом, еще раз прислушался.
— Это мины…
— Мины, конечно, — уверенно подтвердил Богданов.
— А говорили — новое оружие!
— Новые мины — и все, — сказал Богданов. — Раскудахтались они и…
Полоса тумана редела. Вскоре Ларин мог различить людей. Они лежали в разных позах с винтовками или автоматами в руках, возле ручных или станковых пулеметов, возле пушек или возле минометов.
Новиков подполз к Ларину:
— Это мины…
— Мины, конечно!
— Вон за тем леском немецкие установки.
Ларин взял бинокль и пристально вгляделся в те места, которые разведал Новиков. Он увидел вспышки выстрелов.
— Хорошо, — сказал Ларин, не отрываясь от бинокля. — Умница. Хвалю. Спасибо…
А может быть, он и не сказал этих слов, а только хотел их сказать и обнять Николая, по-братски пожать ему руку. Ведь Ларин видел теперь вспышки выстрелов и по ним мог определить местонахождение нового немецкого оружия.
— Расчет сделал? — крикнул Ларин.
— Есть!.. — ответил Новиков.
Ларин проверил расчет.
— Связь? — спросил Новиков Семушкина.
— Есть… — почти беззвучно ответил тот.
Соединившись с Макеевым и стараясь говорить как можно спокойнее, Ларин передал координаты.
— С вами будет говорить 09, — сказал Макеев (это были позывные командира дивизии), — 09 требует командира батальона.
— Товарищ 09, — сказал Ларин, — передайте команду через меня.
— Через несколько минут подымите людей и — вперед. Только вперед!
Через десять минут Ларин понял истинное значение этих слов. Скучное зимнее небо неожиданно полыхнуло ярким огнем, и этот огонь ринулся на места, указанные Лариным, и утвердился там: снаряды знаменитой «катюши» вырывались из тумана и, оперенные огнем и видимые глазом, рвались в фашистском становище. Оттуда были слышны звуки молотьбы, словно пропущенные сквозь гигантский усилитель. Этот внезапный пожар и истребительный звук соответствовали настроению людей, поднявшихся в атаку. Теперь единственно возможным словом, выражавшим то, что люди уже сделали, и то, что еще им предстоит сделать, было слово «вперед!».
Бойцы прошли по обугленным телам врагов и достигли нового гитлеровского оружия. Они увидели десятиствольные минометы — хорошо сработанное и предназначенное для массового убийства оружие. И люди, которых это оружие должно было уничтожить, смотрели теперь, как плавится его металл.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Батальон Сарбяна наступал. Немцы не могли остановить нашего общего движения вперед. Передние цепи уже приближались к рубежу, установленному приказом.
Ларин шел рядом с Богдановым. Когда Ларин упал, Богданову показалось, что командир дивизиона просто споткнулся о камень. Но Ларин не мог подняться. Он был ранен смертельно.
Когда Богданов понял, что Ларин ранен, он так испугался, что не посмел его осмотреть. В это время к ним подбежали две девушки-дружинницы из батальонной санчасти.
— Возьмите его на носилки, — сказал Богданов.
Но Ларин открыл глаза и сказал твердо:
— Не трогайте меня.
Богданов, обрадовавшись, что Ларин пришел в себя, стал убеждать его лечь на носилки.
— Не трогайте меня, — повторил Ларин.
Богданов с отчаянием посмотрел на Ларина. Тогда одна из дружинниц негромко сказала:
— У него шок. Нельзя обращать внимания на его слова. Обязательно надо унести его отсюда.
— Не трогайте его, — сказал Богданов.
Где-то невдалеке застонал раненый. Дружинницы, посоветовавшись, отошли от Ларина. Вернувшись с носилками, на которых лежал раненый боец, они закричали:
— Мы врачу скажем! Он у нас такой, что сразу же сюда прибежит.
— Плохо вам, товарищ капитан? — тихо спросил Богданов.
