Лекарство от уныния
Быть иль не быть – вот в чём вопрос! Эти строки Ксюха хорошо помнила, и они как нельзя лучше подходили к её сегодняшней ситуации. Вопрос стоял, прямо скажем, ребром. И, похоже, ситуация эта складывалась не в пользу Ксюхи. Не быть, не жить. Что ж… И так долго она прожила на белом свете – уже за двадцать перевалило. А ведь всегда жила одним днём. День пережит – и слава Богу!
Но прежде чем всё решится, ей нужно предпринять три последние попытки, пройти три дороги. Очень важные. Каждая из них могла продлить её жизнь, а могла приблизить смерть.
Попытка первая
Мимо прошёл официант с подносом – запах жареного мяса одурманил, вышиб все мысли из головы, всё тело стало одним пустым тянущим желудком. Повела носом вслед – но официант кивнул головой: жди! – и скрылся в полумраке уютного зала. Слушай музыку, Ксюха!
Кафе «Берёзка» находилось в центре города, оформлено было в русском народном стиле, и тёплый баритон печально выводил:
Почти все её детдомовские подружки остались молодыми навсегда – там, на краю города, среди тихих крестов. Кто-то умер сам от вина и наркотиков, от ВИЧ-инфекции, кого-то убили. А у некоторых и могилки нет: пропали, сгинули без вести – ровно никогда и не рождались.
Подружка Ленка, высокая, крепкая, сильная, красивая – жить бы да жить, – умерла. А она, Ксюха, невзрачная – жива. Пока жива. До Ленки ей далеко, конечно… Вот разве что глаза… Глаза у Ксюхи, говорят, красивые, выразительные. А так – маленькая, худенькая, «задохлик». И училась – так себе.
Ленка хорошо училась, почти отличница. Тянула за собой Ксюху, остальных девчонок. Мечтала о счастливом будущем: свой дом, семья, любимая работа. Путешествовать мечтала. Говорила: «Прорвёмся, девчонки! Пусть те, кто нас бросил, локти кусают!» Могла постоять за себя.
Ксюха за себя постоять не могла – «задохлик», поэтому при спорах и ссорах сразу уходила, ни с кем не ругалась, не задиралась – так шансы уцелеть увеличивались. Да и по характеру она была необидчивая.
Учиться всех отправили в третье училище – на штукатуров-маляров, выбирать не приходилось. Учили их неважно: в основном полы мыть и обои сдирать – бесплатная рабочая сила.
А после училища они с Ленкой оказались на стройке. Счастливое будущее отодвигалось всё дальше, ускользало за неподъёмными вёдрами цемента и песка, которые замешивались вручную, за ледяными сквозняками пустых окон. Мечты растворялись в сырости холодных стен, мокрых от раствора, пугливо исчезали от мата пьяных мужиков-строителей, от грязной, задубевшей спецодежды, стоящей вертикально при раздевании.
Покрасочные работы, по технике безопасности, нельзя выполнять в одиночку, и красили вдвоём. Ленка всегда красила больше, потому что Ксюха не справлялась, в полуобморочном состоянии выползала отдышаться. Мужики ухмылялись: «Хорошая, девки, у вас работа: краску и растворитель можно задаром и без палева нюхать! Вон одна уже готова!»
Жили в общежитии, как в детдоме: твоя только койка, и то, когда придёшь, на ней может сидеть кто угодно. Рядом на кровати соседка – все руки в шрамах от попыток суицида. В туалет выйти страшно – в коридорах пьяные разборки.
К Ксюхе на стройке почти не приставали: слишком мала и худа, чумазый заморыш. А вот рослую Ленку всё пытались напоить, угостить сигаретой, облапать. Смеялись: «Строители не пьют, они греются!» А потом Ленку изнасиловали, и она очень изменилась.
Стала соглашаться погреться. Потом всё понеслось со страшной скоростью, и мечты детдомовской отличницы были глубоко похоронены под литрами дешёвого портвейна, а затем – года не прошло – умерла и Ленка: палёная водка.
Ксюха не пила, не курила – жить хотелось, она и без вина шаталась от слабости, без сигарет мучилась от постоянной одышки. Одна страсть не обошла стороной – мат. Никак не могла от этой привычки отделаться. Со старшими вроде держится, а начнёт что-то рассказывать, увлечётся – и сругается.
