Всю ночь Ильин не мог уснуть. Он уже и не рад был, что поехал к Саше: рассчитывал на добрый совет, а наткнулся бог знает на что. Ильин говорил себе, что Саша несправедлив к их прошлому: были, конечно, и издержки, были и перекосы, но все очень быстро устроилось, и все закончили учебу. Многих Ильин встречал за эти годы, люди спокойно живут и работают, а Валя, Валентин Григорьевич, которого тогда заодно «шарахнули», — давно уже замминистра. И все-таки выходило как-то так, что прав Саша, а виноват Ильин, виноват в том, что Сашина жизнь не удалась. Но почему же он молчал все эти годы, почему заговорил сейчас, когда Ильин бросил контору и пробует жить по-своему? Почему он молчал, ведь они дружили, бывало, что Саша подолгу жил у него, да и то хорошее, что было у Саши с Люсей, — заслуга Ильина, именно он развел Сашу с той шлюшкой. Почему сейчас, почему? И Ильин вспоминал Аржанова: «Мы с вами по одну сторону…»
Заснул он под утро, а когда проснулся, снова был жаркий день, надо было спешить в консультацию.
Едва только переступил порог, как сразу увидел Любовь Яковлевну. Ильину хотелось побыть одному, прогнать дурные сны, сосредоточиться, а вместо этого предстояла беседа на обычную тему о том, как выглядит Аркадий Иванович и не начал ли баловаться папиросками.
— Хотела к вам домой бежать — думала, заболели. Ну, как там?
— Не волнуйтесь вы, ради бога, — сказал Ильин, с трудом сдерживая раздражение. — Аркадий Иванович в полном порядке. Пьет кефир.
— Можно, я присяду?
— Разумеется. Да скиньте вы платок, и без него душно…
— Вы уж меня извините, день, я знаю, неприемный…
— Ничего, ничего…
— Сердце не выдержало!
— А сердце поберегите, оно вам еще пригодится.
Ильин ждал новых вопросов, но Любовь Яковлевна молчала. В открытое окно доносился шум стройки. Веселые утренние голоса, близко работал подъемный кран.
— Вы мне скажите, глубокоуважаемый, я все думаю и думаю: судить Аркадия Ивановича будут?
— Вы что это, всерьез?
— Как я могу шутить! Евгений Николаевич, глубокоуважаемый…
— Но я, кажется, не раз говорил вам, что Аркадий Иванович обвиняется по статье девяносто второй, часть третья Уголовного кодекса.
— Знаю, что обвиняется, но неужели же суд?
— Позвольте, я закончу, — сказал Ильин. (Доколе ж эта пытка будет продолжаться!) — Статья эта — хищение социалистической собственности в крупных размерах, то есть тяжкое уголовное преступление. Не полезней ли вам будет ознакомиться хотя бы с моими предварительными наметками?
— Что вы, — сказала Любовь Яковлевна, с испугом глядя на папку, которую Ильин уже взял в руки. — Да у меня и очков с собой нет. Вы человек ученый, объясните мне, ради бога.
— Хорошо, попробую, — сказал Ильин. — Скажите, у вас из кармана никогда ничего не вытаскивали? Вспомните, пожалуйста.
— Не было… — Любовь Яковлевна с испугом смотрела то на Ильина, то на папку. — Я сумочку всегда крепко держу: в магазине этого ворья ужас сколько ошивается, у Аркадия Ивановича дважды бумажник вытаскивали, в первый раз три рубля с мелочью, а во второй — всю получку.
— Будем исходить теперь из того, что сам феномен воровства вам известен, — сказал Ильин с деланной бодростью. — Но у государства тоже есть свой карман. Нетрудно понять, что, если вы взломаете склад, скажем, райпищеторга…
— На склад… Аркадий Иванович?
— Никто в этом не обвиняет Аркадия Ивановича. Я взял наиболее доступный пример!
— И слава богу!
— А вот бога рано благодарить. Взломать склад — это для дураков. А умные люди действуют по-другому. Для того чтобы похитить собственность, принадлежащую государству, не обязательно взламывать склад или кассу. Аркадий Иванович без всякого топора зачислял людей на работу, но не для того, чтобы они работали, а для того, чтобы им шла зарплата и затем эти государственные деньги незаконно присваивались. Да вы взгляните хотя бы на общую сумму… Ах да, очки! Ну, хорошо, я прочту вам вслух.
— Зачем? — Любовь Яковлевна положила руку на папку так, словно судьба ее мужа зависела от этой папки. — Значит, начальство приказывает, а Аркадия Ивановича судить?
— И начальство будут судить, — сказал Ильин.
— Товарища Сторицына? Бог с вами, глубокоуважаемый, это совсем невозможно.
— Почему же невозможно?
