Считай два месяца с лишним минуло с той поры, как, покинув воды Мангазейского моря, паломники во главе с Дионисием отправились далее на восток.

Погода ничем особым себя не проявляла, будто исподволь копила силы и буйствования бескрайние к осени, чтобы потешить спесь да вволю разгуляться потом, по-настоящему пройтись по своим владениям на страх редким здесь людям: охотникам, пришлым бродягам да терпящим безмерные невзгоды мореходцам. Вот и выходило, что разобраться им, кому здесь трудней трудного, никак не получалось.

Слева на тысячи верст хляби водицы морской студеной и льды без конца и края. Справа тоже тысячеверстье, но сухопутное — просторов тундровых, окаймленных да изрезанных болотными топями, щедрыми россыпями рек, озер, многовековыми провалами-затонами ядовито-изумрудной травы, и так вплоть до застоявшегося в лилово-сизых туманах непроходимого таежного многолесья.

У Дионисия с Акинфием каждое утро вошло в привычку просыпаться раньше всех и, устроившись на носу когга или на камнях у берега, если останавливались на ночевку, разглядывая открывающуюся перед ними местность, прикидывать, что им предстоит сделать в течение дня, да обсуждать сделанное вчера.

В это утро попутный западный ветер нехотя перекатывал длинные пологие волны. Над туго выгнутым полотняным парусом когга задиристо гомонили чайки.

— Расшумелись, гляди-ко!.. — осуждающе протянул Акинфий. — Вокруг-то вон оно спокойствие сколь благодатно.

Остатки ночного тумана хитро закрученными лентами тянулись к берегу, пропадали среди нагромождений покрытых мхом и водорослями камней. За галечными россыпями, уже среди скальных наслоений, начиналась тайга сизовато-синей, без просветов и полян, стеной, уходящей к горизонту.

Глянув на лицо Акинфия, Дионисий приветливо улыбнулся:

— Ну, старатель морской, молви, молви, вижу, что поведать штой-то намерился.

— Да уж, намерился, а како излагать намеренье мое — не придумаю.

— Вот как? — удивился Дионисий. — А ты сразу, не медли.

— Не прими шутейно аль еще подобно как слова мои, отче. Я об этом деле еще намедни молвить хотел. Блазнится мне, что пригляд за нами с берега идет. Будто бы людишки каки все высматривают: куды мы идем да как у нас на кораблике все проистекает.

Слова Акинфия Дионисий воспринял серьезно:

— Верю зоркости и глазу твоему морскому, молодец, кормщик. Я, брат, тоже, грешным делом, людишек неких в береговом кустарнике замечал…

— Слава те господи! — перекрестился Акинфий. — Значится, все верно, не блазнились мне людишки сии. И како нам теперь дале быть?

— Свой пригляд добрый сотворим безотрывно, а путь продолжим. Сии людишки, думаю, все едино объявятся нам, а с добром аль со сварой какой полезут — поглядим…

Слова Дионисия подтвердились, но не сразу, а примерно через неделю. Как раз столько потребовалось времени, чтобы когг в середине редкого для здешних мест погожего дня вышел к берегу просторной округлой бухты. Решили отдохнуть здесь, переночевать, осмотреться как следует, тем паче что от берега начиналась будто бы нарочно приготовленная самой природой дорога, вернее — довольно широкая тропа. Проходила она меж усыпанных иглами остролистых кустов и вела далее по лесной прогалине к скалам, затаившимся в плотном синевато-буром тумане.

На берег сошли втроем: Дионисий, Викентий и Савва.

Акинфию же с Аглаей и Мегефием было велено отойти подале от берега и встать на якорь, кой заменял на когге окованный длинными шипами камень на ивовом канате. Ждать было велено не более трех суток. Ежели по истечении данного срока спутники их не вернутся, то следовать к противоположному берегу бухты и уже там ожидать своих товарищей.

Чем выше поднимались по тропе паломники, тем плотнее охватывали ее намертво сцепившиеся ветвями молодые синевато-серебристые ели, опутанные белесыми волокнами высохших лишайников.

— Гляди-кось, отче, — постоянно оглядываясь с тревогою по сторонам, сказал Викентий, — сия зловеща путаница волокон — будто сеть адова на деревьях, как бы нам самим в сети этой не запутаться…

— Бог не без милости, молодец не без счастья, — улыбаясь, произнес Дионисий, — а оно, родимое, покуль нас не оставляло.

— Ну, ежели так… — нехотя согласился Викентий.

Тропа стала еще уже, деревья почти сомкнулись, но вдруг за камнями слева пробились солнечные блики, осветили все кругом искрящимся многоцветьем лучей. Открылась широкая поляна, за ней многоверстная каменистая долина, дальние края которой подпирали основания скал, взметнувшихся к высоким облакам на пронзительно бледном небе.

