В апреле, когда уже ярко светило солнце и с крыш свисали длинные, слегка изогнутые, точно турецкие ятаганы, сосульки, когда воздух, повлажнев, нес в себе горьковато-сырой запах земли, когда ночи стали до того короткими, что не успевало темнеть, начальник планового отдела райисполкома Осокин Илья Иванович слег.
Врачи вначале не говорили, Что у него за болезнь, мол, дают о себе знать старые фронтовые раны. Но Илья Иванович знал, что это не так. Ему и раньше приходилось лежать в больнице, когда действительно начинало крутить простреленную ногу и плечо, но теперь были иные боли и такая слабость во всем теле, что он порой даже не мог пошевелить рукой.
Потом он все-таки узнал, что у него рак — болезнь, о которой теперь так много пишут и говорят и которой все боятся.
Осокйн не испугался этой болезни — что на роду написано, от того никуда не денешься — стоически переносил недуг.
После почти месячного лечения Осокину полегчало, и врачи стали поговаривать об отправке его в областную клинику.
Илья Иванович лежал в просторной палате (больница была недавно построена), вспоминал прожитое и почтит совсем не думал о будущем. Небольшой квадрат неба, видимый в окно, стал теперь для Осокина как бы другом.
По утрам, когда небо было румяным от восходящего солнца, Осокин думал о своей молодости, о кипучих днях, проведенных на строительстве Днепрогэса; в полдень, вглядываясь в белесую синь, он думал о зрелых годах, отданных Чукотке; ночью больше всего думалось о войне, о болезни и всяких неурядицах.
В нем уже жило то неестественное для здорового человека ощущение, приходящее так часто к больным, что жизнь принадлежит не ему, а кому-то другому. Он чувствовал, что она превратилась в нечто пространственно-ощутимое, видимое издали и как никогда понимаемое им самим.
По вечерам в палату, пропахшую камфорой, к Осокину приходила жена, тихая, с ввалившимися от переутомления и страдания глазами, измученная и потому похожая на вымокшую птицу. Она садилась рядом на табуретку, боязливо поправляла сползающий с узких плеч халат, улыбалась ласково мужу, глаза ее теплели, влажнели, в них было какое-то заискивание, и, подавив волнение, тихо начинала рассказывать новости.
— Барановы собрались уезжать, — в Магадан перевели. Привет шлют. На работе у вас все хорошо, я Ксению Евгеньевну видела.
— Баранов-то что ж, доволен?
— Конечно, квартиру хорошую дают, и жене его, Любе, работу подходящую подыскали.
— Его также в строительный трест берут?
— Туда. Оклад, говорят, хороший…
— Что ж, парень он толковый, таких надо всегда выдвигать. Я помню, как он начинал…
Осокин задумался. На его лбу четыре глубоких морщины, разделенные как бы надвое перпендикулярной короткой чертой. Когда он задумывается и морщится, морщины изгибаются и принимают вид четырехкрылой птицы с очень большим клювом.
— С Адамовым они вечно конфликтовали, — вставила жена.
— Ну, тот известный был ретроград. Я Баранова поддерживал — молодой, талантливый, он видел дальше многих. Для нас, родившихся на заре технического прогресса, до сих пор машины — это вроде чудо. Мы НТР за волшебство принимаем и, признаюсь, порой недопонимаем ее. Такие, как Баранов, родились в технический век, к машинам у них отношение вполне свойское, и распоряжаются они ими по-деловому. Я-то понимал, а Адамов нет. Какие дебаты из-за этого шли!
Кира Анатольевна всегда казалась спокойной, вернее, стремилась быть такой, но Осокин видел и понимал, как тяжело переносит жена его недуг. Он ее не успокаивал — боялся еще сильнее расстроить. А когда она спрашивала, как он себя чувствует, то отвечал как можно бодрее, что очень даже неплохо.
— Вот и хорошо, глядишь, скоро домой отпустят, — ласково говорила жена, но руки у нее всегда при этом дрожали. Он тоже понимал, что домой попадет нескоро, а наверное, и вовсе не попадет.
В середине мая было окончательно решено везти Осокина в областной центр на операцию. Врачи говорили об этом вроде с обнадеживающим энтузиазмом и верой, но нетрудно было догадаться: шансы на благополучный исход операции мизерные.
В один из солнечных дней рано утром к Осокину пришла жена, которая решила сопровождать его до областного центра. Пока готовили машину, звонили в аэропорт и узнавали о вертолете, она помогла Осокину одеться и не переставая говорила с ним, стараясь отвлечь от дурных мыслей.
— Помнишь, как после войны мы приехали сюда? Ты ходил весь в орденах, на тебя пялились женщины, и я страшно ревновала.
— Помню, — он улыбнулся, на лбу четырехкрылая птица качнулась, — тут фронтовиков чтили…
— А как тебя завистники решили прокатить на очередных выборах?
