Эхо любви. Стихотворения. Поэмы (сборник)

Рождественский Роберт Иванович

Из сборника

«Сын Веры»

(1966)

 

 

Стихи о хане Батые

А все-таки ошибся            старикан! Не рассчитал всего впервые в жизни. Великий хан. Победоносный хан. Такой мудрец и –            надо же! –                 ошибся. Текла,      ревя и радуясь,                 орда. Ее от крови           било и качало. Разбросанно горели города, и не хватало стрел в больших колчанах. Белели трупы            недругов босых. Распахивал огонь любые двери! Дразнил мороз. Смешил чужой язык. И сабли от работы не ржавели. И пахло дымом,            потом и навозом… Все, что еще могло гореть,                      спалив, к тяжелым пропылившимся повозкам пришельцы гнали                пленников своих. Они добычею в пути менялись. И, сутолоку в лагерь принося, всех ставили к колесам. И смеялись: «Смерть!» –           если ты был выше колеса. У воина рука не задрожит. Великий хан            все обусловил четко. Везло лишь детям. Оставались жить славянские       мальчишки и девчонки. Возвышенные, как на образах. Что происходит –                понимали слабо… Но ненависть в заплаканных глазах уже тогда –           не детская –                     пылала! Они молчали. Ветер утихал. Звенел над головами                 рыжий полдень… И все-таки ошибся                 мудрый хан! Ошибся хан и ничего не понял!.. Они еще построятся                 в полки. Уже грядет, уже маячит           битва!.. Колеса были           слишком высоки. А дети подрастают                 очень быстро.

 

Другу, которому я не успел написать стихов

Есть на свете            такие парни – дышит громко, смеется громко, любит громко и шепчет       громко! Есть на свете            такие парни… Есть на свете            такие парни! К жизни       он припадает губами, Пьет ее. И напиться не хочет… И когда –       такие! –                 уходят вдруг, на взлете, на взмахе, на вздохе, – как земля в сентябре,                 обильны, – ничего не чувствуешь. Только жжет обида.           Одна обида. На кого – не знаю. Обида. И гадать не хочу. Обида. Есть на свете            такие парни. Все для жизни в них – не для памяти! Память, в общем-то,                 по иронии – вещь достаточно односторонняя. И бубнить про нее округло в данном случае слишком глупо, слишком горько            и бесполезно… Мы –      живые. Мы –      из железа. Пусть намеком            пустые урны крематорий держит за пазухой. Вновь меня       заполняет утро, как улыбка Женьки Урбанского.

 

«Говорила мама…»

Говорила мама: «Сынок,       уймись! Чего тебе все неймется?..» Говорила мама:            «Делом займись… Когда ж ты это делом займешься?..» Дело мое, дело –            маета моя. Мой восторг.            Мое любопытство. Давняя усталость.                И крепкая шлея. Торжество мое.            Моя пытка. Может быть, и вправду                 резона                      нет выводить корявые буковки! Может, где-то рук моих дожидается нефть с краю от читательской публики. Пусть бы       где-нибудь у серьезной реки бригадир, бровастый, как демон, по ранжиру выстроя                 крутые матюги, учил бы меня заниматься делом… Это – не кокетство. Совсем не то. Не буду я       ни для кого обузой… Но уже проверил: никогда и ни за что дело мое       меня не отпустит. Знаю, куда бы меня ни занесло – встанет на пути            неизменно дело мое, дело. Мое ремесло. Радостная       высшая мера. Но когда порою предзаревой никчемными            кажутся слова, я тихо усмехаюсь. Качаю головой. И думаю, что мама была            права.

 

«Мне уже в который раз…»

Мне уже в который раз снится тот же самый сон: затемненные дома спину горбят. До второго этажа            город снегом занесен – неживой, не простой, старый город. Долгой полночью накрыт. Звездным инеем согрет. На плечах моей земли –                 снег налипший. Будто он –       за тыщу зим. Будто он –       на тыщу лет. Только я и сквозь него –                      слышу!                           Слышу! Продирается трава. Продирается,            крича! Так продрогшее зверье            рвется к снеди. У меня в ушах звенит            боль зеленого луча. Я ползу, я плыву       в темном снеге. Я хочу спасти в траве                 молчаливых светляков. Но грохочет надо мной мир уставший. До травы, как до весны,            невозможно далеко. Далеко-далеко. Даже дальше. Нет еще других времен. Нет еще других погод. Лишь зыбучая метель                 впала в ярость. Это –      очень старый сон. Это –      сорок первый год. Это –      карточки на хлеб потерялись.

