Гряда пестро заснеженных, будто нарочно приплюснутых гор тянулась по горизонту, а ближе лесистые отроги их почти совсем сходили на нет, устремляясь к прибрежным отмелям вперегонки с узкими полосами заполярных карликовых сосен.

Можно было подумать, что сама природа проложила здесь своеобразную границу между хаосом почти первобытной тайги и морем, с редким упорством выкатывающим на обледенелый берег тяжкие, в сизовато-свинцовой изморози, волны.

Надо сказать, что и все вокруг выглядело на редкость неприветливым, потерянным и унылым: вязкая зыбкость многодневных тяжких туманов, шальные ветры, буйствующие с особой яростью, вперемежку с дождями и снежным вихревым изобилием, казалось, напрочь зачеркивали даже малую возможность пребывания здесь человека. Но на самом деле это было не так.

Над опушкой ближнего леса тянулись полосы дыма, а чуть левее, там, где лес, редея, открывал широкую прогалину, ведущую к округлой поляне, можно было увидеть, что дым этот исходил от большого костра, вокруг которого удобно расположились люди, судя по одежде — охотники-вогулы. Они неторопливо беседовали, важно и многозначительно кивая временами друг другу; а в стороне, где под ветвями елей приютилось с десяток берестяных чумов, за охотниками внимательно наблюдали обеспокоенные чем-то местные женщины и непривычно притихшие ребятишки.

Вскоре охотники, закончив беседу, направились в дальний конец поляны, где на каменистой площадке располагалось жертвенное место, или, как называли его здесь, капище идолов-сядаев, грубо вытесанных из стволов молодых кедров. За ним на возвышении между остро-ребристыми глыбами был укреплен идол из синеватого с прожилками камня, изображающий бога всех вогуличей и остяков — Нуми-Торума.

Этот идол был щедро украшен десятками разноцветных матерчатых лент, перемазан кровью жертвенных животных. Буро-коричневые подтеки этой же крови густо покрывали плоские синевато-серебристые каменные плиты, нагроможденные у основания капища.

Возможно, не стоило бы так подробно описывать это место, вызывающее, к слову говоря, гнетущее впечатление, если бы не одна довольно существенная деталь этой картины. Дело в том, что как раз на гребне каменистой россыпи лежал, безжизненно раскинувшись, человек. Судя по его одежде непривычного покроя и отделки, был он из дальних мест: рукава, широкий ворот и нагрудную часть куртки из грубо выделанной шкуры молодого медведя покрывали ряды синеватых стальных пластинок. Подпоясан он был широким наборным ремнем с кольцами и замысловатыми амулетами-символами. Два таких же ремня, но поуже, перехватывали под коленками высокие, расшитые бисером сапоги-вытяжки. На голове на самые уши был натянут горностаевый колпак с кистями по бокам.

Донельзя изможденное лицо этого совсем еще молодого человека отливало лиловой бледностью, зубы плотно сжаты, глаза закрыты, и лишь туго обтянутые кожею скулы, алея пятнами лихорадочного румянца, давали возможность судить о том, что он пока еще жив.

Охотники-вогуличи, перешедшие вскоре от костра к капищу, делая вид, что их вовсе не интересует лежащий здесь человек, с подобающей месту торжественностью продолжили беседу приглушенными, даже как бы испуганными голосами, не смея поднять головы перед ликом их грозного бога Нуми-Торума. Это продолжалось несколько минут, пока они, и вовсе замолкнув, не обратили взгляды на старика шамана.

Тот, понимая, что они доверяют ему начать разговор с богом, помолчал, но потом, пробормотав заклинание и не поднимая головы, льстиво затянул:

— О великий!.. Мы, лесные вогулы, милостиво просим, чтобы ты принял в жертву от нас кровь этого пришельца. Он первым из чужих людей нарушил главный закон леса — осквернил своим взглядом твое капище, посмел лицезреть тебя — и повинен в смерти!.. Удостой нас своим повелением, словом, знаком, что дает нам право на его кровь…

Шумел дальними шорохами-скрипами лес, ворковал, словно голубь перед ночью, ближний ручей, а глазницы бога Нуми-Торума из пронзительно-зеленых, отшлифованных временем камней источали тяжелый взгляд, нестерпимый для любого человека.

Долго еще сидели вогулы у ног своего бога, сдерживая дыхание, боясь пошевелиться, но бог был по-прежнему безмолвен, и тогда они по знаку шамана, все так же не поднимая головы, один за другим покинули капище.

Меж тем именно в эту минуту по телу лежащего на камнях человека прошла судорога и он, хоть и с трудом очнувшись, открыл глаза. Бледная, будто выцветшая голубизна их тут же стала темнеть, взгляд сделался более осмысленным, а вскоре и явно тревожным.

