Вот уже несколько дней у меня опять есть крыша над головой, и к тому же, как мне кажется, я очень многое успел. У меня есть еда и питье, и я знакомлюсь с миром, который для меня совершенно нов. Правда, я не выпускаю при этом из виду свою главную цель — выяснить, когда будут разрушены благодатным солнцем Его Императорского Величества черные происки злокозненного канцлера Ля Ду-цзи. Только выдержавший государственный экзамен господин Ши-ми мог бы мне помочь в этом или указать путь к моей цели, но он вернется в Либицзин лишь через некоторое время. Но когда? Если бы я это знал.
После той ночи на «да-чжа» с фальшивым другом Хэн Цзи я на всякий случай еще раз сходил к Дворцу Учености и оставил у привратника письмо, написанное языком и значками большеносых.
Поскольку, как я узнал, здесь было много выдержавших государственный экзамен ученых с. фамилией Ши-ми, которые во Дворце Учености в Либицзине распространяют свою мудрость среди (надеюсь, переимчивых) учеников, то я снаружи на конверте написал следующее: «Утренней заре науки, выдержавшему государственный экзамен сиятельному господину Ши-ми, а именно тому из носителей сверкающего имени Ши-ми, который знает недостойного червя тао-дая, просьба вручить это письмо».
Заспанный привратник посмотрел на меня одним глазом (второй его глаз в это время продолжал спать) и сказал:
— Будет сделано.
У меня было мало надежды, что это письмо дойдет до господина Ши-ми, но я не хотел упускать ни малейшей возможности. В этот день город Либицзин слегка оживился. Открылись магазины, вокруг сновали люди. Наконец наступила прекрасная погода, но мое настроение, как и следовало ожидать, было мрачным. Гнев на фальшивого друга Хэн Цзи сменился глубокой печалью. Разве не он сам говорил об «издохших душах»? Почти полстолетия безобразноликий Хо Нэйге или его предшественники и сообщники лишали радости жителей Красной провинции. Радость считалась подозрительной. Смеяться можно было только по разрешению свыше. Выражать радость дозволялось только по поводу Красных Знамен, прогресса, угрюмого лица Хо Нэйге и бороды Ка Ма'са. В своей собственной стране они были как заключенные. Они были загнаны в свои ужасные четырехугольные дома и вдыхали там запах инкубатора.
Все прекрасное запрещалось под угрозой наказания. Можно ли их осуждать? Они же не виноваты, что не знают, что такое «прекрасно». Что у них искалеченные души, проступающие сквозь их лица, и даже их ноги вынуждены спотыкаться. Постепенно меня охватила иная ярость: не ярость против бедного, хотя и неверного Хэн Цзи, которому я между тем искренне желаю удачи с украденными у меня деньгами, а против Хо Нэйге и ужасного Ка Ма'са. Существует ли более преступное, убивающее души учение чем то, которое придумали Ка Ма'с и Лэй Нин? Думаю, нет. Во всяком случае такое, которое можно было бы воплотить в жизнь? Все ли понимали, что под небесами всерьез распространяется глупость: «необходимо заставить массы быть счастливыми»? Среди всех проявлений слабоумия, которые выказывает или, лучше сказать, излучает большеносость в своем ослеплении прогрессом, учение Ка Ма'са и Лэй Нина представляются мне самым слабоумным. (Всерьез его принимали только те — как меня уверяли — кто не собирался жить под его господством. И если подумать, что сделали с ос-си Хо Нэйге и его сообщники, то можно согласиться с Хэн Цзи, неоднократно повторявший, когда о том заходила речь: «наконец-то сдохший Хо Нэйге».)
