Ленинград — моя родина, но случилось так, что я не был здесь двенадцать лет. В июне сорок первого года я закончил Ленинградский механический техникум, и у меня в кармане лежала теплая хрустящая бумажка — путевка на знаменитый питерский завод. Война все переменила. Меня назначили в танковую часть, и первую осень я воевал на Ленинградском фронте, под Пулковом. Гитлеровцы шли тогда напролом, как безумные, но от Пулковских высот они не смогли и шага вперед сделать.

В ноябре я был ранен и эвакуирован. После войны остался в армии и служил далеко на Украине.

Ну, а уж если случится встретиться с земляком, так ночь напролет сидим, все вспоминаем. Благодаря этим случайным встречам я и узнал историю, которую хочу вам рассказать.

Летом 1951 года наш полк стоял лагерем за Бугом. Начались учения, я был назначен одним из помощников посредника. Вечером соединяюсь по полевому телефону с моим начальством, докладываю обстановку и получаю приказание заночевать в селе Борки, а утром прибыть на командный пункт.

Известно, что наш брат военный не может пожаловаться на плохое гостеприимство. Так было и на этот раз. Едва только я зашел в колхозное правление, как со всех сторон меня стали приглашать. Но председатель решительно все отклонял: там мне будет тесно, там ребятишки подымут чуть свет, а там хозяин сильно храпит, спать не даст.

Наконец он все-таки выбрал для меня ночлег. И хата хорошая, и живет в ней одинокий дед. Идти надо прямо по шляху, тополя приведут к домику Фрола Ивановича Томилина. Имя и фамилия, как видите, не украинские, но об этом позднее… Я оставил свой мотоцикл под надзор председателя и зашагал.

Кто бывал на Украине, знает, как хороши эти шляхи, по обеим сторонам которых стоят высокие пирамиды тополей. И особенно хороши вечером или ночью. Лунный свет свободно скользит и падает по узкой плотной кроне, ярко горят зеленоватые стволы, а короткие черные тени спокойно уходят вдаль. Наш северный тополь тоже высок и строен, но форма его строже и проще, крона шире и реже; затейливая пирамида никак не хочет прижиться в наших местах.

Тополя кончились, и чуть в стороне от дороги я увидел изгородь, а за ней домик Томилина. Старик в белой рубахе, заложив пальцы за ремень, стоял посреди садика и, казалось, поджидал меня. Действительно, заботливый председатель уже посылал своего сынишку и предупредил обо мне. Мы поздоровались. Я заметил, что по-русски Томилин говорит чисто, без украинского акцента.

Старику было за семьдесят. Белая с желтизной борода густо закрывала лицо. Брови выцветшие и густые. Взгляд крутой и острый — тут старость ничего не взяла.

Я отказался от предложенного мне ужина. Больше всего манила меня свежая душистая постель. Томилин поклонился и молча вышел из дому.

Мне казалось, что едва я доберусь до подушки, как сразу усну. Я лег, закрыл глаза, но сон не шел. Огромная, безмерная тишина окружала меня. И эта тишина не успокаивала, а, напротив, мешала уснуть. Мне уже хотелось, чтобы скрипнула половица или заплакал ребенок, чтобы хоть что-нибудь живое было в доме. Почему не спит старик? Что он делает в саду ночью один?

Я встал и вышел из дому. Старик неподвижно сидел на скамейке, заложив пальцы за ремень. Он не пошевельнулся, увидев меня, и ни слова не проронил, когда я сел рядом.

Томилинский садик был небольшой, но очень аккуратный. А может быть, это лунный свет так прибрал его ночью… Две-три яблони, две-три вишни и еще одно дерево, которое я не сразу узнал. Это был тополь, судя по тоненькому стволу — совсем еще молодой, но уже рослый, метра на четыре, не меньше, и не южный, пирамидальный, а наш северный, с характерной пышной кроной. Откуда он здесь взялся? Я спросил Томилина, но старик мне ничего не ответил. Тогда я сказал, что сужу об этом так смело, потому что такие тополя растут у нас, в Ленинграде.

Старик повернул ко мне голову:

— Ленинградец? И на Ленинградском фронте воевали?

С неожиданной для меня живостью Томилин стал расспрашивать о войне, о блокаде Ленинграда. Я едва успевал отвечать на его вопросы.

— А вы что же, бывали когда-нибудь в наших краях? — спросил я.

— Нет, — коротко ответил Томилин и снова замолчал.

А я теперь о сне и думать забыл. Важный седой старик, и его могучий взгляд, и молодой тополь — все было для меня какой-то загадкой. Но, по-видимому, своим упоминанием о Ленинграде я подобрал верный ключ к моему хозяину. Он первый не выдержал молчания и рассказал мне свою историю.

