Ремонт часов
Друг
«Родных разыскиваю, родных…»
Стыдливые
Париж, Франсуазе Саган
Чаушеску
(отрывки из блокнота)
Представители румынского Союза писателей, по приглашению которого мы приехали в страну, вручив моей жене большой букет цветов, довольно быстро и даже как-то суетливо простились с нами, предупредив, однако, что «мы еще обязательно встретимся».
А советник нашего Посольства по культуре сказал:
– Знаете, номер в отеле вам заказан и никуда не денется, а время сейчас – обеденное. И я предлагаю пообедать здесь. Тем более что в десяти минутах езды от аэродрома находится не самый плохой в Румынии ресторан!.. Ну как, согласны?…
Когда мы шли от машины к ресторану, советник тихо произнес: «Извините, на всякий случай я хочу вас предупредить: всех советских здесь очень любят прослушивать. Ну о-очень любят…»
А потом мы сели на прохладной террасе пустого ресторана, что-то заказали, и начался обычный в таких случаях разговор. Что в Союзе?… Что в Москве?… Какие новости?… Как погода?…
Разговор был абсолютно нормальным и свободным…
И тут я ни с того ни с сего спросил: «Скажите, а правда, что на последнем партийном съезде жену Николае Чаушеску тоже выбрали членом Политбюро?… Как это понять? И что об этом говорят в народе?…»
Я задал вопрос и похолодел, вдруг поняв, что невольно «подставляю» молодого дипломата, фактически провоцирую его…
Однако в глазах советника забегали смешливые огоньки, и он, секунду помолчав, переспросил:
– Значит, Вам интересно, что по этому поводу говорят в народе?…
– Да, – обреченно подтвердил я…
– Ну, что ж… С удовольствием отвечу!..
В этом государстве мы наблюдаем редкостный, прямо-таки удивительный феномен: в каждом народе, в каждой стране существуют отдельные талантливые – и даже гениальные – люди… Это – обычное дело…
А в Румынии талантливой (и даже гениальной) оказалась вся семья Чаушеску! Представляете? Вся семья. Целиком.
Судите сами: Николае Чаушеску – Президент страны и
Генеральный секретарь партии…
Его жена – Президент Академии наук и член Политбюро…
Сын – Первый секретарь ЦК комсомола…
Невестка – Председатель пионерской организации…
Один брат – Первый заместитель Министра щбороны, другой – заместитель Министра Госбезопасности… Ну и так далее, и так далее…
Причем каждый из членов этой семьи является настоящим специалистом широчайшего профиля, не щадит себя, честно служит своему государству и народу, работает по двадцать часов в сутки… Поэтому их все так любят, поэтому их так берегут!..»
Советник говорил громко, четко и вдохновенно, а глаза его смеялись, глаза его прямо-таки хохотали!..
Потом он сказал: «Знаете, на этот Ваш вопрос я могу отвечать долго и подробно, но давайте продолжим разговор, когда встретимся в Посольстве. Тем более что многое Вы сами очень скоро увидите и поймете…»
Мы прилетели в город Тулча, устроились в гостинице и сразу же вышли из нее. Хотелось просто побродить, посмотреть город. Однако навстречу нам сразу же стали попадаться люди сплошь одетые в национальные костюмы, причем их становилось все больше и больше…
– Это что – фольклорный праздник? – спросил я у Димитру.
– Не знаю. Вряд ли… – ответил он. – А давайте пойдем и посмотрим, в чем дело…
Мы направились к набережной, которая была – вся! – в пестрых, красочных костюмах. Можно сказать, что одни мы были в «штатском». И одни мы молчали.
А все вокруг – и взрослые, и дети – непрерывно пели и танцевали. Громко звучала музыка (я даже узнал переницу, знакомую еще с Московского молодежного фестиваля). Какие-то особые группы людей что-то беспрерывно кричали, причем фразы были явно рифмованные!..
– Что они скандируют? Стихи?…
– Да, стихи. Точнее: почти стихи…
– О чем?…
– Не «о чем», а о ком… Люди славят Президента… Сейчас у нас это делается в рифму…
– А у него что, день рождения?…
– Нет, тут наверняка другое… Правда, я и сам до конца не понимаю… Впрочем, дело, кажется, проясняется: посмотрите туда!..