Бродя по улицам среди большеносых, я случайно попал на широкую площадь. Я был уставшим и растерянным. Сев на низкую каменную ограду, я попытался обдумать свое положение, но мои размышления были прерваны храпом с всхлипываниями. Я обернулся и заметил, что за моей спиной к другой стороне ограды прислонился старый человек. Ос-си. Я узнал его по шапке. Во время угрюмого Хо Нэйге все ос-си носили такие вот круглые плоские шапки преимущественно коричневого цвета со слегка выдающимся вперед козырьком. Очень некрасивые, придающие лицу выражение легкой тупости. Я не знаю, обязательным ли было ношение этих шапок, или ничего другого не оставалось, потому что в продаже ничего больше не было. Во всяком случае у этого старика, который в скрюченном, более того — в каком-то смятом состоянии прислонился к стене, на голове была ос-си-шапка, и я бы подумал, что старик мертв, если бы он не так ужасающе храпел.
Я совсем размягчился, хотя и без того был настроен упаднически, вынул из сумки голубую денежную бумажку, свернул ее и сунул в руку храпящего во сне старика. Его кулак слегка сжался, но потом рука упала в сторону, на траву. Это было вдохновение. Ты спросишь меня, почему я сделал это? Не знаю. В то, что добрые дела впоследствии вознаграждаются, я верю так же мало, как и ты, дорогой Цзи-гу. Сам себе я объясняю свой поступок скорее всего тем, что у меня появился бы прекрасный материал для наблюдения, как будет реагировать старик. Но как именно, увидеть мне не удалось, потому что я тут же пошел дальше.
В моей голове возникли разнообразные картины дальнейшего: возможно, он теперь уверовал в добрых фей? возможно, он направо и налево рассказывает своим об этом чуде, и по ночам все бедствующие пробираются в это место и пытаются спать с раскрытой ладонью? В одно я верю твердо — что он, откуда бы эти деньги по его соображениям ни взялись, их тут же пропьет.
И еще одно, как я вспоминаю, мерцало во мне: теперь, думал я, у меня больше ничего нет; теперь, мировой дух, ты волен делать со мной, что захочешь.
Ну и что же он сделал со мной? Вознаградил ли он меня? И существует ли вообще награда добрым людям? Нет, потому что даже не сунь я в руку старика деньги, я бы все равно встретился с ослом…
…или все же не встретился? Я бы остался там сидеть, возможно, еще целый час, не так быстро ринулся бы прочь, и мой путь не пересекся бы с путем осла…
Пусть будет так, как суждено. Осла вели под уздцы девушка в пестрых одеждах и карлик, и с обоих его боков свисали картонные таблички, на которых было написано: можно посетить цирк Ша Би-до, который сегодня находится в этом городе, а сзади к хвосту осла была прикреплена вывеска, что цирку требуются работники.
Это не было ни интересным, ни прежде всего легким занятием. Как хорошо, что никто из родного времени не видел меня, — а ты, в чем я уверен, сохранишь это как тайну, уже не говоря о том, что ты, даже если и захочешь, не сможешь это описать — потому что невозможно представить мандарина Гао-дая, начальника императорской Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал» с вилами для уборки навоза в руках.
А вот злобу остальных господ с навозными вилами, когда они заметили мою неумелость, вообразить вполне удастся. А как я мог быть ловким и умелым, если никогда в жизни мои руки не прикасались к таким предметам, уж по крайней мере — к навозным вилам.
Но я должен был быть довольным, и не только из-за того, что получил пищу и (хотя и передвижную) крышу над головой и постель, в которую мог лечь, смертельно устав, когда представление заканчивалось, животные угомонялись в своих клетках, а я, наконец, имел право расстаться со своими вилами, но и из-за Дарующей жизнь бумаги.
