— Женя, подъем! — крикнула Иринка. — Звонила Тамара Львовна, я сказала, что ты пошел за газетой.

Ночь была скверной. Он думал о деле Калачика. «Не ждут тебя ни цветы, ни огни большого города!» — сказал Мстиславцев. «Ни цветы, ни огни…» — очень похоже на новое изречение Касьяна Касьяновича. Думал он и о словах Любови Яковлевны: «Не такая уж я слабенькая!», и об ее неожиданной энергии. И за всем этим стоял тихий и задумчивый Калачик: «Уверенности, уважаемый, вам не хватает!» Конечно, как веревочка ни вьется… Но на этот раз веревочка попалась какая-то сверхпрочная!

Уснул он поздно, и сразу явились кошмары: дорога в медресе, жара, пыль, раскаленные камни; он идет то один, то в толпе, спутники меняются, исчезают, а он все идет и идет, и этому нет конца: медресе отлично видно, но приблизиться к нему невозможно. И только под самое утро появилась Лара и спокойно сказала: «Медресе построено в пятнадцатом веке, его пропорции…»

Он слышал будильник, слышал, как разговаривают дети, кажется, ссорятся, хлопнула дверь, дети ушли в школу, а он лежал и думал о деле Калачика и о Ларе и чувствовал раскаленные камни.

Снова позвонила Тамара Львовна и сказала, что хочет встретиться.

— Да, хорошо, отлично, милости просим! (Иринка отчаянно замотала головой: «Что ты, я совершенно не подготовлена!»)

— Нет, мне надо поговорить с вами наедине. Дайте мне адрес консультации.

— Но сегодня суббота!

— Тогда, может быть, вы заедете в институт? Я сегодня работаю.

Это было заманчиво. Ни разу за все знакомство с «супругами Кюри» его туда не приглашали.

— Хорошо, я приеду.

— Зачем ты ей нужен? — спросила Иринка.

— Понятия не имею…

— Она странная дама…

— Странности есть у каждого из нас, — заметил Ильин уклончиво.

Но за завтраком Иринка снова вернулась к этой теме:

— Она странная не так, как другие. Я раньше думала, что это от науки, мне казалось, она все время считает; разговаривает со мной, а в уме считает. Но, по-моему, она просто всех презирает. И своего мужа тоже.

— Откуда у тебя такие сведения?

— Ну вот, есть, значит!

— Не иначе как этот Жорж! Угадал?

— Не имеет значения!

— Но ведь я угадал! Хорош балбес! Как ты это можешь слушать?

Назревала глупейшая ссора, особо опасная потому, что Жорж и Тамара Львовна были только поводом, а взаимное раздражение копилось давно, и ссора чуть не вспыхнула вчера, после ухода Мстиславцева. Иринка спросила, что произошло между ними, и Ильин ответил: «Да так, ничего особенного, он мне предложил сделку, а я воздержался от исполнения».

«Сделка» и «ничего особенного»! На что Иринка ответила: «С некоторых пор у тебя все стали плохие!» «С некоторых пор…» Она почти дословно повторила Мстиславцева.

— Иринка, клянусь, я тебя ничем не хотел обидеть. Но если ты все-таки обиделась, извини меня. Мир?

— Во всем мире, — вздохнула Иринка. — Тем более я не считаю этичным, что Жорж вмешивается…

— Ничего, ничего, Гамлет себе еще не то позволял…

— Жень!

— Да, Иринка!

— Объясни мне, пожалуйста, почему ты вчера на весь дом кричал «О-го-го!» О-го-го… Что это значит?

— Хорошо, я открою тебе эту тайну. «О-го-го» означает: «Мы еще себя покажем!» Я имею в виду: «Мы себя покажем в самом лучшем виде».

— Ты знаешь, почему теперь дети такие нервные?

— Я не нахожу, что дети теперь нервнее, чем мы тридцать лет назад. Но я не хочу спорить с тобой…

— Тут и спорить нечего, — сказала Иринка. — Помнишь эту летнюю историю с убийством? Ты рассказал Андрею, а он потом всю ночь кричал и плакал.