Над дунайским рукавом к набережной шли два белых вертолета.
Толпа взревела от восторга!..
Дверца первого вертолета открылась, и на бетонную площадку выпрыгнул гигантский черный дог. Он излучал надменную пружинистую силу и был дьявольски красив! А еще он блестел так, что походил на большой концертный рояль…
За этим роялем из вертолета выскользнул седой, знакомый по портретам, человечек. Он сразу же «сделал народу ручкой» и быстро направился к двухпалубной яхте, стоящей у берега.
«Ча-у-шес-ку-у-у! Ча-у-шес-ку-у!!..» – завопила толпа…
Яхта почти мгновенно отвалила от пристани.
А за яхтой, урча, последовал невесть откуда появившийся большой бронекатер, ощеренный пулеметами, автоматическими пушками и даже – зенитными ракетами…
И вдруг стало тихо.
Стало тихо так, будто кто-то в эту самую секунду взял и выключил звук. Напрочь. Навсегда…
Люди расходились буднично и деловито. Они сворачивали знамена и транспаранты.
Незабываемая встреча с любимым Президентом благополучно завершилась.
Сказка с несказочным концом
Кеннеди
(из статьи «Западнее Атлантики»)
А я ничего не знал о том, что произошло в этот день. Ничего не знал… Большой гостиничный лифт двигался медленно, останавливался на каждом этаже. На седьмом, на восьмом, на девятом. А мне был нужен шестнадцатый…
И на каждом этаже входили и выходили люди, отрывисто стучала дверь, и лифт полз дальше, и почти все было обычным.
Почти все было обычным. Кроме одного: плакала негритянка-лифтерша. Она всхлипывала очень тихо, она стояла, уткнувшись в угол, странно качала головой и плакала. Когда очередной пассажир, входя в лифт, называл свой этаж, она не улыбалась ему и не говорила, как принято: «Йес, сэр». Она продолжала плакать. А я ничего не знал о том, что произошло в этот день…
Собственно, мало ли отчего человек может плакать! Возможно, у лифтерши умер кто-нибудь из близких. Впрочем, почему обязательно умер? В конце концов, она могла просто поссориться с возлюбленным. Поссорилась вчера, а сегодня вспомнила об этом. Вспомнила и пожалела… Странным было только то, что лифтерша плакала тогда, когда плакать не положено. Плакала на работе… Ведь я ничего не знал о том, что произошло в этот день…
В Чикаго мы прилетели поздно ночью. Почти час добирались до отеля. Все-таки успели поспать. Правда, не очень много. Потому что безоговорочная программа нашего пребывания в Штатах опозданий не терпела. И по этой самой программе утром, сразу же после завтрака, мы должны были осматривать город Чикаго… В ушах стоял гул самолета, и казалось, что мы все еще летим. Летим вместе с гостиницей и широкой поролоновой постелью. Летим вместе с прохладным душем и белесым окном телевизора. Ощущение полета усиливалось еще и тем, что на телевизионном экране шел репортаж с какого-то аэродрома. Большой самолет подруливал к зданию аэровокзала. Подруливал он медленно и осторожно. Телеоператор показывал поочередно то пеструю толпу встречающих, то надвигающийся на камеру самолет. Кого встречают? Кто прилетел? Куда? Зачем? Непонятно. (Потом я вспомню об этом. Потом память десять раз прокрутит эти кадры. Прокрутит, укрупнит, выберет самые важные…) Застыл самолет. Подали трап. Почему-то слишком долго не открывается дверь. Очевидно, тот, кто прибыл на этом самолете, не торопится. (А мне надо торопиться. Пожалуй, внизу, в холле, уже ждут.) Наконец дверь самолета открывается… Кто это? Ага, ясно, – Джон Кеннеди – президент Соединенных Штатов. А куда это он, интересно, прилетел? Надо бы разобрать надпись на здании аэропорта… Вот она, крупно – «Даллас»… Ладно! Мне пора. Вечером все узнаем из газет…