Но самое удивительное ожидало паломников справа, совсем рядом. Здесь на каменистом пригорке полукругом расположилась группа людей в странных пестрых одеждах. По бокам стояли несколько рослых воинов, вооруженных луками, копьями и широкими большими ножами в деревянных ножнах.

Меховые одеяния, как и высокие меховые же сапоги их, были сшиты из аспидно-черных, поблескивающих инеем шкур неведомых зверей, и лишь на груди виднелись парами пришитые короткие ярко-желтые меховые ленты.

Почти так же была одета и стоявшая в центре полукруга молодая женщина — с той только разницей, что ее одежда светилась полосами многоцветного бисера и, хорошо подогнанная, подчеркивала гибкость и подвижность фигуры.

Дионисий, желая подойти поближе, сделал было несколько шагов, направляясь к этой женщине, но она, предостерегающе вскинув руку, заставила его остановиться.

Далее произошло то, чего Дионисий менее всего ожидал: женщина, откинув широкий капюшон меховой куртки, тряхнула головой, отчего ее волосы цвета меди рассыпались по плечам, и глубоким грудным голосом спросила, подчеркнуто правильно произнося русские слова:

— Ведомо ль тебе, куды ты попал, на чьей земле стоишь, путник?

Дионисий от этих слов, произнесенных столь уверенно и неожиданно, даже попятился чуть, но лицо женщины ни в чем не изменилось, когда она, повторив свой вопрос, добавила:

— Понятно ли реку я?

В эту минуту Дионисий готов был поручиться, что в глазах ее промелькнуло что-то поистине колдовское, и он, мысленно перекрестившись, торопливо сказал:

— Понятно, по-хозяйски речешь пытания свои.

— А я и есть если не хозяйка, то подруга первая ее в местах здешних.

— И как же именем аль прозванием будет хозяйка сия? — уже избавившись от смущения, блюдя вежество, спросил Дионисий.

— Вы, российские люди, называли и называете ее доныне «бабой златой», мы же величаем ее Златой владетельницей всего света, матерью наших и всех других народов мира — Энин Буга.

— И что же, ваши люди только слышали о сей владетельнице или видели ее? — осторожно, сам побаиваясь своего вопроса, спросил Дионисий.

— Покуль, до времен лучших, ее видеть нельзя, отдыхает она здесь неподалеку, в горах Бырранга, вон они, видишь?

Женщина указала на гряду полузасыпанных снегом остробоких скал, вершины которых терялись в низко нависших багрово-синих облаках.

Некоторое время Дионисий пристально разглядывал представшую пред ним картину диких гор, узких ущелий и зияющих провалов меж ними, затем неторопливо, боясь вымолвить не то слово, осведомился:

— Нам како дорога будет? Мы в краях ваших впервой, ничего здесь не порушили, никого не обидели, пропустите нас дале аль как?

Медноволосая женщина, так ее называл теперь про себя Дионисий, подошла к стоявшему ближе всех воину — высокому, сутулому, но все еще могучему старику, что-то проговорила ему, указывая на паломников, но старик даже и не взглянул на них, лишь согласно кивнул головой.

— Это великий шаман Тывгунай, — пояснила медноволосая. — Он готов передать Золотой владетельнице вашу жертву, которую вы обязаны приготовить к утру.

— Жертву? — на этот раз почти растерялся Дионисий. — Каку таку жертву? У нас ни злата, ни серебра, ни узорочья нет! Мы ж паломники, не с богатствами, а со словом Божьим плывем…

— Потому вас и пропускаем, — строго сказала медноволосая, — но жертву все равно надо… Почет Златой владетельнице — первое дело! Иначе в распадке без голов очутитесь. Здесь неподалеку, у жертвенного камня, таких, стрелами побитых, много валяется — помыслите о сем.

«Помыслить», конечно, Дионисию во время этого разговора хотелось о многом — десятки вопросов так и рвались с языка: кто она в действительности, эта медноволосая, так похожая на русскую женщину? Верно ли у нее такая власть в этих местах? Можно ли верить, что путь паломников после принесения жертвы будет безопасным и они смогут продолжать плавание? Ах, как хотелось спросить об этом — не из праздного любопытства, а из-за тревоги об их дальнейшей судьбе, но Дионисия словно что-то удерживало, и он лишь согласно склонил голову.

У пригорка, возле глубокого залива, где стоял когг паломников, в эту ночь долго горел костер. После вечерней молитвы, которой паломники обязательно заканчивали день, вновь все собрались у костра, выжидательно поглядывая на Дионисия, и он, помолчав некоторое время, сказал:

— Ждете, что молвить буду? А тут, по нашему положению, молва одна: думаю пушной откуп учинить, вот содруг наш Акинфий знает, что сие издавна у поморов ведется.

— Верно, отче, верно, знаю! — обрадовался было Акинфий, но тут же разом нахмурился: — Для откупа сего, ох, особа какая, прелестна глазу, шкурка нужна.