— Рядовые коммунисты поддержали, полюбился я им чем-то, — в глазах Осокина блеснула трепетная влага.
— Еще бы, ты ведь как выступал, как работал!..
Она часто вспоминала его прежнего, молодого, веселого, неудержимого в работе. Он ходил в кителе, галифе, хромовых сапогах и без головного убора. За глаза его звали «наш маршал».
Любимую военную форму он сменил только в шестидесятые годы, когда все уже носили костюмы и он в своем одеянии выглядел белой вороной.
Выглаженный китель и теперь висел в шифоньере. Он часто попадался ей на глаза, и всякий раз она не могла сдержать слез.
— Я любил с людьми работать, учился многому у них. Когда работа учит тебя чему-то, она всегда бывает интересна. По-моему, в мире существует два самых главных дела: самому учиться и учить других, учить делом, словом, творчеством — короче, воспитывать себя и людей.
Вначале Осокину нетрудно было поднимать поочередно та ногу, то руку, когда жена надевала на него тонкое белье, потом теплое шерстяное, но вскоре он устал, и Кира Анатольевна поняла это, увидев на его бледном лице легкую испарину.
— Давай не торопиться, вдруг задержка какая, а ты будешь париться одетый.
Кира Анатольевна присела на табуретку и перевела дух. Помолчали, Осокин улыбнулся про себя и хмыкнул, видимо, подумал о чем-то.
— Ты чего? — спросила жена, все время наблюдавшая за ним.
— Я тут часто думал над одной своей теорией, — четырехкрылая птица на лбу Осокина будто сжалась, словно приготовилась к решительному прыжку. — И, знаешь, все по ней сходится. С фронта у меня такая примета. Я тебе, кажется, о ней рассказывал? В войну, когда я был в разведбате, с людьми приходилось много работать. Стал замечать, что бойцы, родившиеся в январе, чаще других гибнут — вечно лезут на рожон. Принялся изучать их биографии — трудные у всех были биографии. От того ли, что в суровое время года рождались и жизнь с ними сурово обращалась? Народ был надежный. Потом, когда предстояла особо важная, рискованная операция, я в разведгруппу январских подбирал и, знаешь, никогда не ошибался. И вывел я теорию, что мужчины, рожденные в январе, — железный народ. Чем объяснить? Не иначе, как игра природы… Кто это может знать? Помнишь нашего Бойко, того, что в сельхозуправлении работал, Владимира Георгиевича? Он тоже в январе родился. Погиб… В мирное время подвиг совершил, за так посмертно орденом не наградят. А судьба-то у него была тяжелая! Ребенок умер, потом жена ушла, помыкался с горем. Он тут коллективизацию проводил, в него стреляли и сильно ранили.
— А в тебя-то, вспомни? — сказала жена. — Плечо изуродовали не на фронте?
— Ну, в меня бандит пьяный стрелял, а в него классовый враг — разница…
— Никакой разницы, что тот хотел убить, что этот…
В палату вошла сестра, высокая, большеглазая, похожая на знаменитую кустодиевскую «Купчиху», пышущая здоровьем и уверенностью.
Она было в белом, основательно застиранном халате, плотно облегавшем ее в бедрах и груди. Под ним угадывалась крепость и сила перезревающего тела незамужней тридцатилетней женщины. Медсестра держала руки в карманах, как обычно их держат врачи во время обходов, смотрела она прямо, надменно, и по этому взгляду можно было определить, что человек она прямолинейный и несколько грубоватый.
— Вы готовы? — спросила сестра, больше обращаясь к жене Осокина, чем к нему.
— Вертолет? — засуетилась та.
— Минут через десять нужно выезжать. Поедем пораньше, чтобы не спешить. Я буду вас сопровождать. Меня зовут Беллой.
— А отчество как? — спросил Осокин.
— Отчество у меня нескладное.
— Какое все-таки, если не секрет?
— Серафимовна, деревенское, отец удружил.
— Хорошее отчество, мне нравится. А тебе, Кира? — обратился Осокин к жене.
— Мне тоже нравится.
— Да что вы! — отмахнулась медсестра и почему-то покраснела. — Белла Серафимовна — это не фонтан…
Кира Анатольевна достала из шкафа верхнюю одежду: костюм, свитер, пальто — и стала одевать Осокина. Белла охотно взялась помогать. Она приподняла Осокина сзади. Головой он упирался в упругую грудь медсестры, чувствуя, как глубоко и спокойно она дышит.
— Погода стоит очень хорошая, — не унимаясь, говорила Белла, и Осокин чувствовал, как каждое слово, колыша ее грудь, вылетает наружу. — Самолет еще не пришел. Мы переберемся через лиман пораньше и лучше там подождем.
Наконец Осокина одели. Белла сходила за санитаром.