Ларин ничего не ответил. Вот так же, как Богданов, он сам спрашивал умирающего Петренко в июле, когда они попали в окружение. И так же, как сейчас Ларин, Петренко просил тогда не трогать его.
Теперь Ларин понял, что это значит. Он понял, что умирает, но ощущение опасной легкости, которую он испытал несколько дней назад, более не повторялось. Сила жизни, которую человек чувствует, пока он живет, не оставляла его, как магнит не оставляет частицу железа, им притянутую. Но Ларин прижимался к земле не потому, что земля могла продлить ему жизнь, а потому, что это помогало ему до последнего вздоха не расставаться с жизнью.
Было необходимо — и это было самое трудное — сосредоточиться на том самом главном, что он считал своею жизнью, своим счастьем, на том, ради чего он родился.
Но мыслям мешали видения прошлого, похожие на стаи птиц, прилетевших к закрытым окнам и бьющихся о стекла, несмотря на запрет.
Вот он стоит на улице и смотрит вслед Ольге, и легкое снежное облако удаляется вместе с ней; вот медленная синяя волна с неожиданным шумом разбивается о каменный причал, и Ольга радостно вскрикивает; вот они вдвоем в комнате Ольги, и майские сумерки не в силах перейти в ночь. Его сын…
Ларин застонал, и Богданов, не зная его мыслей, снова спросил:
— Плохо вам, товарищ капитан?
Мысли об Ольге, так рано им покинутой, вытеснили все другие. И этот маленький мир, известный только двум людям, ему и Ольге, вдруг вырос и заявил свое право на первенство.
Так это и было его жизнью, счастьем, тем, ради чего он родился? И разве не печально, что так короток был час вечерних сумерек, и что, стоя у каменного причала, он не дождался новой волны, несущей свет и синь, и что он не продлил расставания и не остановил Ольгу, ушедшую в легкое снежное облако?
Но Ларин не чувствовал ни сожаления, ни печали. На этом последнем допросе он ни о чем не сожалел.
Он жил в большом мире и для него. Он любил большой мир, и его судьба была для него важна. Неужели же в предсмертную минуту он обвинит себя в этом?
И видения этого мира представились Ларину тем более ясно, что лежал он на земле, привычной к боям, впитавшей войну и ставшей как бы ее отражением.
Так это и было его жизнью, счастьем, тем, ради чего он родился, — боевое подвижничество ради большого мира?
Богданов достал из кармана пакет с марлей, разорвал его и осторожно вытер испарину со лба Ларина.
И пока Богданов в ожидании врача прислушивался к биению сердца своего командира и всматривался в его глаза, ища желанного выражения, Ларин продолжал вести свой неслышный разговор. Новые видения, видения двух разных миров, посещали его, более не мешая сознанию и как бы соревнуясь друг с другом.
Так что же, что было его жизнью?
Он боялся сделать новое умственное усилие, чтобы не потерять сознание, но другого выхода не было, и ему пришлось сделать это усилие, и капельки крови показались в уголках его рта.
«Конец…» — подумал Богданов и, отвернувшись, заплакал.
Ларин не замечал его слез. Он совершил усилие и теперь, в последней сосредоточенности, увидел свою жизнь так, словно бы ей еще суждено было продолжаться. Будущее двинулось к нему навстречу, как будто бы он в бинокль взглянул отсюда на дальние Пулковские холмы. Но неожиданное приближение ничего не изменило.
Пути и перепутья, расставания и встречи, и, проживи он сто жизней, — он бы не смог сказать себе: остановись. И когда кончилась бы его сотая жизнь, он, лежа в смертной постели, пожал бы руку своей старой подруге и сказал бы ей: «Так. Только так», и не отвернулся бы от ее испытующего взгляда и не сказал бы: «Прости», потому что мир, созданный ими вдвоем и друг для друга, неразделим с миром, судьба которого была для них так важна.