Я уже сообщал тебе, что большеносые одержимы страстью исписывать любую ровную поверхность. Писание — что-то вроде фетиша для них. Так как не хватает стен, чтобы удовлетворить их манию писания, то из-за этого фетиша у них образовалась зависимость от бумаги. Бумага сопровождает большеносых с первых часов их существования. Я узнал об этом в той самой больнице. Когда появляется на свет большеносый младенец, его обмывают и тотчас, в самую первую очередь акушерка берет клочок бумаги, на котором отмечает вес и рост новорожденного, как будто это представляет какой-то интерес. Эта и другие бумаги, на которых шаг за шагом помечается все, что случается с ребенком, а затем и взрослым человеком, сопровождает большеносого на протяжении всей его жизни. Я думаю, что они помечают даже те моменты, когда меняют свое платье. Поневоле со временем эта кипа бумаг накрывает большеносого с головой, а когда тот умирает, тут же изготовляется заключительная бумага, труп большеносого или сжигается, или предается земле, но не та бумажная гора, которую он оставил после себя. Его бумажное существование продолжается при известных условиях даже после смерти, а именно тогда, когда его потомки начинают бороться за наследство. Создается впечатление, что бумажная гора может существовать без большеносого, он же без соответствующей бумаги — нет.
Главную бумагу называют Па-no. В Па-по занесены некоторые данные о его обладателе и помещен его крошечный портрет. Па-по — это все и вся в жизни большеносых, Па-по может и имеет право быть изготовлен только в Высоком учреждении и почитается, как святыня. Без Па-по в мире большеносых ты не человек.
У меня, как можно легко догадаться Па-по не было. Таким образом, человеком я не был.
По счастью в цирке на подобные бумажные дела в виде исключения не смотрят так строго. Когда я обратился к карлику, ведшему осла (с подобающей вежливостью, но не более того) и сказал, что готов приняться за работу, о которой указано на привязанной к хвосту осла вывеске, в ответ он только резко бросил: «Иди с нами». Я прошагал вслед за ослом несколько раз вдоль и поперек города. Наконец, мы вернулись обратно к цирку, и я был представлен цирковому хозяину. Он был ростом с башню, без каких либо волос на голове, взамен этого у него были усы размером с двух бобров, а кроме того золотое кольцо в ухе. Но он оказался дружелюбным.
— Так, — сказал он. — Ты хочешь у нас работать. Как тебя зовут?
— Гао-дай.
— А где твой Па-по?
Я покачал головой.
— Ага, — сказал он. — Ты из этих. — Он засмеялся: Приступай. На дворе получишь навозные вилы. А там посмотрим.
Я должен был сообщить ему, когда и где я родился. Смешные вопросы. Ты знаешь, когда ты родился? Большеносые знают не только день, но и час. Представляешь, они всерьез верят, что расположение звезд на момент их рождения оказывает влияние на их судьбу. Вот так!
Но что я ответил Бобровым усам?
— Город, в котором я родился, называется Кайфын, — сказал я.
— Так, — протянул он. — И когда же?
Я отсчитал назад. Ты должен знать, что у большеносых ужасающе длинные обозначения годов. Они считают не как мы по годам правления Его Высочайшего Императорского Величества или по затмениям солнца, или наводнениям; они считают годы вперед, начиная приблизительно с того, когда их бог был прибит гвоздями к стене. Таким образом у них вскоре наступит двухтысячный год. Я отсчитал назад и назвал число, соответствующее тому, что получится, если вычесть из принятого у них года мой возраст.
— Так, — сказал бобровоусый, — и где же ты потерял свой Па-по?
И тут у меня в голове забрезжила мысль, что Высокое Учреждение можно и обмануть.
— Нет, — закричал я. — Я его не потерял, его украли. Его украл Хэн Цзи. Вместе с деньгами.
— Хэн Цзи, — сказал бобровоусый. — очень хорошо.
После чего меня отпустили, и я должен был приняться за навоз во дворе.
Через два дня у меня был уже мой собственный Па-по. А когда у тебя есть Па-по, все остальные священные бумаги появляются будто сами собой. У меня их уже целая куча толщиной с мой палец. Но Па-по с моим маленьким портретом самая прекрасная из них.