— Такова найдется, — коротко сказал Дионисий и тут же спросил, оглядев собеседников: — Односоветно и единомысленно решаем аль как?

— Да так, так! — вступил в разговор Викентий. — А с другой стороны, сумление есть… Слышал я еще в Печерских устьях от бывалых поморов, что те дикарски люди, что вкруг той бабы златой вьются да служат ей, злобой напитаны к пришельцам так, како и в мире не бывало.

— Ты к чему тако молвишь? — спросила помалкивавшая до этого Аглая.

— А к тому, что шкуркой, пусть и прелестной без меры, вряд ли тут откуп сотворишь.

— А вот неправда твоя, Векша, — недовольно перебил его Дионисий. — Здешни люди, самы дикарски, цену пушному довольству ой как знают: бывали таки случаи — единой шкуркой большие дела вершили…

Неожиданно со стороны гор вырвался на просторы бухты холодный, почти морозный ветер. Как хлыстом стеганул по волнам — и они пошли вкруг мелкой россыпью, обдав сидящих у костра паломников ледяными брызгами. Все поежились, но с места никто не встал, ожидая, видно, от Дионисия продолжения разговора, но тот только махнул рукой — идите, мол, и стал неторопливо сгребать угли к середине костра.

Утро было ненастным. Из-за гор, низко прижимаясь к лесистым склонам, наползали сизо-синие дождевые облака, за которыми тянулись полосы тумана. Видно, поэтому и проглядели паломники, как их обступили воины в черных меховых одеждах с ярко-желтыми короткими полосами-лентами на груди.

Как и вчера, возглавлял воинов шаман Тывгунай с двумя помощниками, а рядом стояла медноволосая женщина, так удивившая вчера Дионисия своей русской речью. Только сегодня она была, как и остальные воины, в одеянии из черных шкур, а на груди ее посверкивал выкованный из красновато-желтого металла знак, похожий на летящую стрелу. Да и сама теперь выглядела иначе, чем при первой встрече.

Ее будто обдуло колдовским ветром, когда она, зло прищуриваясь и нервно покусывая губы, подошла совсем близко к паломникам и, глядя прямо в глаза Дионисию, требовательно выкрикнула: «Дай!» — протянув, вернее, почти выбросив руку к его лицу.

Дионисий на это холодно, даже презрительно усмехнулся, достал из небольшого заплечного мешка мягкий сверток, легким движением руки развернул его. Перед глазами стоявших на берегу людей предстало то, что называли чудом югорских земель. Это была шкурка матерого соболя. Сквозь блестящую, местами серебристо-серую ость, приковывая взоры, проглядывал пышный дымчато-бурый подшерсток, будто освещенный изнутри каким-то особым волшебным светом. При каждом движении меха по нему пробегали волны радужно проблескивающих оттенков.

Медноволосая бережно приняла шкурку из рук Дионисия и, держа ее перед собой, возвратилась к шаману. Теперь уж он в сопровождении своих помощников и всех воинов понес ее к капищу золотой бабы, притоптывая, кружась на ходу и выпевая заклинания.

Сколько самых сердечных и горячих похвальных слов, наверное, услышал бы Дионисий от своих друзей и спутников за ум и предусмотрительность, останься они одни у когга после ухода шамана и воинов. Но здесь по-прежнему стояла медноволосая, и по всему было видно, что она не торопится последовать за своими товарищами. Сейчас она выглядела совсем иначе, чем при своем появлении: на редкость усталое, болезненно поблекшее лицо ее наводило на мысль, что она хочет сообщить что-то паломникам, но раздумывает.

— Пусть уйдут твои люди! — наконец проговорила она, обращаясь к Дионисию, и голос ее при этом прозвучал как-то бесцветно и прерывисто. — Пусть уйдут вон за тот камень к вашему костру, а мы поговорим…

Когда спутники Дионисия скрылись из виду, медноволосая подошла еще ближе к монаху и, легко сбросив через голову кухлянку, обнажила грудь, на которой на серебристой цепочке висел оправленный в серебро кипарисовый крест размером с ладонь. Всего мог ожидать Дионисий от этой странной женщины, но то, что затем он услышал от нее, поразило его безмерно. Она опустилась на колени и, протягивая руки к нему, с каким-то невидимым душевным трепетом произнесла:

— Отче, отче, благослови меня, я крещена в веру православну в потаенном таежном скиту. Имя мне дадено при крещении — Митродора. Крестила меня, царствие ей небесное, матушка моя Измарагда, ныне за здравие людей живущих молитвы у престола Господня приносящая.

Показалось Дионисию, что в глазах удивительной женщины появились при этих словах и скорбь, и щедрые слезы, тут же уступившие место еще не видимому, но приближающемуся удивительному жару, готовому испепелить и саму Митродору, и Дионисия, и вообще всех, кто находился сейчас поблизости.