Облизнув губы, растрескавшиеся от недавнего жара, он тяжело вздохнул и, увидев окружавших его идолов, ужасаясь в душе, зашептал слова молитвы, спрашивая сам себя:

— Да это же капище вогульско, как же занесло меня сюды?..

И сразу будто ветром тугим ударило в лицо — нахлынули воспоминания, набирая скорость, на ходу обрастая подробностями, выстраивая уже в ряд события недавних дней… Все еще непослушное тело источало боль, но он нашел силы, упираясь руками в скользкие замшелые камни, приподняться и сесть. Так лучше и, как ему казалось, скорее думалось, а это сейчас в его положении было крайне необходимым.

Человек этот по имени Векша был широко известен в таежных краях как на редкость удачливый охотник. В племенных ватагах местных жителей не зря его звали звериным шаманом, колдуном, а при встрече обходили стороной или вынужденно и лживо кланялись, стараясь поскорее с ним разминуться.

Чтобы более понятным был путь Векши к теперешнему его положению, необходимо вернуться примерно на четверть века назад, когда нынешний Векша был еще малым ребенком и назывался сыном именитого московского вельможи князя Андрея Дмитриевича Надеина, знатока многих иноземных языков и иноземных же всяких талантов и обхождений.

Корни рода князей Надеиных, наследником которых был и Викентий, прозванный Векшей, просматривались еще во времена новгородской старины. Были в том роду прославленные воеводы, мужи иных набольших государевых служб, но особенно широкую известность приобрели Надеины многократными «хождениями во моря хладные», как тогда говорили, «незнаемые» и иными походами: в Пермь, Югру и лежащую за ней и вовсе сказочную страну аримаспов.

Наиболее удачным временем стал для рода Надеиных конец царствования Бориса Годунова. Но благоденствие рода было более чем кратким и закончилось вскоре тем, что по неизвестной малым и набольшим царедворцам причине царь Борис неожиданно наложил великую опалу на всех, кто в той или иной мере был связан узами родства с князьями Надеиными. Большая часть их была казнена «за великие хулы супротив царя и великого князя», меньшая — изничтожена тайно, так что в живых из Надеиных остались единицы — и то лишь потому, что сумели вовремя сбежать от царской расправы.

Всего этого оказалось мало для царя Бориса, и он повелел издать указ, в котором предписывалось: «отныне и вовеки забыть на Руси и под страхом головы отсечения николи не упоминать преподлых людишек преподлого тож Надеинского рода, тако как бы его и вовсе на свете быть не бывало, а людишкам письменным, писцам, подьячим и иным, буде они где в грамотах аль иных писаниях встретят упоминание рода сего, то тотчас упоминание сие скороспешно воеводам нести для вымарания и сожжения неотступного…»

Так царскими стараниями была изведена на Руси, а постепенно и забыта славная фамилия князей Надеиных. Последними из этих «забытых» можно было считать княгиню Манефу, жену воеводы князя Андрея-старшего, и их сына, ставшего в изгнании известным таежным охотником Векшей.

Последний раз промелькнула на Москве и окрест фамилия Надеиных в тот день, когда после казни князя Андрея царские приспешники явились за Манефою и ее сыном Викентием. Стояла Манефа на высоком крыльце княжеских хором в ярком праздничном одеянии, расшитом многоцветным бисером с золотой канителью. Стояла, сложив руки на груди, устремив пронизывающий, с холодинкою, взгляд больших глаз на непрошеных гостей.

Будто железом скрипнуло в ее голосе, когда бросила презрительно:

— Вам чего?

Стражники попятились было, но стоявший впереди стрелецкий сотник ободрил их:

— Куды? Не боись! Сия княгиня опальна есть, хватайте ее на спрос-расправу!

Стражники, потоптавшись и простояв еще некоторое время на месте, нерешительно двинулись к княгине, но она опередила их, метнулась к двери и с треском захлопнула ее.

— Бей, вышибай! — заходясь в неистовой ругани, выкрикивал стрелецкий сотник.

Стражники, теперь уже скопом, ломились в двери, дворовые люди княгини метались по двору.

В эти минуты Манефа показалась в слуховом окне над дверью светлицы, крикнув протяжно и властно:

— А ну, стырь, прочь от крыльца… а то вмиг зашибу!

Как бы в подтверждение этих слов в руках ее появилась короткая, заморского дела пищаль, из которой она тут же выпалила над головами стражников.

— А-а, ты так, ты так! — еще больше злясь, выкрикивал сотник. — Ну так на же тебе гостинец!