Увеселения большеносых, как я уже писал тебе в тех письмах прошлых лет, нам непонятны и чужды. Они очень шумные и заканчиваются давкой. Самой близкой для нас по духу из их забав можно считать цирк, но и тут имеются решительные различия: большеносые любят то, что нам отвратительно, а именно дрессировку животных. Все, что передвигается на четырех ногах, самым преступным образом превращают в предмет для фокусов, прежде всего лошадей, потом слонов, собак, ослов, верблюдов, даже таких диких зверей, как львов и тигров — и чем более они ужасны, тем охотнее — даже морских львов и тому подобную нечисть, и самым невероятным образом блох и вшей. Кроме блох и вшей, которых соответствующий дрессировщик, естественно, хранит в коробках, все животные в их клетках (где они находятся взаперти все время, кроме того, когда выступают), производят много навоза, и убирать этот навоз в течение многих дней было моей обязанностью и обязанностью еще трех остальных навозных людей. С одним из них, по имени И-гоу, я разделяю комнату. Но эта комната есть не что иное, как повозка из дерева, стоящая среди таких же повозок позади циркового шатра. И-гоу большой, рыжеволосый и очень печальный. Родом он из страны, являющейся родиной уже неоднократно упоминавшегося здесь Универсального преступника Лэй Нина. В большинстве случаев И-гоу лежит на кровати, уставившись в Ящик Дальнего Видения, которым оборудована каждая наша комната-повозка. Если он не смотрит в Ящик, то поет песни и при этом плачет. У него тоже не было Па-по, когда он примкнул к цирку. Так он мне сказал.
Таков мой товарищ по комнате И-гоу. Двое остальных ничем не примечательны, правда у младшего из них очень красный нос. Я самый маленький из четверых. Я здесь вообще почти всегда самый маленький. Мир большеносых населен великанами, даже женщины возвышаются до уличных фонарей. Только иногда, нет: скорее, к удивлению, часто, натыкаешься в этой стране на тех островных карликов с востока, которых здесь называют Яп-цзи и которые с плоскими лицами и черными портфелями в руках рыщут вокруг и занимаются еще более темными аферами, чем гиены вес-си. Так мне сказали. Поскольку я не имею никакого отношения к их делишкам, опасаться их мне не приходится, и я радуюсь, глядя на них: в большинстве случаев ростом они еще меньше меня.
Как-то раз я прервал пение И-гоу и спросил, как так получилось, что большеносые так мощно растут вверх — и чем моложе, тем они выше. Это связано, сказал И-гоу, с искусственным навозом. Уже приблизительно сто лет они больше не используют натуральный навоз для удобрения полей, только искусственный. С тех самых времен наблюдается неестественный рост ввысь большинства большеносых. Таким образом, между этими двумя явлениями имеется взаимосвязь. Вероятно, так думает И-гоу, искусственный навоз пропитал всю землю, его миазмы проникли снизу в тела людей и потянули их наверх.
— Почему же я тогда такой маленький? — спросил я.
— Возможно, дело в твоих маленьких ногах. Тебе разве не бросилось в глаза, что у всех большеносых большие ноги? Посмотри на мои. Твои ноги слишком малы, чтобы пропустить через себя миазмы искусственного навоза.
Я сомневаюсь в теории И-гоу. Но если она верна, то значит миазмы искусственного навоза поднимаются вплоть до мозгов большеносых и разрушают в них способность познавать решающие взаимосвязи вещей.
На всякий случай вслух я это не произнес.
И-гоу рассказал мне о своей родине. Он называет ее «матушка» или «страна черной земли». Люди там, сказал он, питаются в основном водкой. Поэты там — а прекрасный язык людей черной земли породил много поэтов — так невероятно печальны, так безутешны в глубине своей великой доброй души, что все они без исключения после того как напишут свои выдающиеся произведения, тут же сходят с ума или с удовольствием кончают жизнь самоубийством. Он показал мне маленькую книжечку. Она была усеяна непонятными мне значками. Много лет назад ее написал любимый поэт И-гоу по имени Го-го. Сначала он впал в тоску, а затем и в религиозное безумие. В книге говорится, как объяснил мне И-гоу, о мертвых душах (что типично, подумал я). Но поэты, как сказал И-гоу, никогда не были любимы государственной властью, во всяком случае хорошие — никогда, плохие же поощрялись (как и повсюду, подумалось мне, как и у нас — ведь тебе известны неслыханные вирши канцлера Ля Ду-цзи?). И часто случалось, что те поэты, которые сами не желали сходить с ума, помещались государством или в сумасшедшие дома или запрятывались в темницы, где все равно лишались разума.
