Утром Ильин снова поехал в тюрьму.
— Как настроение? — спросил он, здороваясь с Калачиком. Снова они сидели за тем же столом, даже зеленую бумагу не успели сменить, и та же колонка цифр в левом верхнем углу. И, кажется, Аркадий Иванович усердно ее разглядывает. — Вы рассеянны, а надо бы сосредоточиться. С завтрашнего дня для нас обоих начинается работа.
— Да… работа… — откликнулся Калачик, — работа… — повторил он.
— На суде я хочу видеть вас бодрым, уверенным, по существу, все обвинительное заключение построено на ваших же показаниях. Суд обязательно это учтет. Думаю, что и версия оговора не состоится.
— Это почему? Сами же говорили, что у них там так задумано.
— Ну, задумать — не значит осуществить. Еще надо, чтобы и суд этому поверил! «Деталька»-то оказалась весьма существенной.
— Все-таки докопались! Зачем вы этим занимаетесь?
— Нет, Аркадий Иванович, это не я. Это Любовь Яковлевна..
— Любовь Яковлевна?.. Она здесь при чем? Она ни о чем не знала!
— Но она сама привела ко мне этого Поля…
— Любовь Яковлевна — дитя, а мы с вами — взрослые люди.
— Вы неправильно понимаете вашу жену, — начал Ильин, но Калачик его перебил:
— Может быть. Может быть, и неправильно. Поль и Любовь Яковлевна! Ее, что же, в суд призовут? Вы ей скажите, что я запретил всем этим заниматься. Я ей первый раз в жизни запрещаю.
— Но в суде, если встанет вопрос об оговоре, допрос такого свидетеля, как Поль…
— Свидетель! Да вы не знаете, какой он спектакль устроит!
— Пусть даже он от всего отопрется, и даже наверняка отопрется. И все-таки!
— Нет, — сказал Калачик. — Нельзя.
— Почему? Чего вы боитесь?
— Мне бояться нечего: я в тюрьме.
— Что ж, вы мой клиент, и я не могу идти против вашей воли, — сказал Ильин, пряча бумаги в портфель.
— Подождите минуту… Вы не сердитесь на меня, что я от вас эту «детальку» утаил, я иначе не мог… Ну, да теперь все равно.
День покатился, как обычно. От Калачика Ильин поехал в консультацию, дела было много, Ильин выслушивал, соглашался, спорил, сверялся с кодексами, а думал только о Калачике. Зря старалась Любовь Яковлевна! «Мы с вами — взрослые люди, а она — дитя!»
И дома он снова листал страницы обвинительного заключения: может, и придут свежие мысли? Но то ли от этих фиолетовых строчек, которые он уже знал наизусть, то ли от Милкиных гамм голова была свинцовой. «Черная дыра», — говорил в таких случаях Касьян Касьянович.
— Ужинайте без меня! — крикнул Ильин в глубину квартиры. — Я немного погуляю, ужасно голова трещит.
И сразу же выскочил Андрей:
— Папа, я с тобой!
— Вот еще! Смотри, какой дождь!
Москва еще не успела прийти в себя от жары, еще повсюду пестрели заморские ситчики, Ильин внимательно разглядывал эту быстро бегущую толпу, словно пытаясь разыскать в ней кого-то, кто ему сейчас позарез необходим. И, наконец, шагнул в телефонную будку.
— Простите великодушно, Василий Игнатьевич, это Ильин. Очень хочу повидать вас. Мне очень надо, — повторил он, боясь, что вдруг все сорвется.
— Приходите…
Но оказалось, что Штумов нездоров, и начать пришлось с извинений.
— Пустяки, простуда… Третьего дня хоронили Невзорова. Когда-то я с ним дружил, потом пути разошлись — то ли я был виноват, то ли он, — а неделю назад встречаю его в суде, ужасно вдруг похудел, какой-то зеленый, сморщенный. И так мне нехорошо стало, и что в самом деле за обиды грошовые… Ну-с, простудился я, как водится, на кладбище.