И он ответил Манефе выстрелом из пищали. Пуля звякнула о выступ стены над ее головой, но Манефа успела отшатнуться и в свою очередь меткой пулей выбила пищаль из рук сотника, тут же опустившегося на камни крыльца.

А выстрелы мятежной Манефы продолжали греметь один за другим. Слуховое окно было достаточно широким, и было видно, как слуги споро подают Манефе очередную, загодя заряженную пищаль и как Манефа, зная в лицо всех палачей и истязателей ее семьи, теперь вершит над ними справедливую кару.

Это было столь неожиданным и неслыханным для московских обычаев того времени, что царские посланцы, потеряв трех убитыми и столько же ранеными, поспешно ретировались. Княгиня Манефа, не дожидаясь их возвращения, бросив на дворовых поместье со всем имуществом, скрылась, будто растаяла среди непогоды, властвовавшей тогда над безлюдьем ночных московских улиц.

Примерно через месяц после описанных выше событий поздней ночью у ворот подворья архиепископа земли Пермской Илиодора остановились две крытые повозки и четверо сопровождающих их конных слуг. Монах-привратник долго не открывал калитку, все выпытывал: кто, откуль, куды Бог несет, да пошто в столь поздний час владыке беспокойство творите? — пока сам Илиодор, засидевшийся допоздна за чтением древних летописей, не появился у ворот.

Недовольствуя на ходу, пошто, мол, шебаршинникам разным и в ночи уему нет, самолично распахнул калитку, вышел в ночь, бесстрашно окликнув приезжих:

— Кому тут до меня забота? Я — Илиодор!

Тут же из первой повозки спустилась на дорогу женщина, видом купчиха, и, поддерживаемая под локоть слугой, направилась к Илиодору. Она не успела или не захотела распустить конец большой бухарской шали, поэтому Илиодор, как ни старался, не смог разглядеть полностью ее лица.

Может, поэтому, а может, из-за излишнего беспокойства спросил он сердито:

— Кто ты есть, раба Божья, и что потребно тебе в час поздний?

— Владыка Илиодор, — понизив голос, произнесла незнакомка. — Кланяюсь повинно за вторжение сие, однако беседы прошу удостоить с глазу на глаз…

— Коль тако, пойдем, — все еще недовольствуя, согласился Илиодор.

Когда через несколько минут они вошли в архиерейскую светлицу и незнакомка, размотав на голове шаль, повернулась к Илиодору, тот, изменив обычной сдержанности, сдавленно воскликнул:

— Княгиня Манефа? Господь всемилостивейший! Не верю очам своим!

— Я это, владыко, благослови на прибытие благополучно в земли пермские.

Она подошла под благословение, и, как ни крепилась, на лице ее, все еще привлекательном строгой красотой, показались слезы.

— Нет ныне княгини Манефы, владыко… Со мной грамота подлинна московска приказа Поместного, в коей значится, что мне, вдове купецкой Марфе Авдеевой, разрешено отбыть в земли сибирские для дел торговых и прочих… званию моему прилежащих.

— Постой, княгиня, что-то я не уразумею слов твоих…

— Чего ж тут разуметь, владыко? Ведомо тебе, как псы царя Бориса сгубили князя Андрея, как я с десяток тех псов из пищали уложила, как ищут меня по Руси. Но грамота, еще раз реку тебе, подлинна: не перевелись еще на Москве люди добрые да сердцем бесстрашные, которые род несчастный князей Надеиных чтут. Думу имею в местах отдаленных здешних обитель женскую поставить да, постриг приняв, в обители той Богу послужить до скончания дней своих… Благословишь ежели на дело сие, владыко, я тебя не обременю ничем: и копейки, и рубли у меня найдутся, а не будет согласия твоего — дале поспешать буду, Сибирь-то ох как велика!

Аскетическая строгость лица Илиодора стала при этих словах еще более заметной, проникновенной, светло-зеленые глаза чуть потемнели.

— Не к лицу тебе, княгиня, слова сии, аль запамятовала, что я только ныне архиепископ земли Пермской Илиодор, а ранее был воеводою из славного рода дворян Кульчицких и с супругом твоим, князем Андреем, запросто хлеб-соль водил?

— Прости, владыко… — поникнув головой, проговорила Манефа, опускаясь на колени. — Прости великодушно. Насмотрелась, натерпелась я за последнее-то время, како люди, с коими я в приятельстве крепком была, отворачивались да бежали прочь, меня завидев…

— То мне ведомо, однако всех подряд в черну сторону не пиши, подыщем тебе место достойно для обители, постриг примешь — игуменьей благословлю. Так-то вот, нареченная вновь Марфа Авдеева, встань с колен-то, нехорошо сие…

Манефа, не поднимаясь, зарыдала, протягивая руки к Илиодору:

— Владыко, век буду Бога за тебя молить, за сердце твое, перед людьми щедрое, за то, что приютил меня и сына мово, княжича Викентия, в годину для нас столь горькую…

— Викентий? Так он с тобой, где ж он?