— Но я ему ни о чем не рассказывал. Просто мне не понравились комментарии Алевтиночки по этому поводу. Алевтиночка не кричала во сне, когда узнала о помиловании?

— Ты хочешь сказать, что я болтаю с Алевтиночкой о твоих делах?

Новая горячая точка: Мстиславцев, Жорж, нервные дети и теперь Алевтиночка.

— Послушай, Иринка, ты цепляешься за каждое мое слово, зачем?

— Я и сама не знаю. Думаешь, я этого хочу? Это как-то помимо меня… Понимаешь?

— Не очень…

— Во вторник начнется этот процесс!

— Вся-то наша жизнь такая — одно начинается, другое кончается…

— Нет, нет, Женя, не шути с этим, у меня какое-то дурное предчувствие.

И это тоже было чем-то новым: Иринка, томимая дурными предчувствиями. Она сама всегда высмеивала все эти дамские штучки. На Иринкин здравый смысл можно было положиться. Да, вот именно на ее здравый смысл, а не на какие-то «предчувствия».

Все-таки он попытался заняться делом Калачика, выстукал на машинке эпизоды, которые решил оспаривать на суде, еще раз мысленно «прокачал» историю со взяткой гостиничному администратору — с самого начала он считал, что к Калачику эта история не имеет никакого отношения, — перечел полсотни справок и похвальных грамот — утешение Любови Яковлевны; при всех случаях он будет просить приобщить их… Выписки, пометки, сноски — все было приведено в порядок, но этот порядок был мнимым, бумажки только создавали иллюзию готовности Ильина к делу, бумажек было много, слишком много, но во всем этом бумажном потоке как-то терялась душа дела. Не слишком ли смело он демонстрировал Мстиславцеву свою адвокатскую глотку?

В таком смутном настроении он поехал к Тамаре Львовне. На метро до конечной станции, а там — две автобусные остановки. Это был совершенно новый район, здание института стояло в лесу, пахло грибами, красный лист прилипал к ботинкам, тишина, поют птицы, желтые потоки мирного сентябрьского солнца, ни одного дымочка. Москва ли это?

Да и внутри института все было иначе, чем это представлял себе Ильин. Ему казалось, что он сразу увидит какие-то аппараты и трубы самых необычных форм, что-то новое, волшебное, связанное с будущим; щелкают компьютеры, мелькают сигнальные лампочки, и среди всего этого машинного великолепия задумчиво бродят могущественные технократы. Кинобанальности прочно владеют нами до тех пор, пока встреча с действительностью не превращает их в пародийную труху. Работники института отнюдь не напоминали Ильину суперменов, задумавших взять власть над планетой, один из них любезно проводил Ильина к лифту, другой показал кабинет Тамары Львовны. И только институтские коридоры являли Ильину зрелище, поистине фантастическое: они были совершенно свободны от праздношатающихся, никто не сидел на подоконниках, не курил и не рассказывал анекдоты.

Кабинет Тамары Львовны оказался большой, светлой комнатой на двенадцатом этаже, букетик цветов в простой дулевской вазочке, полка книг и две окантованные фотографии — Жоржа и известного английского ученого с дарственной надписью.

— Извините, что оторвала вас от дела, и спасибо, что приехали.

— Я не мог отказать себе в удовольствии взглянуть на ваш институт!

— Ах, институт… Да, верно, ведь вы у нас не были. Первое время я здесь ужасно мучилась…

— Вот как!

— Да. Мы много лет работали в одном старом московском особнячке, невероятно захламленном, но хлам этот как-то располагал к работе, пока лазаешь по полкам — все уже и решила.

— А мне здесь нравится, — сказал Ильин. — Я чувствую себя, как в городе будущего. У нас в консультации так тесно, что я все время боюсь наступить кому-нибудь на ногу. А звукоизоляция! Да и наши судебные залы давно пора сделать более современными, вы не находите?

— Я как-то об этом не думала… Ну что ж, если хотите, я обещаю вам достаточно квалифицированную экскурсию по институту. Но прежде уделите мне полчаса.

— Конечно, конечно! Что-нибудь случилось?