Вошла Саввишна, поставила знакомый чайник, мед, коржики, варенье.
— Меня к телефону не зовите, — сказал Штумов и, смеясь, махнул рукой. — Все равно ничего не слышит, ну а сами подходить не будем. Так что никто нам не помешает. Рассказывайте…
— С чего начинать — не знаю, — признался Ильин. — У нас в конторе любили афоризм Касьяна Касьяновича: «Чем меньше слов, тем меньше ошибок!»
— Нет, — неожиданно резко сказал Штумов. — Я люблю слова.
Слова? Какие? О чем? Дело Калачика? В одном НИИ было раскрыто хищение? Лжесовместители. Калачик во всем признался, помогал следствию… Нет, не для этого он пришел к Штумову. Может быть, рассказать, как помогал вчера переставлять мебель на новой квартире Касьяна Касьяновича?
Штумов сочувственно взглянул на него:
— С нашим братом так бывает, переволнуешься, перехлопочешь…
— Да, хлопот было немало, — сказал Ильин. — И хлопоты все какие-то необычные. Так случилось, что дело Калачика стало моим личным делом. Наверное, такое признание звучит несколько странно…
— Но в этом вся суть нашей работы!
— Я говорю не о профессиональной стороне дела. За эти дни я многое понял, и это касается меня, моей жизни. Помните Самохина, зверское убийство? Сколько бы я как адвокат ни пережил тогда — это был процесс Самохина. В той среде, в которой я раньше работал, как-то не принято убивать. И моим бывшим коллегам моя речь понравилась. Они мне тогда аплодировали — ведь это надо же, у нашего Ильина талант прорезался! Браво, браво, ну, брат, молодец, сила! — Ильин поднял со стола тяжелое пресс-папье и подержал на вытянутой руке, словно и в самом деле любуясь своей силой.
— Да вы встаньте, — сказал Штумов, — очень трудно говорить сидя…
Ильин встал и прошелся по комнате. «И в самом деле — так легче. Какой старик, все понимает!..»
— Самохина — к расстрелу, здесь ни у кого не было сомнений. Но вот появляется дело Калачика. Может быть, если бы Калачик воровал в одиночку, мне бы и сейчас кричали «браво!». Но беда в том, что вместе с обыкновенным жуликом на скамье подсудимых — начальник цеха. Были когда-то посословные суды, вот бы им что-нибудь в этом роде… Тут логика железная: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. И тут либо я их, либо они меня. Это мой процесс…
Штумов медленно помешивал ложечкой чай и, казалось, был сосредоточен только на этом. Ильин глядел на него с нежностью: «Какая могучая жизнь прожита, сколько пройдено трудных дорог, и какая красивая старость!..» Все ему казалось трогательным — и запыленные папки, и старомодные книжные шкафы, и глухая Саввишна. Но молчание затягивалось, и Ильин подумал: «А вдруг он уснул? Вот так, помешивал, помешивал ложечкой и уснул, спит и во сне помешивает ложечкой».
— Вы кончили? — спросил Штумов.
— На эту тему я бы мог говорить еще очень долго…
— Но вы почти ничего не сказали о своем подзащитном!
— Василий Игнатьевич, я ведь не речь свою репетировал, а, скорей, исповедовался…
— Да, исповедь, понимаю… И спасибо за доверие. Но завтра будут судить все-таки не вас, а вашего Калачика.
— Все так переплелось. Здесь и моя личная история…
— А вы держитесь сейчас истории Калачика.
— Василий Игнатьевич, жена моего подзащитного, уж не знаю как ей это удалось, привела ко мне племянника Сторицына. Человечишка омерзительный! Через него Калачик дважды передавал деньги Сторицыну. Этот человечишка, конечно, ничего в суде не подтвердит, но я все-таки решил вызвать его свидетелем. Пусть постоит под перекрестным! Боюсь, что Калачика будут обвинять в оговоре…
— А я думаю, что больше всего вы боитесь, что Сторицын выйдет сухим из воды. Ну-с, значит, вызвали племянника?
