Вернувшись из Кастельнеро в Берлин, Кессель нашел у себя на столе среди почты несколько резких писем от Каруса. Первое, главное, лежало уже неделю, остальные требовали «немедленно ответить».
Кесселя все это уже мало трогало. Даже заявление Эжени об уходе, поданное перед Рождеством, он подписал без единого звука. Неделю спустя он полетел в Мюнхен отчитываться. Карус и еще один, очевидно, очень высокопоставленный сотрудник Центра, до того дня совершенно незнакомый Кесселю, обрушили на его голову громы и молнии. Высокий гость заявил, что поведение Кесселя граничит с государственной изменой. Но больше всего их интересовало, куда делись восемьдесят шесть тысяч марок.
Кессель почти ничего не отвечал. Впрочем, он и не смог бы этого сделать: оба начальника говорили сами, ответов им не требовалось.
Из конкретных приказаний Кесселю было лишь объявлено, что все дела в Берлине, включая информаторов Хирта и фон Примуса, он должен будет сдать д-ру Аяксу, который приедет в самое ближайшее время. Всякие контакты с Эгоном следовало немедленно прекратить. С 1 февраля 1978 года Кессель может больше не считать себя штатным сотрудником Бундеснахрихтендинста. Восемь дней самовольного отпуска будут засчитаны ему как прогулы и вычтены из зарплаты. По поводу восьмидесяти шести тысяч марок Кесселю было сказано, что этим вопросом займутся в феврале, когда все дела с отделением будут приведены в порядок.
Таким образом, 31 января Кессель пришел в отделение в последний раз, чтобы забрать вещи. Он позвонил Эжени и попрощался с ней, Потом сходил на кладбище и несколько минут постоял перед холмиком мерзлой земли, под которым покоился Бруно. Где-то покоится теперь бедный Курцман? Или его как предателя просто бросили в канал там, в Сингапуре? Хотя каналы – это. кажется, не Сингапур, а Гонконг: в Сингапуре нет каналов.
Прилетев в Мюнхен, он купил в аэропорту «Зюддойче Цайтунг», которую и читал всю дорогу, пока ехал на автобусе в город. Когда автобус уже заезжал на Вокзальную площадь, Кессель дошел до страницы с извещениями о смерти. Его взгляд упал на короткую, мелким шрифтом набранную фамилию: Якоби. Перескакивая через обычные в таких случаях клише, он прочитал: «Николаус Якоби, доктор педагогических наук… Отпевание в нойхаузенском храме Сердца Господня… Да почиет в мире… Скончался 27 января». Подписано извещение было священником храма Сердца Господня и госпожой Агнес Бернедер, урожд. Якоби, видимо, сестрой или племянницей старика.
Сознавал ли он, что умер 27 января, в день рождения Моцарта? – подумал Кессель. Утешило ли это его хоть немного? Если личное бессмертие существует, хотя бы в такой форме, как его представляют себе большинство христиан, то есть в виде духа, выходящего из бренного тела каким-либо образом – через нос, может быть, или через рот, или через уши, или вообще через любое из тех отверстий, которыми оно снабжено, – тогда дух, разумеется, слегка ошеломленный такой переменой, дождавшись выхода всех отставших частей и, так сказать, «собравшись с духом», может потом немного расслабиться и между делом взглянуть на календарь: сегодня, оказывается, 27 января, день рождения Моцарта! Пока вводят безутешную вдову (хотя в случае с доктором Якоби, конечно, не было никакой вдовы), он может даже, если умеет, быстро подсчитать в уме и выяснить, сколько лет, месяцев и дней прожил на этом свете. Вероятно, он приобретает способность читать мысли – так, по крайней мере, думают многие, – во всяком случае, ему наверняка захочется прочесть мысли своей вдовы. Может ли он читать мысли других людей, более или менее добровольно следующих за гробом, особенно их давние мысли? Кессель не мог заставить себя поверить в личное бессмертие, будь то свое собственное или чужое. Несмотря на это, он никогда не позволял разыграться своей фантазии в присутствии покойников, которых, к счастью, ему пришлось видеть не так много – первым покойником, которого он увидел, была кухарка его бабушки с дедушкой, – тем более на чьих-то похоронах. В это вообще очень трудно поверить. Но даже если личное бессмертие существует, даже если дух действительно выходит из умирающего тела наподобие пара, все равно остается вопрос: интересуют ли его мысли бывшей жены? Или, допустим, дата своей смерти? Или же он сразу обращается к более высоким ценностям? Возможно, все вообще происходит иначе, настолько иначе, что никакая религия и философия со всеми своими теориями не могут себе этого даже представить. В том и состоит, так сказать, врожденный порок любой философской системы, что она построена из мыслей А мысли, в свою очередь, строятся из понятий, выражаемых словами. Словами же можно выразить в лучшем случае одну десятую часть окружающего нас мира. Раз нет философий, умеющих обходиться без слов и понятий, философий, не требующих вербального выражения, то все остальное – мишура: и Платон мишура, и Спиноза, и Кант, и Хайдеггер. Особенно Хайдеггер, говорил доктор Якоби.
