Примерно через неделю после прибытия Авксентьева в Мангазею об этом стало известно в обители игуменьи Марфы, а поведал о том не кто иной, как Викентий.

Появился он здесь нежданно-негаданно, переполошил, как водится, всех, и надо сказать, что появлению этому сопутствовали некоторые весьма интересные события.

С первых дней лесной жизни Аглая пристрастилась к прогулкам — начала все дальше и дальше уходить от обители, а когда вдоль и поперек исходила остров, где они жили, решила побывать и в соседних лесах.

Марфа эту затею не одобрила:

— Ох, душа непоседлива, куды еще несет тебя, каки таки грибы-ягоды?.. Ведь чащоба вкруг едина — зверье разно… Девичье ли дело там толкаться одной?

— Отпусти ее, мати Марфа, — неожиданно вступился Дионисий. — Пригляделся я к ней: ловка и в делах разных разумна. Лес, ежели по нему с толком ходить, не супротивник, а защитник доброму человеку. Ей жить здесь, добро основывать — пусть идет.

Твердо пообещав вернуться к вечеру, Аглая с небольшой продолговатой котомкой за плечами уселась в приготовленную ею лодку и, покинув остров, скрылась вскоре в камышах на противоположном берегу.

Даже нельзя себе представить, что бы подумала, а тем паче изрекла Марфа, узнав о том, что находится в котомке, которую прихватила с собой Аглая. Она оставила лодку в камышах, покрепче привязав ее к огромной коряге, и по песчаной косе вышла на прибрежную тропинку. Из рассказов Викентия она знала, что тропинка эта здесь одна-единственная среди окружающей чащобы и что именно по ней можно выйти к многоверстной прогалине, выводящей в свою очередь путника на дорогу к Мангазее.

«Подале, подале мне отойти надобно, — размышляла Аглая, — в лесу эхо прилипчивое: по деревьям, по вершинкам так и покатится вдоль, не дай бог, наши услышат…»

Она шла еще полчаса и наконец выбрала себе подходящее место. Прогалина здесь круто сворачивала влево, образуя узкую поляну, плотно окруженную высокими елями.

«Дядюшка, дядюшка, царствие тебе небесное, — думала Аглая, доставая из котомки ловко сработанную ручную пищаль и должный к ней огненный и иной запас: пули, порох, пыжи, шомпола-щетки. — Помню словеса-поучения твои, дядюшка, — продолжала размышлять Аглая, изготовив пищаль к бою. — «В сиротском твоем положении, когда ты при живом еще отце сирота, — говаривал ты не раз, — надеяться тебе не на кого, сама себе и оборона, и защита». Вот и пригодилось твое стрелецкое поучение. Теперь, когда Викентий с Саввой в дальние пределы Югры намерились, неужто я от них отстану? Да ни в жизнь!..» Аглая еще раз осмотрела пищаль, тайно прихваченную ей у Викентия, и стала взглядом отыскивать цель — место на деревьях, где ее выстрел был бы заметен.

Можно назвать это как угодно: стечением обстоятельств, случаем, но именно в это время Аглая услышала неподалеку треск сучьев и чьи-то возбужденные голоса. Она тут же смахнула в котомку весь оружный запас и с пищалью наизготовку затаилась в кустах. Вскоре на поляне появились два человека. Один из них был уже знакомый нам старшина мангазейской городовой стражи Федот Курбатов. Другой, видимо, его помощник — шустрый быстроглазый детина с щедрым посевом веснушек на глуповатом лице. Он же и предложил, первым глянув на солнце, а потом и указывая на него:

— Вона оно еще где, родимое, и по всему выходит, што мы на полдня, не менее, опередили того гилевщика. Подкрепиться да отдохнуть малость бы надобно.

— Давай подкрепимся, — опускаясь на траву, сказал Федот и, устроившись поудобнее, спросил парня: — Знаю, што тебе сии места лесные добро знакомы, бродил ты тут с охотниками не раз, но пошто считаешь, будто тот гилевщик, первый Игнашкин друг и подручник, именно здесь пройти должен?