 

«Приходит врач, на воробья похожий…»

Приходит врач, на воробья похожий, и прыгает смешно перед постелью. И клювиком выстукивает грудь. И маленькими крылышками машет. – Ну, как дела? –            чирикает привычно. – Есть жалобы?.. – Я отвечаю:           – Есть. Есть жалобы. Есть очень много жалоб… Вот, – говорю, –            не прыгал с парашютом… Вот, – говорю, –            на лошади не ездил… По проволоке в цирке не ходил… Он морщится: – Да бросьте вы! Не надо! Ведь я серьезно… – Я серьезно тоже. Послушайте, великолепный доктор: когда-то в Омске            у большой реки мальчишка жил, затравленный войною… Он так мечтал о небе –                 синем-синем! О невозможно белом парашюте, качающемся в теплой тишине… Еще мечтал он            о ночных погонях! О странном, древнем ощущенье скачки, когда подпрыгивает сердце к горлу и ноги прирастают к стременам!.. Он цирк любил. И в нем –       не акробатов, не клоунов, не львов,       больших и грустных, а девочку,       шагающую мягко по воздуху,           спрессованному в нить. О, как он после представлений клялся: «Я научусь! И я пойду за нею!..» Вы скажете:           «Но это все наивно…» Да-да, конечно. Это все наивно. Мы –      взрослые –            мечтаем по-другому и о другом… Мечта приходит к нам еще неосязаемой,            неясной, невидимой, неназванной,            как правнук. И остается в нас до исполненья. Или до смерти. Это все равно. Мы без мечты немыслимы.                      Бессильны. Но если исполняется она, за ней – как ослепление – другая!.. Исполнилось лишь самое начало. Любовь исполнилась и крик ребенка. Исполнились друзья,                 дороги,                      дали. Не все дороги и не все друзья, – я это понимаю!.. Только где – т о живут мечты –            наивные, смешные, – с которых мы и начали мечтать. Они нам в спины смотрят долго-долго – вдруг обернемся и «спасибо!» скажем. Рукой взмахнем:            – Счастливо!..                      Оставайтесь… Простите за измену. Мы спешим… – Но, может, это даже не измена?! …А доктор       собирает чемоданчик. Молчит и улыбается по-птичьи. Уходит. И уже у самой двери он тихо говорит: – А я мечтал… давно когда-то…            вырастить                      овчарку… А после       подарить погранзаставе… И не успел… – Действительно, смешно.

 

«Взял билет до станции Первая любовь…»

Взял билет до станции                 Первая любовь. Взял его негаданно. Шутя. Невзначай. Не было попутчиков. Был дым голубой. Сигареты кислые.            И крепкий чай. А еще шаталась монотонная мгла. А еще задумчиво гудел паровоз…. Там, на этой станции,                 вершина была. Тепла я верш и на. До самых звезд. Ты ее по имени сейчас не зови, хоть она осталась –                 лицом на зарю… Встал я у подножия                 Первой любви. Пусть не поднимусь уже – так посмотрю. Потянулся к камню раскаленной рукой, голову закинул, торопясь и дрожа… А вершины вроде бы и нет никакой. А она, оказывается,                 в пол-этажа… Погоди, но, может быть, память слаба?.. Снег слетает мудро. Широко. Тяжело. В слове       буквы смерзлись. Во фразе –       слова… Ах, как замело все! Как замело!.. И летел из прошлого                 поезд слепой. Будто в долгий обморок, в метели нырял… Есть такая станция – Первая любовь. Там темно и холодно.                 Я проверял.

 

«Где-то оторопь зноя с ног человека валит…»

Где-то оторопь зноя                 с ног человека валит, где-то метель по насту                 щупальцами тарахтит… А твоего солнца хватит на десять Африк. А твоего холода – на несколько Антарктид… Снова,      крича от ярости,                 вулканы стучатся в землю! Гулким,       дымящимся клекотом                 планета потрясена… А ты – беспощадней пожаров. Сильнее землетрясений. И в тысячу раз беспомощней двухмесячного пацана… Оглядываться не стоит. Оправдываться не надо. Я только все чаще спрашиваю с улыбкою и тоской: – За что мне            такая мука? За что мне       такая награда? Ежеминутная сутолока. Ежесекундный покой.

 

ЖАРА

Я такой жары           еще не помню… Жарко паутине. Жарко полдню. Жарко сквозняку,            дыханью,                 шагу. Жарко… Кажутся несбыточными грозы. И собака, будто после кросса, дышит       лихорадочно и жадно. Жарко… Даже рекам           духота понятна. Небо за неделю полиняло. Яблони распарились, обвисли. Медленно       пе –           ре –            пол –            за –                 ют                     мысли с яблоней на сморщенные перья. Даже не переползают – пере – валиваются           и засыхают. Засыхают, будто засыпают… Жарко.       Тишина.            Оцепененье. Вянут подходящие сравненья. Даже слову,           даже буквам                     жарко. …Ну вас к черту! Надоело –       в рифму!