Лифтерша плакала и покачивала головой… С того времени, как я смотрел прилет Кеннеди в Даллас, прошло три часа. И конечно же мне и в голову не могло прийти, что слезы лифтерши – это прямое продолжение утреннего телевизионного репортажа. Страшное продолжение. Ведь я ничего еще не знал. Я просто поднимался в лифте, ждал своего этажа и кое-как старался осмыслить город, по которому мы только что промчались на автобусе. Единой картины не получалось. Мельтешили, путались дома. Удивлял простор озера, необыкновенно ровный, спокойный, будто нарочно контрастирующий с угловатостью кварталов… Таращили глаза рыбы в аквариумах Биологического музея. То и дело накатывался, начинал звучать голос гида, рассказывающего о знаменитом чикагском пожаре. Петляла и грохотала лента городской «надземки». Полз по стеклянной стене великолепного небоскреба оранжевый воздушный шар – реклама стирального порошка. И почему-то толпы людей стояли у витрин магазинов и кафе, когда мы подъезжали к гостинице. Люди смотрели на экраны телевизоров. Смотрели тихо и угрюмо… А гид сказал: «Наверно, передают что-то интересное…» Все эти три часа гид ездил с нами, он, как и мы, ничего не знал о том, что произошло в этот день.
Явное неведение, очевидно, было написано у меня на лице. Потому что, когда лифт остановился на шестнадцатом этаже и я хотел выйти, один из пассажиров притронулся к моему плечу и глухо сказал: «Прэзидент из дэд…» Я оглянулся. Человек, сказавший эти слова, смотрел мне в глаза. Он смотрел так, будто от меня что-то зависело, будто я могу что-то изменить… А я не понимал, чего он хочет. И никак не мог уловить смысл услышанной фразы. Потому что она означала: «президент мертв…» А это не могло быть правдой. Никак не могло. Ведь я сам видел по телевизору, как Джон Кеннеди прилетел в Даллас. Я это видел сам всего несколько часов назад. А за это время с президентом ничего не могло произойти… Наверное, я не понял фразы. Наверное, она означает что-то другое… Но тут я заметил, что все, кто был в лифте, смотрят на меня. И что лифтерша тоже смотрит. Смотрит, хотя по ее темным щекам быстро-быстро бегут слезы. И она не вытирает их. А на работе ей плакать не положено. На работе ей положено улыбаться. Что бы ни случилось… Дверь лифта закрылась. Кабина ушла вверх, и цифры над дверью поочередно загорались и гасли: семнадцать, восемнадцать, девятнадцать… А я стоял и все еще не мог поверить в эту фразу: «Президент мертв…» Я смотрел на вспыхивающие цифры, словно ожидая: сейчас лифт вернется! Сейчас он обязательно вернется! И мне скажут, что я ослышался. И лифтерша не будет плакать. А будет улыбаться. Как всегда… Загорались и гасли цифры. Лифт полз все выше, выше, выше…
Двадцать второго ноября 1963 года в техасском городе Далласе был убит Джон Ф. Кеннеди – президент Соединенных Штатов Америки… Об этом дне уже написаны толстенные книги, об этом дне созданы длинные, подробные фильмы. Книги я читал, фильмы видел. Но никакая книга, никакой фильм так и не смогут перебить моего собственного самого сильного впечатления об этом дне. И о днях, которые были после…
Америка в конце ноября шестьдесят третьего года была странной Америкой. На себя она не походила. Америка растерянно пожимала плечами, явно не понимая: что же случилось? И как это могло произойти? Пусть на несколько дней, но исчезло традиционное американское самодовольство. Не было его. А вот слез было много. Причем – искренних слез… Над Чикаго стояли тучи – темные, тяжелые, неподвижные, будто слепленные из асфальта. И небоскребы казались фантастическими столбами, соединяющими асфальт земли с асфальтом неба… Улицы были пустынными. Вся Америка сидела у телевизоров. Темп жизни, ритм городов резко замедлился… Нахлынувшая откуда-то тишина нарушалась только полицейскими машинами, которые проносились под окнами с истошным, раздирающим душу воем. И почему-то всем становилось ясно, что полиция опаздывает. Опять опаздывает. Снова опаздывает. Уже опоздала…
Сразу же стали более заметными на улицах непонятные, жалкие люди, семенящие по тротуарам, бессмысленно и нелепо улыбающиеся. Прежде эти люди прятались в толпе. А сейчас толпы не было… Один из таких людей – пожилой, горбоносый, с очень загадочным выражением лица – поймал нас у выхода из гостиницы…
– Русские? – спросил он, прислушавшись к нашему разговору.