— А потому, што на сем многоверстье иных путей и не свидишь: справа по переду озеро, слева топи болотные с чащобой непролазной, только тут и пойдет, коль придется.

— Куды ж его несет поспешно столь? — растягивая в злобе слова, промолвил Федот. — Вот бы о чем поспрошать его надобно. Так не скажет, поди…

— Это у меня-то? — Помощник даже удивился, и на лице его промелькнуло что-то похожее на обиду. — Да меня сам мангазейский воевода князь Домашин не раз хвалил за умельство мое по делам расспросным да пытошным.

Упоминание имени воеводы тут же вызвало у Федота взрыв негодования.

— За мою-то верную беспорочную службу — и тако меня в руганье да позорище ввести!.. Ну упустил я того Игнашку-злодельца, всяко бывает, так неужто теперь я к службе государевой не гож?!

Он снова вспомнил, как распоследними словами ругал его воевода да кричал, размахивая у носа кулаками: «Последнее тебе дельце, адов сын. Иди лови где хошь Игнашку тово, и покуль не схватишь — штоб на глаза мне не попадался, вот и весь сказ!»

Даже вздрогнул невольно Федот, вспоминая этот разговор, и тут же вновь обратился к своему спутнику:

— Значит, будем здесь ждать, пущай по-твоему станется — словим, расспросим как следует, ну а там уж видно будет…

Весь этот разговор Аглая слышала полностью, так как место у нее за кустами было удобное да и расположились они совсем неподалеку.

«Кого это они имать собрались? — тревожно размышляла Аглая, не зная, как ей поступить далее. — Может, вернуться, предупредить наших в обители, а с другой стороны, может, здесь мое место? Тому, кого ждут злодеюки эти, может, и я снадоблюсь, помогу чем…»

Свежий ветер, раскачивающий ветви деревьев, к полудню сник, и в лесу неожиданно установилась редкая тишина, когда лишь где-то далеко-далеко едва слышно звучат то ли отголоски дальнего эха, то ли вовсе непонятные звуки вперемежку со скрипами, шорохами, раскатистыми потрескиваниями ломких сухих сучьев.

Человек, которого, затаившись, с нетерпением поджидали мангазейские стражники, появился неожиданно. Он шел не торопясь, беспечно посвистывая, закинув пищаль за плечи, размахивая на ходу зажатым в руке охотничьим колпаком и подставив солнцу копну пышных светло-соломенных волос.

«Викентий, господи! — тут же узнала его Аглая. — Куды же это он? Как же оберечь его, подсказать? Аль крикнуть погромче?»

Она просунула меж сучьев пищаль, но в этот момент произошло то, что было страшнее страшного для Аглаи. Федот, видать, был мастак в своем деле. Как тень возник он за спиной Викентия, играючи ударил его прикладом пищали по голове и, подхватив под руки, уложил на краю поляны.

Аглая никогда ранее не ощущала боли в сердце, да в ее годы это было бы смешным, а тут, как жалуются старики, подступило, будто тонкая игла сломалась в груди и концы ее уперлись ей в сердце так, что минуту-другую она и вздохнуть-то как следует не могла. Боль тут же ушла, но тревога усилилась. Раньше ей бы и в голову не пришло выстрелить в человека. Этому не было бы ни оправдания, ни названия, а теперь она, не раздумывая долго, решила: «Ежели еще раз злоделец этот Викентия тронет, я его приутишу…»

Увалень, коего Федот называл Семкой, быстро соорудил костер, подтащил крепко связанного уже по рукам и ногам Викентия и, поскольку тот пришел уже в себя, сказал ему с мрачноватой ухмылкой:

— Хороводиться нам с тобой, гилевщик проклятущий, часу нет. Скажешь без лжи, куды и пошто шел, леший с тобой, отпустим враз. А станешь лжу изъяснять, поджаривать будем шомполишками от пищалей. Зришь, вона шомполишки те в огне добела раскаляются. Не пробовал еще? Мясцо-то человечье от шомполишек тех так и расползатся.