Как бы почувствовав это, Дионисий произнес взволнованно:

— Благословение в вере православной есть не только посох и опора душевная всем, кто взял на себя смелость идти сквозь преграды и терния велики, но и поддержка постоянна в делах молитвенных и иных, что добром основаны и закреплены были.

— Так оно, так, отче!.. — все еще стоя на коленях, повторила Митродора. — Именно такого благословения душа и вся суть моя жаждет, ибо чую, что пришел мой срок, время пришло волю матушки моей, царствие ей небесное, исполнить.

— Подвиг малый единый за веру нашу православну свершишь, тогда и жизнь будет тебе в жизнь, и в глаза людям добрым сможешь глядеть смело. Поразила ты меня в само сердце, дочерь, и словом, и делом твоим. Да благословит тебя Бог на деяния, ведущие к прославлению веры нашей православной, отныне и вовеки!

Всего на несколько секунд застыла, будто и не дыша вовсе, Митродора, припав к руке Дионисия. И уже иной, как бы окропленная живой водою, вскочила на ноги, вся — порыв, движение, горячо заговорила:

— Отче, земной поклон тебе, что словеса мои принял. Ноне в вечер празднество жертвоприношения будут творить злодельцы здешни — и, считай, им не до тебя. А ты и содруги твои лишь на утро в жертву бабе златой назначены.

От вести такой Дионисий отступил было назад, перекрестился быстро, но тут же, упрямо наклонив голову, вернулся на прежнее место.

— Ну, добра душа, а какой нам твой совет будет? — спросил он у Митродоры, пристально глядя на нее.

— Подошла мне пора уже быть в стойбище. Тывгунай камлания шамански свои готовит, и мне надобно будет рядом стоять. Последний клин в доске жертвенной забивать мне.

— А нам как же? — настаивал Дионисий.

— Уходите немедля! — совсем непохожим, напряженным донельзя голосом вымолвила Митродора. — Ветер, слава богу, попутный, так вот вдоль бережка и держитесь до пестрого мыса, он там один, не пройдете мимо. За ним бухта и каменные груды вокруг, станете там. Ночью я подойду, и тогда наладим беседушку многосоветну, ну а ежели случится незадача какая и не выйдет мне вас повидать, заместо меня явится едина моя наивернейшая подруга и сестра названая, котору тож матерь моя крестила. Видом, статью своей ладна да пригожа, волос длинен и бел, как снежница весенняя в горах, назовется именем своим, так вот и повторит, мол, Суровея я, Суровея — ей верьте во всем. Ни сама ни в чем не оступится, ни вам, ежели придется, оступиться не даст…

— Значит, в путь? — почему-то тяжко вздохнув, произнес Дионисий, когда паломники, уже спустив когг на воду, стояли рядом, придерживая его за борта.

— А все-таки, отче, ты не совсем поморской человек, — думая, видимо, о чем-то своем, неожиданно быстро произнесла Митродора.

— С чего ты взяла? — удивился Дионисий.

— Ты ж впервой в местах здешних и даже не спросил, што сие за место, како именем оно?

— Права ты, настоящий корабельщик спросил бы в перву голову. Так што сие за место?

— Место знаменито уже три сотни лет, а может, и боле, зовется Берегом ветров забытых, а подпирают берег сей колдовски горы Бырранга, где могила тайная бабы златой.

— Вот оно где, гнездовье Велиала, — быстро перекрестившись, сказал Дионисий, — истинно, место подходяще деяниям своим дьявольским выбрал.

— Однако на этом молва наша покончена. С богом, люди добры! — Митродора низко поклонилась паломникам и, чтобы те не увидели слез на ее щеках, быстро повернулась и зашагала к кустарникам, где ее уже ожидали две женщины-туземки в черных одеждах.

Казалось бы, всего насмотрелся Дионисий за свою жизнь, давно отучился обижаться и удивляться. А этой ночью наслушался такого, что, казалось, всю душу ему перевернуло и во многом заставило смотреть на мир иными глазами.

Началось все с прибытия Митродоры, когда в стремительно скользящем охотничьем челноке она вырвалась из хаоса пестрых прибрежных глыб и, судорожно глотая поданную ей Дионисием воду, попыталась что-то сказать, размахивая руками, а в глазах ее, будто далекое зарево, металась ненависть и страх.

— Я опередила, опередила их! — кое-как справившись с охватившим ее волнением, гордо воскликнула Митродора. — Опередила лучших воинов шамана Тывгуная, которые по его приказу попытались схватить меня! Скоро они, покрытые позором, — как же, женщина их опередила! — будут здесь. Не прими в поношение, отче, послушай доброго совета. Эти высшие слуги Тывгуная — его помощники и рабы Золотой владетельницы страшны только на земле, на берегу. Моря они боятся, здесь они никто — хуже детей малых. Самая малая волна для них — начало большого страха.

