В день свв. Перепетуи и Филицитата в тот год, когда в Майне в последний раз видели турецкого сома, хранитель проблем Шлиндвейн рассказывал своей семье за вечерним чаем:

– Только что, когда я вздремнул после обеда, мне приснился сон. Я увидел человека во фраке. В первый момент я подумал, что это Йоханнес Хеестерс.[vi] Но это оказался не он. Поверх фрака на нем была тяжелая черная накидка. Он приказал мне записать его удивительную историю. К сожалению, я ее не запомнил. «Быстрее! – все время кричал он. – Записывайте быстрее!» И я старался писать как можно быстрее. «Почему вы пишете на отдельных листочках? – кричал он. – Пишите на длинном рулоне! Вы сэкономите время, если не будете переворачивать страницы». И я, как дурак, с невероятной быстротой стал писать на рулоне, который вскоре опутал всю комнату и скрутился кольцами. Вот как оно было, – сказал Шлиндвейн. – Это был ужасный сон. Где пирог?

– Ты до этого уже съел четыре куска жареной телятины, восемь среднего размера фрикаделек, перед этим суп-лапшу, затем четырнадцать жаренных в смальце пирожков с яблоками, а салат, картофель и две форели пусть будут не в счет, – сказала фрау Меертруд Шлиндвейн. – Если так и дальше пойдет, ты лопнешь.

– Тогда хотя бы печеньица, – жалобно попросил Шлиндвейн. – Я совершенно вымотан этим сном, представьте только, какое потребовалось напряжение, чтобы писать так быстро! Да еще гусиным пером. Как ни странно, я не макал его в чернила. Каким-то чудесным образом оно писало без чернил. Вероятно, Йоханнес Хеестерс лопнул бы от ярости если бы еще и на это пришлось тратить время. Ну, в общем тот, кого я в первый момент принял за Йоханнеса Хеестерса. Но это был не он.

Шлиндвейн съел еще три порции печенья и пачку сушеного инжира.

– Дальше – больше. Я имею в виду: ужаснее. «Пишите быстрее!» – ревел он. «Я не могу быстрее!» – кричал я, обливаясь потом. Он диктовал свою в высшей степени удивительную историю, из которой я, к сожалению, не запомнил ни единого слова, просто-таки с бешеной скоростью, становясь при этом все более и более злобным, но под конец внезапно что-то щелкнуло (точнее, он сам щелкнул от ярости), и тут же он оказался голым – старая, тощая развалина с выпирающими ребрами, длинными когтями на всех четырех конечностях и жутким членом. Когтями своей левой ноги он играл на фортепиано «Добрый вечер, добрый ночи», а из его пасти выпирали клыки, которыми он намеревался прокусить маленького мальчика, внезапно появившегося в его руке.

Мой бумажный рулон превратился в дьявольскую петлю, началась сплошная фантасмагория; большой красивый букет роз, стоявший за Йоханнесом Хеестерсом, то есть за человеком, которого я первоначально принял за Йоханнеса Хеестерса – но это был не он, – вдруг превратился в груду наводящих ужас черепов. У одного из черепов были гигантские заячьи уши, другой же походил на Гитлера.

Йоханнес Хеестерс, то есть тот человек, которого я… ну, в общем, вы знаете, продолжал диктовать дальше, но уже на каком-то шаманском языке. Не спрашивайте меня, откуда я знал, что это был шаманский язык, я просто это знал и все, но ничего не понимал и не мог больше записывать то, что он диктовал, кроме того, бумага вдруг сделалась такой гладкой, что на ней невозможно было писать. В отчаянии я залез под стол…

Несколько дней спустя фрау Меертруд пересказала этот сон своему брату, эрцаббату Хильдигриму, когда он снова приехал к ней в гости.

– Это бывает, – сказал он, – когда много жрешь. Кошмар на почве обжорства.

И эрцаббат кивнул, задумчиво и отрешенно. Его сестре ничего не бросилось в глаза, потому что он часто бывал таким. Но на самом деле он размышлял о сне своего зятя. Он не признался ей, что и сам недавно видел почти такой же сон (правда, в своем сне этого человека он принял в первый момент не за Йоханнеса Хеестерса, а скорее за Марселя Райх-Раницки[vii]) и во всяком случае не в связи с обжорством, а наоборот, по контрасту – после строжайшего поста.

Не следует ли, спросил сам себя эрцаббат, ввиду подобных обстоятельств заново пересмотреть положение о пользе поста?