«В этой нераздельности и есть моя жизнь, смысл ее, счастье, то, для чего я родился».
Богданов закрыл ему глаза.
Вскоре прибежал врач, пожилой врач с погонами майора медицинской службы. Он быстро и с удивительной для его возраста ловкостью осмотрел Ларина.
— Ничего нельзя было сделать, — сказал врач.
— Он это понимал, — ответил Богданов, не спрашивая о подробностях ужасного ранения.
— Какой был орел! — покачал головой врач, с невольным удовольствием рассматривая могучее и красивое тело Ларина.
Бой гремел уже вдалеке. Дружинницы заканчивали свою скорбную работу.
Дали знать Макееву. Ночью он пришел проститься с Лариным и сел возле него.
Лицо Макеева было усталым, каким только может быть лицо командира полка, двенадцать дней находящегося в жестоком бою. Казалось, что за двенадцать дней Макеев впервые присел. Морщины на его лице расправились и словно отдыхали, более не похожие на шрамы.
Николай Новиков впервые испытывал тяжелое горе и целиком был погружен в него. Все другие чувства были ему сейчас недоступны.
Елизавета Ивановна, глядя на мертвое лицо Ларина, вспоминала Смоляра, и потеря Ларина неумолимо сочеталась с главной потерей ее жизни.
Макарьев мучительно упрекал себя в том, что не уберег командира дивизиона. Он не представлял себе, как можно было уберечь Ларина, но чувство ответственности за все, что в дивизионе происходило, и за каждого человека, в нем служившего, было воспитано в Макарьеве с такой отчетливостью, что он повторял все ту же мучившую его фразу: «Все-таки я остался жив, а убили Ларина».
Ларина хоронили в Гатчине. Немцы окончательно были отсюда выбиты. Дивизия вышла из боя для приема новой материальной части. Осуществленный ею фланговый удар по противнику был высоко оценен командованием фронта.
На похоронах Ларина был выстроен батальон Сарбяна. Пришли на похороны и освобожденные от немцев гатчинцы. От бойцов надгробное слово взялся сказать Богданов. Но снова увидев Ларина, долго простоял молча.
— Командир дивизиона все стремился освобожденных повидать, — сказал наконец Богданов. — Но были другие задачи… — Богданову хотелось сказать об этих задачах, вспомнить прошлое, ведь Ларин — это уже было прошлое их дивизиона, но, глядя на лица окружавших его людей, он отказался от этого. Люди смотрели на него с надеждой, и Богданов сказал: — Все же мы теперь и Красносельские, и Гатчинские.
На следующее утро Макеев вызвал Новикова к себе.
— Ваша сестра, если не ошибаюсь, была женой капитана Ларина? — рука его невольно отбила такт.
— Так точно, товарищ подполковник.
— Полк заинтересован в судьбе вдовы погибшего капитана Ларина и… — костяшки пальцев снова упали на свежий сруб стола, — его ребенка. Вам ясно, товарищ лейтенант?
— Ясно, товарищ подполковник.
— Вам предоставлен отпуск для поездки в Ленинград.
— Слушаюсь, товарищ подполковник.
— Идите исполняйте.
Новиков по-курсантски точно сделал «кругом», но в это время Макеев подошел к нему. На плечи Николая легли сухие пальцы командира полка.
Николай хотел повернуться, но Макеев сам повернул его к себе.
— Товарищ подполковник… — сказал Новиков, чувствуя сильный и глубокий взгляд Макеева.
Макеев ничего не ответил. Он не спеша всматривался в лицо Николая, словно стремясь найти в нем новое, еще никому не известное выражение.
Вдруг что-то дрогнуло в углах его рта. Улыбнувшись каким-то своим мыслям, он чуть привлек к себе Николая и легко отстранил его.
— Мне можно идти, товарищ подполковник? — спросил Николай нерешительно.
— Да, да, конечно… — быстро сказал Макеев. Неожиданная улыбка еще какое-то время освещала его лицо.