Больного осторожно положили на носилки и понесли по длинному коридору к машине. За минуту, в течение которой его несли по улице от дверей больницы к «скорой помощи», он успел несколько раз вдохнуть холодный, казавшийся сладковатым от влажности воздух, глаза ослепило яркостью солнечного дня, и Осокин с неизъяснимой силой, до кружения в голове, почувствовал весну.
«Последняя весна! Последняя весна!» — застучали, забились пойманной, погибающей птицей слова в душе. Сухое отчаяние подкатило к горлу, ударило в голову, прошило ее подобно смертоносной пуле и унесло навсегда веру в выздоровление.
И с того момента Осокина не покидало чувство, что жить ему осталось очень и очень мало. Ему даже казалось, что стоит только оторваться самолету от земли, как он сразу же умрет. Верилось, что земля, на которой он долго жил, которую сильно, искренне любит, как любят матерей, — только эта суровая земля, ставшая второй его родиной, помогала бороться с недугом.
— Кира, говори, мимо чего мы проезжаем, — попросил Осокин жену, смотревшую в окно.
— Вот школа, детишки вокруг бегают. Много их, погода хорошая. Подъезжаем к нашему универмагу (Кира Анатольевна работала в нем заведующей секцией), закрыт еще, — тоном гида говорила жена. — Теперь проезжаем мимо столовой и кинотеатра. Свернули на улицу к рыбозаводу и ремонтным мастерским. У рыбозавода машины скопились.
«Скорая» резко накренилась, и, носилки, на которых лежал Осокин, слегка сдвинулись.
— Что за поворот? — спросил он.
— Выехали на дорогу, ведущую к вертолетке. На сопке видна наша «Орбита».
Будто нарочно, жена назвала все те здания, предприятия, учреждения, строительство которых было непосредственно связано с Осокиным.
Столовую, ремонтные мастерские, рыбозавод, электростанцию, школу начали возводить еще тогда, когда он работал секретарем райкома. Универмаг, кинотеатр строили, когда Осокин занимал пост председателя райисполкома. «Орбиту» сооружали гораздо позже, когда он был инструктором промышленного отдела.
Почти двадцать лет отданы Осокиным работе в советских и партийных органах — не малый срок. Район начал формироваться и расти под непосредственным его руководством. Первые пять лет, самые тяжелые послевоенные годы, он был секретарем райкома. Восемь лет работы председателем райисполкома выпали на время активной деятельности по подъему сельского хозяйства, культуры и интенсивной разведке недр. Несколько лет он работал инструктором промышленного отдела — это время развития в районе горнодобывающей промышленности.
Стремительно, быстро прошла его жизнь. Горячий, порывистый, он мчался по ней рыцарем с поднятым забралом, а оружие его — искренность и честность. Все в его жизни было: радости и беды, высокие посты и понижения, споры, большая ответственность и люди, люди — работа с ними.
Служебная карьера Осокина сложилась необычно. Он не шел по лестнице вверх, а наоборот, спускался вниз. Причин было много, и главная в том, что не имел высшего образования. В начале того или иного периода развития района он наиболее полно проявлял свои недюжинные организаторские способности, позже, когда помимо умения организовать нужны были знания, которые, собственно, и определяли степень этого умения, ему приходилось уступать более квалифицированным, образованным людям.
Он не обижался на свою судьбу, понимал все. Только последний перевод из инструкторов в плановый отдел вначале обидел его, «Решили вовсе избавиться от старика», — подумал он. Слова молодого секретаря райкома о том, что перевод этот вызван необходимостью, что только он, Осокин, прекрасно знающий район, может поднять этот важный участок работы, были восприняты им как отговорка.
В молодых продолжателях он видел излишнее властолюбие и пристрастие к комфорту, а поэтому не совсем доверял им.
Осокин так переживал свое очередное понижение, что слег в больницу в предынфарктном состоянии. Потом осмыслил все — действительно нужно было давно уступить место молодому инженеру, который по-иному, на научной основе повел бы работу.
Теперь он думал, что жизнь его незримо влилась в жизнь выстроенных поселков, шахт.
Жизнь прошла, но он не боялся смерти. Обидно было покидать этот мир в сущности таким молодым. Пятьдесят с небольшим, разве это возраст?
Вообще возраста своего он никогда не чувствовал. В стремительном беге дней, наполненных хлопотами, неотложными делами, заботами, прожитое не наслаивалось тяжестью. Даже теперь, в больнице, он не чувствовал возраста, угнетало иное: неимоверно скорая победа болезни.
Чтобы жизнь прожить честно, думал Осокин, человеку нужно обладать немалым мужеством, пожалуй, не меньшим, чем когда поднимаешься в атаку под огнем противника. Осокин гордился тем, что жил честно. Он не кичился властью, какой бы он ни занимал пост, не заискивал перед начальством и не презирал подчиненных.
Машина сбавила скорость, потом слегка качнулась и остановилась.