Фрол Иванович Томилин, уроженец Тверской губернии, много лет прослужил в царском флоте. На Украину он попал вместе с Красной Армией во время гражданской войны. Не то петлюровцы, не то махновцы бесчинствовали тогда в Борках, и Красная Армия освободила село. Здесь, в Борках, впервые в своей жизни старый матрос влюбился. Ему было сорок, ей двадцать, но разница в возрасте им не помешала. Через два года Томилин вернулся в Борки, женился и «сел на землю». Он был счастлив, но его счастье было коротким. Через год после свадьбы жена Томилина умерла от родов. Он едва перенес горе и остался жить только ради сына.

Я видел фотографию Алеши Томилина. От отца он унаследовал крупный открытый лоб, сильный подбородок и твердый взгляд. Но линии рта были необычайно мягкие. Это он взял от матери.

Фотография была помечена сорок первым годом, а в январе сорок четвертого Алексей Томилин погиб в бою под Ленинградом. Фрол Иванович узнал об этом позднее, когда Борки были освобождены и сам он вместе с партизанским отрядом вернулся в село.

В этот день Томилин стал стариком. Он разом согнулся и одряхлел. Все то, что было вокруг, больше его не интересовало. Люди возвращались в родные места, брались за землю, строились. Томилин бесцельно бродил вокруг бывшего своего дома, превращенного фашистами в пепел, спал на обожженной земле, в воздухе он слышал только холодную гарь. Соседи боялись за его рассудок. Томилина считали потерянным человеком.

Возвращение к жизни началось много позднее, Фрол Иванович заметил, что на его земле, в двух шагах от горелого, взялся в рост черенок тополя. Сначала он отнесся к этому событию равнодушно, но прошел месяц, и Фрол Иванович уже внимательно осматривал слабую, но упорную веточку. Вокруг валялись какие-то тряпки, пустые консервные банки, стреляные гильзы. Он сгреб все это в кучу, а потом вывез на свалку. Небольшое усилие утомило Фрола Ивановича, но уже на следующий день он взялся за расчистку сада. Ночью ему пришла в голову беспокойная мысль: мальчишки частенько забегают сюда, они могут вытоптать едва заметное дерево. Тогда Томилин поставил изгородь.

Фрол Иванович терпеливо ухаживал за молодым тополем. За год он вымахал больше метра, а в следующий год еще на метр. И чем дальше, тем больше он становился непохожим на своих южных братьев. Это был наш, северный тополь.

Фрол Иванович встал, я тоже. Мы вместе подошли к тополю. Старик дотронулся до тонкой, гибкой ветки… Никогда я не думал, что эти жилистые руки, эти грубые старческие пальцы могут быть такими ласковыми.

— Ему восемь лет, — сказал Фрол Иванович, — он начался, когда Алеши не стало…

Я понял Томилина, но промолчал; я не люблю суеверий, а старик, видимо, был под влиянием сильного, но чуждого мне чувства.

Пронесся ветерок, на шляхе зашумели деревья, им негромко ответил томилинский тополь. Фрол Иванович отпустил ветку.

Прошел год, и я почти забыл эту встречу. Новый случай заставил меня вспомнить о Томилине.

Это было во время моего отпуска. Я ехал на Черноморское побережье. В Новинске была пересадка, и там я случайно познакомился с одним местным учителем, Павлом Николаевичем Шестаковым.

Шестаков воевал в тех же местах, где и я — под Пулковом, но значительно позднее меня и дольше — весь 1942 год. Гитлеровцы не в силах были продвинуть линию фронта, и она, как и раньше, проходила у самого подножия горы, через бывший Пулковский питомник. Так же, как и я, Павел Николаевич совершил путешествие через Ладожское озеро, но уже зимой, по ледяной дороге. Он был ранен тяжело, с полгода лежал в Новинском госпитале и, что называется, чудом выжил.

— Уже и она перестала надеяться, — сказал Павел Николаевич, показав на жену.

Анастасия Павловна нахмурилась:

— Что было, то прошло… Зря себя воспоминаниями тревожишь, не бережешь здоровье. — И она вышла из комнаты.

Павел Николаевич тоже нахмурился. Я подошел к окну и стал смотреть на просторный и зеленый школьный двор.

— Нравится? — спросил меня Шестаков. — Это все наши юннаты стараются. И деревья, и цветы — их рук дело. А вот этот тополек посадил мой сын. Вы взгляните, пожалуйста. Ведь это деревце, так сказать, военное. Пулковский тополь…

— Пулковский?..