После смерти Ленки стало понятно: она, Оксана Ганина, следующая. Сказала себе: «Так, Ганя, здесь ты не выживешь! Совсем немного осталось – и ласты склеишь! Тебе нужно где сухо, тепло и сытно! Только кто тебя там ждёт?!»
Баритон печалился:
Кафе «Берёзка» – вот вожделенное место, это она поняла по запаху. И ещё потому, что в двух других кафе и столовой отказали. Посудомоек хватало – не она одна оказалась такой умной, нос по ветру многие умеют держать. Так что здесь – последний шанс.
Наконец дверь открылась – полная женщина в возрасте, глаза вроде добрые, пригласила в небольшой кабинет. Села дальше работать за компьютер и, мельком окинув взглядом Ксюху, сказала:
– Ну что ж, девушка, представьтесь, расскажите о себе. Документы захватили?
– Ксюха, ой, то есть Оксана.
– Всегда думала, что Ксюха – это Ксения. Почему Ксюха-то? Так… паспорт… а это что?! Так ты инвалид?! Вторая группа?! Она нерабочая! Ну, не знаю, что с тобой делать… Посудомойка-то нам нужна, у нас в декрет работница ушла… Я главный бухгалтер. Зовут меня Валентина. Директор, Вера Николаевна, в отъезде, без неё не могу… Завтра Вера Николаевна приедет и решим – оформлять или нет… Приходи в двенадцать.
Шла медленно домой – в общежитие. Шелестели клёны, в тёплом густом воздухе кружился тополиный пух, встречные лениво переговаривались, охлаждались мороженым, оттирали пот с разгорячённых лбов. Всё плавилось, расплывалось, таяло.
В общаге шумно, запах пригоревшей каши витает по этажам. Окна раскрыты, горячий воздух колышет занавески, на полу тополиный пух, мягкий, воздушный. Суицидная Светка лежит, закрыв глаза, левая рука на запястье опять перебинтована. Две койки пустые, Татьяна и Катька приходят поздно, чаще всего выпивши.
Ксюха в изнеможении присела на выцветшее, когда-то голубое покрывало. Жару и холод она переносила очень плохо. И есть в последнее время почти не могла. Есть хочется, а проглотит две ложки – всё стоит комом в желудке, как будто телёнка съела.
Только прилегла – всё поплыло, невесомость, лёгкость, она совсем лёгкая, так мало ниточек осталось, мало привязок. Шарик воздушный, вот-вот полетит в небо, лёгкий-лёгкий.
Не дают взлететь, чей-то навязчивый громкий, слишком громкий голос:
– Ганина! Оксана Ганина! Глухонемая, что ли?! К тебе обращаюсь!
Напряглась, возвращаясь в явь. В проёме двери маячила плотная фигура медсестры из кардиодиспансера. Она зачастила в последнее время.
– Тебе, Ганина, сколько времени предлагают лечь на операцию?! Анализы сдать?! Ты почему не являешься?!
Хотела ответить резко, а голосок слабый, как котёнок промяукала:
– Ну какая операция-то? Я у вас на учёте всю жизнь стою. Вы сами много лет говорили, что поздно операцию делать, риск большой, что в детстве надо было…
– Говорили… Да мало ли что раньше говорили! Время идёт, медицина развивается! Тебе бесплатную операцию предлагают, а ты ещё кочевряжишься!
Внезапно Светка села на кровати, рукой перебинтованной взмахнула:
– Вы чего к сироте привязались, а?! Вы думаете, за неё заступиться некому, а?! Никто не потеряет?! Двадцать лет никакой операции, а тут забегали! Ишь! Не слушай их, Ксюшка, они тебя зарежут и на органы пустят!
Вот уж рявкнула так рявкнула, это вам не слабое Ксюхино мяуканье.
Медсестра опешила. Потом набрала в мощную грудь воздуху:
– Чего болтаешь-то, психическая? Детективов начиталась?! Санитаров вызвать, так я вызову!