Замечательная страна, эта «матушка черная земля».
Там, рассказывал мне И-гоу, и Лэй Нин на своем месте, там для некоторых людей лжеучение Ка Ма'са тоже упало на благодатную почву. Огромная, можно сказать, гигантская империя, простиравшаяся на другой стороне вплоть до Срединного Царства, управлялась с незапамятных времен императорами, которые по большей части были тиранами. Последний из них был стерт с лица земли, и именно тот самый Лэй Нин стал новым тираном. Он был, сказал И-гоу, лицемерно улыбающимся тираном. Никто, сказал И-гоу, а я ему охотно верю, в действительности не верил в учение Ка Ма'са о всеобщем счастье, в том числе и сам Лэй Нин. Он лишь хитроумнейшим образом использовал это учение, чтобы самому удержаться у власти, что ему удавалось в течение нескольких лет, пока другой осчастливливатель народа не задул огонь его жизни, а тому — следующий и так далее, как оно и бывает при тираниях.
Но когда последний из череды осчастливливателей узнал, что народ готов спиться окончательно, если это осчастливливание не прекратить, он велел с ним покончить.
— Но лучше у нас от этого не стало, — сказал И-гоу и засвистел печальную мелодию.
Он пригласил меня посетить его в стране черной земли, если он туда вернется. Я обдумаю его предложение.
Каждый вечер цирк дает представление. По нашим меркам здешних акробатов можно назвать жалкими. Многие работают спустя рукава. Все это выглядит совершенно не элегантно, а самое отвратительное, как я уже говорил, это их насилие над животными. В промежутках выступают комические фигуры, разыгрывающие популярные анекдоты. Один из номеров состоит в том, что некий человек вызывающей ужас наружности бросает ножи в почти неодетую девушку, прикрепленную к диску. Но в нее он еще ни разу не попал.
Когда я в тот день обратился к карлику с ослом, я и не подозревал, что тем самым в конечном счете ставлю свою жизнь на карту. Еще немного, дорогой Цзи-гу, и я бы больше никогда не вернулся в свое родное время, и поскольку тебе поневоле ничего не будет известно об этих местах, ты посчитаешь меня исчезнувшим в водовороте будущего времени.
Так что же случилось? И что же спасло меня?
Цирк постоянно перемещается с места на место. Много дней мы оставались в Либицзине, потому что это большой город, в связи с чем мы понадеялись на большой приток зрителей. Когда через некоторое время выяснилось, что зрителей мало и метатель ножей (его зовут Вань-Тань) бросает их перед почти пустыми скамейками, Бобровые усы распорядился сложить шатер и двигаться дальше вместе со всем скарбом и повозками и всем прочим, включая, конечно, и передвижные клетки с дикими зверями. Потом мы дали по одному или несколько представлений во многих маленьких городках, а также в некоторых среднего размера, смотря по обстоятельствам — в маленьких городках по одному, в средних несколько. Мы тащились на север, и приблизительно через месяц добрались до большого, очень большого города «Дай мне марку» (Этот город называется так потому, сказал мне И-гоу, что здесь невозможно выйти на улицу без того, чтобы у тебя не начали клянчить деньги, причем зачастую самым грубым образом.)
Здесь, так приказал Бобровые усы, мы останемся надолго. Так город «Дай мне марку» чуть было не стал городом моего конца.