Он рассмеялся, ехидно щуря глаза и довольно почмокивая губами. И тогда Викентий как мог приподнялся на связанных локтях и плюнул изо всех сил в его сияющие самодовольством глаза. Тем же ответил он и Федоту. Тот вскинулся, ругнулся забористо и, выхватив из огня раскаленный шомпол, только вознамерился провести им по груди Викентия, как из-за кустов ударил выстрел. Выпустив шомпол из рук, уже за свою грудь схватился Федот, зажимая набухшую кровью рану. Он еще успел крикнуть побелевшими губами: «Кто это, кто?!» — но тут же сник, упал на траву, безжизненно раскинув руки.

Семка, сидевший чуть в стороне, попытался было встать, но ноги отказывались повиноваться. Когда он наконец привстал и боязливо распрямился, из-за кустов вновь ударил выстрел и властный молодой голос приказал:

— Садись!

Пуля вырвала траву у самых ног Семки, и он, понимая, что невидимый и оттого вдвойне страшный стрелок мог бы шутя убить его, но пока требует лишь повиновения, тут же ткнулся в землю и уселся, втянув плечи.

Но, пожалуй, больше всех удивлен был случившимся Викентий. Удивление его достигло крайнего предела, когда он увидел, как из-за кустов показалась Аглая с короткой пищалью в руке.

— Господь всемилостивый! Чудо зрю али вправду сие есть перед глазами? — только и сказал он, пока Аглая развязывала его.

Держа пищаль под рукой, она ни на минуту не спускала глаз с тупо и непонимающе смотревших на нее мангазейских стражников.

…Разговор, который состоялся вечером того же дня в келье игуменьи Марфы, стоит того, чтобы привести его полностью. Марфа, сбоку от нее — Дионисий и чуть поодаль — Викентий расположились под иконами в чистом углу кельи. Сразу у порога, низко опустив голову, стояла на коленях Аглая. Четки ее, крепко зажатые в руке и касавшиеся пола, шевелились, постукивая, так как Аглая никак не могла унять дрожь, охватившую ее с самого начала «монастырского спроса».

Давно уже был опрошен Викентий, сказал свое слово Дионисий, и, наконец, подошло время держать ответ Аглае. Глядя на нее с неприступной холодностью, Марфа, спрашивая, не говорила, а цедила слова сквозь зубы.

— Како же ты, путь свой служению Господу посвятить намерившись, могла в человека стрелить? Богопротивно сие естеству и душе людской.

— В человека стрелить у меня рука бы николи не поднялась, а то не человек был: изверг-злопыхатель адов, — неуступчиво ответствовала Аглая.

— Матушка, я же говорил, толковал тебе, што и как, — попытался вступиться за Аглаю Викентий.

— А ты молчком сиди-посиживай, коли я спрос веду. Сам девку на тако дело вынудил. Охотник!.. Доброго охотника злодеи в лесу николи не схватят.

Викентий покраснел, привстал было от возмущения, но сдержался, смолчал.

— Вот я и говорю, — уже не глядя на него, продолжала Марфа. — Не ведаю, каку епитимью наложить на тебя. Или, может, совсем удалить от дел монастырских? Смирения не вижу в тебе. Кака ж монахиня из тебя получится в таком разе?

— Служить Господу по-разному можно, лишь бы от души, от сердца самого та служба исходила, — с заметной непокорностью и обидой отвечала Аглая. — А что касаемо вины моей, матушка, то не прими во грех, дозволь уж напомнить тебе, како ты сама, еще во миру будучи, злодеев неких из пищали извела во благо добру. Так уж и мой грех не суди мерой тяжкой, хоть и ее приму безропотно…

— Шествуй с богом покуль, — оборвала ее Марфа и, когда Аглая, поднявшись с колен и поклонившись присутствующим, вышла, повернулась к Дионисию: — Вижу, вижу, отче, сколь благоприятен ты к любимице своей, а то не дело…

— Так ведь умна, умна девка, — с гордостью ответил Дионисий, — умна и душой чиста, истая воительница за веру Господню!

