Жизнь с нуля

Роже Мари-Сабин

Смерть Морти

 

 

Сколько ни пытайся предвидеть непредвиденное, сложности возникают в самый неподходящий момент: я собирался умереть.

Умирание – одна из тех деликатных ситуаций, когда нежелательные свидетели могут очень помешать.

К последним минутам я подготовился заблаговременно. Расторг арендный договор на квартиру начиная со следующего месяца. Навел порядок, вынес мусор, освободил холодильник и кухонные шкафы, вымыл окна и полы до почти безупречной чистоты. А несколько минут назад, сварив себе утренний кофе, отключил электричество и газ.

Документы у меня были в полном порядке. Я мог спокойно уйти из жизни.

Чтобы отметить это событие, я даже приобрел траурный костюм, а также соответствующие рубашку и туфли. В одежде, решил я, должны преобладать темные тона и черный цвет. А вот выбрать носки оказалось труднее. Какие они должны быть? С узором, в тоненькую полоску? Наконец я остановился на носках с оригинальным рисунком: красные и желтые медвежата, стилизованные в духе Энди Уорхола, на фоне вечных снегов.

Да, я умру, но умру тщательно одетым.

Я был в восторге от этих носков.

 

* * *

Сегодня я встал раньше обычного. В шесть утра. Это был важный день, и я знал, что не проживу его до конца.

Сходил в булочную за круассанами, приготовил себе кофе. Просмотрел альбомы с фотографиями. Зачем-то еще раз протер тряпочкой абсолютно чистую плиту, попытался посмотреть фильм, почитать книжку – не получилось. Сто раз косился на часы. Удивительная штука: когда ждешь свидания, время словно замедляется. Часы становятся вязкими, распадаются на минуты, тягучие и липкие, словно нить слюны, свисающая из собачьей пасти. А я так долго ждал своего последнего мгновения. Не скажу: «ждал, как праздника», но все же мне не терпелось узнать, что произойдет. Только одно меня раздражало: это должно было произойти здесь. За последние годы у меня возникали разные причудливые, порой грандиозные планы: проститься с жизнью где-нибудь в китайской глуши, в опиумной курильне; среди австралийских аборигенов, под заунывную мелодию местной дудки. На склонах вулкана. В объятиях Жасмин, в самом сердце Манхэттена. Разумеется, ни один из этих планов не осуществился. Я все не мог выбрать, в какой обстановке будет предпочтительнее отправиться на тот свет, и по неискоренимой привычке откладывал решение на завтра. В итоге время было упущено. И теперь мне предстояло умереть у себя дома, то есть самым банальным образом. Это последнее утро стало для меня горьким разочарованием, и к тому же тянулось оно невыносимо медленно.

За пятьдесят минут до назначенного часа я, не зная, чем себя занять, и уже слегка озверев от скуки, улегся на диван-кровать, чтобы чуточку расслабиться в так называемой «позе трупа», хорошо известной покойникам, а также тем, кто занимается йогой, как, например, я в последние три недели. Руки вытянуты ладонями кверху, ноги слегка раздвинуты, ступни повернуты носками наружу, диафрагма не напряжена, дыхание медленное, спокойное, а глаза неотрывно смотрят на проклятые часы, которые висят на вытяжном шкафу, прямо напротив дивана, и пережевывают мои последние мгновения бесконечно долго, с осторожностью старой дамы, чья вставная челюсть не справляется с хлебной коркой.

Было уже 10:12.

В 10:13 раздался настойчивый стук в дверь. От стука она открылась, затем сразу же захлопнулась. Ага, значит, не зря у меня было ощущение, что я о чем-то забыл: входная дверь осталась незапертой.

– Ты еще в постели, толстый лентяй? – обронила Пакита, быстрой походкой пересекая мою однокомнатную квартирку: ни дать ни взять крутобокая антилопа, скачущая к водопою на двенадцатисантиметровых каблуках.

Не сбавляя шага, она кинула шубку из искусственного меха на край дивана, затем зашла за стойку, которая отделяет условную кухню от условного кабинета-гостиной. Пакита всюду чувствует себя как дома, в особенности у меня. Она из тех людей с изменяемой геометрией, которые заполняют любое, даже самое просторное помещение, стоит им туда войти.

– Ты знаешь, что у тебя звонок не работает?

Ясное дело: я же отключил электричество.

Она машинально взглянула на меня – и задала вопрос, в котором слышалось легкое удивление:

– Ты спишь в костюме?

И добавила:

– Где ты откопал такие носки? На благотворительной распродаже?

И сама рассмеялась своей шутке. По части юмора она не слишком требовательна.

Взяв себе в верхнем шкафчике чашку, она сказала:

– Надеюсь, у тебя осталось немного кофе? Осталось! Вот счастье-то!

А затем:

– Надо же, какой тут сегодня порядок! Наверно, пригласил знакомую отпраздновать День святого Валентина, а, шалунишка?

Нет.

И еще:

– Слушай, у тебя и плита не работает! Ты, случайно, не выпал из реальности?

Думаю, да. Более того: я уверен, что это произошло уже давно.

И еще:

– Ну ничего, он не успел остыть.

И через секунду:

– Ну и ну! Зайчик мой, у тебя не холодильник, а пустыня в штате Колорадо! Если поднимется ветер, тут будут кататься травяные шары, как в кино про Дикий Запад!

Это маловероятно, ибо вышеупомянутые «травяные шары», то есть перекати-поле, а по-научному Salsola tragus, встречаются преимущественно в пустынных районах на севере Соединенных Штатов, но не в Колорадо.

К тому же в холодильнике никогда не бывает ветра. Что за нелепая идея.

Но возражать Паките, приводить разнообразные аргументы – пустое дело: она редко слушает, что ей говорят. Поэтому я не стал поправлять ее, когда она завела речь о растениях, и промолчал, когда она раскритиковала мой стиль в одежде.

Я в восторге от этих носков. И точка.

И вообще: не Паките указывать мне, как я должен одеваться. Сама одета как шлюха. Говоря это, я вовсе не желаю ее принизить: таково было ее изначальное призвание, а я всегда уважал людей, которые знают, чем им заняться в жизни. Правда, не всем нашим планам суждено сбыться. Насардин забрал ее с панели еще до того, как она успела на нее попасть. Впрочем, это уже другая история.

Будь у меня время, я рассказал бы вам ее.

 

Хотя ладно, расскажу

Я знаю Пакиту и Насардина больше двадцати лет. Пакита, наверно, раз сто описывала мне их первую встречу, а растроганный Насардин молча кивал, подтверждая, что все так и было, и глаза у него наполнялись слезами, как у старого бладхаунда; в самых волнующих местах рассказа он похлопывал ее по руке.

Они встретились ранней весной, на ярмарке.

Паките было семнадцать лет, она работала официанткой (пока без дополнительных услуг, но до этого оставалось недолго) в баре, где принимали ставки на лошадей, а заодно предлагали развлечься. Хозяин твердо решил разбогатеть, его жена и дочери уже обслуживали клиентов днем и ночью, и он мечтал увеличить штат своего небольшого предприятия. У Пакиты были прекрасные данные. Прилежная, веселая, работящая, с роскошной задницей и сногсшибательным бюстом. Вдобавок ее нельзя было назвать недотрогой, и в августе она должна была достичь совершеннолетия. Все эти достоинства были весьма существенными, более того: необходимыми для девушки, желающей сделать карьеру в данной отрасли.

Перед ней открывались блестящие перспективы: так утверждал хозяин, который называл ее «цыпочкой» и трогал за ягодицы – чтобы удостовериться в высоком качестве товара.

Девятнадцатилетний Насардин работал на соседней стройке. Полгода назад он прибыл из Алжира на пароходе (десять раз на дню ему грозили, что отправят обратно вплавь) и поселился в ночлежке среди безработных эмигрантов, которые прожили там пятнадцать лет, ни разу не повидавшись с родными; они грустили, играли в шахматы и курили кальян.

В свободное от сна и работы время Насардин бродил по городу. Шагал вразвалку, засунув руки в карманы, с робким и в то же время самоуверенным видом, и глазел по сторонам.

Когда в тот вечер он забрел на ярмарку, где пахло горячими пончиками, кружились карусели и гремела музыка, то заметил только ее – Пакиту. Ее белокурую, как у Мэрилин, шевелюру, ее убийственные сиськи, ее высокие, точно ходули, каблуки и слегка вихляющую походку, от которой колыхался в воздухе ее круп породистой кобылы. Она шла себе, нежно покачивая попкой, и не обращала ни малейшего внимания на возбужденных самцов в военной форме, тащившихся за ней следом.

Потрясенный Насардин стоял как вкопанный и смотрел на Пакиту, которая шла ему навстречу, облизывая яблоко в карамельной глазури. Когда она оказалась совсем близко, почти рядом, то подняла на него свои прекрасные близорукие глаза.

Насардин, не смея произнести ни слова, восторженно созерцал это чудо на шпильках. Вид у него был слегка придурковатый: такими на картинах изображают пастухов, узревших на повороте дороги Деву Марию.