— В повозке нашей походной, ждет милости твоей и благословения…

— Так что ж ты медлишь-то? Сюды, сюды веди его разом — пойдем, я велю дворне!

Илиодор и поднявшаяся с колен Манефа заспешили к дверям светлицы.

Чтобы продолжить наше повествование, мы должны вернуться к той сцене, где рассказывается о происшествии с Векшею у лесного капища вогулов.

По издавна укоренившейся и известной многим старой охотничьей привычке Векша затеял сам с собою шутливую беседу, стараясь как-то скрасить свое довольно незавидное положение.

«Како же ты, шустрый столь да ухватливый, свет мой Викентий Андреич, смог в таку опаску попасть, содругов походных потерять да с пути должного сбиться? Ноне ты для таежных ведунов-старознатцев ну как вовсе пустой есть, ой стыдоба-стыдобушка!..» Шутки шутками, а не жалел себя при этом Векша, щедро примешивая к шуткам тем горечь содеянного им, так как был он в таежных делах охотничьих предельно строг к себе.

Размышления Векши были вскоре прерваны, так как он перенес внимание на вторую каменистую площадку у костра, где, как по всему было видно, готовилось какое-то торжество. Женщины, негромко напевая заунывно-тревожную мелодию, повыдергивали с поверхности площадки всю траву, тщательно подмели ее пихтовыми веничками, перевитыми разноцветными лентами, усыпали песком. Мужчины вбили посредине площадки высокий кол с головой оленя наверху, а к основанию кола набросали еще несколько волчьих и медвежьих голов.

Вскоре вокруг площадки собралось все население вогульского стойбища. В костер подбросили несколько охапок сухих сучьев, и едва бледно-сизый дым, почернев, взметнулся к небу, как на площадку выскочили два молодых охотника. На головах их были берестяные колпаки-маски, отдаленно напоминавшие медвежьи головы, а на руках — рукавицы из медвежьих лап с черными загнутыми когтями.

То наступая, то отступая друг от друга, охотники, переваливаясь, закружились по площадке, и каждое движение их было в точности таким же, как у резвящихся молодых медведей. Это был древний ритуальный танец, исполняемый в честь бога Нуми-Торума, которого вогулы вновь хотели разжалобить и заставить беседовать с ними.

Все, что происходило на площадке, было хорошо видно сидящему на камнях Векше, хотя сам он, оставаясь в тени идолов, был незаметен. За это время сознание его полностью прояснилось, и он, зная многие лесные обычаи, сразу понял, что грозит ему после того, как охотники-вогулы закончат жертвенный танец медведя. Не теряя времени, он тут же опустился на спину, сжал зубы, чтобы не застонать, и, скатившись по россыпи плоских камней, чувствуя, как по-сумасшедшему колотится сердце, задыхаясь, пополз средь высокой травы к ближней опушке леса, окружавшего поляну.

Добравшись до кустов, особенно плотно растущих здесь, Векша, как бывалый охотник, приподнял над травой голову, осторожно посмотрел вправо, влево и убедился, что ничего опасного для него пока не наблюдается.

По привычке, приобретенной годами скитаний, он тут же прикинул, как и с чем ему пускаться в путь. Он не имел запаса еды, зелейных припасов, был безоружен, у него не было даже охотничьего ножа, без которого в тайгу не направится ни один уважающий себя человек. К тому же вогуличи могли в любую минуту обнаружить его отсутствие и броситься в погоню, а им, коренным следопытам, отыскать его след не составит большого труда. «Думай, думай, поспешай!» — торопил сам себя Викентий, размашисто вышагивая по узкой прогалине, уводящей в глубину леса.

Может, везение сопутствовало Викентию, а может, просто случай добрый выпал, но, когда путь ему преградила неширокая шустро-говорливая речка, Викентий обрадовался: «А ведь к месту, к месту мне сейчас речушка сия: течет-то она как раз в мою сторону, по пути тому, по дорожке, где супостаты ноне отца Дионисия, должно, волокут…» Он тут же столкнул два обглоданных волнами ствола, покрепче связал их ветвями тальника и, устроившись полулежа на середине, оттолкнулся от берега.