— То неизвестно, — все еще хмурясь, произнесла Марфа, — будет аль нет воительницей истинной.

— Будет! — заключил разговор Дионисий. — Уж такие от свово не отступят, истинно реку, и в душе ты со мной согласна.

После ухода Аглаи в келье на некоторое время установилась тишина, так как каждый из присутствующих здесь по-своему переживал случившееся да и разговор на эту тему вроде бы был исчерпан.

Как бы подчеркивая это, Викентий не к месту покашлял и сказал, обращаясь к Марфе:

— Значится, о другом, не менее важном, я тебе, матушка, все поведал: и о думном дворянине том, што по наши души в Мангазею явился, и о том, што злодея того, стражника мангазейского, коего я покуль связанным недалече от озера держу, вновь намерен во град Мангазейский представить.

— Его уж отпускали однажды, а он вновь сюды явился. Явится и в третий раз!

— Э, нет. Воевода ему последнюю уступку дал, а теперь даст лишь кнута доброго. Забить, думаю, не забьет, а будет все равно держать при себе. Таковы исчадники ему вот как уж потребны.

— Тебе-то тут какова забота?

— Забота не забота, а прибыток, хоть и малый, тут есть, он ноне у меня на крепкой узде… Ведь стоит узнать воеводе, што он дважды опростоволосился, нас с Игнатием хватаючи, то исчаднику сему верна кончина будет.

— Смотри сам, — как-то неопределенно ответила Марфа.

Чем больше проходило времени со дня основания обители на острове, тем больше убеждались здешние паломники, что место они выбрали куда как удачное. Наиболее подходящего строевого леса — лиственницы — было тут более чем вдоволь. Да и камней от малых до валунов матерых, серебристой гальки и песка хватало. Дружно, на одном дыхании возвели фундаменты двух просторных домов с кельями, а как взялись за возведение стен, дело застопорилось.

Все знали, что у Марфы издавна были припрятаны два греческих многоцветных альбома с чертежами монастырских сооружений, но как их в дело пустить-приспособить — никто толком объяснить не мог.

Дионисий, знавший греческий язык, попробовал было разобраться в чертежах-рисунках и хитроумных объяснениях альбомов, но спустя малое время лишь развел в бессилии руками.

— Весьма мудрено, ох мудрено до чего же! — в сердцах воскликнул он. — Все вокруг да около, а главного смысла сего строения, основу его ухватить невозможно… Думаю, тут только один человек, ведомый нам, помочь может, это отец Арефий, возводитель храмов мангазейских, Троицкой крепостной церкви и храма на посаде.

— Прости, отче Дионисий, но я, грешным делом, уже подумывала об этом. Ноне все дела откладываем, надобно к отцу Арефию посла налаживать, и, думаю, в образе таковом никто лучше Игнатия нашего быть не может.

— Мати Марфа! — От неожиданности стоящий неподалеку Игнатий даже покраснел. — С таким делом… Да к такому человеку… Недостоин я есть.

— Достоин, достоин! — как можно более убедительно произнесла Марфа. — В честны руки вручаю дело сие, так аль нет? — обратилась она к Дионисию.

Тот только низко склонил голову.

Надобно заметить, что в Мангазею Арефий прибыл не так давно вместе с группой паломников. Пришел по обету, как он однажды упомянул в разговоре, и, пожалуй, это было единственное, что о нем знали, так как, несмотря на добрый покладистый нрав, был он не больно-то расположен к беседам, так или иначе затрагивающим его прошлое.