— Поклон тебе за слова разумные, — поклонился Дионисий Митродоре. — Ты как в деле сем? — тут же спросил он Акинфия.

— Чую в Митродоре моряцкого склада человека, рассудила как надобно, — согласно склонил голову Акинфий и, подумав, добавил: — Носовую щеглу ставить побыстрей надобно. Ветер куда как подручный, попутный. Когг наш заметно ходу прибавит!

— Тогда в путь, с богом! — совсем по-молодецки воскликнул Дионисий и, повернувшись лицом к морю, торжественно и широко осенил его крестным знаменьем.

Привычные к морскому делу паломники с установкой второй щеглы управились быстро. Прибрежный ветер, словно заблудившись, пометался, щедро осыпал когг тугой россыпью брызг, наполнил, выгнул паруса и, подхватив суденышко, понес его, все убыстряя ход, в открытое море.

И надо же было случиться такому, что именно в эти минуты дрогнула, стала расползаться угольная гряда облаков у горизонта, а на северной стороне неба затеплился бледно-призрачный белый свет, именуемый поморами отбелью. Затем появились россыпи лучистых розовых оттенков, называемые зорниками; багровея на ходу, вслед кинулись, задышали, отталкивая друг друга, млечные полосы — столбы, как бы стараясь выказать неземную силу необозримого небесного многоцветья…

Молчавшая все это время Аглая неожиданно восторженно воскликнула, не отводя глаз от неба:

— Господи, каки пазори чудны, к добру это нам, братья, к добру!..

— Дай бог, — сдержанно поддержал ее Акинфий и, обратившись с доброй улыбкой теперь уже к Митродоре, спросил: — Ну, отчаянна душа, доводилось тебе бывать в сих водах ранее?

— Да на три-четыре поприща вперед бывало, а далее не случалось. Места здесь что на море, что на берегу чужие, колдовские. Слышала стороной, что людишек — и православных, и дикарских — полегло здесь немало, а отчего сие, почему — одному богу известно, берег-то здешний и ветра его недаром забытыми зовутся. Забыли их, значится, на свете Божьем, вот тут и творится разное…

Исподволь, вначале даже запинаясь и не сразу находя нужные слова, начала Митродора свою речь и вдруг через время малое, полуоткинувшись на борт когга, вполголоса запела, смотря отрешенно вдаль и будто забыв обо всем на свете.

Это была старинная поморская песня, издавна нареченная «отвальной», и паломники, вслушиваясь в слова ее, вспоминали самое-самое заветное, что было в их поморской походной жизни.

Митродоре пришло на ум, как она в первый раз ступила на Берег забытых ветров. Тогда коч их волна выбросила далеко на каменистую россыпь. Добро, была бы это у них одна незадача, а тут вслед волны выбросили еще две большие эвенские ладьи, из которых как горох посыпались воины в черных меховых одеждах.

Паломники на кочах, хотя и были в монашеских одеяниях, с ловкостью, свойственной бывалым воинам, размахивая короткими мечами, ринулись навстречу преследователям. Сшиблись, закружились, то наступая, то отступая по отмели. Полетели стрелы, ожесточенные выкрики слились в пронзительный, разрывающий душу вой…

Мать, схватив Митродору на руки, пригибаясь, бросилась к кустам. Отец (а видела его тогда Митродора последний раз в жизни), разгоряченный боем, с двумя короткими мечами в руках, только и успел крикнуть жене: «Девку уноси!» — как на него набросились сразу трое воинов, и все они закружились в ожесточенной схватке, будто подхваченные внезапно налетевшим вихрем.

Далее как ни называй жизнь — хорошей аль плохой, а все она выходила у Митродоры невместной: детство и юность в потаенном скиту, гибель матери при переправе через таежную реку и, наконец, чужой, будто из забытой сказки, мир. Чужие, дикие люди, которые теперь почему-то постоянно окружали ее, их непонятный говор, а когда она наконец научилась его понимать — удивление, испуг, а временами и ужас, от которого по ночам боишься лишний раз открыть глаза, а то и готова насмелиться головой в таежный омут…

Поначалу не понимала, дивилась Митродора: чего это дикарские люди здешние так возятся с ней? И в чуме из белоснежных оленьих шкур ее держат, и носит она одежды из редких по красоте собольих и горностаевых спинок, расшитых россыпями невиданного радужного бисера, и каждое обращение к ней — с поклоном низким и с подарками…

И вот пришел день, когда к Митродоре явился сам Тывгунай с тремя младшими шаманами и они устроили поклонение Энин Буга — матери тысячи народов.