– Я не болтаю, думаете, мы тут тупые совсем, да?! Ни разу не слышала, чтобы на бесплатную операцию так настойчиво приглашали! Если только корысти нет никакой… Не на органы, так, наверное, врач ваш диссертацию пишет! Ксюшка вам не материал для диссертации! Я всю общагу на уши поставлю, если вы её зарежете!
И медсестра смутилась, отступила. То ли про диссертацию Светка в точку попала, то ли скандала не хотела, скукожилась, уменьшилась, испарилась.
И опять всё поплыло: небо голубое, лёгкий шарик, воздушный, ниточка тоненькая…
Попытка вторая
Трясёт маршрутку, дорога с окраины неровная. Перестало трясти, значит, миновали окраины, въехали в город. Здание городской администрации белое, величественное, старинное. Колонны толстые, на входе вахтёр важный.
– Я записывалась на приём. Жилищный вопрос.
– Второй этаж, кабинет двадцать один. Ковры толстые, ярко-красные, двери красивые с ручками золотыми.
– Здравствуйте, я Ганина Оксана. Училище отправляло вам письмо на детдомовских с просьбой поставить в очередь на жильё. Как сиротам.
Солидный мужчина в годах вздыхает тяжело: нет ему покоя от таких, как Ксюха, работать мешают:
– Так, сейчас, посмотрим, присаживайтесь, пожалуйста. Так… по поводу вашего училища мы вам уже объясняли, что им нужно было письма с уведомлениями отправлять. Не получали мы ваших писем. Сейчас и не разобраться, то ли администрация училища хотела отправить эти письма, но не отправила, либо они на почте потерялись.
– Вы сказали, можно написать новое письмо, заявление. Я к вам в третий раз прихожу. Сначала осенью, потом зимой была. Вы сказали в июле прийти.
– В июле… Новое заявление… Так, сейчас глянем… Знаете, дело в том, что вы опоздали.
– Как это опоздала?
– Очень просто. Вам двадцать три когда исполнилось? В июне? А закон действует до достижении сиротами двадцати трёх лет. Так что опоздали, простите.
– Но вы же…
– Я не могу упомнить возраст всех, кто обращается. Вы сами должны законы знать и о себе заботиться. Привыкли, что в детдоме за вас всё решают! Инфантильные, ленивые!
– И что мне теперь – в общежитии до конца жизни?
– А что?! Я сам в общежитии пять лет жил! Сам себе на квартиру зарабатывал, ни у кого ничего не требовал! Не сидел на шее у государства!
Мужчина потёр свою крепкую шею тяжеловеса, лицо налилось кровью. Ксюха подумала: на этой шее три таких, как она, свободно разместятся и ещё место останется…
– И что теперь можно сделать?
– В монастырь иди! Чего скривилась?! Будешь сыта и здорова. Не сопьёшься и по рукам не пойдёшь. На свежем воздухе… Или в дом инвалидов иди – у тебя ведь инвалидность.
Вышла из кабинета, особенно не расстроившись. Её в последнее время вообще мало что расстраивало, будто частью она была уже не здесь, а там, где не волнуют проблемы работы и жилья. Да и не верила она, что дадут ей жильё, никогда не верила. Кому из знакомых дали? Ленке? Два на два квадратных метра – вот и жильё…
Ехала на маршрутке в кафе. Как он сказал – в монастырь?
В монастыре Ксюха жила. Лет в двенадцать. Каникулы в монастыре. Это были очень хорошие каникулы. Запомнился простор, гора, речка, колокольный звон, прохладный храм и сладкий запах ладана. Особенная тишина монастыря – такая высокая-высокая, как будто высоковольтные провода гудят, – что-то такое в воздухе, высокое, сильное, доброе, неуловимое обычными органами чувств. Только душа чувствует: высокая тишина. Она не могла объяснить, только чувствовала. Вечерние молитвы, уютный огонёк лампадок. Она там даже молилась.
Правда, работать приходилось много: в монастыре не бездельничают. Но тогда Ксюха была ещё не такой худой, покрепче была, посноровистей. Сено граблями ворошила, копалась потихоньку. А один раз зачем-то взяла вилы, решила вилами сено бросать. И с размаху воткнула эти вилы себе в ногу, до половины ноги вошли – легко, как нож в масло. Испугалась сильно. Поясом с платья ногу завязала на несколько раз.