На Насардина снизошла благодать. Его взору предстало не только великолепное тело, которое могло бы красоваться на развороте мужского журнала, но еще и большие зеленые глаза, сияющие и доверчивые. Ласковые глаза матери – или маленькой девочки.

А Пакита, со своей стороны, увидела в нем не нищего эмигранта, который бродит по городу в тщетной надежде найти себе девушку, а гордого и отважного воина пустыни, с глазами обжигающими, как горячий шоколад.

Когда Пакита в рассказе доходит до этого места, голос у нее становится хрипловатым, а Насардин начинает сморкаться. Увы, они уже не помнят, какие слова сказали друг другу в тот вечер. Знают только, что пошли вдвоем на американские горки, а потом два сеанса подряд катались на автородео, не сводя друг с друга глаз. Он выиграл для нее в тире большую плюшевую собаку. Он потратил все деньги, какие у него были, и отдал ей свое сердце – все без остатка. А она полюбила его – и вознеслась на седьмое небо. И до сих пор витает в облаках, уцепившись за его руку.

Сейчас Паките пятьдесят семь, и она по-прежнему одевается, как уличная девка – исключительно по давней привычке и соответственно своему вкусу. Ходить в прикиде шлюхи еще не значит быть шлюхой. Нет на свете более верной и любящей подруги, чем она.

Но также и более ревнивой.

Если не считать того, что у них с Насардином нет детей – это единственное, что омрачает ее жизнь, – она абсолютно счастливая женщина. А он, с его физиономией старого араба из продуктовой лавчонки на углу, в брюках с вытянутыми коленками, в пиджаке с квадратными плечами и слишком длинными рукавами, небритый со вчерашнего дня, – самый счастливый и довольный из мужчин. Каждого встречного и поперечного Насардин предупреждает: меня надо опасаться, я террорист.

– Правда? – спрашивают его, а он с озорным блеском в глазах отвечает:

– Ну да! Ведь я – хвала Всевышнему! – каждую ночь ложусь в постель с бомбой!

И хотя с годами «бомба» превратилась в толстую кошелку в коротенькой юбочке, Насардин по-прежнему видит Пакиту такой, какой она была в семнадцать лет. Для него она была и остается чудом, божеством, а остальное не имеет значения.

А Пакита, глядя на своего спутника жизни, не замечает ни седых волосков у него в бороде, ни глубоких морщин, ни начинающейся лысины. Она все еще видит того красавца-алжирца со сверкающими, как угли, черными глазами, который пленил ее с первого взгляда, появившись перед киоском с пончиками.

Они так и крутятся на карусели, эти влюбленные с ярмарки. Они – везунчики. Время проходит, а для них по-прежнему с утра до вечера играет музыка.

 

* * *

В данный момент Пакита сидит на высоком табурете перед стойкой у меня на кухне, свесив одну ногу и поджав под себя другую – ее можно было бы принять за большого розового фламинго, если бы эти птицы носили стринги (деталь, которую я подметил без труда).

Пакита – воплощение невозможного во всех возможных аспектах. Я уже привык к этому, и, появись она в юбке до колен и блузке, целомудренно застегнутой доверху, был бы более шокирован, чем если бы увидел ее в профессиональной экипировке самой развратной из жриц любви. Было бы неправильным сказать, что Пакита вульгарна, это означало бы перенести ее в другое измерение. Никто, кроме нее, не решился бы в этом возрасте так одеваться (не считая некоторых состоятельных дам и шлюх на пенсии).

Как описать Пакиту? Пожалуй, в этой особе с ее лишними килограммами и морщинами, с густо накрашенными ресницами, короткими юбочками и декольте, которое становится все глубже (видимо, пытаясь догнать груди, убегающие все дальше), есть нечто трогательное. Увидев ее, сразу понимаешь: она простодушна и жизнелюбива. И чувствуешь: она не раздумывая пожертвует всем, чтобы помочь попавшему в беду человеку – если только (хотя это еще вопрос!) речь не идет о какой-нибудь бесстыжей девчонке, которая строит глазки ее обожаемому Насару.

Бывают на свете такие люди. В них нет ничего дурного или посредственного, только недостатки, присущие детям: бестолковость, невнимательность, легковерие, склонность к иллюзиям, деспотичность и капризы. А еще – неуместная искренность.

Когда я уйду, мне будет не хватать ее, моей толстенькой Пакиты.

А в данный момент она пила полуостывший кофе, жмурясь и постанывая от удовольствия.

– Мм-м! Что и говорить, кофе у тебя отличный! Не то что у Насара!

Думаю, здесь придется сделать небольшое отступление.

 

Небольшое отступление

Когда Насардин познакомился с Пакитой, у нее было два таланта: она замечательно умела заниматься любовью и замечательно готовила бретонские блинчики. А поскольку исключительное право на первый из этих талантов отныне принадлежало ее спутнику жизни, для коммерческой эксплуатации оставался второй.

Понимая, что ждет Пакиту, если она останется официанткой, Насардин уговорил ее уйти из бара. И она покинула свой пост, к большому неудовольствию хозяина, месье Жанно: он долго ругался, даже вышел за ней на улицу, обзывая неблагодарной дрянью, которая не оценила предоставленный ей шанс, лентяйке, которая не желала заниматься клиентами, бросила его, бросила бар – и все это ради какого-то чернозадого!

Пакита была кроткой, приветливой и не боялась работы. Она быстро нашла себе место поварихи в кафе, где выпекали блинчики. Кафе находилось на другом конце города, каждое утро она ездила туда на автобусе, а поздно вечером возвращалась к своему Насару, который тоже вкалывал на стройке, не жалея сил. Дело в том, что у них был план. Замечательный план: купить блинную на колесах и торговать блинчиками, разъезжая по всей Франции и даже за ее пределами.

Но блинная на колесах – дорогое удовольствие.

При их заработках им пришлось бы копить на такую покупку двадцать лет. А когда вам от роду двадцать, такой срок кажется вечностью. И Пакита решила попросить денег у родителей, которые никогда особо о ней не заботились. Однажды воскресным утром Насар чисто выбрился, укротил свои курчавые волосы с помощью кондиционера и надел свой лучший (вообще-то единственный) костюм. Пакита навела красоту и стала так хороша, что могла бы вызвать в городе беспорядки. И вот, взявшись за руки, они отправились к ее родителям.

Когда они пришли, мать Пакиты развешивала белье в саду, а отец возился с мотором машины. Насардину было велено оставаться снаружи у калитки и ждать, когда Пакита его позовет. Он прислонился к стене рядом с почтовым ящиком. Свернул сигарету: руки у него слегка дрожали, сердце билось чуть чаще обычного, и он напряженно прислушивался.

Он должен был появиться по сигналу Пакиты. Это был бы сюрприз.

Пакита, радостная и взволнованная, объявила родителям, что нашла себе парня. Настоящего. Нет, речь идет не о Джонни, не о Жюжю, не о Пауло и не еще одном типе, которого они не знают. Но она всей душой надеется, что они полюбят его так же, как любит она.

Отец, не высовывая головы из-под капота, проворчал:

– Да ладно, к другим привыкли, так почему бы к этому не привыкнуть? Если только не приведешь нам араба…

– Ну, ты скажешь!.. – засмеялась мать, которую не было видно за развешанным бельем. – «Араба»! Дурак ты, ей-богу, дурак!..

Насардин, насвистывая, с равнодушным видом отправился восвояси. Он решил подождать подругу на автобусной остановке, в двухстах метрах от калитки. Она пришла в слезах. Насардин стал утешать ее: ничего, они сами справятся. В глубине души он был готов к такому приему, ведь и его родители не слишком обрадовались бы, узнав, что он крутит любовь с христианкой.

Такова жизнь.

Они стали работать еще больше, гораздо больше, чем раньше, и в итоге все-таки купили фургон. Сами, без чьей-либо поддержки, как взрослые. Старый, проржавевший «Пежо-17», который Насардин, трудясь по выходным и по праздникам, отремонтировал и превратил в блинную на колесах. Фургончик был раскрашен в яркие цвета и получил название «У Пампусика» – такое ласковое прозвище Насардин в свое время придумал для Пакиты. Поскольку бензин стоит дорого, а фургончик поглощал его, как теленок-сосунок поглощает молоко, то было решено не ездить на нем слишком далеко. Не дальше той широкой улицы, где находится лицей имени Мистраля. Там, напротив лицея, они и обосновались, и скоро уже тридцать лет, как трудятся каждый день. Блинчики у них, бесспорно, самые вкусные в городе, а вот кофе такой, что хуже не найдешь.

Ах да, кофе. Вот мы и добрались до него.

 

* * *

С тех пор как я знаю Насардина, он регулярно, с завидным упорством пытается приготовить хороший кофе – и каждый раз терпит неудачу. Но он верит, что однажды его мечта сбудется: он воссоздаст неповторимый вкус волшебного напитка, который готовил его дед. Или, по крайней мере, снова ощутит этот вкус в своих воспоминаниях.