Он и впрямь невысоко ставил философию, покойный доктор Якоби, хотя читал очень много, ведь он был учитель. В юности, рассказывал он однажды, он читал из философии все, что под руку попадет; став студентом, решил читать «по системе», в хронологическом порядке – сначала досократиков, потом Аристотеля и Платона и так далее вплоть до Ясперса. Потом, еще позже, принялся за них в третий раз, уже по разделам: позитивисты, идеалисты, натурфилософы, онтологи. психологи, политологи… Это тоже не помогло. Под конец, незадолго до выхода на пенсию, он сделал четвертую попытку. Он читал философов в алфавитном порядке. Дойдя до Гуссерля, он окончательно бросил это дело и принялся за П. Дж. Вудхауза. Это, говорил он, было моим самым мудрым решением. «История свиньи по кличке Царица Бландингса дает для понимания теории познания ровно столько же, что и труды Леви-Стросса, то есть ровным счетом ничего». Лишь Шопенгауэра он исключил из своего «черного списка», да и то не всего, а только его «Афоризмы житейской мудрости». Хотя и их ценил лишь как «жемчужины здравого смысла».
Знал ли доктор Якоби, умирая, что он умирает? И. если да, то интересовала ли его дата своей смерти? Хотя, скорее всего, человек не сознает, что умирает, потому что не верит в это. Никто по-настоящему не верит в свою смерть. Даже испытав жестокое разочарование от жизни, человек не способен убедить себя в том, что он смертен, тем более если он верит в бессмертие души или в переселение душ, которые вообще отрицают смерть как таковую. Если же ему удается хоть на шаг приблизиться к подлинному осознанию неизбежности собственной смерти, его охватывает величайший ужас, тот страх, который Мопассан называет «орла». А может быть, человек и вправду бессмертен? И умирает только от этого страха? От «орлы»? Ведь говорят же охотники, что зайцы умирают не столько от попавшего в них заряда дроби, сколько от страха?
Кессель стоял на Вокзальной площади, точнее, на куче мусора, окруженной траншеями, загородками и другими такими же кучами, сооруженными строителями метрополитена на месте площади и наводившими на мысль, что все это останется тут навеки. По привычке, усвоенной в прошлом году – позже Кессель называл этот период своей жизни «временами моей службы Отечеству» или просто «когда я был агентом», – он направился было к стоянке такси, но тут же остановился. Он вспомнил, что с ним это уже было, причем почти в точности так же, как сейчас, и сначала даже принял это за эффект «дежа вю», однако потом сообразил, что все действительно так и было – когда он, уладив свои судебно-страховые дела в связи с затонувшей яхтой, вернулся в Мюнхен из Парижа. Тогда его ноги, так сказать, тоже двинулись к стоянке такси, и он тоже удержал их, напомнив, что времена миллионерства прошли, после чего ноги скромно понесли его к трамвайной остановке.
Вот и в этот раз он тоже направился к остановке, правда, не трамвая, а электрички. На Мариенплатц он спустился в метро и доехал до Харраса, где снова вышел на улицу и сел на восьмой трамвай, который и довез его до Фюрстенрида.