Не заходя к себе, Николай выбежал на шоссе и стал ждать попутную машину. Но все машины шли по направлению к фронту, и Николай, нервничая, долго ходил взад и вперед. Вдруг он остановился. Навстречу ему один за другим шли двое. Первый был в широченной шинели без погон, болтавшейся на нем, как халат, и в пилотке без красной звездочки. Позади него шел красноармеец, держа винтовку навскидку. Николай чуть не вскрикнул: это был Хрусталев, бывший начальник арт-снабжения, и его конвоир. Когда они поравнялись с Николаем, он невольно уступил им дорогу. Хрусталев, кажется, узнал его. Что-то вроде улыбки появилось на его опухшем лице.
— А, младшенький!.. — сказал он сквозь зубы.
Николай отвернулся. Полчаса спустя ему удалось остановить попутную машину. В кабине, кроме шофера, уже сидел кто-то, с головой завернувшись в полушубок. Николай быстро прыгнул в кузов, где сидели два бойца. Они накрылись брезентом от мокрого снега, вялые хлопья которого падали непрерывно.
— Нет, душно, — сказал Николай и пересел на борт.
Он должен был обдумать поручение, которое дал ему полк, а мысли были расстроены. И такова была сила личного его горя, что чем более он пытался привести в порядок свои мысли, тем менее это ему удавалось.
Бойцы, сидевшие под брезентом, чувствовали себя как дома. Вытащив из мешка хлеб, сало и консервы, они ели с большим аппетитом, сожалея лишь, что нечем промочить горло.
Машина шла теперь рывками, не в силах совладать с разбитой дорогой. То и дело шофер вылезал из кабины и тяжелым ключом стучал по скатам, выслушивая машину, как врач больного.
— А что, товарищ лейтенант, с нами не закусите? — спросил один из бойцов.
— Нет, я не хочу, — быстро ответил Новиков. — Спасибо, не хочу.
Боец покачал головой:
— Зря, товарищ лейтенант. После обеда настроение повышается.
Новиков кивнул головой и пожалел, что фляжка его пуста: нечем угостить попутчиков.
— Я вот смотрю на вас, товарищ лейтенант, — сказал другой боец, бережно складывая в мешок остатки продовольствия. — Смотрю, все на борту сидите. Мало разве в бою снега наглотались? И веселья в вас не видать. А вы человек молодой. Чем объяснить?
— У меня горе, — сказал Новиков и уже пожалел об этой случайной откровенности.
— До этого мы своим умом дошли, — сказал боец, переглянувшись с товарищами. — Однако в чем горе?
Взгляд его был такой внимательный и сочувственный, что Николай сказал откровенно:
— Командира моего дивизиона убили.
— Горе большое, — сказал боец. — Знаю. Нелегко пережить.
— Трудно! Хоть бы в бой поскорее… — вырвалось у Новикова.
— Так… Погибший семейным был?
— Жена и… не знаю, может быть сейчас уж ребенок.
— В Ленинграде?
— Да…
— Увидитесь с ней?
— Она моя сестра…
— Товарищ лейтенант! — вдруг с необычайным жаром воскликнул боец. — Так ведь надо вам о ней подумать!
— Ну конечно, — подтвердил Новиков. — Ясно, что я о ней думаю.
— Нет, товарищ лейтенант, всерьез нельзя о чужом горе думать, если в себе свое не поломаешь. Иначе не поможешь.
— Да? Так? Это так? — с жадностью спросил Новиков, чувствуя, что незнакомый боец своими словами дотронулся до чего-то самого сокровенного.
В самом деле, он никогда так не думал: надо в себе поломать горе, но не для того, чтобы самому легче стало, а для того, чтобы помочь другому человеку. Для того, чтобы в душе другого человека зажегся огонек надежды, нужно самому иметь этот огонь…
Машина остановилась так резко, что Новиков едва удержался на борту. Водитель выскочил и, покачав головой, сказал:
— Будем менять скаты.