— Аркадий Иванович говорил: в огне не сгорит и в воде не потонет. Да я товарища Сторицына сегодня утром встретила, когда сюда шла. Веселый… и с этим… ну, тоже адвокатом работает. Я, откровенно говоря, с ним сначала хотела сговориться. Он мне вас и посоветовал…
Ильин пожал плечами:
— Не могу вам сказать, почему в отношении Сторицына мерой пресечения выбрана подписка о невыезде. Да это и не мое дело. Но вам, Любовь Яковлевна, вероятно, надо знать, что Сторицын свою вину отрицает, и он и его адвокат стоят на том, что Аркадий Иванович оговорил начальство.
— Это как?
— Ну как, очень просто: дал на предварительном следствии ложные показания, бывает…
— Но Аркадий Иванович на такое и вовсе не способен!
— Откровенно говоря, и я того же мнения. Но суду нужны не мнения, а доказательства. Сторицын, конечно, не отрицает, что подписывал фальшивые ведомости, но утверждает, что корысти от этого не имел. Мы с Аркадием Ивановичем вчера на эту тему беседовали, и я ему прямо сказал, что если так будут развиваться события, то встанет вопрос и об оговоре. Но Аркадий Иванович все больше мнется, говорит, что есть здесь какая-то «деталька», а какая — молчит.
— Боится, чтобы не пала тень на нашу Ниночку!
— Ниночка, дочка ваша, знаю! Но почему тень?
— А этот за ней ухаживал, в кино водил…
— Подождите, дайте разобраться. Сторицын с вашей Ниночкой… в кино?
— Да не Сторицын, а этот, ну…
— Кто такой? — живо спросил Ильин. Но Любовь Яковлевна вдруг как-то разом потухла. — В конце концов, — сказал Ильин, — я ведь не следователь, а ваш адвокат.
Стало тихо. Снова из окна послышались веселые голоса и шум работающего крана, кто-то пускал в адвокатскую кабинку солнечных зайчиков, похоже, баловался парень на грузовой машине.
— Племянник, — сказала Любовь Яковлевна. — Племянник товарища Сторицына… Не нравился он нам. Бывало, придет и прямо с порога: «А ну, решайте, что раньше было — яйцо или курица? Я, говорит, этот вопрос подверг научно-технической экспертизе». Только ради Нины и терпели. Ниночке уже тридцать пятый пошел. А я мать. Мне Аркадий Иванович тысячу раз повторял: «Ты, Любонька, мать, а я отец!» Как забрали Аркадия Ивановича, так он к нам больше не заходит. Но я его разыщу. Может, еще когда и скажете Аркадию Ивановичу — не такая уж она у вас слабенькая… — И Любовь Яковлевна, схватив свой платок и не прощаясь, быстро выбежала.
«А «деталька»-то начинает обрастать, — подумал Ильин. — Любовь Яковлевна, божий одуванчик… Да кто знает, кто знает, на что способен человек, кто знает, кто знает!..»
Позвонила Иринка: «Только что бабушка привезла Милку, через час-полтора вернется Андрей из лагеря, ты не забыл, что завтра первое сентября?» Ильин сказал: «Все помню, все будет о’кей», — попросил Милку к телефону: «Ну как, мордашка, загорела там?» А в голове по-прежнему вертелось: «Кто знает, на что человек способен, кто знает, кто знает…» Сто раз он спрашивал себя, а так ли нужна ему эта «деталька», сто раз вспоминал слова Аржанова, что судьба Калачика не зависит от того, брал Сторицын или не брал, хищение от этого не станет меньше, не все ли равно, что за «деталька», пусть прокурор копает. Но каждый раз выходило так, что от этой «детальки» многое зависит.
Дома было громко и весело. И Андрей, и Милка бросились к отцу уже вымытые и растертые Иринкой, которая стояла рядом, сложив руки на груди: Юнона!
Милка изменилась мало, только почернела от солнца, а вот Андрей — тот очень повзрослел. Год назад он бы с ходу затеял драку с сестрой, а сейчас хмурится, крепко сжимает челюсти так, чтобы все видели его мужественные желваки.
— Ну как, поладил наконец со своей «египтяночкой»? — спросил Ильин.
Андрей пожал плечами совсем по-ильински.
— Да мы от нее легко избавились. Влюбилась в одного десятиклассника, самый главный лопух, ну, кружок мягкой игрушки и полетел, и штанга накрылась.
Ильин внимательно слушал сына, да и Милкины рассказы о том, как они с бабушкой по целым дням из воды не вылезали, тоже были приняты благосклонно. К концу обеда неожиданно прибежал Мстиславцев. На этот раз он был без своей Леночки.
— Прямо с работы, захотелось на твоих дураков посмотреть. Ну, как говорится, с наступающим учебным годом! Получайте… Раз, два, три. — На столе появился большой торт из мороженого.