– Русские…
– Скажите, у вас есть связь с вашим генеральным штабом?…
– О чем вы, папаша?…
Старик подмигнул нам и достал из кармана сигарету. Потом, таинственно озираясь, он разорвал ее пополам, положил одну половину на левое плечо, другую – на правое.
– Слушайте меня внимательно… Надо срочно, совершенно срочно передать в Москву: если Советы хотят напасть на Америку, то делать это нужно именно сейчас! Немедленно! Вы поняли? Вы передадите?…
– Ладно, мистер! – сказал один из нас. – Ладно… Успокойтесь… Все будет в порядке.
Несчастный старик снова подмигнул и пошел по улице. То и дело он останавливался, смотрел куда-то вверх, разводил в сторону руки, будто делая зарядку… А я еще раз подумал о том, что любая война не проходит для людей бесследно. Ни горячая. Ни холодная…
Телевизор в номере перегрелся, и от него шло теплое дыхание, как от печки. Еще бы: ведь экран светился не переставая… Примерно через час после убийства Кеннеди по телевидению был показан короткий и пронзительный фильм о том, что произошло в Далласе. Даже не фильм, а несколько кадров. Минут на пять. Эти любительские кадры обошли потом экраны всего мира. А в тот вечер нам даже почудилось, что вновь вернулась эпоха немого кино. Потому что скорбные кинокадры эти показывались бесконечное количество раз. Показывались без музыки. И без комментариев. (Комментарии начались после. Комментарии к этому фильму идут до сих пор. И будут идти еще долго.) В полной тишине вереница машин заворачивала за угол. Беззвучно открывались рты людей, которые приветствовали Джона Кеннеди. В полной тишине машина президента, готовясь нырнуть под виадук, поравнялась с неприметным зданием книжного склада. В полной тишине дернулась голова Джона Кеннеди… Неслышно заметались по улице, куда-то побежали люди, кто-то упал… Один из охранников впрыгнул на президентский автомобиль. Машина прибавила скорость… Все!.. И – с самого начала. И – еще раз. И – снова. Фильм повторялся, повторялся, повторялся…
Потом телезрителям были предложены другие фильмы, другие репортажи. Уже озвученные. Устало и опустошенно отвечал на вопросы журналистов хирург местного госпиталя. Делал заявление начальник далласской полиции. Говорили свидетели. На экране появлялись разные лица, слышались разные голоса, назывались разные фамилии. Потом одна фамилия стала звучать все чаще и чаще… «Ли Харви Освальд», – с особым ударением произносил диктор. «Ли Харви Освальд – вот он… Этот человек подозревается в убийстве президента…» Сначала подозреваемых было несколько. Потом остался один. Птичье личико Освальда почти не сходило с экрана. Показывали Освальда тогда, когда он шел на допрос. И тогда, когда он шел с допроса. Демонстрировали вещественные доказательства – винтовку с оптическим прицелом. Поражались меткости убийцы… Освальд был и на завтрак, и на обед, и на ужин. Даже ночью все его проходы с допросов и на допросы повторялись по несколько раз. Говорил он мало. И почти всегда одно и то же: «Я ничего не знаю…», «Я никого не убивал…», «Почему мне не дают встретиться с адвокатом?…». Обреченный, несчастный монотонный голос Освальда никого не трогал, никого не задевал. Но о самом Освальде, вернее, о тех, кто стоит за ним, говорили всюду. Америка постепенно приходила в себя. Америка скрупулезно подсчитывала убытки, связанные с убийством своего президента…
Наш чикагский гид сокрушенно вздыхал: «Тяжелые времена. Очень тяжелые времена…»
– Ведь дело даже не в том, – говорил он, – что убили Кеннеди. Хотя его, конечно, жалко… Но дело в большем. Убили престиж Соединенных Штатов! Вот в чем главная беда!.. А престиж страны стоит денег. Огромных денег…
– Ну, а все-таки, – интересовались мы, – что же, по-вашему, будет дальше?