Отличался он весьма и весьма высокой по тем временам грамотностью: знал древнегреческий и латынь, а также иные заморские языки, был знаком с трудами стародревних философов и строителей.

Деньгами и прочими благами он не интересовался, жил просто, крайне бедно, питался тем, что приносили ему благодарные мангазейцы. Многие считали его едва ли не юродивым, а потому называли про себя «божьим человеком» и при встречах низко кланялись.

Арефий в таких случаях всегда краснел, можно сказать терялся, стараясь поскорее разминуться с встретившимся ему человеком, при этом на продолговатом, болезненно бледном лице его с голубыми глазами всегда появлялось страдальческое выражение.

Игнатий долго ломал голову над тем, как подступиться к Арефию, как уговорить его на поездку в будущую островную обитель, и, так ничего и не придумав стоящего, решил действовать напрямик.

Придя к Арефию, он после уважительного поклона заявил:

— Просьбица есть к тебе, отче Арефий, и от меня, и от богомольцев вновь возводимой обители, не столь уж далекой от Мангазеи: не дашь ли согласие потрудиться там во славу Божью? Сразу оповестить тебя хочу: богомольцы туда из дальних российских мест прибыли тайно, от гнева набольших государевых людей спасаючись, и воеводе мангазейскому они покуль неведомы. Так как, отче Арефий, надеяться мне на согласие твое или ино слово у тебя будет?

Размывчатая синева в глазах Арефия словно бы отошла куда-то на время, уступив место проникновенной проницательности взгляда.

— Дивно мне, — смущенно покашливая, проговорил он, — што ты, молодец, в заглавных мангазейских гилевщиках числящийся или называемый так, в хлопоты по делу Божьему пустился. Аль у тех богомольцев в обители островной никого иного нет?

Игнатия не только задели, но даже обидели эти слова.

— Пошто же ты, отче, не зная, за мной ничего доброго и мыслить не желаешь? Я ежели грешен в чем, то грех творю не для себя, а на пользу сирым малым людям, и то известно всем и друзьям, и недругам моим.

Арефий еще раз столь же проникновенно посмотрел в глаза Игнатия и неожиданно склонился в низком, едва что не в земном поклоне:

— Прости, брате Игнатий, прости за речения мои некместные. Я согласен, согласен, конечно же, чего тут размышлять излишне, дело то воистину Божье. У меня к тебе только един спрос малый есть: кто ты сам, из каких будешь, ежели не тайна сие?

По лицу Игнатия можно было понять, что вопрос этот не больно-то пришелся ему по душе, но он сдержался, ответил подчеркнуто спокойно:

— Буду я опальный дворянский сын Игнатий Воротынской. Доводилось, может, о фамилии нашей слышать?

— Как же, как же, — заторопился, виновато опуская глаза, Арефий, — слышали не раз, и в основном от людей добрых, кои на опалу деду вашему глядят как на зло преподлое. Тем паче что на Руси в опале сколь перебывало честнейших, достойных людей! К горю нашему, и сегодня таковых немало, помоги им Господи!

— Господи, помоги, — едва слышно повторил Игнатий и тут же спросил осторожно: — Завтра как, выйти сможем поутру?

— Сборы мои коротки: поторопимся — и в путь-дорогу. Так?

— Так, — низко склонил голову Игнатий.

Памятен Игнатию был и тот день, когда он привел Арефия в островную обитель и стал представлять его Марфе. Та приняла его достойно, приветливо повела беседу, но Арефий, видимо стесняясь новой для него обстановки, отвечал односложно, а то и невпопад. Но вдруг взгляд его задержался на висевшей в простенке иконе, найденной Дионисием и Викентием в разрушенной часовне.

Арефий приподнялся с колен, подошел было совсем близко к иконе, потом отступил, потоптался почему-то на месте, вновь сделал несколько неверных шагов вперед и тут же как подкошенный бросился на колени, припал лбом к полу, вздрагивая спиной то ли от боли какой, то ли от едва сдерживаемых рыданий.

