На следующий день Саша Семенов позвонил Ильину в консультацию:

— Зайди к Люсе!

— Я давно тебя об этом просил…

— Нельзя было, — сказал Саша. — Теперь ей лучше.

— Так, может, завтра?

— Да, пожалуй…

Ильину действительно уже давно хотелось повидать Люсю, но подсознательно он боялся этой встречи. Ни сам Ильин, ни Иринка, ни дети никогда не болели. Разве что у Милки была ветрянка, а у Андрея и ветрянки не было, просто несколько дней болело горло, Иринка боялась дифтерита — страшное, какое-то старорежимное слово. Но все обошлось, и за эти несколько дней Андрей еще больше вымахал. В семье все были людьми сильными и здоровыми, и, как вести себя с больными, Ильин не знал.

Вот у Иринки был особый дар ухаживать за больными: никто так не умел перестелить постель и поправить подушку, а главное, никто не умел так ловко с ними разговаривать. Этот идеально журчащий ручеек слов и улыбок мог успокоить любую боль и внушить надежду даже тому, у кого она давно потеряна.

А он? Еще не побывав у Люси, Ильин уже страдал от ощущения своего большого здорового тела и ясно видел, как он появится в больнице в своих представительных очках. Само слово «кро-во-харканье» внушало ему страх.

Он накупил сверх меры апельсинов, яблок и конфет и явился в Люсину палату в самом глупом рождественском виде, только серпантина не хватало.

Слава богу, Люся, увидев его, улыбнулась, и эта улыбка как-то сразу все смягчила: и желтое измученное лицо, и тревожную белизну свежевыстиранных простынь, и слабые веточки сирени, стреноженные безобразным целлофаном.

— Разгружайся, — сказала Люся. — Но куда столько? Холодильник забит. Иди к нашей нянечке, у нее семеро внуков…

Ильин хорошо знал Люсину манеру командовать. В этом смысле она была полной противоположностью Иринке. У Иринки в голосе всегда слышится вопрос, а у Люси — императив. Возможно, сказалась биография. Люся, хотя и совсем молоденькая, но захватила войну, служила зенитчицей и осенью сорок первого стояла на крыше того самого дома, где когда-то находился знаменитый Моссельпром. В университете она вечно кем-то была: то факультетским комсоргом, то в профкоме. Осенью сорок пятого Ильину стукнуло шестнадцать, а Люсе пошел двадцать третий. И до сих пор эта разница в возрасте не совсем стерлась. Стерлась, конечно, но не совсем.

— Сколько же мы не виделись? С конца марта?..

— Сашка тебя оберегает, говорит, что ты нуждаешься только в положительных эмоциях!

— И потому ты посылаешь вместо себя Иринку? Ладно, ладно, это я так… У тебя, Ильин, хорошая жена.

— Иринку всегда хвалят, когда хотят поругать меня. Ты как себя чувствуешь?

— Я? Хорошо. Было здесь всякое, но прошло. Выздоравливаю, скоро домой. Ужасно все надоело. И яблоки, и апельсины… Но твоя Иринка все так аккуратно уложит, всякие там салфеточки. Женщина должна быть такой, как Иринка, женственной и… здоровой, да вы, мужчины, и не признаете ничего другого.

— Ну что ты, Люся, ей-богу…

В это время Люсина соседка, совсем еще молоденькая девушка, сильно закашлялась, и Ильин не закончил фразу. Все звуки сразу исчезли — он больше не слышал ни своего, ни Люсиного голоса, ни шороха белья, ни позывных «Маяка» из соседней палаты. И даже шум машин за окном куда-то провалился. Слышен был только кашель, который и был этой больницей.

— Выйди, — сказала Люся.

Ильин встал и вышел в коридор. Но и сквозь закрытую дверь палаты он слышал кашель и думал, что именно так по ночам кашляет Люся.

Наконец нянечка, у которой было семеро внуков, сказала, что «вас Людмила Петровна просит», Ильин кивнул и, приоткрыв дверь палаты, снова увидел четыре кровати, желтые лица, сирень… все было так, как четверть часа назад, но было такое чувство, словно порванную ленту наспех склеили.

— Да, — сказала Люся, — штука это паршивая.

— Тебе, наверное, нельзя так много разговаривать!

— Это почему? Практически я здорова и скоро снова пойду в свою контору, это ты теперь свободный художник: хочу — иду, хочу — не иду…

Ильин промолчал. Не вступать же с Люсей в спор, тем более что и сам он еще совсем недавно точно так же посмеивался над адвокатской братией.

— Как же ты решился? — спросила Люся.

Откинувшись на подушки, она смотрела поверх Ильина в окно, на волю. Больница стояла на пригорке, внизу текла река и как раз в этом месте делала петлю. Из окна были видны белые корпуса нового жилого квартала. Раньше здесь был лес, жиденький, но все-таки лес, на который и приятно, и тоскливо смотреть. Но вскоре все вокруг вырубили, и теперь из окна видны только белые корпуса домов и широкая двусторонняя магистраль, соединяющая новый район с центром.

— Как же это ты решился?

— Вот взял и решился, — сказал Ильин.

— Но я спрашиваю серьезно. Ведь это — шаг!

— Ты что же, считаешь, что я и на один шаг не способен?

— Ничего я не считаю… Но как это: уехал в командировку одним человеком, вернулся другим?

