Ильин был у Люси в среду, а в четверг, через неделю, Люся умерла. Ночью ей стало плохо, и почти сразу все было кончено. Ильин поехал в больницу, хотя в этом уже не было никакой надобности.

Лечивший Люсю врач принял Ильина и сказал, что летальный исход следовало ожидать.

— Она хорошо себя чувствовала, — сказал Ильин, — надеялась на этой неделе быть дома…

— Это состояние эйфории, наблюдается весьма часто.

Сидя в ординаторской и слушая непонятные ему слова: «эйфория, коллапс, летальный исход», Ильин испытывал только одну суеверную потребность — увидеть неживую Люсю и посидеть рядом с ней. И чем больше он говорил себе, что прощание с неживым человеком — нелепость, нонсенс, тем больше ему хотелось быть сопричастным к тому, что произошло. Когда в войну погиб его отец, это была как бы и не смерть, а мгновенное исчезновение, прах, горстка пепла, развеянная ветром. А в пятьдесят втором, когда умерла мать, Ильин стажировался на Дальнем Востоке; погода была нелетная, он просидел двое суток на аэродроме, и его приезда не дождались. И снова горстка пепла, на этот раз в погребальной урне. Его успокаивали, ему говорили, что мы должны трезво смотреть на вещи, но Ильину и тогда не хватало того же, чего не хватало сейчас: посидеть рядом с неживой.

И выйдя из ординаторской, Ильин пошел в Люсину палату. Дверь была открыта, он постоял минуту в дверях, потом решительно шагнул.

Четыре кровати, на одной из них — девушка, которая просила стихи Окуджавы. Увидев постороннего человека, она вопросительно взглянула на Ильина. На второй кровати, у окна, и на третьей, в простенке, лежали две пожилые женщины и разговаривали. Четвертая кровать была аккуратно застелена и так пронзительно пуста, как будто из нарисованной картины кто-то с маху вырезал Люсю и поставил на ее место пустую, по всем правилам застеленную кровать.

Наконец та, которая лежала ближе к окну, спросила:

— Вы к Люсе?

И как ни странен был этот вопрос, Ильин утвердительно кивнул.

— Ее увезли. Ей ночью стало плохо, я вызвала сестру, и та сразу поставила ширму.

— Что поставила? — переспросил Ильин, ужасаясь этой самой ширме.

Но ему не успели ответить, вошла нянечка, у которой было семеро внуков.

— А вы к нам за этим не ходите, — сказала она Ильину. — Вам не для того пропуск выписывали. Идите, идите. — И она широко расставила руки, словно загораживая своих больных.

После больницы Ильин поехал к Саше, но Саши, конечно, не застал. Теперь уже пора было на прием в консультацию.

Он ждал ответа на свой давнишний запрос по поводу чердачной кражи; оказалось, что ответ уже давно пришел и, по-видимому, затерялся. Ильин в недопустимо резкой форме сделал замечание секретарше Галине Семеновне, пришлось у нее же просить прощения.

Только к вечеру Ильин попал домой. Иринка и Саша пили чай на кухне. Они пили чай, а Ильин остановился в дверях, не зная, что сказать: если бы он увидел Сашу плачущим или хоть чем-то выражавшим свое горе, но это мирное чаепитие…

Иринка вскочила и сразу стала хлопотать: «Садись с нами, ты тоже, наверное, устал…» «Тоже» и «с нами» должны были объяснить, что Иринка провела день с Сашей, что Саша не был предоставлен самому себе и что теперь они принимают Ильина в свою компанию.

Все-таки Ильин подошел к Саше, хотел сказать хоть несколько слов, но Иринка хлопотала как-то уж очень близко:

— Тебе разбить яичницу? Ты очень голоден? Мы уже поели…

— Не надо, — сказал Ильин, который с утра ничего не ел, но не мог представить себя уплетающим яичницу рядом с Сашей.

Иринка налила чай, сделала бутерброды, а Ильин все смотрел на Сашу: «О чем он сейчас думает? Ужас какой-то, темная бездна, и ничего больше…»

И в это время Саша сказал:

— Да ешь, ешь, Ира, дай ему поесть как следует.

И снова Ильин был потрясен будничностью этих слов.

Кончили пить чай, и Иринка сказала, что приготовила Саше в детской.

— Отдыхать, отдыхать, — сказала она, — мне в аптеке дали изумительное снотворное. А если не заснешь, надо вторую…

Саша кивнул, взял таблетку и пошел в детскую, где Иринка уже трещала свежим бельем. Ильину снова захотелось сказать Саше несколько слов.