Через несколько дней после отъезда из Либицзина я заметил, что песни И-гоу стали веселее. Сначала я не придал этому никакого значения. Должен заметить, что девушка, сопровождавшая вместе с карликом осла, была той самой, которая почти неодетая каждый вечер стояла прикрепленной к диску, куда Вань-Тань бросал свои ножи. Девушку звали Ю-ли, она была такая красивая, что понравилась даже мне. Для большеносой у нее был сравнительно небольшой нос и не такие большие ноги. Однако я был далек от каких-либо мыслей о надежде, уже не говоря о том, что мог заранее предсказать сопротивление молодой дамы такому старому стручку, как я, к тому же размахивающему навозными вилами. У меня были (и есть) другие заботы. Я не настолько лишился разума, чтобы осложнять свою и так сложную ситуацию ради какой-то любовной авантюры.
Ю-ли была подругой — а может быть, женой или возлюбленной? — тут никто этого точно не знал — метателя ножей Вань-Тань. Но уже давно, как выяснилось позже, на девушку положил глаз печальный И-гоу, сначала совершенно напрасно, но к тому времени, когда мы прибыли в город «Дай мне марку», Ю-ли со своей стороны тоже стала бросать взоры на И-гоу и всегда, когда Вань-Тань в пустом шатре тренировался в метании ножей или уходил в город чтобы, как это называл И-гоу, «смочить горло» или отсутствовал по какой-нибудь иной причине, И-гоу проскальзывал в жилую повозку метателя ножей, где его поджидала Ю-ли, и без сомнения тут же ее осчастливливал.
Дела у И-гоу и Ю-ли шли, как по маслу, потому что метатель ножей очень часто отлучался в город «смочить горло» или еще за чем-нибудь, кроме того «смачивающие горло бодрящие напитки» нередко оказывали на него скорее утомляющее воздействие, и он зачастую возвращался из города домой, выписывая кренделя и с большим трудом находил свою жилую повозку. При подобных обстоятельствах И-гоу мог с легкостью убежать, тем более что метатель ножей обычно возвещал о своем прибытии в родные края громкими, разносящимися во все стороны песнями.
Мне неизвестно, намекнул ли кто-нибудь ему — кто-то из отвергнутых Ю-ли и ставшим из-за этого ее недоброжелателем, или по причине враждебных (или дружеских?) чувств к метателю ножей, — или в нем самом закралось подозрение, повторяю, я не знаю. Во всяком случае в один прекрасный день он решил покончить с этим делом, для отвода глаз пошел в город, но не стал там принимать «смачивающие горло напитки» и без всякого пения неожиданно появился с другой стороны циркового лагеря.
Но я его увидел.
«И-гоу мой друг, — подумал я, — а метатель ножей — нет».
Незаметно, благодаря своему маленькому росту, я скользнул к жилой повозке метателя ножей, постучал в дверь и прошипел: «Берегитесь беды». Ю-ли вскрикнула: «Он вернулся?» — «Да», — прошипел я. Тут И-гоу ринулся вон из повозки, почти вовремя, еще до того, как метатель ножей появился из-за угла. Полуодетый И-гоу спрятался в большой куче сена, сложенной сбоку от жилой повозки, я же быстро ринулся к нашему жилью. Я услышал, как стерва проворковала пришельцу «Ах, милый, ты вернулся, как хорошо!» и хотела было заманить его в сети своей хитрости, потому что была голой.
Но Вань-Тань отшвырнул ее в сторону с криком «Где этот гад?» и начал рыскать между жилыми повозками. Все это произошло очень быстро и очень громко.
Цирковые артисты вышли из своих повозок (дело происходило очень поздно, после представления), полусонные, но любопытные. Зажгли огни, звери начали беспокоиться, львы и тигры недовольно рычать. Бобровые усы (в странной розовой ночной рубашке) вышел из своего жилища и рявкнул: «Вы что, с ума тут все посходили?» и «Тихо! Я спать хочу!»