В метро Кессель еще немного почитал «Зюддойче Цайтунг». Вообще говоря, подумал он, сестра покойного доктора Якоби и пастор храма Сердца Господня могли бы потратиться и на объявление в «Нойе Цюрхер», а не только в «Зюддойче», это стоило бы ненамного дороже. Если даже автор передовиц Йохим Кайзер подлаживается под этот общий безграмотно-вульгарный тон, не стесняясь писать «одевать сапоги» вместо «надевать», не говоря уже о таких идиотских новообразованиях («журнализмах», как говорил доктор Якоби – впрочем, это выражение бросилось бы Кесселю в глаза и без его подсказки), как «…первый приблизительный окончательный результат» в статье об исходе выборов – между прочим, немаловажных. Может быть, подумал Кессель, у них там было несколько первых окончательных результатов – скажем, пятнадцать, – из которых «Зюддойче» выбрала один, ее устраивавший. (Пишут же, вспомнил Кессель в оправдание этого выражения, что в так называемых социалистических странах кроме, например, министра иностранных дел существует еще множество заместителей министра, причем несколько из них называются «первыми». Кессель не знал точно, но вполне допускал, что среди этих первых заместителей имеется один какой-нибудь «действительный первый заместитель министра». Возможно, что министрам иностранных дел в этих странах полагалось иметь даже по два действительных первых заместителя.)
Итак, есть пятнадцать приблизительных окончательных результатов, из которых «Зюддойче» выбирает только один. Интересно, чем первый приблизительный окончательный результат отличается от последнего точного промежуточного результата? Вероятно, дело тут в степени приближения к истине, подумал Кессель. Если взять пятнадцать приблизительных окончательных результатов, то из них, скажем, семь последних уже могут играть роль точных промежуточных результатов – играть роль, но отнюдь не быть таковыми, во всяком случае, для журналиста. Ни один журналист никогда не напишет о чем бы то ни было, что оно есть. Оно должно как минимум играть роль Хотя играть – на самом деле гораздо меньше, чем быть. Кто играл Гамлета? Это был актер Петер Люр… «Впрочем – говорил доктор Якоби – не забывайте, что журналист, написавший это. не был человеком по-настоящему думающим и не собирался им быть. Он всего лишь играл роль думающего человека».
Газету Кессель оставил в метро, решив, что в трамвае будет смотреть в окно.
Ренаты, наверное, еще нет дома, подумал Кессель. Заметила ли Юлия, что у него с собой в Кастельнеро были ключи от квартиры в Фюрстенриде? Хотя это Юлию, скорее всего, не интересовало. Что это за ключи, она не спрашивала. Да и потом, там ведь были ключи не только от квартиры, но и от берлинского магазина, а в ту неделю – и от ворот замка Кастельнеро, хотя они в общем-то были не нужны, потому что из замка они никуда не выходили.
«Времени у нас всего неделя, и я не хочу тратить его на экскурсии», – сказала Юлия. К тому же ей хотелось узнать, сколько времени она сможет выдержать без переодевания и вообще без одевания. Однажды ей удалось выдержать целые сутки – с восьми часов вечера, когда подали ужин и Кессель отослал прислугу, ночью само собой, к завтраку ей тоже не понадобилось одеваться, потом они с Кесселем минут десять погуляли в парке, где стояла чудесная тосканская осень, и воздух был напоен солнечным светом, потом до обеда и еще после обеда, когда они отдыхали, хотя это был не совсем отдых, – короче, до восьми вечера следующего дня на Юлии не было ничего кроме туфель и нескольких украшений. Только в восемь, когда пришли музыканты. она накинула на себя белые кружева… Впервые в жизни, сказала Юлия, она целые сутки провела совершенно обнаженной. Генерального поставщика такие вещи не интересовали.
Ренате Кессель позвонил еще из Берлина. Он набрал номер книжного магазина прямо из конторы – в первый и последний раз за все время. Чтобы попросить к телефону Ренату, ему пришлось бы назвать свою настоящую фамилию, то есть нарушить инструкцию, чего он себе до сих пор не позволял.
Все-таки я был неплохим работником, подумал Кессель не без гордости. Вряд ли у них все так тщательно соблюдают дисциплину. Но благодарности от БНД не дождешься.
Если к телефону подойдет Рената, загадал Кессель, уже поднеся трубку к уху, набрав номер и услышав свободный гудок книжного магазина на Сальваторплатц, – если она сама подойдет к телефону, то…
– Книжный магазин Г., – раздался в трубке голос Ренаты, – добрый день! – Кессель так и не успел загадать, что же произойдет, если трубку возьмет Рената. Впрочем, он и сам не знал, о чем хотел запросить своего оракула.