Он перепробовал все варианты, от жидкого светло-коричневого пойла до вязкой темно-бурой каши. Пакита уже смирилась. Она покупает себе растворимый кофе и заваривает его в собственной кружке в виде ярко-розовой свинки, которую держит за хвостик, изящно оттопырив мизинец: настоящая принцесса. Или же – она старается делать это как можно чаще – приходит пить кофе ко мне.

Только клиенты отваживаются принимать участие в экспериментах Насардина. Либо это новички, которые поступают так по незнанию (и платят за это), либо постоянные посетители, которые сознательно приносят себя в жертву: ведь Насардин такой милый, когда предлагает им кофе, и глаза его горят надеждой…

– Сварить вам кофе по-восточному, пока печется ваш блинчик? Нет, что вы, это доставит мне удовольствие! Вот увидите, на этот раз, хвала Всевышнему, я сделаю его как надо!

Но никогда – никогда! – у него не получается как надо.

Бывает, что в награду за смелость Насардин гадает клиентам на кофейной гуще. Садится на подножку фургона и резким движением опрокидывает чашку на блюдце. А поскольку он всегда кладет в турку очень много кофе, ему всегда есть о чем рассказать. Сидя напротив и незаметно выплевывая похрустывающие на зубах обломки кофейных зерен, клиенты смотрят на блюдце, слушают Насардина, который опытным глазом вглядывается в потеки гущи, и делают вид, что верят ему. Он говорит им о путешествиях, расставаниях и новых встречах, а Пакита тем временем печет блинчики. Он придумывает им чудесное будущее, и в его словах столько искренности и столько поэзии, что каждый гадкий утенок видит себя лебедем. Это будущее, написанное на блюдце из огнеупорного стекла, – дешевка, подделка, обман, скажете вы? Может, и так. Но люди, слушая Насардина, невольно поддаются его чарам – и в них снова оживает надежда. И ничего, что блинчик успел остыть: уходя, они чувствуют, что на сердце стало чуть-чуть теплее.

Пакита смотрит им вслед и просветленно улыбается, если это мужчины, либо раздраженно пожимает плечами, если это женщины, в особенности женщины моложе ее – то есть все чаще и чаще. Она слишком любит своего красавчика и не верит, что можно устоять перед его чарами, когда он бархатными карими глазами смотрит на тебя и горячими руками нежно берет у тебя чашку. Ей кажется, что она видит, как вздрагивают ресницы, блестят глаза, краснеют нарумяненные щеки. И она бросает на возлюбленного уничтожающие взгляды, призывает на головы бесстыдниц все мыслимые несчастья, злобно взбивает венчиком тесто и ворчит почти в полный голос.

– Да навали им хоть ведро этой гущи! Что там можно увидеть, кроме черной бурды?

Пакита боится потерять своего Насара.

Сорок лет она изводит его, устраивает сцены, впивается в него хищным взглядом, едва он поворачивается к ней спиной, опутывает его, словно цепкий плющ, и корчит презрительно-равнодушную гримасу, когда он говорит, что любит ее. А он, старый хитрец, терпит ее капризы, успокаивает, называя глупышкой, прощает ей причуды и странности и с каждым днем обожает все сильнее.

Если бы она могла, то убивала бы всех женщин от пятнадцати до шестидесяти лет, которые подходят к нему на близкое расстояние. Но это зверство было бы совершенно бессмысленным.

Насардин никогда не изменит Паките, ведь он без ума от нее.

 

* * *

Я все еще лежал на диван-кровати, боясь, что если встану, то могу умереть в каком-нибудь совершенно неподходящем месте моей квартиры. Пакита, красовавшаяся на табурете, точно большой кактус на подставке, не спеша допивала кофе и рассказывала мне последние мировые новости, какими они виделись ей из-за прилавка ее фургончика.

Она любит обсуждать события в мире. Причем определяет их важность по собственным критериям: сплетни, услышанные в парикмахерской, для нее важнее политических потрясений.

Она думает, что «арабская весна» – это туристический сезон, вроде «бабьего лета». Размышляя, куда бы им с Насардином поехать, когда они отойдут от дел (то есть станут совсем бедными и не смогут позволить себе полноценный отпуск), она иногда говорит: «Я бы с удовольствием прокатилась в Европу». И я всерьез подозреваю, что Европа, по ее мнению, – это такая страна. Но заведите с ней разговор о знаменитостях, спросите, кто на ком женился, кто и почему развелся, кто и что себе подтянул и какой хирург провел эту операцию, сколько килограммов пришлось потерять такой-то актрисе, – и она обнаружит глубочайшие познания.

Когда я уйду в лучший мир, мне будет не хватать этих бесед – если допустить, что, при невозможности взять с собой что-то посущественнее, там мы хотя бы сохраняем способность испытывать сожаления.

Кстати об уходе: меня все больше угнетала мысль, что через полчаса Пакита будет присутствовать при моей кончине. Если честно, я предпочел бы умереть в более спокойной обстановке.

Время шло, часы показывали 10:32, а Пакита все сидела и болтала. И вдруг она спросила:

– Знаешь, какой сегодня день?

Я мог бы ответить: «Конечно, знаю: сегодня мой день рождения», потому что на календаре, увы, было 15 февраля. Но я никогда никому не говорил, в какой день родился, чтобы мне не напоминали об этом. И я ответил вопросом на вопрос:

– День рождения Галилея?

– А кто это? Рок-певец?

Я решил не объяснять, кто такой Галилей, поскольку времени на лекции по математике, физике и астрономии уже не оставалось.

И предложил другие варианты:

– День коронации Людвига Третьего Баварского? День поражения Мохаммеда Али в поединке с Леоном Спинксом? Годовщина смерти Нэта Кинга Коула?

– Да нет же, что ты за глупости несешь? Тут дело серьезное!

– День похорон Георга Шестого?

– Да ну тебя!

– Больше ничего в голову не приходит.

– Сегодня день рождения Марисы Беренсон!

– Она не отмечает свой день рождения, я тебе уже говорил об этом.

– Верно, – вздохнула Пакита. Она способна восхищаться другой женщиной, только если эта женщина значительно старше ее либо живет на другом конце света.

Она слезла с табурета, чтобы поставить на стол пустую чашку, и продолжила свою болтовню обо всем и ни о чем (главным образом ни о чем). А я не решался прервать этот поток слов. Я знал: перебьешь Пакиту один раз – считай, целый день пропал. Когда ее перебивают, она теряет нить, а когда теряет нить, то начинает все сначала. Но у меня уже не было в запасе целого дня.

Зная Пакиту, я понимал, что было бы совершенно бесполезно говорить ей:

– Извини, мне надо умереть в одиннадцать ноль-ноль, ты не могла бы оставить меня одного?

В худшем случае она сказала бы:

– О’кей, не вопрос, зайду попозже. Во сколько тебе удобно?

А в лучшем:

– Что ты несешь?

Как объяснить ей, что сегодня утром, разлегшись на кровати в новеньком темном костюме, я готовился умереть, потому что на календаре пятнадцатое февраля, на часах уже почти одиннадцать, а пятнадцатое февраля, одиннадцать ноль-ноль – это день и час моего рождения?

И не просто день рождения, а роковая дата.

– Да? А я и не знала! С днем рождения, зайчик!

Спасибо.

– Давай отпразднуем это вместе с Насаром.

Это было бы затруднительно, поскольку минут через двадцать мне умирать. Извини.

– Так значит, ты в воскресенье не придешь к нам есть блинчики?

Нет, конечно.

– Надо же, какая хрень.

Да, конечно.

Что поделаешь, я не чувствовал себя в силах начать подобный разговор.

Не думайте, будто печальные факты прошлого стали для меня открытием, от которого я впал в депрессию. Напротив, у меня была уйма времени, чтобы осознать и переварить их. Эту семейную сагу мне рассказывали с раннего детства и достаточно часто. Более того: я начал усваивать ее еще в материнском чреве, затем мне добавляли ее по капле в содержимое соски, а позже подмешивали в мясное пюре из баночки; и наконец, я регулярно, почти до двенадцатилетнего возраста, слышал ее от отца, который повторял свой рассказ кстати и некстати.

Да, это так: все мужчины в моей семье (с отцовской стороны, разумеется) родились в 11:00 утра (правда, отец родился в 11:06, но в семье подозревали, что тут какая-то ошибка. Возможно, часы спешили на шесть минут. А может быть, мой дед, надеясь обмануть судьбу, неверно указал в метрике время рождения сына. Надо сказать, что дедушка в день рождения папы был мертвецки пьян, как, впрочем, и накануне, и за два дня до того, и во все предыдущие дни. А также во всю свою последующую, слишком короткую жизнь. Вот почему он не сразу сообразил, что время рождения ребенка надо записать, хотя по логике вещей он должен был об этом догадываться… Но это всего лишь гипотеза, я ничего не могу сказать наверняка).