— Нет, нет, он слишком устал, сейчас для него главное — уснуть. Столько формальностей, ты себе не представляешь, и все в разных частях города…

Иринка говорила так уверенно, словно бы она всю жизнь занималась похоронами; наверное, эта уверенность хорошо действует на человека, придавленного горем. И уже лежа в постели, она энергично продолжала свой рассказ о сегодняшних кладбищенских мытарствах, и Ильин подумал: «Да, она делает дело, она все умеет, а я много рассуждаю и ничем не помог…»

И все-таки ему хотелось поговорить с Сашей. До сих пор еще не проклюнулись слова, и он уговаривал себя, что это эгоизм и что разговор нужен не Саше, а только ему, но все равно хотелось поговорить.

— Ты не спишь? — спросила Иринка.

И уснула, не дождавшись ответа.

Ведь она тоже была очень утомлена, вместе с Сашей они ездили выбирать место. «Выбирать место». Для каждого дела, даже для такого, как устройство мертвого, есть своя канцелярия.

Ильин встал и подошел к детской. Но Саша спал, снотворное подействовало, было слышно, как он тяжело храпит. Пусть спит, завтра снова ехать на кладбище, и еще нужны какие-то документы.

«Наверное, для Саши Люсина смерть более реальна, чем для меня, — вдруг мелькнула странная мысль. — Да нет, это не странно, Саша каждый день бывал в больнице и видел то, чего не видел я… Он был больше подготовлен…»

И снова Ильин подумал, что у них в семье никто никогда не болел. «Тьфу, тьфу…» Но мысль о том, что он никогда не встречался со смертью как с делом совершенно реальным, была главнее той, что, мол, все здоровы и не следует притягивать к себе дурной глаз. «Нет, следует… — неожиданно подумал Ильин. — То есть как это «следует»? Следует притягивать к себе дурной глаз? Но дурной глаз — чепуха собачья, а просто следует думать, следует думать…»

«А о чем следует думать? — спросил себя Ильин. — Следует думать о смерти», — ответил он себе, забрался в постель и покосился на спящую Иринку, как будто и спящая она могла услышать эти еретические мысли.

Он стал вспоминать, что говорили о смерти у них, у Ильиных, когда Ильин был еще мальчиком. Да и говорили ли когда-нибудь? И вспомнил, что когда в конце тридцать девятого дядя Коля, мамин двоюродный брат, погиб на Карельском, отец сказал: «Конец передышке». И мама, вздохнув, сказала: «Немало людей мы еще потеряем».

«Они знали, что жизнь конечна, — думал Ильин. — Да, то поколение знало, а наше? Но при чем тут поколение, удивительно: едва до чего-нибудь сам докопаешься, сразу — поколение. Поколение ни при чем, это мое личное дело. Мое, и только мое, и нечего сравнивать с собой ни дядю Колю, ни отца. И если я, Ильин, и пойму что-нибудь из того, что хочу понять, то это пойму я, а не все мое поколение».

Тишина, тишина, немосковская тишина… Он и не знал, что в Москве может быть так не по-московски тихо…

Через день хоронили Люсю. Вынос был из больничного морга. Стояла большая толпа, почти все лица казались Ильину незнакомыми. Иринка сунула ему в руки букет цветов, и он, как слепой, пошел за ней.

Двери морга были открыты, там тускло горело электричество, люди входили и выходили, входили быстро, словно решили, что пора окунуться, а выходили оттуда медленно, со слезами на глазах, и не только не стыдясь своей слабости, но, кажется, даже гордясь ею.

Ильин вошел, подталкиваемый Иринкой, увидел гроб и мертвое тело, но Иринка шепнула: «Это не Люся, Люся третья», и Ильин понял, что толпа, стоящая возле больничного морга, состоит из нескольких толп.

— Положи цветы на грудь, — шепнула Иринка.

Вместе они постояли у гроба, а рядом стоял Мстиславцев, поддерживая рыдающую Леночку, и Ильин вспомнил, что на какой-то вечеринке Леночка смеялась и, охорашиваясь, говорила, что боится кладбищ и верит в существование привидений.

— Помоги вынести гроб, — снова шепнула Иринка.

И он, и еще кто-то вынесли гроб. Ильин шел позади Саши, тупо глядя в Сашин давно не бритый затылок с завитками седых волос и на торчащую над воротничком матерчатую полоску, на которой не по-русски было написано: «Алекс».

Автобус с гробом взял с ходу, за ним поехало несколько машин. В черной «Волге» сидел начальник Люсиного НИИ Василий Васильевич, высокий жилистый мужчина, поразительно напоминавший де Голля.