— Вот Иринка, например, говорит, что во мне решение давно прорастало, так сказать, зрело…

— В самом деле? Ну и что же?

— Да ничего, учусь…

— А ты изменился, — сказала Люся.

— Да?

— Да. Не знаю в чем… ну, стал более интеллигентным, что ли… А как Касьян без тебя? А как ты без него?

— Что касается меня, я, естественно, сохранил благодарность…

— Не люблю, Женька, когда это из тебя прет… круглое: «сохранил благодарность»! Это надо же… Ты из себя это выдавливай… круглое…

— Капля по капле, как Чехов советовал?

— Для начала давай, как Чехов. Ну ладно, расскажи, что у вас дома? Иринка каждый раз столько хлопочет, что я так ничего толком и не знаю. Как там мой любимец?

— Андрей?

— Он мне сюда такое письмо прислал! Я думаю, вы его слишком жучите. Ну, не может он с Милкой играть Чайковского в четыре руки… не создан он для этого.

— Да и я так думаю. И для кружка мягкой игрушки он тоже не создан. Но с каким удовольствием я прочел бы сейчас его письмо!

— Фига-с! Чтобы ты там считал орфографические ошибки? Ну что, ну пишет «щастливый». Пушкин тоже так писал…

— Иринка бы ему за этого Пушкина такое выдала!

— Глупые у парня родители. Так и передай.

— Передам. Обязательно.

— Каким стал покорным. И только потому, что я лежу, а ты с ногами…

— Ну, Люська, ты и в здоровом виде любишь поучать!

— Я? Много себе позволяешь!

— А что мне остается? Сына я своего воспитать не могу, шаг мне вроде тоже противопоказан…

— Насчет сына правильно понял, а насчет шага я тебе пророчу большую карьеру. Не пожалеешь, что оставил Касьяна вдовушкой…

— А что, все может быть, — весело сказал Ильин. — На днях защищал одного… ну и отстоял. Сегодня явился ко мне его кореш: украл, понимаешь, белье с чердака. Может, это и есть начало моей новой карьеры?

— Не очень-то возносись: чердачная кража, приобщился, называется. Ты теперь влюблен в студента четвертого курса Женю Ильина, хризантемы ему носишь, а ведь другие тоже эти двадцать лет работали, с дискуссиями и без дискуссий, и ты тоже.

— Если называть все своими именами… — начал Ильин, но, заметив нянечку, которая подавала ему знаки, встал. — Скоро ты будешь дома, и мы сумеем обо всем переговорить.

— Сядь!..

— Люся!..

— Сядь, сядь… я хочу спросить… Как там мой Калачик?

Ильин не ожидал такого перехода:

— Почему же он твой?

— Но ведь это наш НИИ!

— Экспериментальный цех…

— Да, конечно, с этим Калачиком я почти и не знакома. И все-таки это наш НИИ…

— Я отлично понимаю, что все это тебе больно и неприятно. Но нельзя же так переживать. У нас в прошлом году, ну не в самой конторе, а на периферии, тоже вскрыли одну историю…

— Как всегда, все разложил по полочкам: «Больно и неприятно…» Кругло́, Женя, кругло́. Здесь больно, — сказала она, ткнув себя в грудь тощеньким кулачком.

Помолчали. Ильин боялся продолжать этот разговор. Он видел, что Люся раздражена, и думал, что, наверное, это он ее раздражает, его здоровый и самодовольный вид, гладко выбритое лицо и запах одеколона, которым час назад его опрыскал парикмахер. «Но в чем же я виноват! — думал Ильин. — Неужели же только в том, что у меня гладкая розовая кожа? Да, я ее раздражаю, но уходить сейчас нельзя, потому что это будет для нее еще хуже».

— Все-таки попробуй понять, — сказала Люся уже своим обычным тоном, который Саша в шутку называл «руководящим». — Допустим, Калачик жулик, похоже, что ведомости были липовыми. Но Сторицын!

Уже был звонок, посетители зашевелились, в сумки и портфели шли пустые банки из-под компота, бутылочки и всякая мелочь. Девушка, которая только что так страшно кашляла, улыбалась и просила принести в следующий раз новые стихи Окуджавы, такая маленькая тетрадочка в столе, второй ящик слева.

— Я тебя умоляю — не думай о делах служебных, — сказал Ильин. — Смотри, соседка твоя уже улыбается…

— Да мы все здесь такие, — сказала Люся. — Сегодня улыбаемся, а завтра… И все-таки я еще кое-что тебе скажу. Но Сашке — ни слова. А передашь, тоже невелика беда. Вчера у меня был Сторицын.

— Ах, Люся, Люся! — только и сказал Ильин.

— Почему же «ах»? Мы все-таки знакомы. Он плакал, говорит, что не брал, что его оклеветали.

— Все может быть… — сказал Ильин.

— Я по глазам вижу, что ты не веришь… А мне как-то от этого легче стало. Но больница действительно не место… через неделю я буду дома! Ну, иди, иди… Ты хотел, чтобы я улыбнулась, пожалуйста, по твоему заказу… — И она улыбнулась Ильину. Но какая это была улыбка! Ильин со страхом смотрел на ее лицо, высушенное болезнью. — До свиданья! На будущей неделе приходи и принеси шампанское. Обожаю шампанское, а мне носят апельсины…