А тут конец работе – батюшка позвал кино смотреть. Фильм о монастыре. Содержание не запомнила – нога сильно болела. Когда все встали, она встать не смогла – нога сильно опухла, не помещалась в тапочке. Батюшка спросил:
– Оксана, почему не встаёшь?
– Сейчас…
– Что с тобой?
– Да так, ничего особенного, сейчас пойду.
– Ну-ка показывай ногу! Посмотрел, ахнул, засуетился. Обработал рану, потом принёс пузырёк с душистым маслом, сказал тихо: «Миро от Гроба Господня, на крайний случай берёг». Бережно капнул, помазал крестообразно.
Утром заглянул: как нога? Старенький батюшка, седой весь, добрый. Имя, жаль, не запомнила. Подвигала ногой – никакой боли, никакой опухоли.
– Слава Богу! Мы с отцом иеродьяконом всю ночь за тебя молились… Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!
Да, монастырь – это хорошо, особенно, если этот батюшка ещё жив…
Только не сможет она в монастыре, там работать нужно, а из неё сейчас работница плохая. А вот в дом инвалидов – это нет. Это лучше сразу к Ленке.
– Центр города. Кто не оплатил – оплачиваем проезд!
Валентина встретила ласково, с улыбкой, повела к директору. В кафе – уютно, прохладно, пахнет вкусно. Мягкий баритон грустил:
Эх, приняли бы сюда, глядишь, Ксюха бы поздоровела, поправилась…
Директор, Вера Николаевна, оказалась милой, обаятельной женщиной лет пятидесяти. Разговаривала по-доброму, расспрашивала заботливо:
– Какое у тебя заболевание?
– Порок сердца. Я работаю! На стройке работала! Могу работать, испытайте меня!
– Подожди, а пенсию по инвалидности ты получаешь? Сколько? Да… С такой пенсией прокормиться трудно. Да ты и не умеешь, наверное, прокармливаться… Готовить умеешь?
Ксюха улыбнулась, смутилась. Готовить она не умела – не доводилось. Пельмени отварить – и то не знала как. Чай могла заварить, хлеб порезать, бутерброд сделать. Или молока кружку… Есть захотелось…
– Я так и думала. Ни готовить, ни экономить, ни правильно пенсию расходовать…
Да, эта Вера Николаевна просто насквозь видит… Пенсии действительно не хватало – так, чтобы и на одежду и на еду. Получалось либо сапоги прохудившиеся поменять, либо на прокорм оставить. Хочешь – ешь, хочешь – одевайся. Одежды у неё особо не было: кроссовки, куртка. Они все так ходили. Платьев никогда не носила. Экономить тоже не умела.
– Пенсию-то не отбирают у тебя?
– Не… Отбирать – не отбирают. Взаймы часто просят.
– Хм… просят… А отдавать – отдают? Ксюха молчала.
– Что ж, давай попробуй, поработай – посмотрим, что получится…
Вышла из директорского кабинета счастливая. Встала в прорезиненном фартуке к мойке. Счастья хватило ненадолго. Уже через пару часов стало понятно – с работой не справляется. Скорости нет, работает слишком медленно.
Заглянула Вера Николаевна:
– Оставь, домоют. Иди, покушай. Присела рядом, смотрела прищурившись:
– Почему плохо ешь? Как это – не можешь больше?! Две ложки съела – и всё?! Детка, у тебя уже отторжение пищи пошло, это очень плохо… Истощение организма… А губы у тебя почему такие синие? Да у тебя и ногти такие же! Это от сердца… Что же делать-то с тобой? Морс хоть допей! А ты – через не могу!
– Возьмите меня, я стараться буду! Если не успею, после смены домою! Хоть ночью!
– Деточка, я тебя взять не могу. У тебя группа нерабочая. Тебе не работать – тебе лечиться нужно. Если с тобой что-то случится – мне отвечать. Меня за тебя могут наказать сильно, понимаешь?