— Вот мы и приехали, — сказала медсестра. — Пойду позвоню насчет вертолета.
Белла Серафимовна вышла из машины, сильно хлопнув дверцей. «Я тоже приехал, — подумал Осокин. — Приехал на конечный пункт жизни. А дорога моей жизни пролегла через деревенское детство, днепрогэсовскую юность, военное лихолетье, суровую пору освоения Севера, как напишет наша районная газета в некрологе».
И еще Осокин подумал, что его как человека вытесала Советская власть. Он родился в довольно зажиточной, трудолюбивой крестьянской семье. Достаток в доме создавался горбом отца, матерей и старших братьев. Чтобы не дробить хозяйство, отец держал подлё себя все семейство. Работящий, скупой, как большинство крестьян, знающих цену куску хлеба, он воспитывал детей в труде и умении прокормить себя и свою семью. Своей крестьянской скупости, прижимистости отец не стеснялся, а гордился ею — считал, что он хозяйственный человек.
Теперь, иногда думая об отце, Осокин не мог вспомнить, что ж для него было радостью в жизни. Отец пил редко, только по праздникам, и то не в удовольствие, а потому, что пили все. Дорогую одежду и дорогие вещи он не любил, к женщинам тоже вроде был равнодушен. Может, в неустанном труде была его радость?
Отец в бога не верил, хотя исправно ходил в церковь и молился с подобострастием. Дома же о боге говорил такое, что искренне верующая мать цепенела от страха.
— Я бы вместо ентого, — отец тыкал пальцем в икону, — кусок хлеба в угол поставил, чтобы молились на него.
В Советской власти он хотел видеть только выгоду для себя.
— Что ж это за власть, — говорил он, — ежели она мне послабление и помощь не дает? Коли сковырнули царя, так и дайте мне, лошадь землю пахать.
Людей отец недолюбливал, видел в них «лохань пороков», сторонился их.
— Что выкинет скотина — можно понять, а что выкинет человек — нет. Человек-то все вобрал в себя, чего даже самое раззлое зло придумать не может.
Говоря о людях, отец наливался кровью, большой высокий лоб его покрывался пятнами, глаза горели, и жидкая бороденка хищно топорщилась.
Илья первым ушел от отца, хотя в семье был самым младшим. Ему было восемнадцать, он вступил в комсомол и влюбился в Киру.
Отец не хотел брать Киру в дом.
— Бедная и красивая, как барыня, — говорил он, — Хлеб будет есть задарма, а работы от нее не жди.
Отец погиб в первые дни войны, и Осокин так и не помирился с ним.
На стройке Днепрогэса, куда Илья уехал с Кирой, суждено ему было из крестьянина переродиться в передового рабочего. Здесь он избавился от скупердяйства и мелкособственнических интересов. Дух коллективизма и патриотизма, что царил не только на стройке, но и во всей стране, научил его видеть дальше собственного кармана и желудка.
На фронт Осокин ушел человеком с твердо сложившимися взглядами ка жизнь.
Война убедила его в силе коммунистического духа, в силе людей, несущих этот дух. Война заставила шире и глубже взглянуть на жизнь, на ее смысл и цель. С войны он вернулся яростным бойцом-строителем нового, передового общества. Некоторых война отучила от труда, Осокина же, с его крестьянско-пролетарской закваской, она, наоборот, приучила больше уважать и ценить мирный труд.
Жизнь на Крайнем Севере, жизнь в суровых климатических условиях, позволила, как ему самому казалось, наиболее полно проявить то, что было приобретено в былые годы.
Он работал, строил, преображая землю, учил других и учился сам.
О нем говорили, что он прекрасный работник. Осокин видел в себе прорву недостатков.
— Тебе что-нибудь нужно? — спросила жена, обеспокоенная долгим молчанием мужа.
— Во рту что-то пересохло, дай водички.
Кира Анатольевна порылась в сумке, достала бутылку с компотом и подала Осокину. Бутылка была тяжелой и холодной. Он сделал несколько глотков, почувствовав, как покатилась внутрь прохлада; пролил немного, и компот розовой струйкой пополз на грудь. Жена достала мягкую байковую тряпочку.
«Я теперь беспомощный, будто ребенок», — горестно подумал больной.
— Тебе больше ничего не нужно? — опять спросила жена и покраснела.
— Я не хочу…
— Боль сильная?..
— Нет…
— Ты никогда мне ни на что не жалуешься, а я все, все вижу.
— Говорят, больные любят, когда их жалеют, только это мужчин не касается, — спокойно сказал Осокин.
— Я же вижу, вижу, как ты страдаешь, как тебе больно!
— Что моя боль?.. — Осокин как-то странно дернулся и нахмурился, четырехкрылая птица из морщин опять приготовилась к броску.
Он давно не ощущал боли, просто был наполнен чем-то холодным и тяжелым, и от этого во всем теле чувствовалась неимоверная слабость. Как ни странно, но порой эта слабость была приятна.