На счастье, Викентию не встретилось на пути ни завалов, ни запруд, а когда к вечеру речка, приняв по пути несколько широких ручьев-притоков, стала заметно полноводней, Векша, решив, что он уже достаточно далеко от вогульского капища, остановился.

Причалив к противоположному берегу и покрепче привязав свой плот, он, кое-как устроившись на бревнах, заснул. Хотя сном это можно было назвать с большой натяжкой: ему все время чудилось, что он с товарищами своими Акинфием и Саввой идет по следу тех, кто дерзнул похитить и увезти тайком отца Дионисия, коего Векша почитал самым дорогим человеком после матери. Именно от нее еще с дней столь давнего теперь детства не раз слышал Викентий: «Почитай отца Дионисия, како бы ты отца родного почитал. Велик он и умом и душой своей, чистой пред Богом и людьми, и дано ему свыше благо дела творить, к коим простому человеку и руки приложить не мочно».

Со временем Викентий понял подлинное значение этих слов, и хотя уважение его к Дионисию, и без того высокое, постоянно возрастало, случалось, что многим делам и поступкам его он не мог дать толкования.

В обыденной житейской обстановке был Дионисий прост и предельно скромен, в отношениях с людьми ласков и доверчив: многое делал в ущерб себе, лишь бы добро сотворить окружающим. Но бывал он и неуступчиво тверд, резок, и горе было человеку, пытавшемуся излагать обман или ложные толкования во время бесед. Свидетелем этого не раз доводилось бывать Викентию, и его всегда покоряла непреклонность и предельная ясность тех или иных доводов Дионисия.

Спроси его, спал ли в эту ночь или промучился в бархатистой непроглядности ночной тайги и дальних зоревых отсветах, — он и сам бы не смог толком ответить. Давила нестерпимо тяжкая боль во всем теле, раскатываясь судорогами…

Когда он, приподняв голову, потряс ею и, окончательно проснувшись, открыл глаза, прямо перед ним, уставив ему пищаль в грудь, стоял здоровенный мужик, видом охотник, чернявый, нахохлившийся, злой, а второй, видно, его напарник, вытаскивал зачем-то на берег стволы, на которых приплыл сюда Викентий, спасаясь от вогуличей.

— Ну, — хрипло протянул чернявый мужик, все еще упирая пищаль в грудь Викентия. — Молися, княжич, напоследок да скоренько перед кончиною. От вогуличей уйти исхитрился, от нас — не уйдешь!..

Хоть и плохо спал Викентий, но все ж отдохнул малость, да и сил вроде бы прибавилось. Он чуть потянулся, расправляя плечи, и привычное к испытаниям и дорожным тяготам тело тут же напряглось, будто перед прыжком…

Чернявый мужик оказался сообразительным:

— Силу пробуешь, княжич? Не потребна она тебе боле. Молись, говорю, ибо остатние минуты на свет Божий зришь…

Викентий, понимая, что просьбы и уговоры в таком положении бессмысленны, и стараясь хоть немного протянуть время, спросил кратко:

— За что ж мне сие?

— А за то, чтоб в дела, больше тебя не касаемые, не совался да по лесу не шастал, погоню слугам государевым чиня!

— Это ты-то слуга государев? — бесстрашно рассмеялся Викентий, настороженно следя за каждым движением чернявого мужика.

— Ты еще оговаривать меня намерился, отродье преподлое княжье? — вскинулся мужик. — Не хошь молиться, так я за тебя слова остатние промолвлю…

Не отводя пищали, он ловко перекинул ее в левую руку, правой снял шапку, сунул ее за пазуху, широко перекрестился:

— Сними с меня грех сей, Господи, и прими в лоно свое душу сию заблудшую…

Он хотел перекреститься еще раз, но в этот момент Викентий, ловко крутнувшись, выбил ногою из рук его пищаль и, вскочив, будто подброшенный неведомою силой, наотмашь резанул чернявого мужика по скуле. Тот охнул, вскинул было руки кверху, но Викентий успел еще два раза так ударить его в живот и грудь, что мужик, захрипев, тут же ткнулся в землю. Схватить отброшенную в сторону пищаль было для Викентия делом секунды. Он тут же повернулся к другому мужику, возившемуся до этого у воды, но того будто ветром сдуло — лишь из-за кустов доносился треск сучьев.

«Мне теперь бегунца сего никак упускать не можно! — быстро подумал Викентий. — Ежели он наперед меня на стану их будет, угонят аль упрячут отца Дионисия, что мне и вовек его не сыскать!..» Он тут же снял с чернявого мужика, все еще неподвижного и безжизненно раскинувшего руки, пояс с широким ножом в костяных ножнах и с кожаными мешочками, где хранился порох, рубленые пули и иной дорожный припас. Застегивая пояс, Викентий на ходу подхватил пищаль и устремился за вторым недоброжелателем, так ловко сбежавшим от него.