 

Памяти Михаила Светлова

Какие памятники ставятся волшебникам? Из мрамора? Из бронзы? Из стекла?.. Довольствуемся            слабым утешением, что нас позвали важные дела. Так повелось,            что вечера задымлены, и опровергнуть ничего нельзя… При жизни – рядовые собутыльники. А после смерти – лучшие друзья… Однажды в полдень            сказку встретить можно. Не проходи и запросто присядь. А сказка       курит, пьет коньяк с лимоном и спрашивает:            «Как живешь, босяк?»… И вот уже сначала жизнь задумана! Построен за ночь                город на песке… Сидит на стуле добрая усталая романтика       в усталом пиджачке. Она и не кончалась –                 время не было. Она не отдыхала –                 век не тот. Она, прервав остроты,                 нежно-нежно на солнце       руку тонкую кладет. Молчит – а пальцы слушаются слабо. И непривычно тихо за столом… Струится и подрагивает                      слава, как воздух над пылающим костром.

 

«Не верю в принцесс на горошинах…»

Не верю в принцесс на горошинах, Верю в старух на горошинах. Болезнями огорошенных. Дремлющих осторожно… Они сидят       над чаями Возвышенно            и терпеливо, чувствуя,       как в чулане дозревает       царство наливок… Бормочут что-то печальное и, на шаткий стол опершись, буквами пишут печатными письма –       длиною в жизнь… Постели им –            не постели. Лестницы им –            коварны. Оладьи для них –                толстенны. А внученьки –            тонковаты… Кого-то жалея вечно, кому-то вечно мешая, прозрачны       и человечны, семенят       по земному шару… Хотят они всем хорошего. Нянчат внучат покорно. А принцессы спят на горошинах. И даже очень спокойно.

 

«Гитара ахала, подрагивала, тенькала…»

Гитара ахала,            подрагивала,                      тенькала, звала негромко, переспрашивала, просила. И эрудиты головой кивали:                      «Техника!..» Неэрудиты выражались проще:                           «Сила!..» А я надоедал: – Играй, играй, наигрывай! Играй, что хочешь.                 Что угодно.                      Что попало… Из тучи вылупился дождь                      такой наивный, как будто в мире до него дождей       не падало… Играй, играй! Деревья тонут в странном лепете… Играй, наигрывай!.. Оставь глаза открытыми. На дальней речке            стартовали гуси-лебеди – и вот, смотри, летят, летят и машут крыльями… Играй, играй!.. Сейчас в большом            нелегком городе есть женщина высокая, надменная. Она, наверное,            перебирает горести, как ты перебираешь струны. Медленно… Она все просит            написать ей что-то нежное. А если я в ответ смеюсь – не обижается. Сейчас выходит за порог.                      А рядом –                           нет меня. Я очень без нее устал. Играй, пожалуйста… Гитара ахала.            Брала аккорды трудные, она грозила непонятною истомою… И все, кто рядом с ней сидели,                 были струнами. А я был – как это ни странно – самой тоненькой.

 

«Ты мне сказала: «Ночью…»

Ты мне сказала: «Ночью тебя я видала            с другой! Снилось:       на тонкой ноте в печке гудел огонь. Снилось,       что пахло гарью. Снилось:       метель мела. Снилось,       что та – другая – тебя у метро ждала. И это было       началом и приближеньем конца. Я где-то ее встречала – жаль, не помню лица. Я даже тебя           не помню. Помню, что это –       ты… Медленно       и небольно падал снег с высоты. Сугробы росли неизбежно возле холодной скамьи. Мне снилась            твоя усмешка. Снились       слезы мои… Другая сидела рядом. Были щеки           бледны… Если все это – неправда, зачем тогда           снятся сны?! Зачем мне – скажи на милость – знать запах           ее волос?..» А мне ничего не снилось. Мне просто           не спалось.