– Дальше? – Видавший виды гид чмокал губами. – Выкарабкаемся… Обязательно должны выкарабкаться.
– А Освальд?
– Что – Освальд? Освальд – пешка. Освальда угробят гораздо раньше, чем вы можете предположить…
– Как это – угробят? Кто угробит? Что вы придумываете?…
– Ах, придумываю? Тогда давайте спорить на что угодно… Хотя бы на бутылку водки… Я ставлю бутылку лучшего виски… Согласны?
Борис Николаевич Полевой, член нашей делегации, обожающий неожиданные пари, успел опередить нас.
– Согласен! – быстро сказал он. – Но ведь мы через десять дней уезжаем из Америки… Как же я получу причитающуюся мне бутылку виски?…
Мы засмеялись, а гид всплеснул руками?
– Через десять дней?! Да вы наивный человек! Кто же говорит о такой вечности – десять дней!.. Не зря же, черт возьми, ваш покорный слуга дожил в этой стране до шестидесяти лет!..
Вот какой разговор произошел у нас с гидом. Разговор этот мы бы, конечно, сочли шуткой. Мы бы, конечно, забыли его. Начисто бы забыли…
На следующий день – я специально повторяю, – на следующий день после этого, казалось бы, абсолютно несерьезного разговора, по телевидению шел прямой репортаж – транслировалось убийство Ли Харви Освальда! Транслировалось по всей стране. Как футбол. Как бокс. Как выборы королевы красоты… В эти часы мы бродили по Музею техники. И вошли в зал радио и телевидения. Зал этот был весь нашпигован телевизорами. Они стояли вдоль стен и висели под самым потолком. Они были цветными и черно-белыми. Крохотными и огромными. Плоскими и обтекаемыми. И на всех телевизионных экранах снова был Освальд. Он шел по какому-то коридору, зажатый с трех сторон дюжими полицейскими. Мы уже на него не смотрели. Этот парень нам тоже успел надоесть. Опять, наверное, его ведут на допрос. Или – с допроса. Как вчера. И как позавчера… Мы стояли и обсуждали качество изображения телевизионных приемников. Содержание передачи, в данный момент, нас почти не интересовало.
И вдруг!..
Чья-то мощная спина на секунду заслонила Освальда… Закричал полицейский. (Он узнал нападавшего. Он крикнул: «Это ты, сукин сын!..») Потом закричал Освальд. Отшатнулся. В руке у человека, впрыгнувшего в кадр, появился пистолет. Глухо, будто из подвала, прозвучал выстрел. Освальд упал, корчась от боли. Над головою Джека Руби (фамилию мы после прочли в газетах) замелькали кулаки полицейских. В этот самый момент диктор сказал, что «передача прекращается по техническим причинам…»
…Придя в себя, мы почему-то начали хохотать. Истерично. До слез. Нервное напряжение последних дней нашло наконец выход. Мы хохотали и повторяли: «Цирк! Цирк! Ей-богу, цирк!..» Вместе с нами хохотали и американцы. Странный, неудержимый смех звучал под сводами Музея техники в городе Чикаго… Увиденное было настолько диким, настолько неправдоподобным, что на миг показалось: мы присутствуем на съемках гангстерского фильма. Сейчас экраны загорятся снова. Сейчас в кадр войдет помощник режиссера и повелительно рявкнет: «Стоп! Прекрасно!.. А теперь – все сначала…»
Танцуют индейцы
Хиппи
Парни с поднятыми воротниками
Гинзберг
(из статьи «Западнее Атлантики»)
…Мне сказали:
– Сегодня поедем на вечер поэзии… Будет интересно… Сам Аллен Гинзберг обещал выступить…
– А где это? – спросил я. – В каком помещении?…
– Не знаю… – ответил переводчик. – У меня есть только адрес… В семь часов надо быть там…
Табличка с номером нужного нам дома была привинчена к церковной ограде. Сама церковь – затемненная, уходящая ввысь, – по моему разумению, наверняка не подходила для того, чтобы в ней мог состояться вечер поэзии. Тем более, если будет выступать Аллен Гинзберг («Лохматый битник…», «Неистовая немытость…», «Поэт протеста и порока…» – это еще самые мягкие эпитеты, которыми награждают Гинзберга американские литературные обозреватели)… Переводчик тоже растерялся. Он вертел в руках бумажку с адресом и явно не знал, как нам быть дальше… По тротуару зацокали каблуки. Стайка девиц вынырнула из-за угла и направилась к большим церковным воротам, около которых стояли мы…
– На вечер поэзии? – спросил переводчик.