Что-что, а по тайге Викентий умел ходить. Давно уже стала привычной легкая скользящая походка, когда нога сама знает, где ступать, а где обойти, поберечься надо, и все это тихо, бесшумно, так, чтобы следа своего не оставить, а главное — не нарушить тот след, по которому идешь, так как сказать опытному человеку он мог многое.

Вот и сейчас Викентий видел, где недоброжелатель его, а вернее враг наипервейший ноне, отдыхал на пути, где торопился, где шел тяжело, спотыкаясь, а где и вовсе срок малый на траве валялся. А вот снова он шел, как бы на ногу припадая. «Э-э, да так я его быстренько достану», — решил Викентий. И впрямь скоро он увидел за деревьями фигуру тяжело шагающего человека с батожком в руках, на который он постоянно опирался.

Викентий взял влево, ускорил шаги и уже через десяток минут, обойдя стороной своего противника, неожиданно появился перед ним. Тот от испуга споткнулся, едва не упал и быстро-быстро запричитал:

— Сгинь, сгинь, проклятый, такого человеку православну творить не в обычай!

Это был рослый, нелепый в своей неуклюжести мужик, и причитания его рассмешили Викентия.

— Что ты завел, яко дите малое! — прикрикнул он. — Молви скороспешно, где отец Дионисий, кто там с ним, куды волокете его?

— А не скажу, не скажу! — неожиданно ощерился мужик, и злобой полыхнули его глаза. — Дело государево, тебе, оборотню, оно не по зубам, княжич роду змеиного!..

Только сейчас Викентию пришла мысль о том, что второй раз за день слышит он это «княжич». Откуда могли проведать эти злыдни о тайне, столь трепетно и охранно оберегаемой его матерью да и им самим? Ведь для всех прочих он был в прошлом «купецким сыном», а ныне известным охотником-следопытом Векшей.

«Сие не откладывая надобно распроведать, — решил тут же Викентий. — Вот дай с вызволением отца Дионисия управлюсь…»

— Значится, роду змеиного? — переспросил он, глядя в упор на мужика и поднимая пищаль. — Коли так, с тобой и по-змеиному творить буду же! Веди к месту, где отца Дионисия прячете, ежели нет, яко пса смердяща прикончу сей час, ну?..

Вид Викентия был столь решителен, что неуклюжий мужик тут же стушевался, покорно забормотал:

— Како же, како же, пойдем, пойдем, выведу на горюшко себе, тута недалечко…

Видно, отдохнув немного, он засеменил шустро, да так, что Викентий едва поспевал за ним. «Недалечко» обернулось долгой дорогой, да и сам он на полпути сдал: принялся вновь прихрамывать, жаловаться на боли в ноге. К месту, где, по словам мужика, был их стан и где находился Дионисий, они подошли в сумерках. Здесь лес был особенно густым. Огромные раскидистые ели, подпираемые к тому же россыпями небольших, поросших мхом валунов, вклинивались в березняк, уходящий к недалеким холмам. У подножья одного из них светлел алыми отблесками костер, возле которого сидели люди.

— Это кто? — спросил, указывая на них, Викентий и, так как мужик засмеялся было, прикрикнул: — Ну?!

— Сие московский посланец стольник Коробьин со слугой, — нехотя процедил сквозь зубы мужик. — Ему было велено Дионисия вашего в Москву представить, а ты на пути встал у сего столь большого человека. Не лучше ли тебе повиниться, покаяться да в стороночку отойти, покуль голова на плечах, а?

— Я те отойду, пень корявый! — вскинулся было Викентий, но сейчас же, словно устыдившись этого, лишь спросил холодно: — Ну а где ж отче Дионисий?

— А вона вишь шалаш под елью? Там праведник твой пребывает.

Викентий резанул зубоскала по скуле и, пока тот, охая и подвывая, ползал по траве, безжалостно бросил:

— А я все ж тебя ноне успокою, представлю на тот свет, ежели еще хоть словом малым отче Дионисия затронешь!..

Мужик забормотал что-то виновато, а Викентий продолжал:

— Опояской своей ноги перетяни-ка покрепче. Постарайся, а я погляжу за сим… Ну, ну!

Проверив для прочности и без того надежно затянутую опояску, Викентий без церемоний перевернул мужика лицом вниз и уже своей ременной петлей так же крепко стянул ему руки.

— Лежи, покуль я с твоим стольником потолкую, лежи тихо, засим за тобой пошлю аль сам приду, слову своему я хозяин!