Неожиданно дверца «скорой помощи» отворилась, заглянула медсестра, еще сильнее разрумянившаяся на свежем воздухе.
— Вертолет вылетел и будет минут через семь, — сказала она. — Погода хоть и хорошая, но холодно: северяк дует. Вас нужно чем-то укрыть.
Осокин ничего не сказал. Его знобило.
Жена достала из сумки домашнее ватное одеяло. Оно было новое, широкое, из алого атласа.
Молчали, напряженно прислушивались, не гудит ли вертолет. Было тихо. Осокин давно отлежал все бока, и лежать теперь на жестких носилках было особенно неприятно. Вертолета он ждал с обреченностью, не зная, что теперь делать. Ему не хотелось лететь, но пути к отступлению не было.
Наконец послышалось далекое рокотание, которое стремительно приближалось, росло и крепло. Вскоре, подняв столб пыли, вертолет сел.
Как только визг винтов стих, «скорая» подъехала ближе к площадке, шофер и санитар подняли носилки с Осокиным и понесли к вертолету.
На улице яркий солнечный свет ударил в глаза, и Осокин зажмурился от неожиданности. Холодный ветер опалил нос и щеки. Илья Иванович открыл глаза и увидел голубое безоблачное небо, ставшее за дни болезни уже родным. Потом он повернул голову — в синей дымке виднелись сопки у горизонта, телеграфные столбы вдоль дороги ровной солдатской шеренгой уходили куда-то; несколько домиков одиноко приютились у площадки, высокий шест с указателем направления ветра покачивался.
Ветром из-под Осокина выбило алое одеяло. Оно теперь свисало почти к самой земле.
— Будто полководца с поля боя уносят, — сказал кто-то из пассажиров, стоявших у вертолета.
Носилки с больным установили в чреве Ми-4. Бортмеханик, худенький парнишка, убрал лестницу, закрыл дверь и попросил всех пассажиров пристегнуться. Мотор загудел, вертолет качнулся и, подрагивая, стал набирать высоту.
Десятки раз Илья Иванович пролетал этим маршрутом. Весной, когда лед на лимане заливает талая вода, когда появляются промоины, единственный транспорт, соединяющий поселок с аэропортом, — вертолет. По погодным условиям вертолеты летали нерегулярно, и на посадочных площадках скапливалось много людей. Бывало, что пробки образовывались и из-за нерадивости служб аэропорта. Не раз Илья Иванович «прочищал» мозги местному начальству.
Осокин не мог смотреть в иллюминатор, но он отчетливо представлял, что видно с этой высоты. Вспоминал кубики-дома поселка, изгибы широкого лимана и начало залива, аэропорт с самолетами. Тяжело было думать о том, что это, может быть, последний перелет через лиман.
На площадке их уже ждала «скорая помощь». Когда его выносили, пассажиры, приготовившиеся к посадке на другой вертолет, который улетал в какой-то поселок, смотрели с печальным удивлением. Один из них, мужчина средних лет, посмотрел как-то необычно. Осокину показалось, что он где-то видел этого человека. Лицо было очень уж знакомо.
За короткое время, пока его несли к машине, Илья Иванович вновь увидел голубое небо и белые вершины сопок у горизонта. Даль, открывавшаяся взгляду, до боли была знакома. Тундра, вечно борясь с холодом, накапливала силы для решительного боя. В кустарнике, черневшем по берегам реки, в торчащих из-под снега кочках, поросших рыжей, пожухлой прошлогодней осокой, в серых пятнах проталин на склонах сопок уже угадывалось ожидание пробуждения.
Вновь его грудь наполнилась воздухом весны. Сердце застучало так, что невольно потекли слезы, и он застонал.
— Что, Илюша? — кинулась к нему жена.
Его так звали в далеком детстве.
— Ничего, от холодного воздуха в носу щиплет…
Он стиснул зубы и зажмурился, чтобы остановить слезы. Память высветила мгновение из далекого детства.
На берегу реки стоит мальчик, река сочится прохладной синью; над полем полуденное солнце, жара течет по земле; в воде огромная ветла моет свои волосы-ветви, над бугром, поросшим ромашками и какими-то желтыми цветами, от запаха которых хмельно кружится голова, гудят шмели; в реке стоит молодая женщина и смеется, по пыльной дороге на водопой идет корова, и рогатая голова ее качается, как у заведенной игрушки.
Мальчик боится зайти в воду к зовущей его матери — глубоко, а оставаться на берегу боязно, потому что к реке идет корова.
Мать смеется и зовет мальчика, и ее любовь к нему, которую он еще не понимает, а только чувствует — она есть, как есть солнце, и любовь мальчика к матери, которая наполняет его, и эта корова за спиной, дыхание которой он уже слышит, побеждают страх перед холодной водой и глубиной. Он взвизгивает и бросается в холодную синь к матери.