— Случилось? — переспросила Тамара Львовна. — Да, если хотите, именно «случилось». Туся получила наследство. Нет, пожалуйста, дослушайте. То самое, от матери, о котором знал или, кажется, наоборот — не знал Самохин. Ну, в банке с мукой.

— Опять эта Туся!

— Что вас удивляет? То, что я снова была у нее? А если бы Самохин прислал вам письмо и вы бы поняли, что нужны ему? Поехали бы? Ну вот и я поехала. Поехала и видела эти… камушки. Какие-то невероятные бирюзовые часы с бриллиантовой монограммой. Крест… мальтийский, что ли, с большим красным камнем, кажется, рубин, я мало в этом понимаю, и еще, и еще… целая… жменя, — сказала Тамара Львовна, выразительно разжав пальцы. («Жменя!» Ильину показалось, что у нее на ладони и в самом деле что-то блеснуло.) — Это наследство ей официально выдали. Понимаете, офи-ци-аль-но!

— Но ведь она и в самом деле наследница.

— А я считаю, что она никакого права не имеет на эти вещи!

— Кто же еще? Как раз право на ее стороне. Это вам скажет любой юрист. А вот отчуждать вещи, принадлежащие вашей Тусе по наследству, действительно никто не имеет права, кроме суда, разумеется.

— Но ведь это ужасно! Ведь именно ради всего этого и пошел на преступление Самохин. Он хотел, чтобы все это у нее было. И теперь все это у нее есть. И вы считаете такой исход справедливым?

— Я считаю справедливым приговор по делу Самохина. Что касается исхода… Имущественные права Туси неоспоримы. Но никто не мешает ей отказаться от наследства.

— Именно об этом я ей вчера и сказала.

— И что же?

— «Ну нет, дорогая Тамара Львовна, отдать? Черта с два!»

— Еще не то вы можете услышать от своей… подзащитной.

— Она просто обезумела, рассматривает камушки, примеряет на себя. Раньше я ей сочувствовала, а теперь меня мучают подозрения. И это тоже ужасно: можно ли помочь человеку, когда перестаешь ему верить? Евгений Николаевич!

Но Ильин молчал. Он молчал и потому, что уже все сказал по существу дела, и еще потому, что чувствовал себя каким-то странно скованным в этой стерильно чистой, сияющей спокойным осенним солнцем комнате. Мешала скромная вазочка, мешала фотография ученого с мировым именем и первая строчка надписи — «Моей любимой ученице и другу». И хотелось, чтобы кто-нибудь неожиданно вошел, пусть без всякого дела, просто бы сострил по-дурацки, или чтобы рядом прогрохотала электричка. А ведь он не любил глупых побасенок и всегда жаловался на то, что городской шум мешает ему сосредоточиться. Кто знает, может быть, в том старом московском особнячке он бы и нашел слова, которых так ждала от него Тамара Львовна, но сейчас ничего не получалось, и молчание неприлично затягивалось.

— Вы что-нибудь слышали о моем отце? — спросила Тамара Львовна. — Нет? Он был странным человеком. («Странная дама», — вспомнил Ильин.) Очень известный врач, профессор, доктор чуть ли не всех европейских университетов. Если что-нибудь случалось с августейшими особами, вызывали только его. Но на чуму он уехал первым. Меня в то время еще на свете не было. Девочкой-школьницей я узнала об этом из энциклопедии. Меня это потрясло. «И долго ты работал?» — «Нет, полгода». Но потом была холера, на холере он пробыл больше года. И еще сыпняк в гражданскую… «А как же наука?» — спрашивала я. А он смеялся: «Если тебя наука хоть немножко любит, то подождет, ну а если нет…» Он всегда смеялся, когда говорил серьезно.

— Я понимаю, — сказал Ильин. — Понимаю вашего отца, и я думаю, что это прекрасно, прекрасно сказано, но, ради бога, при чем тут Туся?

— Туся? Наверное, ни при чем… Просто мне кажется, что все мы слишком стали дорожить собой и своими делами. Оберегаем себя. Я занимаюсь важным, сверхважным делом, это все покрывает, этого достаточно, чтобы не думать о Тусе, о которой должна думать соответствующая организация…

— Сколько я знаю, вы не очень-то себя оберегали, — возразил Ильин. — Вы были на войне, в самом пекле, а могли бы эвакуироваться вместе с вашими коллегами.