Мужчины в моей семье рождались в разные дни, но всегда в одно и то же время – 11:00 утра. И, что забавно, все без исключения умерли опять-таки в одиннадцать утра, в день своего тридцатишестилетия, не успев задуть свечки и попробовать торт: одиннадцать утра – неудачное время. Во всяком случае, для десерта.

И в довершение несчастья все они умерли глупейшим образом.

Мой прапрадед, Морван, утонул в собственном биде.

Моего прадеда, Морена, разорвало на мелкие кусочки.

Моего деда, Мориса, лягнул осел. (Я его как сейчас вижу. Не деда – мне не довелось с ним познакомиться, – а осла. Здоровенного мохнатого осла пуатевинской породы, у которого член при эрекции становился размером с небольшой обелиск и который пережил деда на двадцать лет. Нельзя позволять десятилетним мальчикам смотреть на эрекцию у осла. Узнав, что на свете существует нечто подобное, рискуешь на всю жизнь лишиться самоуважения.)

Мой отец, Мори, был убит воздушным шариком, лопнувшим у него в руках.

А сейчас я, последний в роду, дожидаюсь 11 часов утра сегодняшнего дня – момента, когда, согласно семейной традиции, настанет моя очередь отойти в мир иной.

 

* * *

Когда умер мой отец, мне только что исполнилось двенадцать лет. И я остался совсем один. Мать сбежала давно, вскоре после моего рождения – наверно, ее пугала перспектива тридцать шесть лет смотреть, как подрастает ее обреченный сын, а всю оставшуюся жизнь оплакивать его – будучи вдобавок еще и вдовой. По большому счету я не вправе был обижаться на нее за это.

Надо сказать, мои родители жили не как голубки в гнездышке, а скорее как пауки в банке. По крайней мере, мне так кажется, ибо, сколько я себя помню, отец называл мать не иначе, как «эта», или же (в дополнение к разнообразным характеристикам) «… поганая», всякий раз, когда заговаривал о ней, а это случалось нечасто, главным образом после обеда или ужина, за которым было выпито много вина.

Вообще лексикон у моего отца был богатый и выразительный, и в любых обстоятельствах у него находилось для человека доброе слово. Меня он обычно называл «чертов обалдуй», или «чертов тупица», или «балбес», а себя – «придурок» и «кретин несчастный». По детской наивности я думал, что это общепринятая фигура речи, пока однажды сам не назвал его «придурком» и, без промедления ощутив последствия, не усвоил, что, легко и вдохновенно глумясь над собой, глумление других он пресекал мгновенно.

С годами я понял, что мой отец был подвержен депрессии и жил с мыслью о предстоящей безвременной кончине. В общем, смерть отравила ему жизнь.

 

* * *

Можно сказать с уверенностью, что в жизни моего отца не было дня, когда бы он не считал, сколько ему осталось, словно приговоренный к смерти в тюремной камере.

Каждый вечер он зачеркивал красным сегодняшнее число на дешевом календаре, который висел у нас на внутренней стороне кухонного шкафа. Это был такой ритуал. Он не пропускал ни одного дня, что бы ни происходило вокруг.

Он не расставался с календарем даже летом, когда мы уезжали на каникулы: наклеивал его на дверцу багажника, чтобы иметь возможность зачеркивать числа стоя. Как подобает мужчине.

И каждый раз, когда мы открывали багажник, Время, не склонное прерывать свой бег, обретало для нас зримый облик, изящно дополненный горным пейзажем или котятами в корзинке.

Отец зачеркивал очередное число без комментариев, молча, сжав губы, глядя в пространство, но словно бы с настороженностью, которая год от года становилась все более явственной.

Накануне своего тридцатишестилетия – я прекрасно это помню – отец, постукивая кончиком ручки по завтрашнему числу, аккуратно обведенному черным, сказал мне:

– Знаешь, Морти, завтрашний день не обещает мне ничего хорошего…

– Почему? – спросил я и, с целью затемнить тот факт, что следующий день, 25 мая, почти наверняка станет для моего отца последним, высказал нелепое предположение: – Ты не любишь свой день рождения?

– М-ммм…

– А я свой обожаю! Я всегда получаю в подарок чего-то неожиданного.

– Не «чего-то неожиданного», а «что-то неожиданное». Черт возьми, Морти, тебе не кажется, что к двенадцати годам ты уже мог бы научиться говорить правильно?

– Вот и у тебя завтра будет какой-нибудь сюрприз! – быстро сказал я, чтобы сменить тему.

Говоря это, я имел в виду портсигар, который смастерил для него своими руками из старой коробки из-под заплаток для велосипедных шин фирмы VELOX – я нашел ее в чулане, перекрасил в кроваво-красный цвет и вывел золотой краской его инициалы: М.Н. То есть Мори Негруполис (мы всегда произносили «Негруполис» вместо «Некрополис». И не следует осуждать нас за это, хотя, как я выяснил впоследствии, одно время фамилия моих предков звучала именно так: «Некрополис». Согласитесь, у семьи, в которой все представители мужского пола отбрасывали коньки на середине дистанции, фамилия Некрополис выглядела бы назойливой тавтологией).

Я повторил наигранно веселым тоном:

– И еще какой замечательный сюрприз! Вот увидишь!

– Этого я и боюсь, – вздохнул отец.

В дальнейшем он смог констатировать, что был совершенно прав.

Я, впрочем, тоже смог в этом убедиться, ибо в 11:01 следующего дня мой покойный родитель уже утратил возможность порадоваться тому, что интуиция не подвела его. Он едва успел полюбоваться чудесным красным портсигаром – и тут же рухнул во весь рост на кафельный пол кухни.

Когда доктору вдвоем с соседом после долгих усилий наконец удалось перевернуть его лицом вверх (а весил он немало), оказалось, портсигар так сильно вдавился ему в лоб, что среди чешуек не успевшей просохнуть кроваво-красной краски можно было четко различить две последние буквы слова VELOX в зеркальном отражении – XO. И вид этих букв, отпечатавшихся на отцовском лбу как на бутылке коньяка шестилетней выдержки, ужаснул меня больше, чем все остальное.

И теперь коробки с заплатками для велосипедных шин и бутылки с выдержанными винами внушают мне панический страх – к счастью, подобные фобии не так осложняют жизнь, как страх, вызываемый голубями или любителями бегать трусцой.

 

* * *

Итак, мой отец Мори, сын Мориса, внук Морена и правнук Морвана, покинул этот мир… В их роду все мальчики (по одному в каждом поколении) не только обречены на раннюю смерть, словно зараженные чумой крестьяне в Средние века, но еще и получают имена, начинающиеся на «Мор», в то время как имена их сестер (если таковые появляются на свет) всегда начинаются на «Жи».

Когда-то давно, в незапамятные времена, один из моих предков, по-видимому большой остряк, придумал забаву: подбирать своим детям имена по определенному принципу.

Мор, Жи… Мор. Жизнь. Ха-ха-ха!

Ну очень смешно. Обхохочешься.

Возможно, своей шуткой он, сам того не желая, предопределил нашу судьбу: какой-то злой дух услышал его и решил уменьшить продолжительность жизни у всех мужчин нашего рода, одновременно увеличив ее у женщин: все наши родственницы доживают минимум до девяноста восьми лет. А Жизель, сестра моей прабабушки, скончалась в сто четыре.

Так или иначе, но с тех пор это стало у нас семейной традицией. А семейные традиции, сколь бы они ни были удручающими, надлежит блюсти. Поэтому у меня в роду были Жизели и Жиллианы, одна Жислена, одна Жискарда, целый букет Жинетт и две или три Жильберты, а с другой стороны – Мордриерны, Морисы, Морганы, Морваны, Мори и один-единственный Мортимер, он же Морти, иначе говоря, я сам.

Мне кажется, что имя Мортимер звучит властно и четко, как приказ.

Ну давай же, Морти, умирай!

Еще немного – и приказ будет выполнен.

 

О бессоннице у шиншилл и о последствиях, какие, к несчастью, она иногда вызывает

В день смерти отца его старшая сестра, тетя Жизель, к полудню явилась за мной – ее даже не пришлось вызывать. Я ждал ее в передней, чинно сидя на чемодане, который отец заботливо уложил для меня накануне. Тетушка утерла набежавшую слезу, крепко сжала меня в объятиях, и мы ближайшим поездом поехали к ней. В предвидении рокового события она заблаговременно приготовила для меня комнату. Мы не присутствовали на похоронах – тетя считала, что я еще не дорос до таких развлечений, а она, со своей стороны, повидала их больше чем достаточно.

Тетя была женщина грустная, хоть и упитанная, что опровергало все известные стереотипы о цветущих, вечно жизнерадостных толстяках. Она одевалась в бежевое, выглядела старше своих лет, ела очень немного и часто вздыхала.

Воспитательницей она была разумной и уравновешенной, если не считать кое-каких устойчивых фобий и суеверий.