Мальчик охватывает ручонками мать за шею, прижимается лицом к ее мокрым, пахнущим луговым сеном волосам и плачет, сам не понимая от чего: то ли от недавнего страха, то ли от счастья, что доплыл до матери.
Мать гладит мальчика по головке, успокаивает, выходит с ним из воды и идет к ветле мимо коровы, которая, напившись, удивленно смотрит на них большими влажными глазами, и изо рта ее капает прозрачная вода.
Мать разрешает мальчику побегать по берегу. Он мчится по мокрому упругому песку к кустам. Мальчик вовсе не бежит, а летит над землей, переполненный любовью и восторгом.
Кто ж тогда знал, что этот мальчик пройдет, проедет и пробежит по многим землям и странам и судьба приведет его на «макушку» земли — Чукотку, а жизнь молодой женщины оборвется через пятнадцать лет в родной избе, в которую угодила одна из первых бомб страшной войны? Кто это мог знать?
Где же ты, пятилетний Илюша?
Может, тал, в темной вечности, уже поседевший мальчик встретит свою мать, которая не успела поседеть? Но разве они вернутся в синюю реку жизни?
«Лечи себя памятью о детстве, — сказал он самому себе шепотом, — Это все, что тебе осталось».
В маленькой комнатке санитарной авиации Осокина раздели и положили на кровать. Мучительно было лежать беспомощным в этой бетонной клетке. Он стал вспоминать, где мог видеть того мужчину, но вспомнить не мог. Много лиц за долгие годы прошло перед ним.
Жена достала сборник рассказов Чехова и стала читать вслух. Медсестра ушла в отдел перевозок узнать насчет самолета.
— Не надо читать, — попросил жену Осокин. — Я знаю этот рассказ. Читал его в юности, в войну и здесь, совсем недавно. Послушай, Кира, что я тебе скажу. Эта поездка для меня как зубная боль — не лежит к ней душа. Если что-то случится, так пусть я останусь навсегда здесь, чем где-то там… Тут моя жизнь, и тут буду я. Если она меня и возьмет, то все равно не сломит.
— О чем ты говоришь? Что ты решил?
Она побледнела, ее измученное лицо исказилось в страдальческой гримасе, потом она подалась вперед, сползла с табуретки, заломила руки и, уронив голову на его кровать, зарыдала. Горе, копившееся в ней днями и неделями, которое она не успевала выплакивать в короткие светлые ночи, хлынуло из нее, будто из большой раны кровь.
— Милый, родной мой, не покидай меня! Они тебя тут зарежут, нет мне без тебя жизни, и я уйду вместе с тобой. Как же так, сам себя губишь! И зачем же ты надумал такое?
Горе душило ее. В нем, Осокине, были все ее радости и беды. С далекой девичьей поры, когда он приходил к ней из соседней деревни и парни с их улицы, не желавшие уступать ее пришельцу, ввязывались с ним в драку, для нее, кроме него, никого больше не существовало.
Мать ее, очень тихая и боязливая, тоже была против жениха из другой деревни, с которой вечно враждовали. Но Кира (ее так назвал дед в честь какой-то красивой барыни, в которую он был влюблен в молодости и на которую она была якобы похожа) решительно: заявила, что если ее не отдадут за Осокина, наложит на себя руки.
Он всегда был ее опорой, ее утешением, ее верой — ее жизнью.
— Кира, выпей воды и успокойся, слезами ничего не изменишь, а решение мое верное. Я не отступлюсь, не даром же родился в январе.
Через несколько минут, подавив рыдания, Кира Анатольевна торопливо взяла стакан воды и стала пить.
— Прости меня, Илюша, — вытирая платочком заплаканное лицо, сказала она. — Давай все спокойно обсудим.
— Я всегда считал, что обладаю двумя хорошими качествами: настырностью, трезвой, не глупой настырностью, и приживаемостью. На фронте я приживался там, где люди сходили с ума от страха. Я не трус был, я знал — если надо, так надо… И это «надо» заставляло меня выживать и жить. Каждый мужчина должен многое испытать. Испытание — это санитар мужества, оно убивает вирус мещанства. Если ветер укрепляет корни дерева, то испытание — характер мужчины.
— Ведь там больница какая, аппаратура хорошая и врачи лучшие, — перебила его жена.
— Может, чуть все и получше, но дела не меняет. Риск остается, разница в процентах, но проценты процентами… Главное, морально здесь я лучше себя буду чувствовать. Боюсь до смерти самолета, кажется, что живым из него не вынесут. Потом сама знаешь, какое у меня сердце.
Она вдруг опять сорвалась и заплакала.
— Почему, почему это должно быть все с тобой?