Вера Николаевна поднялась, проводила до дверей, отчего-то долго стояла на улице, смотрела вслед. Ксюха несколько раз оборачивалась, а Вера Николаевна всё стояла и смотрела – как-то задумчиво так смотрела, а о чём она думала – непонятно, может, боялась, что вернётся незадачливая претендентка на рабочее место, начнёт просить-умолять…
А Ксюха особенно и не расстроилась: с работой, как и с жильём, – облом. Особенно и не надеялась, было бы слишком сказочно, слишком волшебно – получить свою квартиру и работать в «Берёзке». Мечтать не вредно! Оставалась третья попытка, но на неё совсем уж рассчитывать не приходилось – из области чудес надежда.
Попытка третья
Адрес давно искала. В адресном столе, у директора детдома, у воспитательницы выпрашивала. Свёрнутая вчетверо бумага лежала под подушкой полгода. Ксюха никак не могла решиться. Теперь, когда шарик так настойчиво стремился ввысь, когда ослабла ниточка, воспользоваться адресом стало проще.
На шумном автовокзале плач детей, женский смех, раскатистые невнятные объявления:
– Рейс ква-ква-тый отправляется с площадки номер ква-ква!
Сорок минут в душном автобусе, и Ксюха выползла из раскалённого чрева на травку. Село Отрадное – обретёт ли она здесь отраду? Из трёх улиц найти Сосновую оказалось нетрудно, дом номер семь выглядел вполне прилично. У дома большой сад. Только заставить себя открыть щеколду у калитки Ксюха никак не могла, мялась, переминалась с ноги на ногу. Из соседнего дома выглянула пожилая женщина в платке:
– Ты к кому, девочка?
– К Ганиной Галине Алексеевне.
– А она кто тебе будет?
– Мать.
Соседка всплеснула руками:
– Пойдём-пойдём, я тебя провожу!
Открыла калитку, потянула Ксюху за собой. Сердце почти не билось, как бы прямо тут ласты не склеить…
Чистый коридор, просторная светлая комната, на ярком бархатном ковре два одинаковых толстых смешных белобрысых карапуза лет пяти важно катали машинки. Из соседней комнаты навстречу вышла красивая высокая женщина. Она смотрела на вошедших такими родными, Ксюхиными глазами, и улыбалась радостно.
И Ксюха тоже начала улыбаться и уже почти поверила, что всё ещё может быть хорошо, что чудеса всё-таки бывают. И она уже представила, как сейчас она скажет то, что проговаривала в мечтах много раз:
– Здравствуй, мама! Я тебя нашла! Мне сказали, что ты отдала меня в детдом девятимесячной из-за моей болезни. Но я не сержусь на тебя, мам! Эти врачи – они кого хочешь напугать могут! А я – видишь, здорова! Работать могу и обузой не буду! Я подумала, что тебе будет приятно меня увидеть…
И она уже даже открыла рот, чтобы сказать эти сто раз повторенные про себя слова вслух, но дыхания не хватало, и звук не шёл из пересохшего горла.
Зачем соседка заговорила, почему не дала продлиться этой минуте предвкушения чуда?
– Галя, смотри, я твою дочку привела, копия твоя, только сильно уменьшенная!
Улыбка медленно сползла с лица красивой женщины. Появился страх, гнев, негодование:
– У меня нет никакой дочки! Нет и никогда не было! Уходите, уходите отсюда! Сейчас муж придёт, не хватало его до инфаркта довести вашими фантазиями! Уходите немедленно!
Соседка стушевалась, испарилась, и Ксюха одна вышла на улицу, пошла по дороге не оглядываясь. Зачем мать так улыбалась? Для чего дала надежду, что всё будет хорошо?
Не будет хорошо! Ничего не будет! Пыльная просёлочная дорога пустынна, и можно не беспокоиться – никто не увидит плачущую Ксюху. Она присела на корточки, потом опустилась на жёлтую тёплую обочину. Хотелось спрятаться, свернуться в комочек, стать маленькой точкой, улететь отсюда далеко-далеко, не жить, не быть, не чувствовать этой боли.
Почему она её не любит? Почему? Этих мальчишек – любит, а они такие же белобрысые, как Ксюха, – наверное, это её родные братики. Вот их – любит, а её – нет… Может, думает, она совсем больная, неполноценная, обуза? А она не обуза! Могла бы нянчиться с малышами – она любит детей… Могла бы в саду работать, как когда-то в монастыре, она ведь работала!