 

Деревья

Ветер! Деревья мечутся по саду. Листья в этом ветре                 кажутся                      искрами… Ветер! Они уже берут в осаду новую,       пахнущую красками                      изгородь. Грянули!       Нахлынули!                 Почти одолели! Ветер не утихает ни на миг… И кричат, раскачиваясь,                      черные деревья, ветви за густые вершины заломив… Эта ночь наполнена                 рокотом                      боя. Над пустым садом – отблеск грозовой. За дрожащей изгородью                 темное поле. Поле с насмерть перепуганной                      травой… – Ну, куда вы лезете,                 деревья? Куда вы? Что вам не сидится? Я ж знаю наверно: Вам в саду несладко!                 А в поле –                           и подавно! Ох, как много в поле жесткого ветра! Там он       настоян            на бурях и на грозах. К нему на подмогу                 тучи приползли. Он запустит руку в спутанные кроны, хохотнет       и всех вас                 вырвет из земли! Верьте мне: не будет       ничего другого! – Но кричат деревья,                 к земле наклонясь: – Отойди, пожалуйста! Не бери       на горло. Мы не можем больше! Понимаешь нас? Знаешь,       надоели нам                 сказки                      о простудах. Знаешь,       надоело нам                 прозябать немо… Если смерть наступит – пусть она наступит посреди       поля, посреди       неба! Посреди       жизни разметнуть ветви. Высоту       мира           узнать не на словах… В головах зеленых –                 ветер.                      Ветер. Синий. В очень зеленых            головах.

 

В Риме

Скажи мне, что ты меня           любишь… Чуть живы дотошные люди. Мы рано встаем, озабоченно-неисправимы, как будто       сдаем историю древнего Рима. Ворочаем темные камни            его Колизея, на прочее проникновенно глазея. Листаем все площади Рима,                 все улицы… Устали от этой возвышенной                 участи. Мы сами       старинны. Мы всех Колизеев                 старинней. Мы –      в Риме. Но я вам сейчас – не о Риме… Мы рано встаем, и заботами       каждый            напичкан. Живем, будто сами       учебники пишем. Где ветер       кочевий врывается в отблеск надежды… Мы пишем       учебник. Готовьте шпаргалки, студенты! А лучше поспорьте с любою страницей,                 как с догмой. Ведь вам это            после продолжить. Навечно продолжить!.. Пусть учатся колкие люди,            идущие                 следом, всем улицам, всем громыханьям                 и лепетам. Востокам и западам, молчаниям            и мгновеньям. Всем заповедям верности вдохновенью. Пусть учатся ливням и детскому           крику… Мы –      в Риме. Мы бродим по Риму. Мы в Риме. Мы –      старые люди… Соври мне, что ты меня любишь.

 

Королева пляжа

И была там королева пляжа… Пляж,      лениво вглядываясь в волны, по утрам дымился, будто плаха после исполненья приговора… В этот час – как будто отвлеченно от погоды, моря и вселенной – шла по пляжу            рыжая девчонка. Мы ее прозвали королевой. Проходила,           как землетрясенье! Проходила       вызовом веселым. По уютным письмам и по семьям шла она нежданным ревизором. Очень жглась            и слишком понималась, от прически до ногтей крамольна… На локтях       мужья            приподнимались. Говорили: «Чудо –       это море!..» Только жены не желали чуда. Вздрагивали жены,                 будто чуя недруга. Едины и усердны, расставляли крылья,                 как наседки. Их глаза решимостью сверкали (королева проходила мимо). А они ее       вовсю свергали! И топтали. И до дна громили. Косточки в муку перетирали, заходясь в высоком наслажденье, потому что были                мастерами в этом самом очень женском деле. С ними было спорить бесполезно… Королева шла легко, спокойно. И плескалось море                 в королевстве. И синели в королевстве                      горы. Королевство (это было видно) разделялось           на две половины. На одной – святое раболепье. На другой – проклятья королеве.

 

«А я все тебе не пишу, не пишу…»

А я все тебе не пишу, не пишу. Так уж выходит. День не пишу.            Два не пишу.                      И месяц… Злая кассирша в окне сортирует мелочь и никаких уговоров                 слышать не хочет… Я уезжаю. Шоссе белеет. Закат потушен. Под Шереметьево ветер кусты качает… И самолет, зазнавшись,                 нос задирает к тучам, будто он в небе самый большой начальник. Ему приходится туго. Он дышит взмыленно. Перед возможной его бедою все беды –       маленькие… Я тысячу писем тебе написал. Но только       мысленно. Тысячу писем послал тебе с красивыми марками. Они, как телята,            в ладони твои неумело тычутся. Они до поры молчат в темноте                      почтового ящика. И вот я пишу еще письмо. Уже настоящее. Отдельно ты его не прочтешь – прибавь к тысяче… Пусть будет по-твоему.                 Пусть по-твоему.                      Пусть по-новому. Хотя над нами опять на части дробится время, в котором люди                 научились многому и разучились            писать письма.