Уже не глядя более на пленника, Викентий, поудобнее перехватив пищаль, скрылся за ближними деревьями.

В который уже раз выручило Викентия охотничье умельство: подобрался к костру на редкость близко, да так, что ни Коробьин, ни слуга его ни разу не встревожились. Коробьин, на первый взгляд, выглядел не очень-то важно для московского посланца: ростом невелик, тщедушен, узкоплеч, лицо усталое или больное, так, во всяком случае, показалось Викентию. Коробьин был из говорливых, и, поскольку говорил он громко, возмущенно, Викентию было хорошо слышно каждое его слово.

— Это же надо обмишулиться тако!.. Ну, постой, сотворю я неприятности воеводишке пермскому Сеньке Щербатову, каких мне старознатцев таежных подсунул. «Все народ надежной, проверенной в службе» — вот тебе и надежной: ни одного ни другого, а ведь нам поспешать надо, чуешь, Васька?

— Чую, чую, Степан Иваныч, — отвечал слуга Коробьина, плутоватый, бойкий, видом здоровяк. — Явятся не сегодня-завтра, таки в тайге в потери не пойдут.

— Так где ж они, где?.. Медлить нам нельзя, уразумей же ты, болван!

— Где они, то мне ведомо, — проговорил, появляясь из-за кустов, Викентий.

Это было настолько неожиданным, что Коробьин поперхнулся, икнул, бледнея от страха. Васька же, плутовато оглянувшись, привстал, намереваясь броситься к ближнему шалашу, где у входа висели на сучке его и Коробьина пищали, но Викентий прикрикнул:

— Сиди, пес, на месте, а то пулю враз сглотишь.

Васька тут же сник, Коробьин же, чуть оправившись и не к месту покашливая, спросил:

— Что потребно тебе, добрый молодец, откуль про людишек наших ведомо?

Викентий с сожалением посмотрел на Коробьина:

— А ты, видать, не больно-то великого ума, стольник московский. В таком разе спрос и расправу я вести должен. Како посмел ты, лизоблюд стола царского, отца Дионисия в полон-трату ввергнуть?

— Так это приказано мне боярами набольшими, — заюлил Коробьин.

— Грамоту подорожну давай да грамоту на взятие воровское, тайное отца Дионисия.

— А нет, нет тех грамот — потеряны, сам не знаю, куды делись! — Коробьин старался говорить как можно более убедительно, но его выдавали воровато бегающие глаза.

— Сколь же ты лжив есть, лихоглядец, — покачал головой Викентий, — давай грамоты!

— Вася, голубочек! — обратился он к слуге. — Ты сходи-кось к шалашу, тама в суме дорожной лежат грамоты, принеси сюды.

Викентий не успел возразить, как Васька вскочил на ноги, сделал вроде шаг к шалашу, но, выхватив из-за пояса нож, бросился на Викентия. Тут же грянул выстрел. Васька схватился за руку, заныл, запричитал, покатился по траве.

Викентий с дымящейся у ствола пищалью повернулся к Коробьину:

— Теперь уразумел? Чтоб сей же час грамоты у меня были!

— Счас, счас! — едва не припадая к земле, бросился к шалашу Коробьин.

Он, и верно, тут же возвратился назад, протянул Викентию продолговатый дорожный ларец.

— Я и прочитать, растолковать, ежели надобно, могу, — заглядывая в глаза Викентию, зачастил Коробьин, но Викентий, взяв ларец, сказал:

— Иди вон лучше псу своему помоги. — Он кивнул на Ваську, все еще ошалело прижимающего к груди раненую руку. — Тряпицей оберни или как там еще… А я к отцу Дионисию пойду, как он здоровьем-то?

— Здоров, слава богу! Ох, молодец, в каку ж ты меня опаску вводишь, на Москву-то я без сего Дионисия вернусь — мне топор, петля. А в лучшем случае — в монастырь, навечно… — В голосе его было унижение, тоскливая безысходность, даже отчаяние, но Викентий не нашел в душе и капли жалости к этому человеку.

Прихватив по пути пищали стольника и его слуги, Викентий направился к шалашу Дионисия. Тот сам встретил его на пороге, обнял, поцеловал трижды и, прослезившись, благословил.

— Отче Дионисий! Чую, есть немало что поведать мне, да и у меня к тебе разговор особый. Но сейчас на то времени ну нисколько нет! Как ты в ходу-то?

— Да легок я еще покуль на ногу.

— Тогда в путь, в путь, отче! Поверь, надобно тако.

— Ну, коль надобно, тебе виднее, с богом, сыне мой!

Стольник Коробьин, возившийся до этого со слугой, перевязывая тряпицей ему руку, подошел, стал рядом, глядя на Викентия.