— Оберегаем, оберегаем, — повторила Тамара Львовна. — Да, я была на войне, и меня там малость зацепило. Ключица, ничего особенного, но чувствуется до сих пор… когда подаю мяч. Как вы, вероятно, знаете, в каждой воинской части есть свой медсанбат, или, на худой конец, санвзвод, или еще что-то, а меня тащил на себе солдатик, которому я даже мерси не смогла сказать. Была бы организация, я бы им потом письмо написала, а тут безадресный солдатик. Не знаю, как так получается, что с вами мне говорить легко и просто, а дома я молчу, пугаю Маяка своим мрачным видом, не контачу…

Тамара Львовна рассказывала о Маяке, о Жорже, а Ильин слушал и смотрел в окно. Близко блестела Москва-река, и он думал, что сюда надо было ехать не на метро, а рекой, и вспоминал Ларино письмо и ее странную мечту: пароходиком по Москве-реке. Сам Ильин только в раннем детстве ездил на таком пароходике, тогда он назывался «речным трамвайчиком», вовсю дымила труба, особенно интересно было смотреть, как она уютно складывается перед каждым мостом. На обратном пути обязательно надо попробовать пароходик.

Ильину уже хотелось поскорее уйти отсюда, и он решил, что откажется от обещанной экскурсии по институту: все равно мало что поймешь, а будешь бродить по кабинетам и коридорам и восхищаться «архитектурой будущего», как принято называть каждое новое здание, не слишком искаженное строителями.

— Маяк был самым преданным учеником моего первого мужа, — рассказывала Тамара Львовна. — Он восхищался не только его научными, но и жизненными теориями. Не только Маяк, все им восхищались. Но Маяк — человек на редкость деликатный. Первая мысль — как бы не обидеть. Он и с Жоржем треплется только потому, чтобы Жоржу было с кем потрепаться. А мой первый муж был человеком волевым и жестким. У него была такая теория, что человек должен выжать максимум из того, что в нем заложено, отдать. С этих позиций он относился и к себе, и ко мне, да и ко всем, кто вместе с ним работал. Я сама слышала, как он сердился, узнав о скоропостижной гибели одного нашего сотрудника: «Он еще многое мог отдать». Дунечке бы такое под перо, а? «Одержимость большого ученого»? Все теперь пишут об этой самой одержимости, хотя что в этом хорошего: раньше одержимыми назывались люди с навязчивыми идеями… Я вышла замуж девочкой, а он уже был ученым, и я верила всем этим максималистским штучкам. А сам он умирал долго и тяжело. Это его бог наказал. Вот вы опять спросите, при чем тут Туся и ее камушки?..

Ильин ушел из института в самом скверном настроении. Лаборатории «супругов Кюри» он так и не посмотрел. Иринка наверняка будет расспрашивать, на какой предмет его так срочно вызвала Тамара Львовна. И что он ответит? Что Туся Самохина получила наследство? Но при чем тут Тамара Львовна? Недоволен был Ильин и своей скованностью, и тем, что невнимательно слушал Тамару Львовну и отмалчивался, а ведь все это — и работа на чуме, и безадресный солдатик, который тащил Тамару Львовну на себе и дотащил, все, все, даже ее первый муж, по-видимому незаурядный человек, — все это был ее спор с собственной жизнью, который начался еще задолго до того, как были припрятаны те самые камушки, те самые цацки, о которых так много говорил прокурор и о которых Ильин промолчал в своей защитительной речи, чтобы не оскорбить память убитой, чтобы не промелькнуло — «грабь награбленное!», чтобы нравственная схема его защитительной речи была безупречной. А играть теперь в эти камушки нравственно? И от всего этого Ильина мутило, и было такое чувство, словно и он и Тамара Львовна, и даже букетик цветов на ее столе пропахли старой керосиновой лавкой Виталия Колесникова. Нелепо было в таком состоянии возвращаться домой. Потерян день для работы, шутка ли сказать — целый день. Сегодня суббота, а во вторник начинается дело Калачика. Как это сказала Тамара Львовна: можно ли помочь человеку, когда перестаешь ему верить?