Он сообщил Ренате, что из фирмы «Зибеншу» его выставили и что он сегодня же вылетает в Мюнхен.
Рената по-настоящему обрадовалась, это чувствовалось даже по телефону. Она сказала, что это очень хорошо – и тут же добавила:
– Не то, что ты уволился (она не стала повторять кесселевское «выставили») – я понимаю, что тебе было неприятно… Но я… Мне всегда казалось, что эта работа тебе не очень нравится. Какая-то фирма «Зибеншу»… А почему ты вчера не позвонил? Я бы взяла отгул на сегодня.
– Я зайду за тобой в половине седьмого, – сказал Кессель. – как… – Он хотел сказать «как обычно», но не смог и сказал лишь: – Как раньше.
Значит, дома никого не будет, подумал Кессель. «Восьмерка» миновала Вольфгангсгаузен и, завернув, поползла по безрадостным пустошам Оберзендлинга. Конечно, для Ренаты было тяжелым ударом, что у нее опять отняли Жабу. Но для меня… Ей этого, само собой, говорить не стоит, но у меня как будто вырезали огромную опухоль.
Доктор Якоби вошел в зал. опираясь на руки своих обоих сыновей. Откуда мне знаком этот зал? – подумал Кессель. Ему показалось, что он уже бывал здесь. Зал был просторный, высокий и немного необычный, потому что с одной стороны – с правой, если смотреть оттуда, где стоял Кессель, – окна шли в два ряда, один над другим.
Была ночь. Зал был едва освещен (вероятно, свечами). Кессель чувствовал, что его ночной визит неуместен или, скорее, невежлив Может быть, он пришел сообщить доктору Якоби нечто важное и потому осмелился потревожить его так поздно? Кессель не смотрел на часы, но знал, что было около двух. Конечно, с его стороны невежливо тревожить ночью старого человека, с которым он к тому же едва знаком. Кессель вспомнил тот странный взгляд, которым встретил его открывший дверь слуга. Но слуга ничего не сказал; он впустил Кесселя, когда тот назвал себя, и проводил в зал.
Слуг было, кажется, даже несколько, двое или трое, в светло-зеленых ливреях с золотыми галунами. Это слуги зажгли в зале свечи. Сесть Кесселю не предложили, да и сидеть было не на чем, потому что не внесли стульев. В зале вообще почти не было мебели, если не считать откидных консолей на стенах, да еще, наверное, стола где-нибудь в углу, но посидеть было во всяком случае не на чем.
Нет, он действительно когда-то уже был в этом зале. Ожидая доктора Якоби. Кессель напрягал память. Однако единственным воспоминанием, связанным с залом, было все то же ощущение какой-то неловкости или нелепости… Может быть, мне лучше уйти, подумал Кессель. Извиниться перед слугой и сказать, что я зайду завтра?
Слуга, стоявший у двери, через которую вошел Кессель. смотрел прямо перед собой с непроницаемым, даже каменным выражением лица. С ним Кессель заговорить не решился. Кроме того, это. вероятно, было бы еще большей невежливостью по отношению к доктору Якоби, которого наверняка уже разбудили.
Нужен какой-то важный предлог, соображал Кессель. собирая обрывки мыслей, какое-то дело, с которым я мог бы обратиться к доктору Якоби. Что же могло быть настолько важным, чтобы ради этого стоило будить среди ночи старого, больного человека? Кессель думал и ничего не мог придумать. Он не отводил взгляда от двери, из которой должен был выйти доктор Якоби, и ему казалось, что он ждет уже целую вечность.
Дверь была двустворчатая. Как вошел доктор Якоби, Кессель не помнил; неужели он заснул от долгого ожидания? Стоя?
Доктор Якоби был в длинной, чуть не до пят, мантии из серого, почти черного меха. Сыновья были одеты в серые двубортные сюртуки.
– Мои сыновья – это тоже я, – произнес доктор Якоби. – Их зовут Иоанн, Димитрий и Алексий.
Почему у двух сыновей – три имени? – удивился Кессель.
Доктор Якоби был гораздо менее смущен этим визитом, чем ожидал Кессель. Дойдя примерно до середины зала, он дал сыновьям знак остановиться, когда от Кесселя его отделяло всего несколько шагов. Без слов, одним властным взглядом, сопровождаемым легким движением головы, доктор Якоби приказал слуге удалиться.