— Отче Арефий, што это с тобой, — забеспокоилась Марфа, — аль недужен ты?

Арефий тут же затих на какое-то время, продолжая лишь изредка всхлипывать, и только потом уже поднялся, низко, виновато опустив голову, быстро вышел из кельи.

Почти сутки он ничего не ел, ни с кем не разговаривал, бродил как неприкаянный по острову, и Марфа велела не трогать, не беспокоить его, понимая, что с ним происходит что-то необычное и что надо дать ему время прийти в себя.

Так и получилось. Примерно через сутки он сам подошел к Марфе, низко поклонился ей и каким-то опустошенным, вялым голосом произнес:

— Прости, бога ради, за метания и безделие мое. Ноне же благослови на работу, ибо я присмотрел уже место, где храму головному обители нашей стояти.

— Пойдем в келью, обговорим все как надобно, — предложила Марфа.

— Нет-нет! — встрепенулся Арефий. — Недостоин я быти возле иконы той, столь благостного творения…

Слова эти удивили Марфу, но она, не подавая виду, повела разговор подчеркнуто спокойно:

— Может, ты и прав, отче, но я-то в этом деле пока ни начал, ни основ не ведаю. Ежели не секрет тут какой, то, может, расскажешь, что и как? Давай-ка вот присядем тут. — Она указала на ствол недавно срубленной лиственницы.

Некоторое время они молчали, и Марфа, видя, что Арефий опять заволновался, не зная, как начать разговор, произнесла:

— Ежели што не так, то отложим покуль?

— Нет, счас! Прости, матушка… По свету я ох немало годочков скитался в местностях разных и даже удостоился Гробу Господню поклониться… И везде, где ни носило меня, листу осеннему подобно, тщился я более всего иконы зрить. То дело с Божьей помощью велось в семействе нашем издавна, от прадедов еще. Была и у меня приверженность немалая к иконописному умению, и хвалили меня не раз знающие в этом люди за умение мое, но сам-то я со временем понял, што это не то, не то…

Пускай и лепота, и гладко все и красно, но души-то в иконах моих самая малость, а то и вовсе нет, нет ее, голубушки, не удостоил меня Господь хоть в малой доле ее к делу жизни моей приложить. С тех пор, как увижу творение которо, сему великому подобно, сердце мое будто ветром из пустынь дальних холодит, иссушает. Видно, Отцу небесному ведомо, сколь ценна, а правильнее сказать — бесценна, икона сия. Думаю, што, когда была она в государевом большом храме, о подлинном величии ее и там толком не знали.

О сем образе Георгия Победоносца я не раз слыхивал от умельцев дела иконописного, как и о том, што сподобился создать сие творение инок византийский именем Корнилий — мастер, коему равных не было да и не могло быть в мире христианском.

Больши и малы властелины наперебой старались залучить к себе Корнилия, взять его на службу, но он все посулы и даяния отвергал, за што и поплатился вскоре. Было ему всего три десятка лет, когда он исчез внезапно, пропал будто ветром его сдуло, и с тех пор о нем никто и никогда и слыхом не слыхивал…

Будучи в скитаниях своих в храме Никольском на Афоне, зрил я трактат греческого философа Ликия, который творения иконописны Корнилия — и в том числе сию икону — видел не единожды и описал, восхищаясь безмерно.

Тако же год спустя, уже в Иерусалиме, мнихи тамошни свели меня с аббатом латынянским Федерико Боллем, который в доме своем показал мне тож трактат, называемый «О цветах мудрости и творениях духа и рук человеческих», отпечатанный во граде Вероне. Создала же трактат тот настоятельница монастыря урсулинок — Джания Коро. В трактате рассуждала она тако: «Люди, отмеченные благодатью свыше, могут вознестись на толпой деяниями рук своих, яко сие доступно благостному создателю божественных ликов, великому мастеру живописцу Корнилию».