Больше двух десятков лет прошло с той поры, а Митродора видит, помнит все до малой малости. Чудеса, наваждение дьявольское, прости господи, творилось тогда в чуме ее. По слову, повинуясь каждому жесту руки Тывгуная, возникали перед ней в чуме и медленно плыли по воздуху диковинные продолговатые огоньки, сплетавшиеся в длинные многоцветные ленты и исчезавшие в колеблющихся облачках тумана, чтобы тут же уступить место картинам вздыбленного штормом моря, по пенным верхушкам волн которого скользили призрачные женские лица со злобно-насмешливыми глазами…

В многоцветье этих появляющихся и тут же исчезающих образов, линий, радужных всполохов наконец возникло и утвердилось редкой красоты женское лицо с бронзовым отливом щек, с вознесенными в капризном изгибе бровями, чуть подергивавшимися от мерцания странного пугающего взгляда.

— Вот, вот она! — что было силы выкрикнул Тывгунай, указывая на лицо этой женщины, и тут же, словно подброшенный скрытой в нем тайной силой, неожиданно высоко прыгнул вверх, успев при этом перевернуться через голову, и, упав на колени перед Митродорой, схватил ее за руку, забормотал что-то судорожно, будто вымаливая прощение за неведомые ей грехи.

— Што ты сказать хочешь, не пойму! — выкрикнула Митродора, словно тоже напитавшись без меры волнением Тывгуная.

— Отныне ты и вся твоя жизнь принадлежат ей! — взвыл Тывгунай, указывая в сторону все еще колеблющегося перед ними женского лица. — Ей, Золотой владетельнице… Великое камлание показало: ты ее сестра! Мы долго ждали, искали тебя, и недаром великий певун Чекулдай пел про сегодняшний день: «Она найдется — выйдет из морской пены и льда, будет властвовать бок о бок с Золотой владетельницей — переймет ее силу и власть. Ай славные дни, ай великие дни придут в Дулин Бугу, в среднюю землю, в лучшую землю мира».

Когда позже все это она рассказывала Дионисию, он, всегда предельно сдержанный, удивленно покачивал головой:

— Да, светла душа, в испыту велику судьбинушка тебя бросала тако, што иной добрый молодец и то напрочь согнулся б от сего, а ты, девица красна, сие перешагнула — слава тебе за то!

— В батюшку я свово! — гордо вскинула голову Митродора, и густые локоны медно-золотистых волос осыпали ее плечи. — Мы из рода куды как древнего — дворян новгородских Пивашиных. А батюшка мой, Аникей Нилыч Пивашин, и на берегу, и в морях хладных всегда первым воином был, и знали его люди как воеводу и приискателя землиц неведомых далеко за путями-дорогами новгородскими.

— Тогда и дивиться нечего, — подтвердил Дионисий, — што они столь привержены тебе: для идольского действа люди чуда златого достойну свиту подбирают. Стало известно мне, еще в Мангазее довели-растолковали, што в приближенных бабы златой есть персоны вовсе не дикарской стати и, хоть тоже в шкурах ходят, по сути они иноземцы — выглядчики, послухи ганзейски. Видать, добро пригляделись к тебе, Митродорушка, и, конечно, знают, што ты истинно дочь самого Аникея Пивашина, и планы на тебя дальнейши у них есть…

— Эта мысль мне тоже не раз в голову приходила, — заявила Митродора.

— Што о мыслях разных толковать, — задумчиво проговорил Дионисий. — Мы здесь, видно, в крепко сделанный капкан попали. Мне еще в Печерских устьях говорили, што в горах здешних, где могила бабы златой, охранное племя самоедов черных стоит, а главенствуют над ними люди дики здешни, зовомые эвенки — потомки древних жителей Югры.

Дионисий вздохнул тяжело, повернулся к Митродоре и, благословив ее, стал рассказывать о том, как погиб ее отец. Митродора на какое-то время будто окаменела, потом бросилась к Дионисию и, прижавшись к его груди, зашлась в рыданиях.

Старец, видя, что плач Митродоры привлек внимание других паломников, сделал всем знак не подходить и, помолчав, думая о своем, тихо, но твердо сказал:

— Ты, Митродорушка, о происхождении своем, о предках помолчи пока. Скоро поймешь почему.

Меж тем день и вовсе распогодился.

Голубизна и без того высокого неба засеребрилась на глазах, поднимаясь еще выше, пока у горизонта не обозначилась вереница облаков и солнечных долин над возникшей из моря цепью крутых скал.

Здесь уже начиналось призрачное царство заснеженных гор, опускающихся к воде широкими террасами. Постепенно понижаясь, они расходились у взбитых пеной приплесков каменистыми отмелями и заливами, а напротив, в глубине этого горного узорочья, уже надвигались круто выгнутые бока матерых многовековых льдин, чем-то похожих на звенья гигантского браслета, разорванного и брошенного здесь на века под беснованиями волн и ветра.

Акинфий, который не отходил ни на минуту от рулевого весла, вдруг тревожно вскрикнул:

— Зрите-ко со стороны левой!