— Это хорошо, что он приехал, — сказал Мстиславцев. — О’кей, — прибавил он, словно боясь, что Ильин его не понимает. За машиной, в которой ехал Василий Васильевич, ехали другие машины, и Мстиславцев, глядя в заднее стекло автобуса, называл людей, как на дипломатическом приеме: — Аржанов, Федореев…

На кладбище все было готово. Похожий на де Голля Василий Васильевич, как-то сонно оглядев толпу, подошел к могиле.

— Всю свою сознательную жизнь… — загудел он. — Отмечая высокую принципиальность и неуклонную… В последний путь, в последний путь…

Ильину показалось, что заскочила пластинка, и он с ужасом подумал, что же теперь будет, но в это время его самого стали выталкивать из толпы.

— Скажи несколько слов от имени друзей, положено… — зашептал Мстиславцев, но Ильин неожиданно уперся.

— Не надо, — сказал он твердо.

— То есть как это — не надо? Вы вместе учились, дружили, кому же, как не тебе?

Произошла неприятная заминка. Все неодобрительно смотрели на Ильина, и даже Иринка издали кивала ему: надо!

— Разрешите мне, — сказал Аржанов и подошел к могиле. — Я не был близким другом Людмилы Петровны, и, признаюсь, мы давно не виделись. Так что же, что привело меня сюда? — спросил Аржанов с таким неожиданным волнением, что Ильина всего словно тряхнуло, и он стал внимательно слушать. — Меня привела сюда моя молодость, — сказал Аржанов. — Да, молодость, — прибавил он, словно проверяя свое чувство на прочность. — Давно это было, я вернулся с войны и пришел в университет, еще не решив, буду ли я продолжать учиться там, откуда ушел в сорок первом. И вот там, на Моховой, и, кажется, в первый же день, я познакомился с Людмилой Петровной, которая так же, как и я, вернулась с войны. Я помню разговор в коридоре, разговор случайный, на ходу, который определил мою жизнь на много лет вперед. О чем он был, этот разговор? О доблести, о подвигах, о славе? Нет, она всегда боялась громких слов, разговор шел обо мне, о моей судьбе, я говорил о моих сомнениях. Нет, не так: я исповедовался, и меня слушали. И вот сегодня я пришел сказать спасибо той, которой я обязан многим, но которой уже нет среди нас, — он чуть помедлил, — живых…

После похорон Ильин подошел к Аржанову:

— Большое вам спасибо, вы прекрасно сказали. И так меня выручили, верите ли, я в тот момент и двух слов не мог выговорить, а вы прекрасно, прекрасно сказали…

— Но я вовсе не собирался говорить красиво, — сказал Аржанов, улыбаясь.

Ильину хотелось спросить, был ли в действительности тот разговор с Люсей, но спрашивать об этом было, наверно, бестактно, тем более что ответ мог быть однозначен.

— А главное, — сказала Иринка, — когда вы говорили, я все время видела перед глазами Люсю.

«Выдумал, — внезапно решил Ильин. — Ну да ладно, не все ли теперь равно».

Все стали рассаживаться по машинам, и Ильин увидел, что Иринка снова захлопотала, подбежала к Мстиславцеву, и тот сказал:

— Иринушка, милая, какой обед, час дня, время рабочее, вот поработаем свое, а уж потом и обедать, заметано?

Иринка, Саша и две старушки, кажется Люсины тетки, сели в одну машину, а Ильина взял в свою Аржанов. Они всю дорогу вспоминали Люсю, и Аржанов, между прочим, заметил, что вся эта история с Калачиком повлияла, конечно, на ход болезни.

— Да, — сказал Ильин. — Сторицын был у нее и, кажется, плакал…

— Сторицын? — заинтересованно спросил Аржанов, по-видимому, он ничего не знал. — Да, конечно, ведь они вместе работали. Да, печально, очень печально. Скажите, вы в курсе, что ваша жена пригласила меня на поминки?

— На поминки? Да, да, конечно, — солгал он. В том настроении, в котором он был сейчас, это приглашение не имело никакого значения. Да к тому же Аржанов так хорошо сказал о Люсе. Но этот варварский обычай… Не может быть, чтобы этого хотел Саша. И тут он вспомнил Мстиславцева: «Иринушка, милая, час дня!» И ему стало неприятно, что вечером он снова увидит тех же людей, которых только что видел в морге.