— Так как ты дале мыслишь нам быть, молодец-удалец аль разбойничек лесной, не знаю уж, како и звать-величать тебя?..

— Пошто ж ты меня своим имечком нарекаешь? — недобро усмехнулся Викентий. — Это ты лиходей-разбойник, а я старцев честных по ночам в полон не уводил. А еще стольник, дворянин московский! Где ж благородство хваленое твое?

— Благородство? — неожиданно взъярился Коробьин, затрясся, замахал руками. — Молод ты еще! Зелен про столь высоки понятия толковать. Царь Бориска, слава тебе господи, Богу душу отдал, а прихлебатели его, лизоблюды все еще вкруг трона царя нового вьются, делишек своих концы, что на виду остались, прячут от взоров людских.

— То их окаянство нашего рода, кто в живых еще ноне есть, не касается, род Надеиных честной и к грязи никакой — сыском разным — не примешен!

Коробьин зло рассмеялся:

— Смотри-ко ты, херувим какой явился! Да злодеяния ваши в Москве на семь раз переписаны, в края здешни давно есть присланы. И на тебя, и на Дионисия вашего, и на матерь твою Манефу. Изловить вас всех велено беспощадно и беспременно и воеводам, и стрельцам, и казакам, и даже людишкам здешним диким, которые хоть в чем-нибудь под рукой нашей ходят.

— Так это, значит, на меня дерево не без причины упало, — догадался Векша. — Вогулы подпилили?

— А ты думал! — скривился Коробьин. — Им за дело сие тоже воевода пермский деньгу посулил…

— Брешешь, пес! — замахнулся было на него Векша, но Дионисий успел удержать его руку.

— А! Не нравится, не нравится, — теперь уже юродствуя, выкрикивал Коробьин. — А известно ли тебе, как только мы тебя с Дионисием к воеводе пермскому доставим, он вместе с нами и твою мать отправит…

— Отче Дионисий! — взмолился Векша. — Да позволь ты мне волю рукам дать, сего злодеюку боле слушать мне немочно!..

— Сиди себе, сыне, — ответил Дионисий, — с него не мы, Бог полной мерой спросит.

И без того тонкие губы Коробьина вытянулись, отчего улыбка вышла отталкивающей. Он, видно, окончательно вошел в раж, затрясся весь, замахал руками, бесстрашно наступая на Викентия.

— Стрели меня, стрели, жить мне по твоей милости боле незачем… А-а-а! — вдруг не закричал — завыл он и, упав на землю, стал кататься из стороны в сторону, колотя по траве судорожно сжатыми кулаками.

Викентий не глядя плюнул, отвернулся, сказал Дионисию:

— Подожди здесь, отче. Вон к тому лиходельцу, отче, дело едино есть, — указал он на слугу Коробьина.

Дионисий видел, как Викентий, подойдя к Ваське, что-то сказал ему, указывая в сторону, и как тот, придерживая раненую руку, угодливо закивал головой, кланяясь низко-низко, а затем торопливо зашагал вдоль кучно стоявших деревьев и тут же скрылся из глаз.

— Там недалече дружок его лежит, мной связанный, — объяснил Викентий, вернувшись. — Поспешаем, отче, покуль они вернутся. Нет у меня желания стрельбишку затевать.

— А этот? — спросил Дионисий, указывая на Коробьина, все еще лежащего на траве.

— А-а! — презрительно махнул рукой Викентий, повесив на одно плечо свою пищаль, а на другое пищали Васьки и Коробьина и их пояса с дорожными припасами. Ларец в мешке передал Дионисию: — Держи, отче, груз невелик, ежели он тебе тяжеловат станет, молви мне, передышку сотворим…

Дионисий тут же перекрестился сам, перекрестил Викентия и направился за ним. Коробьин же, приподнявшись на руках, долго смотрел им вслед, и по щекам его катились редкие злые слезы.

Стая больших птиц пронеслась низко над лесом, и Коробьин, с завистью проводив их глазами, подумал: «Все уходят, улетают. Куды ж мне деваться ноне?» Тоска и отчаяние, горше которых он еще никогда не испытывал на свете, с такой силой охватили его, что ему почудилось, что вот-вот остановится его сердце, а вместе с ним и вся жизнь кругом… Но миновала минутная слабость, и все заботы, горести, ожидания грозящих ему бед вновь подступили, будто ухватив за горло. Слезы бессилия, безысходности и жалости к самому себе вновь, как и недавно, сменились слезами, напитанными злом.

Он вскочил, крикнул что было сил:

— Васька-а-а! — но крик его, раскатившись по лесу, остался без ответа.