— Глупо! У каждого свое. Вытри у меня пот на лице, — попросил он. — Я еще терпимо себя чувствую, месяца три поживу, ну а при удачной операции, может, и больше. В жизни я кое-что сделал, резковат иногда с людьми был, ну да понимавшие — прощали… Постой, так вот кто это!.. Шрамов! — Осокин подался вперед, лицо его еще сильнее побледнело, — Кира, я видел Шрамова.
— Какого Шрамова? — не поняла жена.
— Того, того самого… Ну того, что на бюро… и его дочку мы искали, — от волнения Осокин стал заикаться.
— Ох, господи! Где ты его видел?
— Он стоял у второго вертолета. С портфелем, в замшевой куртке. Я вначале не узнал его, а теперь убежден, что это он. Кира, умоляю тебя, может, вертолет еще не ушел… Или хотя бы узнай, в какой поселок он улетел. Он должен знать правду, найди его.
Кира Анатольевна торопливо накинула пальто, у двери остановилась, спросила:
— Как же ты один-то?
— Ничего со мной не будет. Не теряй времени, Медсестра сейчас придет.
Дверь за женой захлопнулась. Осокина мелко, противно затрясло, перед глазами поплыли оранжевые пятна.
«Только бы теперь не умереть, — подумал он. — Это очень важно!»
«Крепись, — говорил он себе, — крепись, ты же январский, и тебе на роду написано быть стойким».
Хлопнула дверь, пришла медсестра.
— Куда это ваша жена как угорелая побежала? Я ей кричу, а она не отвечает. Наш самолет сел, пора собираться, скоро посадку объявят. Насилу место выбила вашей жене, народу летит прорва — отпуска.
— Простите меня, сделайте укол… сердце… плохо, — еле слышно прошептал Осокин.
Сестра глянула на землистое лицо больного и кинулась к своей аптечке.
За жизнь, а особенно за долгие месяцы болезни он хорошо изучил себя. Познания, почерпнутые из популярных медицинских изданий, прочитанных с пристрастием больного, плюс воображение позволяли представлять, что происходит с ним.
Пока медсестра возилась с аптечкой и шприцем, он, чувствуя холод в ногах, понял: сердце все слабее и слабее гонит кровь, давление в сосудах падает, в ногах и руках кровь застаивается, и нервы посылают тревожные сигналы в головной мозг, а тот приказывает сердцу работать сильнее, но оно так ослабело, что не в силах выполнить приказ.
Какое теперь в нем отчаянное сражение! Еще немного, и сердце проиграет его. Нужна помощь, действенная, решительная.
Вот так было в далеком детстве. Как-то он сорвался с дерева и ударился сильно о землю. Он лежал, раскинув руки, видел голубое небо и не мог вздохнуть. Он слышал, как стучит собственное сердце, но окаменел. Потом что-то лопнуло внутри, что-то там произошло, он задышал и увидел, как по небу летят журавли.
Он кричал теперь себе, что нужно бороться даже тогда, когда сердце станет холодным и твердым — за жизнь всегда нужно бороться.
Руки у Беллы подрагивали. Десятки раз она делала подобные уколы, делала легко и быстро, а теперь, разволновавшись, не могла найти вену.
Пульс угасал, посиневшее лицо больного каменело.
Наконец она нашла вену, ввела в нее иглу. Кровь тонкой вишневой ниточкой поползла в шприц. Белла легонько надавила на поршень, и содержимое медленно начало уходить в вену.
Несколько минут Осокин прислушивался к себе, чувствуя, как сердце набирает силу, как уже ритмично бьется. Теперь оно победит, теперь оно выиграет сражение!
На душе стало спокойно.
— Ну как, легче? — спросила Белла.
— Легче… Вы не суетитесь, мы никуда не полетим, — уверенно произнес Осокин, после укола он действительно почувствовал себя хорошо.
— Как не полетите? У нас документы и все такое…
— Выслушайте меня внимательно…
— Вы что?! Ничего себе закидончики! — перебила Осокина медсестра. Она вспыхнула, лицо ее пошло пятнами. — Мне приказано вас довезти, и я довезу.
Белла не была профессиональной медсестрой, не умела сдержаться, ей ужасно хотелось в город.
— Может, я умереть хочу, — попытался пошутить Осокин, но Белла не поняла его шутки.
— Мало ли что вы хотите, не дадим мы вам умереть, — строго и так уверенно сказала она, что Осокин улыбнулся.
— Послушайте!..
— Я и слушать не хочу… Уж все обговорено, меня там даже жених ждет. А вам говорить сейчас вообще нельзя.
— Ну вас к черту! — вспылил Осокин.
— Подбирайте выражения! — сестра зло закусила губу.