«Странно, — подумал Ильин. — Это при его-то скупости…»
Ели торт, запивая каким-то волшебным напитком, потом Мстиславцев попросил Милку сыграть что-нибудь на рояле, вот это: «там, тири-тири-там…»
— Турецкий марш, — констатировала Милка.
— Папка, отправь ее в лагерь на следующее лето, а меня в Крым, ась? — зашептал Андрей.
— До следующего лета еще год, — отвечал Ильин, слушая Милку. Бессердечно падали ее крепкие загорелые пальчики, выстукивая знакомую мелодию. Как это изображает Мстиславцев: «там-тири-тири-там…» Иринка слушает, как всегда напряженно, боясь, что Милка споткнется, а Андрею больше всего хочется, чтобы она споткнулась. Мстиславцев, по-видимому, обожает мороженое под музыку. Ильин вдруг увидел их впятером как будто со стороны, как будто это чья-то фотография. Такие фотографии передаются из поколения в поколение, и через сто лет, когда прогресс станет всеобщим и уже будет налажена связь с неземными цивилизациями, на нашем шарике девочка будет играть «Турецкий марш», а дяди и тети вокруг нее будут есть торт-мороженое.
— Да, замечательно, — сказал Мстиславцев. — У тебя, Милка, — талант. И как это ты там, в Крыму, не разучилась? У моей племяшки за лето все, буквально все из головы вылетело…
— Бабуся заставляла меня играть по четыре часа в день в любую погоду…
— Скажи, пожалуйста, «в любую погоду»… Но пора мне, гоните в шею!
Ильин отлично знал, что «пора» ничего не означает и что Мстиславцев еще не раз будет возвещать о своем уходе — пора, засиделся, но так никуда и не уйдет, а будет пить чай с халвой, потом попросит стакан воды, заморозьте его в холодильничке! — и только жара помешает ему выпить «на посошок». А не уйдет он потому, что пришел по делу, иначе бы он и не пришел, о чем-то надо посоветоваться, может быть, у них с Касьяном не идет. Не только Ильин, но и Иринка, и даже дети знают, что Мстиславцев пришел по делу, но еще битый час будет слушать Милкины сонаты и помогать Андрею восстанавливать испорченный затвор в «Зените». Наконец Ильин лениво спросил:
— У тебя что, вопросы?
— Да ровным счетом ничего, — сказал Мстиславцев. — Нет, Андрей, твой «Зенит» надо нести в мастерскую.
Ильину больше не хотелось тянуть:
— Ладно, пошли ко мне…
В кабинете Мстиславцев вытащил папиросы, закурил, но, вспомнив, что Ильин не любит табачного дыма, бросил окурок в пепельницу.
— Ну что, с чем пришел? — спросил Ильин.
— Глупость, малость и пустяковина, — сказал Мстиславцев. — Но прежде скажи мне, сколько лет мы знакомы?
— Ты что, сам сосчитать не можешь? С университета…
— Вот и соврал. Вот и выходит, что память у тебя не такая, как все о ней говорят. Послушать людей, так Ильин — компьютер. А ты в школу на Сретенку ходил?
— Ну, ходил… Мы-то до войны в Химках жили, но на один год тетка взяла меня к себе. Да, Сретенка. Ну и что?
— Как что? А кто с тебя шапку сбил? Ты весь обревелся, а потом нашел свою шапку в раздевалке. Помнишь?
— Что-то помню… Тетка у меня была суровая. За эту шапку…
— Вот, брат, с какого времени мы знакомы.
— Колоссально! — сказал Ильин.
— Второй вопрос: за это время, что мы знакомы, я тебе хоть какую-нибудь, хоть малюсенькую подлость сделал?
— А шапку кто спрятал?
— Что? Ах да, шапку… Выходит, ты теперь меня этой историей будешь попрекать.
— При случае попрекну.
Мстиславцев захохотал:
— Ловко! Я люблю, когда ты шутишь. Ты вот уже полгода у нас не работаешь, а твои шуточки до сих пор вспоминают. Кто-нибудь пошутит, а другой скажет: «Неловко шутишь, от твоих шуток человеку тяжело, вот Ильин, тот умел». Да, Женя, выходит, тридцать с лишним лет мы знакомы… срок немалый. Это не выплюнешь, и захочешь, а не выплюнешь. Слушай, дай мне холодной воды, умираю пить, но только холодной!
Ильин пошел на кухню; Иринка мыла посуду, Милка вытирала тарелки, Андрей занимался мужским трудом — точил ножи на бруске. Доволен, дуралей, что с мягкой игрушкой покончено.
— Холодненькая, — сказал Мстиславцев, выпив воду, — ничего не может быть лучше. — Поставил стакан на стол и, глядя прямо в глаза Ильину, сказал: — Сторицына я знаю столько, сколько и тебя. Он честный, порядочный человек и с заслугами…
«Если он будет продолжать в том же духе, я его выгоню», — подумал Ильин.