– Нет, на бой быков!.. – хихикнули девицы и вошли в ворота. Мы направились за ними…
Первое, что я увидел, войдя в церковь, – огромный черный крест на фоне абсолютно белой стены. Под крестом – трибуна… За ней стоял худощавый негр и, размахивая руками, читал стихи. Стихи были с рефреном. Подходя к нему, негр кричал залу:
– А теперь все вместе!.. – и начинал первым: – Днем здесь – бог, а вечером – черти!!
Зал ликующе подхватывал: «Бог, а вечером – черти!..»
– Громче!.. – гудело с трибуны…
– а… вечером – черти!..
– Еще громче!..
– …вечером черти!..
– …черти!..
– Черти! Черти! Черти!..
Я стал оглядывать «чертей». Они сидели на скамейках и на цементном полу. Они стояли, прислонившись к тяжелым колоннам. Они толпились у расцвеченной огнями стойки бара и неторопливо потягивали пиво из жестяных банок…
– Днем здесь – бог, а вечером – черти!..
Две юные симпатичные «ведьмочки» курят, закрыв глаза от удовольствия. К запаху табачного дыма примешивается еще какой-то запах, незнакомый мне. «Сигареты с начинкой, – шепчет переводчик, – марихуана…»
– Днем здесь – бог, а вечером – черти!..
Довольно много каких-то бесполых личностей. Ну вот это, например, кто? Парень? Девушка? Накрашенные губы, подведенные глаза и… аккуратная «мушкетерская» бородка. Силен!.. Или вот – существо, у которого черты лица начисто смазаны. Их нет просто. Да еще отсутствует шевелюра. Так что не сразу поймешь, где у существа лицо, а где затылок… А в углу у дверей сидит девчонка в красных брючках и малиновой кофте. Она улыбается. Судя по этой улыбке, стихов девчонка не слышит. А слышит что-то другое. Свое. Собственное. То, что сейчас звучит у нее внутри. В душе. Очень нежно звучит, еле различимо. И от этого хочется улыбаться. Просто так сидеть и улыбаться…
– Днем здесь – бог, а вечером – черти!
…Фыркая кофеваркой и позванивая бокалами, выдерживал осаду церковный бар. Под высоким сводчатым потолком клубился табачный дым. Казалось, что это собираются тучи и сейчас должен пойти дождь… Стукнула входная дверь. Переводчик тронул меня за плечо и сказал только одно слово: «Гинзберг…» Я оглянулся. Приземистый парень в мешковатом коричневом свитере продирался сквозь толпу. Он был заросшим, как непрополотое поле. Как тайга. И чем-то походил на льва. Причем на льва, успевшего изрядно «хлебнуть» за обедом. Грубый свитер, казалось, был естественным продолжением мощной бороды… Вокруг зашелестело: «Гинзберг пришел… Гинзберг… Гинзберг…» Наверное, Аллену сказали сразу, что на вечере присутствует гость из Москвы. Потому что очень скоро он подошел ко мне…
– Приехал? – спросил бородач, протягивая руку. Спросил так, будто мы до этого встречались по меньшей мере раз двадцать…
– Приехал… – ответил я.