Бойцы сразу же стали на него ворчать:
— Говорили тебе, этой дорогой не ехать. Это не дорога, а мучение.
— Срезать хотел, — ответил шофер. — Вас поскорее в Ленинград доставить, — добавил он ядовито.
— Вот тебе и поскорее!
Они находились в двух километрах от Ленинграда. Был виден Дворец Советов и прилегающие к нему здания. Дорога, которую выбрал шофер, чтобы «срезать», и за которую его сейчас ругали, проходила по бывшему переднему краю.
Здесь было дико и пусто. Казалось немыслимым, что здесь еще совсем недавно жили люди, и только дырявые консервные банки да простреленные каски напоминали об этом. Девятьсот дней этот передний край честно служил Ленинграду, а за двенадцать дней нашего наступления траншеи уже кое-где обрушились, двери блиндажей были распахнуты и качались на петлях, и под семью накатами гуляла темная поземка.
— Помочь вам, товарищи? — спросил Николай.
— Справимся, товарищ лейтенант.
Николай прошел немного вперед по дороге. Поземка утихла, и стало вдруг светло и ясно, как часто бывает на севере в предзакатный час. Желтое пятно солнца за облаками быстро скользило к земле. Еще минута — и над самой линией горизонта показался пурпурный луч.
Этот луч был нетороплив. Он задержался на белом камне Дворца Советов и не спеша коснулся земли бывшего переднего края. Не сострадания заслуживала эта земля, а благодарности.
На Международный проспект они въехали, когда уже было совсем темно. И только успели въехать, как услышали сильный орудийный залп и вслед за ним, где-то вдалеке, где-то у самой Невы, увидели небо в разлете множества многоцветных огней.
Новый залп и новые огни, раздвинувшие небо. Новиков сильно постучал в кабину шофера. Машина остановилась.
— Что это? Салют?
— Салют в Ленинграде, как в Москве?
— В честь победы?
На Международном проспекте было пустынно. Видимо, люди ушли к Неве, туда, где гремел салют, и только у ворот стояли дежурные групп самозащиты. Они отвечали Новикову и его спутникам:
— Да, салют.
— Да, был приказ Военного совета фронта.
— Да, в честь победы.
И, кажется, впервые жалели о том, что не могут уйти со своих постов.
— Давай не задерживай, давай третью скорость, давай скорей к Неве! — яростным начальственным тоном крикнул Новиков.
Машина помчалась. Но когда они уже были на проспекте Майорова, залпы прекратились.
— Опоздали, дурында, — раздраженно сказал боец водителю и стал ему доказывать, что могли бы они и не опоздать, если бы…
Новиков уже не слышал их. Он бежал к своему дому. У ворот стояли люди и не сводили глаз с неба, словно желая продлить удивительную возможность безбоязненно смотреть на мир.
В толпе Новиков увидел Валерию Павловну, вернее, не увидел, а угадал ее спину, плечи. Николай подумал, что своим появлением может испугать мать. Он сказал так тихо, как только сумел:
— Мама…
Валерия Павловна быстро обернулась. Они обнялись, и Николаю показалось, что мать, словно еще не доверяя встрече, прислушивается к биению его сердца. Не отрываясь от сына, Валерия Павловна сказала:
— Ольга родила. Сына…
И, с трудом оторвав свое лицо от груди Николая, взглянула ему в глаза.
— Ларин убит, — сказал Николай.
Всю ночь они не ложились. Света не зажигали, как будто боясь, что свет может нарушить их тайную беседу.
Прожектор, верный своей девятисотдневной судьбе, медленно вглядывался в небо и, убедившись в его безопасности, исчезал и вновь появлялся для бдительного обзора.
Пожалуй, впервые Валерия Павловна разговаривала с сыном, как с человеком совершенно взрослым. И не только потому, что он в полной мере стал военным человеком и испытал бой, но и потому, что это испытание сделало его человеком, способным вместе с нею решать трудные вопросы их семьи.