Когг, обогнув невысокий мысок, входил сейчас в широкую протоку, и то, что увидели здесь паломники, заставило их тут же броситься к веслам…

Левый берег протоки был густо уставлен упряжками рослых беговых оленей с небольшими, особой крепости нартами, на которых прочно устроились хорошо вооруженные воины в черных меховых одеяниях с желтыми лоскутами на кухлянках.

— Ух ты! Сколь недобрых воителей нам судьбинушка посылает! — окинув внимательным взглядом охотников, громко проговорил Викентий. — Это ж служители-охранители логова бабы златой! Само зловредно племя в тундровых да таежных местах. Приглядитесь-ка к упряжкам с толком — олешки добры, но путь сюды отмерили немалый из мест, полагаю, наших, мангазейских…

— Ну уж, Векша, друг, — возразил было Дионисий, — с чего бы это мангазейски упряжки сюды гнать, своих, што ль, мало?

— Мало не мало, за нами вслед, в догляд шли они по берегам от мыса Дровяного — не иначе. Да и сами упряжки на наш обской манер устроены: три оленя рядом, четвертый отдельно слева, и вожжа, по-самоедски — нгава иня, прикреплена к его уздечке слева, тако только на Оби да за Обью запрягают.

Берега протоки, по которой шел сейчас когг, заметно сужались, и уже явственно раскатывались над водой насмешливые, а больше озлобленные выкрики воинов и охотников, встречающих когг руганью, а то и стрелами, все чаще пролетавшими над палубой судна.

Видя, что лицо Дионисия становится все более озабоченным, Митродора, намереваясь ободрить его, сказала:

— Здесь впереди через два-три поприща выход из протоки — бывала тут, знаю, — однако вряд ли выпустят нас добром, бой будет…

Подошедшая к ним Аглая, услышав эти слова, горестно воскликнула:

— Аль согрешили мы, аль еще неладно што, но только не идет чинно да благостно паломничество наше. Нам бы молитвы творить в местах нехоженых да часовни ставить, како отче владыко Киприан да мать игуменья Марфа наказывали нам, а мы вместо того все в воинских делах да шумствах пребываем, благости истинной преграду чиним…

— Светла ты разумом, Аглаюшка, а ноне речешь не то. Грехам любым места нет в душе православной, но и такое самое малое деяние веры — и то зачтется тебе добром и укрепишься ты терпением долгим!

Уже виделся выход из протоки, уже заметно посветлели лица паломников, когда судьба преподнесла им еще одно горькое испытание. На удивительно ровной косе, где крупнозернистый песок слепил глаза сказочным разноцветьем, было вкопано гладко оструганное бревно. К бревну была накрепко привязана молодая женщина с заломленными назад руками, а ее удивительно длинные белые косы кольцами захлестывали шею и заметно окровавленную голову.

Дионисий едва успел перехватить Митродору, когда та с криком: «Суровеюшка!» — готова была прыгнуть за борт на выручку белокосой пленнице.

— Пусти, ох пусти, отче, — билась Митродора в руках Дионисия, — то перва моя душа-выручайница, подруга сердечна, сестрица Сурове- юшка!

Охотники на оленьих упряжках и пешие воины на обоих берегах протоки медленно двинулись к воде, озлобленно выкрикивая угрозы и выпевая племенные призывы к скорому бою.

В эти минуты раздался хлесткий, как удар бича, выкрик Викентия:

— Отче, видно, пришло время все ж огни заморски в дело пускать: так запросто нам от сего многолюдья вражьего не отбиться. Благослови, отче! — И, видя, что Дионисий колеблется, добавил: — Грех велик, знаю, но ведь не от молодечества пустого аль похвальбы пустяшной сотворим тако…

Дионисий в явной растерянности, что с ним бывало редко, шагнул к борту, споткнулся даже и, видимо, согласившись уже в душе с Викентием, все же спросил:

— Иного ничего так и не измыслил?

— Нет, отче, время теряем зазря, — уже совсем тревожно ответил Викентий, — решайся, решайся, отче.

У Дионисия, видно, уже не осталось сил произнести нужное слово — он, тяжко вздохнув, молча благословил Викентия заметно подрагивающей рукой.

Через минуту Аглая, Викентий и Савва суетились уже на носовой площадке судна, укрепляя в зажимах медные пушчонки, аккуратно закатывая в их дула заряды, а за ними еще бережнее опуская туда странные трубки из листовой меди, на которых виднелась красноватая вязь цифр.

Трубки эти гилевщики нашли в тот день, когда прибыли на угнанном от мангазейских причалов когге в островную обитель игуменьи Марфы. Когда принялись тщательно осматривать и выстукивать его наружную и внутреннюю обшивку в поисках секретов и мест потаенных, которые, как утверждал Викентий, обязательно бывают на таких судах, то им вскоре повезло и они вытащили на свет божий обшитые промасленной холстиной небольшие деревянные ящики с медными трубками.