— В том-то и дело, что этого не хочет Калачик. У него это так расшито, что ради бога не трогайте Любовь Яковлевну. Любовь Яковлевна — его жена.
— «Расшито…» Что это значит? — спросил Штумов. — И почему вы так о своем клиенте? Ведь вы его поверенный. Вслушайтесь, слово-то какое — поверенный. Одно время это называлось «некритическим отношением к подзащитному»… — Штумов встал и с той легкостью, которая всегда так нравилась Ильину, подошел к бюро и взял папиросу из деревянной коробки. — Саввишна набивает… Поразительное дело: почти девяносто лет, давно уже плохо видит, а как папиросы набивать — молодая!
— Дайте и мне! — сказал Ильин.
— Ну зачем же, если не курите… А впрочем… У меня тоже бывало: так голова забита… — Штумов проглотил неудобное слово. — Голубчик мой, у вас прекрасные, очень интересные и благородные мысли. И спасибо, что вы именно меня выбрали… Но как вы можете так: «обыкновенный жулик»! Ведь чистосердечное признание — всегда большое событие. Признание делает человека ну не совсем, что ли, обыкновенным. Мой опыт говорит, что для признания нужно очень большое душевное усилие. Подумайте, какую личную драму переживает сейчас ваш Калачик. Ведь он не только признал свою вину, но и указал на соучастника. Он теперь ищет вашей поддержки. А вам нужно совсем другое. Вам нужны объективные доказательства вины Сторицына, и вольно или невольно вы становитесь следователем. И это нужно лично вам.
— Василий Игнатьевич, поскольку речь может пойти об оговоре, я был обязан выяснить всю эту механику…
— Ну а если бы не ваша Любовь Яковлевна, которая привела к вам этого сторицынского племянника… тогда как?
— А что бы вы сказали Аржанову, приди он к вам сегодня? Ведь он тоже должен доверять своему Сторицыну? Я беру предположительный случай…
— Предположительно… так сказать, теоретически… Решили поставить старика в неловкое положение? Практически я не всегда даю советы, даже если их у меня очень просят…
— Я вам бесконечно благодарен!
— А вот это лишнее… Дорогой мой Ильин, вам осталось всего несколько часов до процесса. Главное впереди, и к этому главному надо быть готовым. Знаете, что говорят опытные военные? Они говорят, что готовность к сражению есть неотъемлемая часть самого сражения. Что до меня, я считаю эти часы самыми важными. Будьте же эти часы мысленно с вашим подзащитным. Отбросьте свое. Думайте только о нем. Не советую выходить завтра обозленным на своего Калачика, не простившим своему подзащитному минутной слабости. Что, Саввишна? — испуганно спросил Штумов — ни он, ни Ильин не заметили, как она вошла в комнату. — Почему не спишь? Заболела? Ильин, подайте-ка тот флакончик, двадцать пять капель… На, Саввишна, выпей!
— Не больная я, не больная… — сонно бормотала старуха. — Слышу, ты речь говоришь, думала — утро. Это который двести тысяч растратил и сбежал?
— Видали? Двести тысяч!.. Телефона не слышит, а меня — за тремя дверьми. Спать надо, Саввишна!
— Иду, иду… Чаю принести или сами?
— Сами, сами… — сказал Штумов, сияя, что ничего не случилось. И, когда Саввишна ушла, повторил смеясь: — Двести тысяч — и сбежал! Это знаете когда было? Четверть века назад, сразу после войны. Шумный был процесс, речь моя в сборник попала, да рядом с какими именами! Ну, ни пуха ни пера вам! В котором часу заседание?
— В девять…
— Обязательно приду. Ну, не к девяти, конечно, позднее, но приду. А вы копите, копите вашу злость, не теряйте того, что пережили лично сами. Помните, что русские адвокаты занимали трибуну не только для того, чтобы просить снисхождения для своего подзащитного! Они шире понимали свою задачу. Потому и подымались до высоких социальных обобщений!