— Ты напрасно молчишь, напыжился и молчишь, — продолжал Мстиславцев.
«Ладно, пусть говорит, — подумал Ильин. — Пусть наконец выговорится».
— Знаешь, Женя, раньше мы в тебе этой гордыни не замечали. Хоть кого в конторе спроси. Ильин? Прелестный человек, влиятельный, но влиятельства своего никогда не покажет и носа не сунет куда не надо. А теперь ты изменился. Да, изменился. Испортило тебя это самое адвокатство, речи, цветы, браво, бис. Я понимаю, успех — он всегда успех, но гордыню, Женя, надо прятать, не показывать ее всенародно. Ну, чем я тебя сейчас задел? Сторицын? Да, я продолжаю утверждать, что он человек честный, пострадавший человек, ты и сам прекрасно знаешь, что нет ничего легче, чем попасть жулику в лапы. Ты меня извини, Женя, но не твоя это заслуга, что у нас в конторе, тьфу-тьфу-тьфу, не было жуликов. Да, их не было, но они могли быть. И накололся бы кто из нас на такого жулика, ты или я, допустим, — я говорю: допустим, накололся… И тогда что?.. Обоим в тюрьму?
— А ты что предлагаешь? — спросил Ильин.
— Разобраться надо, и, понимаешь, не по-адвокатски, без публики.
— Вот суд и разберется, — сказал Ильин.
— А вот это ты, Женя, зря… Я с тобой по-дружески, а ты… Нет, испортили тебя, подменили…
— Ну что ж ты можешь предложить… по-дружески? — снова спросил Ильин.
Мстиславцев не сразу ответил. Встал, прошелся по комнате, остановился у книжной полки, критически взглянул на Ильина, вынул томик стихов:
— «Шаганэ ты моя, Шаганэ, потому, что я с Севера, что ли, я готов рассказать тебе, поле, про волнистую рожь при луне. Шаганэ ты моя, Шаганэ» Красиво сказано, а? Я ведь тоже поэзию собираю. Леночка сердится, вытесняют, говорит, меня твои книжки… Да, вот Шаганэ. — Он поставил Есенина на место и, подойдя к Ильину и все так же прямо глядя ему в глаза, сказал: — Тебе следует отказаться от этой защиты. Понимаешь, не ждут тебя в этом деле ни цветы, ни огни большого города. Я был на твоей защите по сто второй. Фурор! В зале плакали, честное слово. Когда ты сказал о любви, о том, что любовь, так сказать, способна и все прочее, я сам, сам, клянусь тебе… А это дело? Каин и Авель. Нехорошо. Этот жулик перебьется и без тебя. Не ты. Понял?
— Еще бы нет, — сказал Ильин весело, — не я, а кто-то…
— Вот-вот. Вспомнишь еще Сережку Мстиславцева, не зря, скажешь, он тогда мою шапку спрятал.
— А совесть? — все так же весело спросил Ильин.
— При чем тут совесть? — закричал Мстиславцев. — Это ж демагогия!
— Но ведь все-таки я взялся его защищать…
— Ну, заменят тебя, и вся недолга… Возьми бюллетень. Соли, артриты, подагры… Я скажу так, Женя: по крайней мере ты всегда будешь спокоен, что в таком деле участия не принимал.
— Артриты, подагра… — сказал Ильин. — А что, если у меня этого нет, а? Шаганэ ты моя, Шаганэ?
— Ну, если ты такой особенный, тогда сердце. Сердце у нашего брата всегда шалит, у каждого юриста аритмия, за это тебе ручаюсь…
— Нет, — сказал Ильин. — Моим сердцем можно гвозди забивать, вот у меня какое сердце.
— Ну, повышенное давление, не все ли равно!
— Опоздал, Мстиславцев. Всего на десять минут опоздал. Десять минут назад врачи, может быть, и нашли бы какое-нибудь давление, а сейчас полный порядок. Сейчас я здоров. О-го-го! Слышишь, какая глотка?
— При чем тут глотка?..
— Как это при чем? Первое дело для адвоката. Послушай: о-го-го-го-го!
— Папа, это ты? — крикнул из кухни Андрей.
— Я, сынок! Показываю дяде Сереже свою луженую глотку.
— Все понял, — сказал Мстиславцев. — Но, Евгений Николаевич, не дразни судьбу. Ты, конечно, счастливчик, но ты над моим советом подумай. Подумай, Женя, не ошибись!
— О-го-го! — продолжал кричать Ильин, когда Мстиславцев был уже на лестнице. И еще раз, когда услышал, как поднимается вызванный Мстиславцевым лифт. И еще раз, когда увидел Мстиславцева с балкона. — О-го-го! О-го-го-го-го!