— Так точно… Над самой нашей землянкой рос тополь, и, когда меня ранило, я попросил — уже меня на носилки положили, — попросил товарищей обломить для меня черенок. И вот очнулся уже в госпитале и вижу: на тумбочке, рядом с моей койкой, стакан с водой, а в нем черенок. Спросил сестру, она говорит: «Черенок из вашего вещевого мешка, выбросить?» — «Что вы, не надо, пусть стоит…» Уже и кожица стала розовой, почки набухли. Нет, думаю, не увидеть мне, как зелень пойдет… А может быть, думаю, все-таки увижу? Хорошо бы дожить. Врачи потом говорили: самовнушение, гипноз и всякое такое… Может быть, конечно… Но вот лопнули почки, зелень появилась… А может быть, я и до корешков доживу?.. Видели вы, как на стебельке твердые пупырышки появляются, а потом, к теплу, белые ниточки, корешки? Очень хотелось мне на них взглянуть. А как-то раз сын меня навещал и говорит: «Папа, а ведь твой черенок пора в землю сажать!» — «И верно, пора. Только смотри, сынок, следи за ним, ухаживай». А он: «Мама, верно, у нашего папки голос потверже стал?..»

— Ну, и что же дальше, дальше что? — спросил я нетерпеливо.

— Ну, а дальше что ж? Поправился я наконец. Для армии не годен… Начал снова учительствовать…

— Вы же мне о тополе не кончили!..

— О тополе? Да вот ведь вырос тополек… Как здесь у нас говорят — укоренился.

Павел Николаевич рассказывал, как он вернулся в школу и как снова стал учить детей, но мои мысли были далеко отсюда. Два тополя, почти ровесники, стояли передо мной. И чем дальше рассказывал Шестаков, тем отчетливее виделась мне та лунная ночь и старик Томилин.

Несколько раз я перебивал Шестакова, возвращая его к военным событиям, но это мне не помогло. Рассказать Павлу Николаевичу о Томилине? Но что же он об этом знает? Все-таки я не выдержал и спросил, не знал ли он на фронте такого человека по фамилии Томилин.

— Что-то не помню, — ответил Павел Николаевич. — За это время имена сильно стерлись в памяти… А что, он тоже воевал под Пулковом?

Я на этот вопрос ничего не мог ответить.

— Да, многое уже стерлось в памяти, — повторил Павел Николаевич. — В то время было не до дневников. Вот кого ясно помню, так это нашего сержанта, Агеева Юру. Агеев моложе меня был лет на десять, а уже солидный опыт имел…

И Павел Николаевич принялся рассказывать об Агееве.

Простились мы с Шестаковым очень тепло и даже обещали писать друг другу…

После этой встречи прошел еще год. Мне довелось быть проездом в Ленинграде, когда я переезжал после демобилизации из армии на новое место службы в Михайловскую МТС. Я прожил неделю в родном городе, встречался с друзьями, бродил по знакомым улицам, любовался Невой, ходил и в театр, и в Эрмитаж и всем не мог вдоволь насытиться. В последний день моей короткой ленинградской недели я решил съездить в Пулково.

Мне не повезло. Погода была отвратительная. Никаких просветов в небе. Вокруг все мутно от мелкого частого дождя. В рейсовом автобусе Ленинград — аэропорт пассажиры, поеживаясь, острили по поводу беспощадного ленинградского климата.

Наконец мы выехали на хорошо знакомое мне шоссе. По этому шоссе осенью сорок первого шли наши танки к линии фронта, в Пулково… Автобус взял вправо, к аэропорту, а мне надо было прямо. Я выскочил, и попутная машина подобрала меня.

На развилке дорог я сошел. Отсюда начинался забор питомника. Ворота были открыты, я прочел надпись: «Питомник управления садов и парков города Ленинграда». Здесь когда-то проходил передний край Ленинградского фронта… Вокруг меня сейчас был лес. Мощные дубы перемешались с новыми посадками, длинно тянулся старый густой боярышник.

Человек, шатающийся здесь без дела, да еще по такой мокроте, быстро привлекает внимание. Ко мне подошел молодой человек в ватнике и черной кепке и спросил, что мне здесь надо. Я объяснил, как мог.

— Ну, прежде всего вам надо посушиться, пойдемте в Управление.

Я не возражал. Молодой человек оказался агрономом, и к тому же весьма толковым. Он подробно мне рассказал о новых посадках. В этом году они особенно велики: свыше миллиона сеянцев, черенков и семян!

Мы дошли до Пулковского ручья.