Он доехал на автобусе до метро, но, вспомнив о пароходике, пошел к реке, В этих местах только начали строиться, дома перемежались пустырями, выглядевшими особенно пустынными. К новым современным зданиям жались древние избушки. Когда-то это место было знаменито — здесь жили цыгане, и сюда ездили из Москвы пировать. Ильин долго ждал пароходика у сходен, по-деревенски шатких, и как-то не верилось, что в двух шагах отсюда — огромный современный город, в котором он прожил всю жизнь и который, как ему казалось, хорошо знал. И толпа на пристани была необычная: только Ильин выглядел москвичом, а все другие ждали пароходика, как ждут деревенский автобус. И было тихо, как бывает тихо после трудного дня, когда все устали, и сейчас бы рюмку и до подушки. И только из чьей-то кошелки слышались позывные «Маяка».

Подошел пароходик, вывалил одну толпу — московскую — и взял на борт другую, местную. Ильин смотрел на людей с мешками и кошелками, на затрепанную тельняшку капитана и думал, что́ могло в этом путешествии увлечь Лару.

Стал накрапывать дождь, но Ильин остался на палубе. Справа раскинулся бывший княжеский парк, когда-то, наверное, заботливо ухоженный, но сейчас совершенно заброшенный. А на левом берегу совсем ничего не было примечательного — стояли самые обыкновенные дома, какие-то хозяйственные строения, жалкие буксирчики. Прошли парк, и теперь по обоим берегам торчали заводские трубы. «Маяк» в кошелке бормотал что-то совершенно несвязное.

И все-таки Ларе что-то здесь нравилось. На реке всегда славно думается, человек стряхивает с себя суетные заботы и думает о том, о чем так редко приходится думать: о самом себе. Ильин вспоминал «храм времени» и думал о Ларе и о том, что от нее уже давно нет писем.

Начало темнеть, когда показалась знакомая Москва, купола Новодевичьего, Лужники, университетские крепости, мосты стали выше, и все стало укрупняться, как в кино, когда камеру навели близко на объект. Зажглись огни, вода почернела, с берега слышалась музыка, показалась гостиница «Россия», Кремль…

Еще один мост, Ново-Даниловская набережная, — все, приехали, конечная остановка.

Ильин сошел с пароходика, освеженный рекой, и бодро побежал к почте. Но окошечко «До востребования» было закрыто.

— Как это «закрыто», как это «выходной день»? — возмущался Ильин. — «До востребования» не может быть закрыто…

Интеллигентная старушка на телеграфе мирно успокаивала его:

— Вы совершенно правы. Но поймите, произошла неувязка, от нас ушла сотрудница.

— Понимаю и сочувствую, но поймите и меня.

— Понимаю, понимаю, — говорила старушка, а телеграфная очередь недовольно гудела.

Ильин подождал, пока очередь поутихла, и сказал:

— Мне очень надо получить это письмо именно сегодня.

Он говорил то, что чувствовал. Он не ждал никаких сверхизвестий, обычное письмо, записка, несколько слов о своей жизни, о будущей встрече. Кажется, никогда еще ему так не были нужны эти несколько слов, пусть бы одна только шутливая строчка о волшебном помеле…

— Что с вами делать, — сказала старушка, — попробую своим ключом.

Ильин нетерпеливо смотрел, как она возится с замком. Наконец-то! Ивакин, Ивушкин, Иглин, Изгородин, Измайлов, Ильинский, Камов. Нет, это уже на «к».

— Вот видите, вам и письма-то нет, а вы возмущаетесь, — сказала старушка. — Какую очередь собрали.

«А не дать ли телеграмму?» — подумал Ильин, чувствуя себя виноватым перед старушкой. Или, может быть, позвонить по телефону? Но телефон у соседей, и Ильин только поежился, представив себе глупейший разговор: «Как ваше здоровье?» — «Благодарю вас, все хорошо». А рядом будет стоять Галка и спрашивать: «Мама, это кто, мама, это из Москвы?..» — «Это дядя Женя, — спокойно скажет Лара, — помнишь, как у меня сгорели сахарные трубочки?»