Я не мог одеваться в красное – чтобы не пораниться, в черное – чтобы не пришлось носить траур, в зеленое – чтобы случайно не съесть отраву, в коричневое – чтобы не провалиться под землю, в синее – чтобы не утонуть, в белое – чтобы не попасть под лавину, не мог носить галстук – чтобы не умереть на виселице (впрочем, этот запрет я соблюдал с большей готовностью, чем остальные), а также одежду в продольную (смерть за решеткой) и поперечную (гибель в зыбучих песках) полоску, с застежкой-молнией (смерть от удара током), с высоким вязаным воротником (удушение) и отложным воротничком (смерть на гильотине).

Шерстяные свитера я тоже не мог носить – у тети на них была аллергия.

А в остальном я имел право одеваться, как хочу, то есть в нелепые лавсановые брюки (о джинсах нельзя было и заикнуться – они ведь синие), синтетические джемпера с V-образным вырезом и пиджаки на пуговицах: все в серо-бежевых тонах.

Кроме того, мне было категорически запрещено произносить слово «февраль», ибо на этот роковой месяц приходился день моего рождения, а также все остальные слова, начинающиеся на «фев». Правда, поскольку я не знал (и до сих пор не знаю) ни одного слова на «фев», запрета я ни разу не нарушил. После января на нашем календаре наступал безымянный месяц, который мы обозначали так называемыми «воздушными кавычками», а за ним наступал «ну наконец-то март!», ибо в устах тетушки слову «март» всегда предшествовало восклицание «ну наконец-то!», произносимое с безмерным облегчением; при этом она выразительно глядела на меня, а я каждый раз задумывался о своей роковой участи, хотя мы оба знали, что в ближайшие два десятка лет мне ничто не угрожает.

После того как дед, отец и брат тети Жисмонды до срока покинули сей бренный мир, она решила: на мужчин полагаться нельзя. И сколько ни объясняли ей, что большинство мужчин – за пределами нашей семьи – не умирают в день рождения вообще и в тридцать шестой день рождения в частности, она оставалась при своем мнении. Тетя избегала мужского общества как только могла, и в результате единственной привязанностью ее жизни был Бальтазар, ожиревший и агрессивный самец шиншиллы, который днем спал, а ночью буйствовал, и вдобавок при малейшей возможности пытался нас укусить.

Просто удивительно, какие непристойные шутки выкидывает жизнь: Бальтазару, подобно всем самцам в нашей семье, суждено было умереть внезапно и нелепо. Он завел привычку ночью разгуливать по кухне и, не зная, куда деваться от скуки, обгрызать ножки стульев. Обычно он при первых проблесках зари возвращался к себе и укладывался спать в свое гнездо – небольшую птичью клетку, набитую рваными газетами и распространявшую едкий запах нашатырного спирта. Но иногда он весь день глаз не мог сомкнуть, или, иначе говоря, мучился бессонницей. Случалось, во время ужина мы вдруг замечали его под буфетом или за дверью: притаился в засаде, шерсть дыбом, глаза ввалились. Поняв, что его обнаружили, он тут же несся со всех четырех ног в свою громадную клетку.

Однажды вечером тетя Жисмонда пошла после работы в магазин и вернулась с большим запасом продуктов. Толкнула входную дверь и, войдя в прихожую, не поставила, а скорее уронила тяжелую сумку на пол. Стук, с которым сумка коснулась пола, показался ей каким-то приглушенным.

Мы уложили расплющенного бездыханного Бальтазара в его провонявшее мочой гнездо и выкинули в мусорный бак, ибо тетя Жисмонда жила в пятиэтажном доме, и у нее не было ни сада, ни огорода.

Тетя горько оплакивала Бальтазара, хотя он никогда не выказывал к ней особой нежности. Но когда долго живешь в пустыне, готов полюбить первый выросший на песке кактус.

 

Последний из могикан (лирическое отступление)

После смерти отца я продолжил его дело, как другие продолжают семейную коммерцию: хочешь или нет, но это твоя судьба, и тут ничего не поделаешь. Я был следующим по списку, знал день и час, когда меня вызовут. Никаких неожиданностей не будет: я, как последний дурак, уйду из жизни ровно в тридцать шесть лет (минус пара-тройка мгновений), так и не успев отведать именинного торта (кому взбредет в голову есть торт в 11 утра?) и даже задуть на нем свечки.

В общем, мои перспективы выглядели не слишком обещающе. И все же, как ни странно, было время, когда я видел в своем положении некоторые преимущества. Звучит глупо, но тем не менее: если точно знаешь, что умрешь в тридцать шесть лет, то в более раннем возрасте можно пойти на любой, даже самый отчаянный риск – ведь выживание гарантировано. Разве это не удача?

Поскольку смерть неминуемо постигнет меня в тридцать шесть лет, значит, до тридцати шести я бессмертен.

Я часто искушал дьявола, чтобы проверить правильность своей теории. Карабкался по скалам, взяв бельевую веревку или широкую резинку вместо страховочного троса, прыгал с балкона квартиры одного из моих тогдашних приятелей с большим зонтом от солнца вместо парашюта, укладывался на дно городского бассейна и задерживал дыхание. (Нет ничего проще: вы теряете сознание, штатный спасатель бассейна бросается в воду, вытаскивает вас и швыряет на пол, как большую губку, сначала с размаху хлопает по щекам, чтобы привести в чувство, потом делает искусственное дыхание, изо всех сил нажимая на грудь; потом рот в рот, и в итоге, когда вы приходите в себя, щеки у вас горят, грудь – один сплошной синяк, и вы ясно осознаете, что с этого дня, едва взглянув на пухлые, сочные губы и тюленьи усы спасателя, всякий раз будете краснеть до корней волос.)

Пролетели беззаботные годы, годы заслуженных наказаний и бесчисленных швов, которые мне накладывали специалисты в различных службах экстренной помощи: я созрел. Именно это происходит с людьми и плодами, находящимися в процессе старения.

Я выбросил из головы всякую чушь и начал размышлять по-взрослому.

И попытался расшифровать зловещий знак, которым пометила меня судьба. Так сказать, рассмотрел его под лупой. Нет, это не проклятие: я слишком рационально устроен, чтобы верить в подобные вещи. Разговоры о карме, гороскопах, сглазе вызывают у меня смех, как вообще любые теории, отдающие мистикой. У этих внезапных смертей, говорил я себе, наверняка есть логическое объяснение, надо только вникнуть глубже. Проанализировать факты, выстроить их в должном порядке – и тогда все явится в истинном свете, станет ясным и понятным.

Итак, первое: ранняя смерть в нашей семье постигала только мужчин. А все мужчины нашей семьи кроме моего отца и меня, не выделяющихся ничем особенным, – отличались ярко выраженной склонностью к выпивке. Это значительно увеличивало вероятность несчастного случая и безвременной кончины.

Но сколько бы я ни убеждал себя, что злой рок существует только в сказках, факт оставался фактом: мой отец, не прикасавшийся к спиртному, умер так же, как остальные, – нелепой смертью и точно в предсказанное время.

Хоть я и не большой любитель психологии, но однажды все же рискнул залезть в дебри психогенеалогии – эта наука тогда только появилась, однако перед ней уже открывались радужные перспективы, как перед всеми, кто берется отвечать на вопросы, не имеющие ответов.

Могло ли случиться так, что смерть одного-единственного из моих предков повлияла на судьбу мужского потомства во всех последующих поколениях? Допустим, механизм этого воздействия оставался неясным, но сила его была такова, что в день Д, в час Ч, в минуту М, с точностью до секунды все мои предки по мужской линии нелепейшим образом и с полной безропотностью расставались с жизнью. Неужели злополучие – наследственная черта, как, например, лопоухость? Значит, существует особый ген неудачи? Летальная аллель невезенья? Хромосома непрухи?

Я был твердо убежден в обратном, но от этой убежденности мне становилось грустно и одиноко, ведь поклонников мистики и всевозможных суеверий вокруг нас – как грязи, и зараза от них распространяется со скоростью, какой позавидовал бы любой вирус. Стоило одному из гостей в конце ужина заговорить таинственным голосом о фамильных привидениях и необъяснимых совпадениях, как сосед по столу тут же начинал тебе жаловаться на свой электробытовой полтергейст. Каково мне было выслушивать эти байки, твердо зная, что моя собственная история наверняка способна затмить их все? Но я не мог ее озвучить меня приняли бы за психа. Бывают признания, после которых люди мгновенно – быстрее, чем успевают произнести слово «кретин», – теряют к вам доверие.

Попробуйте-ка намекнуть знакомым, что вы беседуете с комнатными растениями, и они зацветают, что во сне вам является бабушка и предупреждает о грозящих неприятностях, что вы с точностью до грамма знаете свой вес до того, как встанете на весы, или похвалиться другими неординарными способностями – и вас сразу наградят ярлыком «чокнутый», наряду с поклонниками столоверчения или адептами секты Летающего макаронного монстра.