Но Вань-Тань тоже закричал, сжал кулаки и в ярости заметался взад-вперед. Ю-ли взвыла, И-гоу дрожал в сене — как я выяснил позже, метатель ножей не видел ни И-гоу, ни меня, когда я, маленький и согнувшийся до предела, благоразумно выбрав вводящее в заблуждение направление — затерялся среди звериных клеток. То ли метатель ножей тоже ненамеренно был введен в заблуждение доносчиком, который, вероятно, и сам ничего толком не знал и лишь, как это часто случается, бросил в воздух смутные подозрения, то ли мысли Вань-Таня внезапно пошли в неверном направлении, мне уже не выяснить. Во всяком случае Вань-Тань заподозрил не И-гоу или меня, а одного из карликов (большеносые называют их Ли-ли-пу), того самого, который шел с ослом, старого человека по прозвищу «Маленький Хо». Подозрение метателя ножей, естественно, укрепилось, когда он заметил меня, почти такого же маленького, как «Маленький Хо», в тот момент, когда я прошмыгнул прочь.
Вань-Тань зарычал:
— Где этот подлец, где этот свинячий Ли-ли-пу, я убью его! Дайте мне соковыжималку, я раздавлю его!
Ничего не подозревающий Маленький Хо вышел из своей жилой повозки, любопытный как и все. Вань-Тань, наконец, заметил его (ослепленный яростью, он несколько раз пробежал мимо), но не стал давить соковыжималкой — он бросил в него один из своих ножей, которым пронзил левое ухо карлика и пригвоздил его к жилой повозке.
Лицо Маленького Хо пошло полосами зеленого, как у лягушки, цвета. Он взвыл, да так, как я никогда в жизни не слышал, одновременно издавая какие-то хриплые звуки. Второй нож, предназначенный для правого уха, не попал в цель и воткнулся в стену в непосредственной близости от головы карлика. Потом сильные установщики шатра одолели-таки Вань-Таня, затем появились городские ищейки и вслед за ними врач.
С этого момента от номера с метателем ножей пришлось отказаться, потому что он сидел в тюрьме. Судья ему не поверил, что он не покушался на жизнь Маленького Хо, а лишь целился в ухо. Вань-Тань вызвался прямо в зале суда продемонстрировать свое искусство и показать, что он может безошибочно попасть в любую самую маленькую цель и что его зашита не основывается на абсурде. Судья согласился, но запретил в качестве цели использовать его ухо и велел нарисовать на стене круг из ушей.
Вань-Тань, возможно, в возбуждении промахнулся, судья сказал: «Ну, стало быть…», и Вань-Тань был осужден за попытку к убийству. Ю-ли, не простившись, исчезла на следующий день после случившегося вместе с И-гоу, который, следует добавить, во время всеобщей суматохи благополучно вылез из кучи сена и смешался с толпой любопытствующих.
Но и Маленький Хо выпал из последующих представлений. Ранение уха не было очень тяжелым, но ли-ли-пу пережил обрыв жизненных нитей, продолжал дрожать и не смог больше удерживать мочу. Его вынуждены были поместить в больницу, и мы его тоже больше никогда не увидели.
Однако Маленький Хо — помимо того, что он в паузах отпускал банальные шутки — был членом состоящей из пяти господ и двух дам труппы ли-ли-пу-прыгунов.
Бобровые усы ревел и угрожал, что он сам повесится, а перед этим подожжет цирк (но ни то, ни другое никто всерьез не принимал) и успокоился только тогда, когда некая Ти На, наездница, указав на меня, сказала:
— Возьми его, он не намного выше.
Так я стал запасным карликом. Правда, отпускать банальные шутки меня не заставляли (вместо Маленького Хо этим стал заниматься другой член труппы), но я должен был, что мне удалось довольно-таки быстро освоить, прыгать по манежу в ярко раскрашенных костюмах. Чего только не приходится проделывать в мире большеносых. Но в качестве ли-ли-пу я заработал гораздо больше денег, чем орудуя навозными вилами.
Но я не хотел бы умолчать о самом ужасном из того, что мне пришлось здесь пережить: не крик, не ярость, не страх сильнее всего врезались мне в память, а глаза приколотого за ухо к стене карлика: они застыли, как мрамор, и все, что было в глазах белым — почернело.