— Я спросил, в курсе ли вы, — спокойно объяснил Аржанов, — потому что заметил вашу неприязнь ко мне. — Ильин хотел возразить, но Аржанов все так же спокойно продолжал: — Такая неприязнь иногда рождается интуитивно, но чаще всего это следствие предвзятости… Если меня не переносит какой-нибудь Васильев или Колтунов, то это понятно: им я чужой. Им, по не вам. Мы с вами на одной стороне, какие бы судебные дела нас в будущем ни разделяли. Вас они тоже будут ненавидеть, потому что скоро и у вас будут большие дела, скоро, очень скоро. Это вам говорит человек, который знает, как трудно поворачивать это самое… ну, скажем так — колесо фортуны. Вам оно дается легко. Например, сегодняшняя заметка о вашей речи. Обо мне писали что-то вроде этого, но только лет через десять после начала.

— Что за заметка? — спросил Ильин.

— А вы не читали? — Аржанов нахмурился, кажется, решив, что Ильин все-таки знает.

— Я сегодня вообще газет не читал.

— А, ну да, ну да… понятно. Тогда держите.

Он дал Ильину газету и показал небольшую заметку в конце страницы. Там был уже отчеркнут синим карандашом большой абзац:

«Адвокат Ильин в своей защитительной речи дал весьма убедительный и психологически очень тонкий очерк своего подзащитного, хорошего работящего парня, попавшего в дурную компанию. Адвокат не пожалел времени и всесторонне исследовал жизнь своего подзащитного, весьма полезным оказался экскурс в школьное прошлое, где антипедагогическая практика и черствость…»

— Да я никогда этого не говорил, наоборот, меня поразила редкая совестливость…

— Вот ведь какой человек, его хвалят, а он недоволен! Позвольте вас спросить, много ли у нас вообще пишут об адвокатуре, а уж если и пишут, то, как правило, адвокат — «ловкач» и «выгораживает», а тут, смотрите, — и он, взяв из рук Ильина газету, бережно расправил ее.

— Я не заметил подписи, — сказал Ильин. — Кажется, просто инициалы.

— Ну, дорогой, вы хотите, чтобы о вас сразу написал Федин. Довольно с вас и инициалов «Е. П.».

«Дунечка!» — чуть было не вырвалось у Ильина.

— Теперь убедились, что мы с вами по одну сторону? — сказал Аржанов, не то смеясь, не то серьезно. — Ну, куда вас отвезти? Лично я — домой. Надо отдохнуть перед ужином. Говорят, ваша жена превосходная хозяйка.

— Спасибо, я выйду здесь, — сказал Ильин. Ему хотелось хоть недолго побыть одному.

— Газетку сохранить? — спросил Аржанов, высунувшись из машины.

— Да, хорошо, спасибо. Спасибо, — повторил он. На улице было еще жарче, чем в машине. Давно уже не было такого июня. И то ли от жары, то ли от сегодняшнего настроения Ильину казалось, что еще никогда в Москве не было столько народа. Толпа в морге, толпа на кладбище, толпа на улице. Он встал в очередь за водой, но стоять было тяжело, и он пошел по улице без цели, усталый и недовольный собой и своим разговором с Аржановым. Он сравнивал то, что говорил о нем сейчас Аржанов, с тем, что сказала Люся, когда он был у нее в больнице. «Сделаешь карьеру». Аржанов только чуть-чуть видоизменил эти слова. «Карьера? — думал Ильин. — Нет, я не хочу никакой карьеры, я хочу… А чего я хочу?» — спросил он себя, и ему казалось, что, если бы не жара, он бы сразу ответил себе, а вот жара мешает ответить на самый важный вопрос. Да еще вечером надо пить водку.

Он сел в троллейбус, доехал до почты, выстоял очередь к «колдунье» и получил письмо от Лары.

«…Сезон, экскурсоводов не хватает. И еще: мои соседи в отпуске, и Галку не с кем оставить. Тысяча мелких причин мешает мне приехать в Москву. Как трудно преодолеть быт!

…Когда я еще училась в школе, мы всем классом ездили в Москву, купили билеты в МХАТ, но спектакль был дневной, а мне так хотелось на вечерний. Но все-таки, все-таки! И этот занавес!

…Вы сказали, что в Москве нет такого места, где можно спокойно подумать. Неужели же Вам в самом деле мешают машины и транзисторы?

…Я ездила по Москве-реке на пароходике до Кунцева и обратно, и это было прекрасно.

…Сиреневый бульвар! Удивительное название. Я хочу погулять с Вами по Сиреневому бульвару или еще где-нибудь. Наверное, и мне надо что-то переустроить, сломать, начать заново. Это трудно?»