Но факты – вещь упрямая. Сохранились документы – свидетельства о рождении и смерти, в которых зафиксированы точные даты. Плюс старые фотоальбомы с портретами еще нестарых мужчин с черной ленточкой в правом нижнем углу. Но на мне эта печальная сага должна наконец оборваться. Я единственный ныне живущий отпрыск нашего злополучного рода, и у меня нет сына. Я последний из могикан. The last one. И это мой сознательный выбор.

В день восемнадцатилетия, то есть ровно на середине жизни, я решил: детей у меня не будет. Никогда. Как бы ни сложились обстоятельства, я ни за что не женюсь и не заведу любовницу, которая могла бы от меня родить. Зачем? Чтобы она овдовела, а ребенок рос сиротой? Нет уж, хватит! К черту злой рок! Долой невезенье! На помойку, в утиль!

Никто не получит от меня в наследство родовое проклятие.

С моей стороны это было благородно и великодушно. Я растрогался, на глазах от жалости к себе (я знал, что унесу тайну с собой в могилу) выступили слезы. Гости, подняв бокалы, кричали мне: «Речь! Скажи речь!» Я влез на стол и потребовал тишины. Заявление, которое я собирался сделать, требовало серьезности и спокойной сосредоточенности. Перед лицом друзей я принял торжественный обет: навсегда остаться холостяком. Буду жить один, поклялся я. И под громкое «Ура!» добавил упавшим голосом: «Один как собака».

После чего разрыдался в объятиях своей тогдашней подружки, которая повела меня в дальнюю комнату утешаться.

 

* * *

– Ты меня слушаешь? От неожиданности я вздрогнул. Оказывается, я успел задремать. Пакита вздохнула:

– Нет, ты меня не слушал.

И продолжала:

– Я тебя спрашивала, что это за конверт на столе. Ты теперь нам письма пишешь? Открыть можно? – Потом откроешь, – пробурчал я. – Который час?

– Ну, где-то около одиннадцати…

Пакита заслоняла от меня часы. Я знаком велел ей сделать шаг в сторону. Но она не шелохнулась, и тогда я заорал:

– УЙДИ ОТТУДА! БЫСТРО!

Она испуганно отскочила назад:

– Что такое? Что там? Паук? Он на меня прыгнул?

И принялась хлопать себя по макушке и по затылку, приплясывая на месте и взвизгивая от ужаса. Я взглянул на циферблат: 10 часов 58 минут. Я проспал последние минуты своей жизни – а чего еще ждать от такого идиота?

– Где паук? ГДЕ ПАУК?

Пакита все орала. Стрелка часов передвинулась и теперь показывала 10 часов 59 минут. Итак, все кончено. Я хотел было встать и крепко обнять Пакиту, заранее прося прощения за хлопоты, которые не замедлят воспоследовать, но внезапно мой взор заволокло сверкающей белой пеленой; в голове еще успела промелькнуть быстрая, как молния, но куда менее отчетливая мысль: «Вон оно значит как!» и «Вот зараза…».

 

* * *

Смерть – совсем не такая, как мы думаем. Она даже не вызывает неприятных ощущений. Кроме, пожалуй, легкого разочарования. Что-то вроде: «И это все?» Тебе не жарко, не холодно – ты вообще ничего не чувствуешь.

Ни боли, ни мучений – просто колышешься в пространстве.

А я-то готовился, волновался. Получается, совершенно зря. Если честно, я ожидал большего. Жаль, что не смогу поделиться впечатлениями с живыми. Глупо всю жизнь беспокоиться из-за такого пустяка. Ведь это простая формальность, как проход через таможенный контроль до принятия чрезвычайных мер по борьбе с терроризмом. Подошел к посадочному терминалу – и готово дело. Никто тебя не обыскивает, не задает каверзных вопросов. Багаж тебе без надобности. Заходи такой, как есть. Верно сказал Шекспир: «Всечасно в смертной муке умирать внезапной смерти мы предпочитаем». И такое приходится наблюдать сплошь и рядом. К сожалению.

Не могу в точности описать, как я это себе представлял, но я не возражал бы, если бы все оказалось чуточку эффектнее. Ангелы, трубящие в трубы? Покойные родственники, собравшиеся в полном составе поздравить меня с днем рождения?

Или даже сам Господь Бог, why not?

Но нет. Ничего, никого. Я будто запеленут в плотный кокон из ваты. Впрочем, есть одно немного странное ощущение. До меня словно бы доносится женский голос – далекий, слабый, невнятный.

Голос приближается, звучит все громче и явственней.

Теперь этот голос орет мне прямо в ухо:

– ДУРАК! ТЫ МЕНЯ НАПУГАЛ!!!

 

От смерти никакого толку

– Дурак, ты меня напугал! Пакита с упреком смотрит на меня. Я хочу успокоить ее, уже открываю рот, чтобы произнести бесцветным голосом: «Не волнуйся, со мной все в порядке», но тут она сердито выдыхает: «Ффу-у!» – и говорит:

– Я подумала, на мне паук сидит! С перепугу заорала как резаная! А все из-за тебя!

Затем продолжает:

– Ладно, пойду я. А тебе пора вставать, ты так не думаешь?

И наконец, не подозревая, какой мрачной иронией пронизаны ее слова, восклицает:

– Давай-давай! Нечего валяться трупом!

Она все еще стоит передо мной и застит горизонт. Мне смутно вспоминается: надо кое-что проверить, но что именно?.. Вылетело из памяти. А ведь я это помнил, еще какое-то время назад… Время…

ВРЕМЯ!!!

Пакита делает шаг в сторону, и я вижу циферблат часов на стене кухни.

11 часов 04 минуты.

Не может быть.

Эти часы идут безупречно, как куранты на башне, не спешат и не опаздывают, они показывают время с абсолютной точностью, секунда в секунду.

Я боюсь пошевелиться. Если я шевельнусь, наверняка произойдет что-то ужасное. Я застрял в трещине во времени, и смерть дала сбой, но в ближайшие секунды неисправность будет устранена, движение восстановлено. И я замираю, задерживаю дыхание. Дышать? А зачем?

Минутная стрелка сдвинулась еще на деление. На часах 11 часов 05 минут.

– Ну, с нервами у тебя сегодня полный порядок! – хихикнув, замечает Пакита.

А затем:

– Я пошла. Насар будет волноваться, и мне еще тесто надо поставить.

Затем:

– Зайдешь сегодня? Насар сердится, говорит, он тебя две недели не видел, а то и больше.

И наконец:

– Ну, зайчик, давай чмокнемся на прощанье.

Пакита наклоняется, чтобы запечатлеть на моей щеке материнский поцелуй, на часах 11 часов 06 минут, и я делаю нечто непривычное для себя: сажусь, обхватываю Пакиту за талию, изо всех сил прижимаюсь к ней, зарываюсь носом в ложбинку между ее грудями и реву белугой.

 

* * *

– Ну-ну, зайчик, что у тебя стряслось? Любовная драма?

Пакита не пытается извлечь мой нос из ложбинки между своими грудями. Она поняла: происходит что-то очень серьезное, я потерял голову, не знаю, как жить дальше, и нуждаюсь в ласке и утешении. В ее представлении девчонки с окраины это может означать только одно: любовную драму. Что еще заставило бы Пакиту так горько плакать?

Я отрицательно качаю головой, насколько это позволяет ограниченное пространство, которым я располагаю.

Встревоженная чуть сильнее, она решается затронуть более неприятную тему:

– Проблемы со здоровьем?

Таких проблем у меня точно нет! Напротив, я полон жизни. Я опять качаю головой и пользуюсь этим, чтобы вобрать чуточку воздуха левой ноздрей. Глупо было бы сейчас умереть от удушья.

– Кто-то из близких заболел?

Опять мимо.

Вдох правой ноздрей.

Поразмыслив, Пакита пробует зайти с другой стороны.

– У тебя неприятности? Если да, так и скажи!

Я не отвечаю. Ее голос звучит более настойчиво и более тревожно:

– Ты не наделал глупостей, по крайней мере?

В семье, из которой происходит Пакита, мужчины не плачут, кроме разве что особых случаев, а именно (в убывающем порядке): смерть матери, отца, сына, смерть одного из приятелей, смерть жены или дочери, осуждение на двадцать пять лет тюрьмы без права досрочного освобождения.

Пакита не унимается:

– Ты чего-то натворил? Боже мой, я так и знала!

Я даю понять, что нет, высвобождаю нос из тугого корсажа Пакиты, делаю глубокий вдох и на выдохе произношу:

– Нет. Но я все еще здесь.

Пакита поправляет бюстгальтер и аккуратно укладывает груди, выравнивая линию сосков.

И с печалью добавляет:

– Ну так и я тоже здесь. Я даже здесь родилась, представь себе! Что поделаешь, бывает и хуже.

– Нет, я здесь… Здесь!

Вдруг на меня нападает нервный смех, похожий на истерику.

– Я живой, понимаешь?! – восклицаю я. ЖИВОЙ!