Издавна бытовало на Руси присловье о том, что воинское дело уж никак не для сословья бабского, а вот у паломников Дионисия как раз наоборот получалось. Перво слово тут всегда за Аглаей было. Ах, дядюшка родимый, царствие небесное душеньке твоей!.. Когда-то и плакала Аглая от него немало, и обид пересчитать не могла, а в жизни мудро слово да уменье воинско его ох как пригодилось!

В тот раз, когда в ящике потаенном медные трубки нашли и принялись судачить, что сие да к чему, Аглая, победно глянув на спорящих паломников, сказала:

— Все речение ваше здесь, добры молодцы, пустословье одно, и к делу его никак не приставишь.

— Ух ты! — насмешливо воскликнул Викентий. — Воительница наша, Аглая-свет, а ты свое к делу речение здесь яви — поучи нас, неразумных…

— И поучу! — нахмурилась Аглая. — Трубки, сим подобные, я не раз видела, будучи в учении у Федора Евсеича, дядюшки свово, и не только видела, а и знаю, как их в деле воинском применить.

— Аглаюшка, чем более знаю тебя, тем боле в удивление вхожу. И како же именуется диво воинско сие?

— Именуется оно греческий огонь, или дыханье ада, о деле этом у дядюшки мово были и книги две: одна знаменитого ружейного мастера испанца Диего Уффано «Трактат об артиллерии», а другая книга русская — «Устав ратных, пушечных и других дел, касающихся до воинской науки».

Видя, что Аглая понимает суть дела, и явно задетый этим, Викентий, уже более внимательно оглядев трубки, задержал взгляд на выписанных столь искусно столбиках цифр и вдруг, как бы найдя для себя спасительную мысль, хитровато прищурившись, спросил Аглаю:

— Ну а эта цифирь здесь к чему, како ей место есть?

— Да господи боже мой! — почти рассердилась Аглая. — Еще в расспросы пущается! Эта цифирь толкует о том, к чему кака трубка предназначена и на каку дальность бить ею можно!

Не к месту тогда было, рассердись он аль в споры пустись с Аглаей. Он рассмеялся, вроде бы превращая весь разговор в шутку, и церемонно поклонился ей.

— То-то! — тоже улыбаясь, протянула Аглая. — За мной, значит, будете числить огневое умельство?

— А то! — воскликнул Викентий. — Да на всех побережьях морских такого мастера, как ты, Аглаюшка, не сыскать!

Аглая вместо ответа вроде бы легко толкнула в грудь Викентия, но не схватись он тогда за борт — купаться бы ему в воде…

Помнил Викентий и то, как замахал руками Дионисий, когда ему рассказали о находке таинственных трубок и возможности применить их в случае крайности какой.

— Нет, нет и нет! — взволнованно восклицал Дионисий. — Те трубки с огнем наверняка дьяволовы придумки, ухищрения адовы. Воину русскому, каков бы он ни был, тако оружество не к лицу!

В который раз вновь подивился Викентий выдержке и умному спокойствию Аглаи. К этому времени воины на берегах взялись за паломников, что называется, основательно. Если бы не откидные щиты на носовой площадке, Аглаю и ее товарищей давно бы поразили стрелами густо наседающие охранители золотой бабы. Аглая, будто совсем не замечая этого, еще раз проверила и подкрутила железные кольца на медных трубках и аккуратно закатила два заряда в правую и левую пушчонки.

— А ну! — протянула Аглая руку к Викентию, и он подал ей, выхватив из походного тигля, заранее раскаленный железный прут.

Она поднесла его к затравочному отверстию пушчонки, та ударила искрами, дымом, и два оранжево-огненных шара понеслись к берегу. Пронзительный свист огласил окрестности. Тут же, пересиливая его, громом раскатились два взрыва, и неподалеку от столба с привязанной к нему пленницей один за другим взметнулись к небу два песчаных веерообразных облака.

Минуты не прошло, как вновь прогремели орудия Аглаи, и, когда улеглась немного песчаная буря, взметенная взрывами, стало видно, что охотники, побросав луки, стрелы и копья, уже далеко убежали от места взрывов. Этим не преминул воспользоваться Акинфий: направив когг к берегу, он бросился не раздумывая к столбу с пленницей, срезал петли аркана, распутал косы, накрученные на ее горле, и, взвалив на плечо бесчувственную, еле дышавшую Суровею, в считаные минуты донес ее до судна и бережно опустил на палубу.

Паломники, не ожидая команды, бросились к веслам. Судно развернулось, взяло ход, и вскоре и протока, и высокий песчаный берег, где паломникам довелось столько пережить за это короткое время, стали медленно терять очертания, тая в синеватой дымке, уже по-настоящему распахнувшей величественную даль моря.