— Митя! — крикнул агроном через ручей. — Отправили уже машину к Агееву?

Я остановился. Фамилия эта показалась мне очень знакомой. Агеев… Ведь я что-то знал о нем. В памяти возникла уютная квартирка Шестаковых…

— Какой Агеев? — спросил я. — Сержант Агеев?

— Почему сержант? — удивился агроном. — Юрий Александрович Агеев — бывший наш работник, а теперь директор городского парка.

Юрий Агеев… Это, конечно, могло быть случайное совпадение. Молодой агроном очень удивился и даже сдвинул кепку на затылок, когда я вдруг повернул и пообещал заехать на днях. Вскоре я уже был в городе, а еще через полчаса вошел в парк.

— Агеев? — переспросила меня девушка в книжном киоске. — Он на территории, только что проходил. Не знаете его? Ну, как увидите самого высокого и самого худущего, это и будет наш директор.

По этому признаку я и нашел Агеева недалеко от лодочной станции. Длинный брезентовый плащ был ему короток, красные руки торчали из обшлагов.

Неудобно мне было прямо начинать с интересующего меня вопроса, но другого выхода не было. Да, Юрий Александрович Агеев действительно служил на Ленинградском фронте, под Пулковом. Да, в звании сержанта…

— Подождите меня минуту — и я в вашем распоряжении.

Я сказал Агееву, что́ меня к нему привело. Едва я назвал фамилию Новинского учителя, как Агеев перебил меня:

— Шестаков? Помню его, конечно. Чистенький такой, кругленький, покушать «не любил»… Значит, жив? Это хорошо, просто прекрасно! Мы ведь целый год вместе служили. Подумать только — Шестаков!.. Это от него пошло: тополиные черенки…

Часом позднее я уже знал все. Мы пошли с Агеевым в его маленький холодный кабинетик, и там он повторил мне рассказ Шестакова и прибавил, что как раз в то время, когда Шестаков был ранен, пришло новое пополнение. Среди них был один красноармеец, замечательно проявивший себя потом: Томилин Алексей.

— Так вот, — продолжал Агеев, — Алеша видел, как Шестакова укладывали на носилки, и слышал, как тот попросил обломить черенок. Он это запомнил… А в январе сорок четвертого, перед наступлением, Алеша срезал черенок с нашего тополя: приду, говорит, с войны, взгляну на сухую ветку и сразу Пулково вспомню. По его примеру и другие бойцы нарезали себе черенки. И я сам… Меня и комроты спрашивал: ну как, тополиное отделение… не подведете?

— Но ведь Алексей Томилин погиб?!.

— Погиб. В деревне Виттолово. Знаете, наверное, с километр вправо от Пулкова… А мне довелось на его родине воевать. Нашу часть вскоре на Украину перебросили. Воевали на Буге. Деревня Борки. Ужасно, что там гитлеровцы понаделали. Все разрушено было. Вроде нашего Пулкова. Какой-то мальчонка показал мне место, где раньше томилинский домик стоял: одно пожарище. Вот я и решил… Надежда, конечно, слабенькая была, что привьется мой черенок: все же почти месяц прошел, как я его срезал… В наших условиях, в питомнике, мы в январе черенки режем, а в марте сажаем, но ведь храним не как-нибудь… Так, говорите, вырос тополь? Неужели все-таки вырос?

— Укоренился…

Агеев меня провожал. Мы шли по главной аллее парка. Дождь перестал, но воздух был сырой, и все было как будто покрыто влажной сеткой. Только высокие гладиолусы, белые, розовые, голубые, словно высеченные из мрамора, верными рядами стояли по бокам. Да где-то пенились яркие астры.

Я заметил, что к некоторым деревьям прибиты железные листы, и спросил, что это значит.

— А это пулковские питомцы, — объяснил мне Агеев. — Многие из них в войну пострадали. Встречали вы такие — без листьев, голые сучья торчат? Ну вот… мы эти сучья срезали, лечили дерево, и цвет возвращался. А стволы, побитые осколками, самое то есть дупло, промывали особым раствором. И посейчас эти старые раны бережем, закрываем железом. Вот этот пулковский тополь тоже бывший раненый…

Я смотрел на дерево, выдержавшее военное ненастье.

Агеев угадал мое желание. Он нагнул ветку, обломил черенок и дал его мне…

Ну вот, собственно, и все, что я хотел рассказать. Час назад я простился с Ленинградом. Я снова в пути. В моем купе на столике стоит стакан с водой. В нем черенок пулковского тополя. Я пишу, время от времени отрываюсь от бумаги и гляжу на стройную веточку…

#img_8.jpeg