Я пытаюсь совладать с собой, но у меня ничего не получается. Я издаю какое-то судорожное кудахтанье, смеюсь и плачу одновременно, из носа у меня текут сопли, мне плохо, я икаю, всхлипываю и весь дрожу. Пакита минуту-две смотрит на меня с легким беспокойством, а затем, покачав головой, произносит:

– Если сам не знаешь, что с тобой, пошли к нам. Расскажешь все Насару.

Она похлопывает меня по плечу, ласково ерошит волосы, окидывает взглядом мой парадный костюм и добавляет:

– Можешь идти как есть, это не имеет значения.

Затем, порывшись в платяном шкафу:

– На улице холодно! Пожалуй, лучше надеть куртку.

Она одевает меня, как малого ребенка, обертывает шею шарфом, завязывает его тугим узлом. Накидывает свою шубку из пантеры цвета морской волны, берет сумочку и выходит.

Я покорно тащусь за ней, не в состоянии самостоятельно думать или действовать, трясясь от хохота, в ярко-зеленой зимней куртке, обмотанный толстым шарфом, в кедах и воскресном костюме, в веселеньких носочках с медвежатами и с глазами полными слез.

 

* * *

Пахнет блинчиками.

Пакита хлопочет у плиты. Выливает тесто на сковороду, красивым круговым движением разглаживает его лопаточкой, дает поджариться с обеих сторон, посыпает сахаром и дробленым грецким орехом.

– Вот, прошу! Удачного вам дня!

Протягивая сдачу, она улыбается. Затем готовит еще один блинчик, не жалея сливочного масла, сахара и взбитых сливок, складывает вчетверо и подносит мне на белой бумажной салфетке: от блинчика пышет жаром.

– Осторожно, зайчик! Он горячий!

Все еще обалдевший, я сажусь возле грузовичка, припаркованного под облетевшими платанами напротив лицея имени Мистраля, на один из двух стульев для клиентов и принимаюсь откусывать от блинчика маленькие, обжигающие язык кусочки.

На меня то и дело накатывают приступы неудержимого смеха.

Когда мы пришли, Пакита со всей тактичностью, на какую способна, завела с Насардином секретный разговор. По ее жестам я понял, что речь идет обо мне и моем поведении, которое вызывает у нее беспокойство. Очевидно, она ждет, что он вмешается и поможет, ведь он мужчина – иначе говоря, Бог, – и знает, что делать. Но Насардин, в совершенстве овладевший искусством пассивного сопротивления, делает только то и тогда, что и когда ему хочется. В данный момент он сидит на водительском месте и читает газету. Пакита шумно вздыхает, прочищает горло и изображает целую пантомиму, пытаясь привлечь его внимание. Пристальный взгляд гипнотизера («Ты поговоришь с ним или нет?»), поднятые брови («Ну, и чего ты ждешь?»), недовольная гримаса, возмущенное покачивание головой («Уф! Ну честное слово! Честное слово!»).

Насардина это не волнует. Его вообще никогда и ничто не волнует. Время от времени он бросает на меня быстрый взгляд поверх газеты. И похоже, то, что он видит, не вызывает у него большого беспокойства.

У Пакиты лопается терпение, и она принимается ругать мужа. Раз он не хочет со мной поговорить, пусть сделает хоть что-нибудь полезное.

– Ты сходишь наконец за яйцами? Уже без четверти, скоро в лицее закончатся уроки.

Насардин кивает в знак согласия, но продолжает чтение.

Пакита, заняв свое место за прилавком, пыхтит от негодования.

– Предупреждаю, я останусь без теста.

Это серьезное предупреждение.

Он откладывает газету, неторопливо встает, берет сумку, вылезает из фургона и мимоходом бросает мне:

– Вернусь – сварю тебе кофейку! Я вроде должен с тобой поговорить, типа ты не в порядке.

И, подмигнув, добавляет:

– Надо идти, не то влетит от хозяйки.

Насардин направляется за провизией в мини-маркет, это недалеко, на бульваре.

Пакита кричит ему вслед:

– Только бери крупные, слышишь, а не такие, как в прошлый раз! И заодно масла еще возьми! И не пропадай надолго, сделай милость!

Насардин, не оборачиваясь, поднимает руку, что означает: он понял. Затем удаляется своим размеренным шагом, с сумкой через плечо, засунув руки в карманы.

Одна из преподавательниц лицея, пожелавшая перекусить перед началом своего урока, заказала себе блинчик с сахаром и ест его, стоя перед фургоном. Я ее знаю в лицо. Время от времени она поглядывает на меня, но тактично, без назойливости.

Я с улыбкой говорю ей:

– Я жив!

В ответ она робко кивает, улыбаясь мне милой, но несколько принужденной улыбкой.

Соседний стул свободен, я хлопаю ладонью по сиденью, приглашая ее сесть. Она полушепотом произносит: «Нет, спасибо, мне и так удобно» – и сопровождает свой отказ легким, испуганным движением руки.

Я не настаиваю, я ее понимаю. Я сейчас тоже не сел бы рядом со мной. Наверно, у меня вид полного психа, когда я сижу вот так и смеюсь себе под нос, упакованный в старую зимнюю куртку, в носках с мишками и в строгом костюме новобрачного.

Я представил себе это зрелище и от смеха поперхнулся куском блинчика.

 

* * *

Насардин возвращается через пять минут.

– Не очень-то ты торопился, – холодно замечает Пакита, по мнению которой кассирша мини-маркета более привлекательна, чем это допустимо.

Насардин отвечает благодушной улыбкой. Проходя сзади, он прижимается к Паките и щупает ее за выпуклое бедро. Для виду она протестует:

– Ну вот еще! Нашел время!

Но чувствуется, что она довольна.

Поставив коробки с яйцами на нижние полки шкафа, Насардин радостно потирает руки. Наконец-то можно будет приступить к важному делу! Он достает алюминиевую кастрюльку, всю во вмятинах, как походная фляжка скаута, наполняет ее водой, кое-как пристраивает на конфорку газовой плиты и весело произносит:

– Сказано – сделано!

Через пять секунд у нас начинает щипать в носу от запаха горелого кофе. Насардин достает три чашки и выходит с кастрюлькой из фургона: он не любит обслуживать клиентов, глядя на них сверху вниз.

Первую чашку он подает даме из лицея, которая его об этом не просила:

– Вот, мадам Морель! Попробуйте и оцените!

– Ну еще бы… – насмешливо цедит сквозь зубы Пакита.

Насардин притворяется, что не слышит. Он подходит ко мне с чашкой в одной руке и кастрюлькой в другой. Смотрит на даму из лицея, которая снова и снова дует на темную, вязкую, точно грязь, жидкость у себя в чашке. С лучезарной улыбкой он повторяет:

– Попробуйте и оцените!

Мадам Морель попробовала.

Мадам Морель оценила.

Пакита заранее трясется от смеха.

– Ну как? – спрашивает Насардин. Наливая кофе, он не сводит глаз с клиентки, поэтому есть большая вероятность, что обжигающая жидкость вместо чашки попадет мне на колени. – Что, обманул я вас?

– Хммм… – с полным ртом бурчит бедная женщина.

Пакита заговорщически подмигивает ей, а та изо всех сил пытается сдержать смех. Но безуспешно. Мадам Морель разражается диким хохотом, разбрызгивая кофе во все стороны. Пакита в восторге.

Пока на меня никто не смотрит, я быстро выливаю кофе под стоящий сзади платан.

У Насардина вытягивается лицо, и, скрестив на груди руки, он произносит:

– Ничего вы не понимаете!

Потом оборачивается ко мне, призывая меня в свидетели:

– Прав я или нет? Они ведь ничего не понимают, верно?

Вместо ответа я с чарующе невинной улыбкой показываю ему пустую чашку. Насардин смотрит на чашку, затем устремляет на меня полный благодарности взгляд, а я чувствую себя подлейшим из предателей.

Указав движением подбородка на девчонок, Насардин назло им отхлебывает кофе – и проглатывает с видимым усилием. Этим он только обостряет ситуацию. Пакита уже не сдерживается, она визжит от хохота и стискивает колени: «Ой, я сейчас описаюсь!» Мадам Морель держится за бока и стонет: «Перестаньте! Перестаньте!»

Насардин хмурится, качает головой, а затем решительно кивает в знак одобрения того, что он собирается сказать:

– Видишь ли, настоящий кофе – это напиток не для баб.

 

Тра-ля-ля

– Зайчик, мы и так видим, что ты живой, не надо больше это повторять, ладно?!

Два школьника, ожидающие заказанных блинчиков, украдкой поглядывают на меня, толкают друг друга плечом и перешептываются. Пакита подмигивает им, давая понять: не пугайтесь, все в порядке. Они забирают свои блинчики и уходят с глумливым хохотом. А мне плевать.

Мне плевать – мне плевать – мне плевать мне плевать.

Сейчас без десяти три, вот уже несколько минут я смеюсь себе под нос и не могу остановиться. И повторяю с разными интонациями, что я живой. Я готов распевать на самые разные мотивы: «Тра-ля-ля, а я живой!» Я мог бы даже издать при этом ликующий звериный рев, если бы не был так хорошо воспитан.