Валерия Павловна запретила сыну навестить Ольгу.
— Она еще слишком слаба… Да тебя и не пустят к ней. Я скажу ей сама… потом.
Николай, слушая мать, понимал, что она, быть может, тоже впервые думает не только о нем. Ольга, ставшая матерью, в душе Валерии Павловны равноправна с Николаем. Ларинский сын займет в ней особое место.
— Скажи командиру полка, что я обо всем напишу ему, — сказала Валерия Павловна твердо.
И снова они думали об Ольге, о ее будущей жизни, в которую заглянуть невозможно, но в которую можно и нужно верить.
Рано утром Николай сказал:
— Пора, мама…
Валерия Павловна взглянула на него и вдруг с необыкновенной остротой поняла, что сын уходит, надолго уйдет.
Старая боль, такая же, как в июне сорок первого, когда началась война, эта боль — страх за сына — снова охватила ее.
Но сейчас ей, старой женщине, было стыдно перед сыном. Гибель Ларина заставляла Валерию Павловну стыдиться своего страха. Она сдерживала себя, и от этого усилия она настолько ослабела, что едва держалась…
Все той же военной дорогой Николай возвращался в полк. В мутном рассвете мелькали огоньки в блиндажах и палатках строительных и дорожных батальонов.
Новые звуки рождались на дороге. Работали сварочные аппараты, и в их синем пламени лица бойцов казались по-особенному напряженными. Молоты, не сбиваясь в ритме, повторяли свои законные полукруги, в мягкий визг электропил врывался настойчивый шум землечерпалок. На многих развилках дороги надписи «Объезд» были уже сорваны.
Казалось, что нет конца этой ленинградской дороге, и что до самого фронта будут мелькать огни в палатках строителей, и виться синие струи сварочного огня, и звучать и звенеть пилы и молоты, и что далеко-далеко на запад пройдет эта рабочая страда, вызванная к жизни победой.
У разных людей разные чувства вызывает дорога. Трус боится дороги. Увидев живую ленту, уходящую вдаль, он садится на придорожный камень и закрывает лицо руками. Он не верит, что можно одолеть путь, и поэтому шепчет в смущении: «Нет конца у этой дороги» — страх натрудить себе ноги в пути сковывает его.
Смелому человеку приятна дорога. Дух захватывает от желания осилить ее. Он идет вперед и знает, что только в движении он достигнет исполнения желаний. И пока трус сидит на камне и дорожная пыль оседает на нем, сильный идет вперед, и все ему хорошо. Дорога идет через мачтовый лес, через заливные луга, через буйную реку, через веселый город — и везде узнают смелого человека, и всюду он слышит слово привета.
Дорога, которая предстояла Николаю, шла через порубленные леса и истерзанные поля, через мутные воды рек, через сожженные врагом города. Но глядя на боевую, хорошо послужившую Ленинграду дорогу, Новиков испытывал смелое желание идти по этой дороге до конца.
Он догнал полк в маленькой деревушке южнее Гатчины. Прибыло пополнение. Бойцов распределяли по дивизионам и батареям. Новиков нашел избу, в которой остановился командир полка. Адъютант Макеева попросил его обождать — подполковник занят.
В узких сенях Новиков присел на колченогую табуретку. В соседней комнате негромко разговаривали:
— Капитан Измайлов Илларион Николаевич?
— Так точно.
— Год рождения?
— Тысяча девятьсот девятнадцатый.
— Образование?
— Ленинградское артиллерийское училище.
— Партийность?
— Член партии с сентября сорок первого года.
— На какую должность прибыли?
— На должность командира первого дивизиона.
Минутное молчание. Затем Макеев спросил:
— Вам известно, кто командовал первым дивизионом?
— Никак нет.
— Дивизионом командовал капитан Ларин. Я хочу вам о нем рассказать.
#img_11.jpeg