— Я объясняю вам, что в моей жизни была совершена очень большая ошибка. — Осокин перевел дух, дотянулся рукой до полотенца, висевшего на спинке кровати, и вытер пот на лице. Одного человека оклеветали, и я, не разобравшись, поверил в эту клевету. Так получилось, что я сильно верил тому, кто оклеветал. А проверить все обязан был, как коммунист, в конце концов. Его исключили из партии и судили. Клеветник стал домогаться его жены. Довел ее до петли. У них дочь была, ее забрала одинокая женщина, а отцу в тюрьму написала, что дочь погибла вместе с матерью. Женщина работала в сельсовете, когда пришел запрос, она подделала справку.
Через несколько лет невинный человек вышел на свободу и написал мне, что на моих руках кровь его жены и дочери. Жуткое, но справедливое обвинение. Я обязан был тогда разобраться. Мы не имеем права ошибаться, если дело касается человеческих судеб.
В общем, когда все выяснилось, то клеветника уже не было в живых. Он поехал в отпуск в Крым и там утонул.
Несколько лет я искал ту женщину и девочку, но найти не мог. А семь лет назад все-таки нашел. Девочка об отце ничего не знала. Теперь я увидел этого человека. Ведь он считает, что его дочь погибла. Понимаете? Какой груз…
— Как в кино… Я в кино такое видела, — восхищенно сказала медсестра. Глаза ее горели. — Если вы видели его у того вертолета, то он недалеко полетел, в соседний поселок. Я могу написать, у меня там подруга. Как его фамилия?
— Не надо писать, я сам напишу. Вас действительно ждет жених?
— Да так, — Белла смутилась, — сейчас женихов нет…
— Это еще успеется.
Дверь отворилась, вошла Кира Анатольевна, запыхавшаяся, с растрепанными волосами. Она устало опустилась на табуретку и сказала:
— Это не он. Вовсе не Шрамов. Мужчина сейчас придет сюда…
Через несколько минут постучали в дверь. Сестра открыла ее и провела в комнату к Осокину мужчину лет сорока восьми.
— Вы не Шрамов? — спросил Осокин, хотя уже видел, что это не он.
— Нет, а что?
— На Севере давно?
— Только прибыл, вот до места назначения не доберусь. Рейс опять отменили. Я видел, как вас несли…
— Извините, мы ошиблись…
— Ничего, бывает…
Мужчина ушел.
— Позвоните Лыткину! — попросил медсестру Осокин.
Главврач был молод, любил рисковать, и Илья Иванович верил в него. Белла, вышла в соседнюю комнату, но вскоре вернулась с телефоном на длинном шнуре и подала трубку Осокину.
— Говорите.
— Алло, да. Я… — спокойно произнес Осокин.
— Илья Иванович, вы в самом деле решили вернуться? — спросил молодой голос.
— Решил, Олег Вениаминович.
— А операция как?
— Делайте вы.
— Я подобных еще не делал.
— Надо ж когда-то начинать. Кто-нибудь попадет к вам еще — уже будет практика.
— Да… задали вы задачу, — в голосе молодого врача чувствовалась твердость.
— Если нужно, могу написать расписку.
Главврач помолчал, потом сказал:
— Хорошо, передайте сестре трубку.
Сестра, сматывая на руку шнур, вышла в соседнюю комнату.
— Вот и все, дело сделано, — сказал Осокин, обращаясь к жене. — Поедем домой. У меня такое чувство, будто я возвращаюсь из длительной командировки, уставший, но наполненный жаждой работы. Через недельку все будет хорошо.
Кира Анатольевна всхлипнула.
— Да будет! — напустился на нее, Осокин. — Сходишь завтра в райплан, возьмешь у Ксении Евгеньевны документы, отчеты на носу, надо помочь им.
Солнце, лившееся в крохотное оконце, заполнило всю белую чистую комнатушку. Оно, казалось, расширяло ее, делало выше, просторнее. Послышался раскатистый гул турбин идущего на взлет большого самолета. «Жизнь продолжается, жизнь никогда не останавливается», — подумал Осокин.
— Кира, — обратился он к жене. — Ты должна найти этого человека и объяснить ему все. Долгие годы жег мне сердце этот случай.
— Мы вместе найдем…
— Не перебивай. Я устал сегодня. Столько переговорено… Я сейчас острее почувствовал: как бы много мы в жизни ни сделали, это не защитит нашу совесть от боли за причиненное хоть одному человеку горе.
Лицо Осокина было освещено солнцем. И оно показалось Кире Анатольевне необыкновенно молодым. Она смотрела на мужа, и слезы текли по ее щекам. Сейчас, в эту минуту, сильнее всего на свете она любила его.
Он смотрел на жену и думал, что любовь к ней сделала его жизнь счастливой. Вспомнилось, как в молодости он дрался за эту любовь, как на фронте она помогала ему идти к победе, как горд был, что у него есть такой верный и необходимый друг.
Осокин был наполнен желанием работать, любить и жить. Он знал: все, что есть на этом свете, в этом мире — все предназначено для любви. Может, и его болезнь — начало иной ее грани, более мудрой, более трагичной, чем прежде. Он был наполнен гулкой верой в будущее.