Хотя при чем тут воспитание? И я реву:

– Я ЖИВО-О-ОЙ!

Напротив, у ограды лицея, раздается взрыв хохота. Там собралась орава подростков, которые потешаются над моей счастливой физиономией, над тем, как я разговариваю сам с собой, над моей старой зимней курткой в стиле кинокомедии «Загорелые на лыжах».

Пакита откашливается. И беспомощно смотрит на Насардина. Не знаю, чего она от него ждет, да он, похоже, и сам не знает, поскольку в данный момент всецело поглощен чтением путеводителя по Лиссабону, и вернуть его назад не представляется возможным. Пакита меняет тактику.

– А хочешь, я тебе сделаю еще один блинчик?

Я отрицательно качаю головой. Пакита закармливает меня, чтобы успокоить: наверно, рассчитывает, что балласт вернет мне остойчивость. Я уже доедаю третий блинчик, если так будет продолжаться, меня стошнит.

– Правда не хочешь? Может, с сыровяленой ветчиной и сыром, для разнообразия?

– Ты что, убить меня хочешь?

Зря я это сказал. На меня снова нападает смех.

– Все, с меня хватит, – говорит Пакита.

 

* * *

18 часов 05 минут.

Неудержимый смех у меня прекратился где-то полчаса назад, но короткие приступы еще случаются.

Пакита и Насардин, не вполне уверенные, что со мной уже все в порядке, пригласили меня на ужин (это очень кстати, ведь в моем холодильнике пустыня, даже «травяные шары» не катаются – при одном воспоминании о них у меня начинается очередной приступ…).

Поднялся ветер, и стало очень холодно. После того как лицей покинут припозднившиеся ученики и преподаватели, не найдется ни одного сумасшедшего, который в морозный февральский вечер рискнет показаться на улице только ради того, чтобы полакомиться блинчиком, даже знаменитым фирменным изделием Пакиты под названием «Любимчик» (с медом, грецкими орехами, козьим сыром, итальянской ветчиной, инжировым вареньем и изюмом, вымоченным в роме).

В 18 часов 15 минут Пакита выключила плиту и убрала меню, которое Насардин написал восточной вязью на большом листе фанеры. Потом опустила решетку и, хлопнув в ладоши, произнесла с плохо скрываемой гордостью:

– А теперь пошли к нам!

Ибо вот уже три недели, как у Насара и Пакиты наконец-то появился свой дом, в двадцати километрах отсюда. Маленький домик, на который они копили всю жизнь, трудясь как муравьи и сберегая каждый грош.

Домик обошелся недорого, прежний хозяин оказался сговорчивым. Возможно, потому, что при разливе реки местность регулярно затапливает. Но когда я сказал об этом Насардину, он философски заметил:

– Сын мой, в этой жизни приходится делать выбор. Либо ты остаешься в городской квартире, смотришь на бетонные стены и слушаешь грохот машин на перекрестке, либо уезжаешь за город: там у тебя четыре комнаты, свой садик и вид на реку. Может, случится наводнение, а может, и нет, посмотрим. Что предначертано, то и будет. Мактуб!

– Да, но если наводнение случится?

– Там вода доходит только до этих пор, – сказал он, показывая на свое колено.

– Да, но если вдруг она поднимется выше, Насар?

– Ничего страшного, сынок. Мы водонепроницаемые.

 

Негроппо, Негруполис, Некрополис

18 часов 45 минут. На улице давно стемнело. В феврале дни короткие. Я не жалуюсь, просто рассчитывал, что сегодняшний день будет еще короче.

Пакита сидит справа, Насардин за рулем, а я на среднем сиденье, словно младенец Христос между волом и ослом.

Мы уже недалеко от их нового жилья.

– Этого только не хватало!..

Насардин качает головой, не отрывая взгляд от дороги. Пакита ошарашена.

Я только что в общих чертах поведал им историю своей семьи.

– Почему ты нам раньше не рассказывал? спрашивает Пакита.

Чувствуется, что она немного обижена.

– А ты бы мне поверила, если бы я рассказал?

– Конечно нет, ведь это уму непостижимо!

– А сейчас веришь?

– Конечно не…

– …Ты наш друг, – перебивает ее Насардин.

В переводе с насардинского это означает: «Друг не может лгать своим друзьям. Раз ты так говоришь, стало быть, так оно и есть».

– Тогда почему ты не умер? – спрашивает Пакита.

Но тут же спохватывается:

– Мы так рады за тебя!

И снова:

– А все-таки, почему ты не умер?

Понятия не имею.

Пакита пытается меня утешить:

– Может, еще умрешь? Может, просто задержка произошла?

Словно речь идет о поезде, который я встречаю и который опаздывает.

Она не унимается:

– Так у тебя нет никаких предположений насчет того, почему ты не умер?

Нет. Никаких.

Сколько раз я задавал себе этот вопрос в перерывах между двумя приступами неудержимого смеха, но так и не нашел ответа. Сегодня в 11 часов утра я должен был умереть, однако я все еще жив – и больше мне сказать нечего.

Насардин, прищелкнув языком, произносит:

– Ты ведь знаешь, Морти, я не сомневаюсь в твоих словах, ты это знаешь, да? Но… ты уверен? Все мужчины в вашей семье, все до единого?..

– …Да, все. И так было с самого начала нашей семейной истории. Я достаточно покопался в этом, ты уж поверь. Знаю своих далеких предков лучше, чем собственный номер телефона.

Это чистая правда. Если живешь под дамокловым мечом, рано или поздно обязательно спросишь себя: что за кретин выковал этот меч? Несколько лет назад я предпринял серьезное расследование. Изучил различные сайты по генеалогии, сопоставил данные и в итоге нашел самое раннее упоминание о нашей семье, датированное 1623 годом. Результат делал мне честь – впрочем, я занимался этим в рабочее время, что было не совсем честно. Как мне удалось установить, в те далекие времена в Анжу жил некий Мордиерн-Анри-Деодат Некрополис, супруг Жанны-Огюстины Драпье, которая родила ему сына по имени Мордерик-Анри-Этьен и дочь по имени Жильберта-Мари-Роза. Заметьте, наша фамилия писалась именно так: Некрополис, и это, скорее всего, доказывает, что Судьба уже тогда начала с нами свою игру.

Поскольку Насардин и Пакита не вполне поняли, при чем тут написание фамилии, пришлось прочесть им небольшую лекцию.

– Вообще-то фамилии редко остаются неизменными в течение столетий. Кого-то всегда окликают только по имени, и оно в итоге превращается в фамилию, у другого новая фамилия образуется от названия его родной деревни, или от названия его ремесла, или от прозвища, данного за физический изъян или моральное уродство.

– Ну надо же! Как много ты знаешь! – восхищается Пакита.

Действительно, в данной области мне удалось приобрести кое-какие познания. Но у меня был мощный стимул, и это все объясняет.

– Возможно, моего прародителя изначально звали Негруполис, но потом, всего за несколько десятилетий, звучание его фамилии изменилось. Не исключено, что причиной стала глупая шутка какого-нибудь местного острослова: «Подумать только, все эти Негруполисы и до сорока не доживают, мрут как мухи! Не семья, а один сплошной некрополь! Хи-хи-хи!»

В этой жизни нам слишком часто приходится зависеть от дураков.

Как бы то ни было, я могу точно сказать: мой далекий предок Мордиерн и его дети носили фамилию Некрополис. Однако во время революции звучание и написание нашей фамилии изменились. Почему? Очевидно, немалую роль в этом сыграли хаос и неразбериха, царившие тогда в стране. В документах зафиксировано появление на свет близнецов, Морвана-Плювиоза Негруполиса и его сестры Жизель-Санкюлотины, и проставлены имена их родителей, гражданина Морлуи-Марата Негруполиса и гражданки Прериаль-Эглантины, урожденной Буше.

Наверно, Морлуи и Прериаль достаточно натерпелись от шутников и острословов из-за своих нелепых имен, и выслушивать насмешки еще и над фамилией было выше их сил. Вот они и решили одним махом покончить с этим безобразием.

Такое радикальное решение – одним махом покончить с кем-то или с чем-то – в те годы было весьма популярно.

– Слушай-ка… – не унимается Насардин. Я тебе, конечно, верю. Клянусь, что верю. Но… но все-таки!

Я его понимаю. Но он не прав. Я могу документально подтвердить все, что говорю, показать письма, назвать имена и даты, уточнить обстоятельства.

Морван утонул в биде. Морен был разорван на мелкие кусочки. Морис погиб из-за упрямого осла. Моего отца убило лопнувшим воздушным шариком. Насардин с недоверчивым видом потирает усы.

Пакита покашливает.

– Хм… когда ты говоришь «биде», ты имеешь в виду… биде? На которое садятся, чтобы…

Поскольку у меня оказалось больше времени, чем было предусмотрено, то я, идя навстречу невысказанным пожеланиям слушателей…