– Я предлагаю вам, – начал доктор Якоби без всяких приветствий и предисловий – неужели Кессель ошибся, и это доктор Якоби должен был сообщить нечто важное ему, Кесселю? И для этого вызвал его к себе в столь поздний час? – Я предлагаю вам власть: либо над огнем, либо над водой, либо же над воздухом или землей. Выбирайте одно из четырех. Я чрезвычайно ценю вас и поэтому предлагаю вам первому этот выбор. Лишь после вас я предложу его остальным.
Кому «остальным», снова удивился Кессель, двум своим сыновьям с тремя именами?
Голос доктора Якоби, произносивший эти слова, звучал в ушах Кесселя еще долго после того, как он проснулся, но все-таки Кессель был уверен, что между этой сценой, между последними словами доктора Якоби и пробуждением был еще один сон, совершенно другой. Возможно, это снова был «сон во сне», в который впал Кессель после этих странных слов доктора Якоби, в сущности, довольно простых при свете яви, но тогда, во сне, прозвучавших с такой неземной силой? Из этого второго сна Кессель не помнил ничего кроме двустишия, сверкнувшего перед его взором – да, именно сверкнувшего, как вспышка молнии, свет которой пробил плотную оболочку сначала одного сна, потом другого и вырвался на поверхность яви так зримо, что Кесселю показалось даже, будто кто-то начертал перед ним в воздухе эти строки или выкрикнул их ему прямо в ухо, отчего он и проснулся. Даже открыв глаза, Кессель какое-то время видел только это двустишие и только потом, когда трамвай вновь двинулся с места, он заметил, что то была его остановка. Но двустишие не уходило, и Кессель мог бы поклясться, что может в малейших подробностях рассмотреть каждую букву его черного готического шрифта:
Все, что названо именем, смертно.
Бессмертна лишь россыпь безымянных камней.
Был ли это ответ на предложение доктора Якоби? Неужели Кессель выбрал власть над землей?
Трамвай подходил к следующей остановке, конечной. Кессель встал и пошел к выходу.
Сон по-прежнему был с ним. Кессель попытался было сформулировать слово или слова, которые можно было бы отыскать в соннике. Однако сон был настолько значительным и важным, что вся эта возня с сонником казалась глупым суеверием, а по отношению к памяти доктора Якоби – и святотатством.
То, что «власть над землей» означала не должность Правителя Земли или чего-то подобного в политическом смысле, было очевидно: нельзя же представить себе должность Правителя Огня, Воды или Воздуха. Нет, доктор Якоби предлагал ему познание тех сил, которые составляют одну из четырех стихий древних, познание – и невмешательство…
И разве этот голос, такой глубокий и в то же время невыразимо печальный, не сказал ему, что выбор должен быть окончательным, то есть, избрав что-то одно. Кессель не только навеки откажется от познания трех остальных стихий, но, возможно, и навлечет на себя их гнев?
Трамвай остановился. С бессмертием та же история, что и с трамваем, подумалось Кесселю: редко кто доезжает до конечной остановки. Если не считать вожатого, в вагоне остался только Кессель, да и то по ошибке. Вожатый произнес в микрофон название остановки и добавил: «Конечная. Дальше трамвай не пойдет». Потом он выключил двигатель, вышел и, прислонившись к борту вагона, освещенному чуть теплым зимним солнцем, закурил маленькую, с квадратной чашечкой трубку.
Взяв вещи, Кессель тоже вышел из вагона и направился назад, в сторону своей остановки. Вдоль трамвайных рельсов тянулась дорожка или, скорее, тропинка, протоптанная местными жителями вопреки планам архитекторов. Кессель пошел по ней.
Когда он был у доктора Якоби в последний раз, тот дал ему статью, написанную им самим и опубликованную в каком-то философско-богословском журнале. «Это мой последний экземпляр – предупредил доктор Якоби, – так что вы уж, пожалуйста, верните». Статья была отпечатана в виде отдельного описка и занимала четыре страницы. Называлась она «Об образе Божием». Кессель прочел ее сразу, но так и не вернул, то забывая об этом, то откладывая на потом. Может ли он теперь оставить ее себе? Приличия требовали, конечно, отослать статью сестре доктора Якоби, приложив несколько строк соболезнования – адрес сестры был напечатан в газете. Как же ее фамилия? Газету он оставил в метро. Впрочем, ее еще можно купить, ведь газета сегодняшняя. Но в этом районе, полном однообразных жилых домов, нет газетного киоска.