Порой, когда гляжу на творения его, одолевают меня грешные мысли: возможно ли иметь умение такое человеку простому, где грани таланта, считай неземного, которым щедро одарен он небом?

Арефий, окончив рассказ, вновь вздохнул и тут же промолвил, задумчиво глядя вдаль:

— Воздавая дань иконе сей, ни на миг единый забывать нельзя, што хранить ее надо не единожды, а трижды бережно. Не ныне, так потом, пусть через год-другой, проведают люди об этой иконе и потекут к ней ручьи народны, в которых окромя богомольцев истинных и стяжатели-завистники попадаться будут. Оберечь от них лик сей надобно, ох оберечь!..

— Правда твоя, отец Арефий, оберегем, и в том сумление не дер-жи, — строго поджав губы, проговорила Марфа.

Затем, поблагодарив Арефия, она будто замешкалась чуть, ожидая, что, может быть, он еще что-нибудь добавит к их разговору. Но Арефий лишь поклонился Марфе и пошел неторопко по лесу, время от времени ласково касаясь ладонями ветвей низко склонившихся берез.

Еще и еще раз с душевным трепетом и в молениях горячих благодарила Господа игуменья Марфа за то, что Он, не иначе, подсказал ей, чтоб приобщила к делу возведения островного храма инока Арефия. Недаром старые монахини, глядя на то, как трудится он и сколь добротно проявляются результаты этого труда, шептали: «Вот уж, истинно, силы небесные, считай, всегда рядом с нами…»

Чтобы отдыхал Арефий — никто не видел, всегда он был при деле. И самое главное, что умел он приобщить к делу этому всех, кто трудился рядом, будто владел секретом находить и пробуждать в душах людей скрытые до этого силы, когда каждый начинал понимать, что труд этот в радость людям и служить им будет на редкость долго.

Рядом с площадкой, где возводился храм, у подножья одной из самых высоких и могучих елей, соорудил себе Арефий нечто вроде временной мастерской. В первой половине ее был устроен маленький очаг и койка из искусно сплетенных ветвей ельника, во второй было два стола с листами чертежей, наброски деталей будущих строений, а по стенам — полки глиняных мисок и кувшинов с разведенными красками и наборами кистей и скребков. Здесь же, заботливо укрытые чистой холстиной, стояли несколько икон, к писанию которых Арефий возвращался время от времени.

Перед тем как положить на место первый камень фундамента будущего храма, Арефий отслужил молебен и, с разрешения игуменьи Марфы, представил ей и всем собравшимся на торжество тайно хранимый им до этого рисунок, где красочно, в щедром многоцветии предстало перед ними невиданное сооружение.

Храмом его можно было назвать только относительно: на главах его и особенно на ажурной, как бы невесомой многоступенчатой колокольне, почти утопая в резных деревянных кружевах, вздымались кресты; двери, окна, переходы поражали изгибами невиданных очертаний, вызывая удивление и трепет, а то и растерянность.

Растерянной выглядела и Марфа: так и эдак вглядываясь в творение Арефия, отступила назад, покачала головой и, со вздохом перекрестившись, промолвила:

— Надо же тако вот измыслить, отец Арефий! Не ведаю, што и молвить тебе, уж больно мудрено все и красочно беспредельно!

Высказывание это не только не смутило Арефия, а, видимо, пришлось ему по душе, потому что он тут же, как бы подхватив последние слова Марфы, воодушевленно воскликнул:

— Именно так, матушка, именно! Ведь храм православный, по разумению моему, не только прибежищем слезных молений, жалоб и просьб к Богу должен быть, а и местом, ежели надо, отдохновения душевного в радостном общении с благостью Господней.

Удивление Марфы после этих слов было столь велико, что она, побледнев, произнесла едва слышно:

— Твори с богом, коли так… — И пошла, спотыкаясь и низко опустив голову, будто вовсе не разбирала лежащей перед ней дороги.