– Прекрасно, – сказал Гинзберг. И вдруг спросил: – Да, кстати, ты знаешь, что во мне семнадцать пороков?…
– Сам считал?…
Он рассмеялся и помотал бородой:
– Другие сосчитали. А теперь слушай. Я пойду туда…
И показал на трибуну…
Через минуту он уже стоял за ней. На фоне белой стены и черного креста. Стоял, еле видимый в дымном сигаретном тумане. И казался сгустком этого тумана… А еще он походил на странное дерево, нет, скорее на большой колючий кактус, неожиданно выросший на сцене…
– Шепчете?… – спросил он у присутствующих.
И хотя то, что было в зале до Гинзберга, совсем не походило на шепот, зал притих. Будто согласился с Алленом. Будто не мог не согласиться… На полпути к губам остановились сигареты. Захлебнулся смех. Вытянулись шеи. Головы слушателей повернулись к поэту…
– Шеп-че-те… – уже утвердительно, почти по слогам произнес он. И вдруг со всего размаха шарахнул по трибуне кулаком… – А я буду кричать!..
Акустика в церковном зале была превосходной, поэтому эхо, как в горах, перекатывалось долго и странно. Перекатывалось так, будто в огромном помещении не было ни души…
Я подумал: если Аллен так начинает, что же будет в конце? Хватит ли у него голоса? Хватит ли сил? Но уже следующую фразу – первую строчку своей поэмы «Крик» – он произнес шепотом. Свистящим, как пурга. Медленным, как лиловая снежная туча… И шепот этот услышали все. И упал на пол у стойки бара и разбился вдребезги чей-то стакан. Никто не обернулся. Все смотрели на Гинзберга… А он читал стихи. Читал, как дышал. Читал, как плыл. Читал, как лежал на траве посреди степи, руки раскинув… И в каждую новую фразу, в каждое новое слово поэмы он входил, как входят в знакомый дом. Где друзья. Только друзья. Где нет врагов. Где любая половица, как клавиша у рояля, скрипит по-своему. И каждое пятнышко на стене известно… Где лежит на деревянном блюде каравай трудного сытного хлеба. И занавеска колышется от ветра… И другой ветер бушевал в этой поэме! Он был пропитан крупной океанской солью. Он ворвался в бетонные клетки городов и волочил за собою по захарканным тротуарам вчерашние газеты… Сумасшедшие флюгера над крышами крутились от этого ветра так быстро, что казались вертолетными винтами. Они даже гудели похоже… А ветер мчался дальше. Он захлопывал форточки, он пригибал деревья к земле, он с разгона стукался в заплесневевшие каменные ограды, он кричал, он хохотал над собой, он проклинал этот асфальтовый, этот лживый, этот испуганный, этот затравленный мир!.. А улицы были темными и длинными, как бесконечные ружейные дула. Казалось, что улицы все время в кого-то целятся! Не переставая целятся!..
В чью-то любовь. В чью-то мечту. В чье-то детство. В чью-то жизнь…
После голоса Гинзберга все вокруг еще долго оставалось каким-то приглушенным. Даже когда мы вышли из этой странной церкви и сели за столик в кафе, я подивился тишине, которая там была. И это при всем том, что наша компания расположилась буквально в двух метрах от джаза. Надо сказать, что джаз старался вовсю! А я его не слышал. Будто смотрел телевизор с выключенным звуком… Тромбонист усердно раздувал щеки. Он раздувал их все время, и казалось, что у него флюсы, самые настоящие флюсы и справа, и слева. Я не слышал тромбониста… И саксофониста не слышал. А уж он-то, честное слово, делал все для того, чтобы его услышали! И при этом изгибался, как вопросительный знак на сквозняке. И становился то фиолетовым, то синим от натуги. А я его не слышал почему-то… Кафе называлось «Биттер Энд». «Горький конец». Вокруг нас кипел, пенился, клокотал, жил своей замысловатой жизнью Гринвич-Виллидж – район битников…
«Мы в ревущих колоннах…»
Ксении
Крик родившихся завтра
Вступающим в жизнь
«Не стоит от себя бежать…»
«Мы живем в предвоенное время…»
День