Можно позвонить в редакцию и попросить прислать этот номер. Можно, наконец, найти телефон храма Сердца Господня и позвонить туда. Там наверное знают фамилию сестры и адрес. Или отослать статью прямо туда с просьбой передать ее по назначению.
«Об образе Божием». Лишь человеческой самовлюбленностью, писал доктор Якоби, объясняется распространенный вывод, делаемый из стихов 26 и 27 первой главы книги Бытия, будто Господь Бог имеет человеческий облик. И хотя текст Священного Писания и является боговдохновенным, однако записывался он людьми. Поэтому священен лишь смысл Писания, но не его отдельные слова. Кроме того, к самым первым главам книги Бытия нужно вообще относиться с осторожностью. В те времена, когда тексты Ветхого Завета записывались, у книг еще не было обложек, их роль выполняли первые страницы, которые, естественно, изнашивались быстрее всего. Можно представить себе, как выглядели книги, прошедшие через руки нескольких поколений читателей – а то и нескольких десятков поколений! И кто скажет теперь, как восстанавливались вытертые места и какие слова вписывались вместо утраченных? Кроме того, и в самом тексте сказано: «сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему» (Быт. 1:26) – по образу, а не по образцу.
Понимая и полностью принимая любовь к человеку – к отдельному человеку, – продолжал доктор Якоби, – я не приемлю безликой любви к человечеству. Если уж на то пошло, то человечество в целом следует рассматривать как вредный фактор, разрушающий целостность творения. И эта целостность разрушена уже почти полностью. Виды животных уничтожаются один за другим. Правда, это касается главным образом сравнительно крупных животных, так что в скором времени из фауны на земле останутся лишь тараканы да саранча. «Эксперимент под названием ‘Человек» провалился». Неужели Бог может иметь облик одного из представителей этого самовлюбленного вредного вида? Слова же книги Бытия: да владычествуют они надо всем остальным творением – представляютсобой либо позднейшую вставку, либо нечто еще худшее: проклятие. Нет, Бог не может иметь облик человека. Скорее уж, животного или птицы, например, орла… Хотя орел слишком высокомерен и к тому же глуп, так что, возможно, Бог обладает обликом столь часто высмеиваемого, на деле же могучего и благородного носорога. Или какого-нибудь высокого дерева, например, пинии или древнего кедра. Но вероятнее всего, закончил доктор Якоби, подлинный облик Бога – это камень.
Все, что названо именем, смертно.
Бессмертна лишь россыпь безымянных камней.
Были ли в статье доктора Якоби эти строки? Нет, вспомнил Кессель, их там не было.
Трамвай, на котором приехал Кессель, догнал его и поехал дальше в город. В нем, кроме водителя, опять никого не было. С человеческой историей тоже все обстоит, как с трамваем: в любом деле мало кто участвует с самого начала.
Рената убрала все Зайчикины вещи. Стол Кесселя стоял на прежнем месте у него в кабинете. Вязкие, сиропообразные следы пребывания Зайчика в доме постепенно таяли и со временем исчезли совсем. К концу недели из Берлина прибыл барабан. Кессель поставил его возле письменного стола. В мае он получил еще одну посылку, тоже из Берлина. К ней была приложена дружеская записка доктора Аякса. Что находится в посылке, писал он, ему неизвестно. Она долго разыскивала адресата и наконец попала к ним, в новое отделение, а он просто пересылает ее по назначению. В посылке оказалось восемьдесят деревянных тарелок с резным букетиком альпийских цветов – горечавки, шиповника и эдельвейса. По краю тарелки шла надпись; Кессель не мог ее прочитать, но знал, что там написано «Привет с Баварских Альп» по-японски.
Семьдесят девять тарелок Кессель со временем раздарил – к Новому году, дням рождения и разным другим праздникам, оставив себе лишь одну. Она долго стояла у него на барабане, служа пепельницей. Цветы на дне тарелки с годами обгорели или стерлись от пепла. А надпись осталась.