И они бы жили так хорошо вместе, по вечерам бы вместе пили чай в той большой красивой комнате под зелёным абажуром. А может, Ксюха научилась бы готовить… Для самой себя готовить неохота, а вот для родных людей – она бы научилась. Испекла бы пирог и сказала так небрежно, типа для неё это пустяк:
– Мам, я тут пирог сварганила с яблоками, угощайся!
И места ей много не нужно – она маленькая, какой-нибудь диванчик или раскладушка… И ест она тоже мало… И пенсия у неё есть… Она бы не была обузой! Почему она не нужна родной матери?!
Ксюха подняла голову к небу, головка маленькая, тощая цыплячья шейка:
– Господи, если Ты есть, помоги мне, пожалуйста! Мне так плохо, Господи, так одиноко! Я совсем никому не нужна! Утешь меня, Господи, пошли мне утешение и помощь! Смилуйся и помоги, Господи, я так устала быть одна и так нуждаюсь в Твоём милосердии…
По небу бежали лёгкие перистые облака, в вышине пели птицы, лёгкий ветерок ласково слизывал горячие капли с лица. Ксюха легла на траву, засмотрелась ввысь, сердце застучало размеренней, тише, спокойней. По травинке полз муравей, переполз на руку, задумался, глупый, – куда попал. Ксюха осторожно сдула муравья на травинку, и он поспешно затрусил дальше.
Здесь, в траве, было настоящее царство: муравьи, жучки, прилетела синяя стрекоза с прозрачными слюдяными крыльями, застыла неподвижно на васильке. Ксюха закрыла глаза, – тёплая земля, ласковое солнце.
Постепенно слёзы высохли, и на душе стало легче. Она не сердится на маму. Прощает её. Мало ли какие у неё там обстоятельства… Может, она сама страдает… Вот, например, Ксюха от другого отца, а малыши от нынешнего… И этот, нынешний, может, не хочет ничего знать о маминой прошлой жизни… Вот мама и испугалась…
Если б не этот страх, она бы наверняка Ксюху приняла – вон она даже сначала обрадовалась! А потом вспомнила про мужа. Некоторые мужики такие ревнивые, даже дерутся!
Ксюха испугалась за маму и почувствовала себя виноватой: могла ведь как-то предупредить заранее, потихоньку, чтобы маму не подвести, а она, здравствуйте, пожалуйста, как снег на голову, да ещё эта соседка бестолковая…
Ксюха почувствовала, как на душе стало ещё легче. Она решила помолиться и за маму:
– Господи, помоги моей маме, пусть у неё всё будет хорошо! Чтобы не было у неё никакой неприятности от моего приезда, чтобы муж не узнал и соседка болтливой не оказалась!
А малыши смешные такие – толстые, белобрысые, так важно машинки катают! Ксюха помолилась и за братьев:
– Господи, пошли братикам здоровья, пускай в нашей семье уж только я одна больная буду!
На душе стало совсем хорошо. Ксюха встала. Тихонько пошла назад, в село, к автобусной остановке.
Попыток больше не осталось.
Вернулась в общежитие, легла на кровать и приготовилась тихо и спокойно помереть. К Ленке пора. Лёгкость и невесомость, сладкая дрёма, тишина и покой. Тонкие пальцы отпускают тонкую ниточку…
– Оксана! Оксаночка! Ксюшенька!
Да что ж это такое – помереть спокойно – и то не дадут. Открыла глаза – Вера Николаевна. Запыхавшаяся, причёска элегантная растрёпана. Прямо в общежитие пришла – как и нашла только?!
– Оксана, вставай! Ты уж меня прости… Как ты ушла, я всё себе места не находила. Всё думала о тебе. С Валей посоветовались… Мы придумали, Оксана! Мы тебя берём на работу! Оформлять официально не станем, а будешь помогать в меру сил.
Ксюха села на кровати. Думала, что успокоилась после поездки к матери. Оказывается, если сегодня уже плакал, то второй раз слёзы гораздо легче текут. И они потекли, да так сильно, что Ксюха не могла говорить, только всхлипывала судорожно.
Вера Николаевна перепугалась, стала гладить по голове, как маленькую:
– Ксюшенька, ты чего?! Успокойся! А у нас, знаешь, такое мороженое вкусное есть, фирменное, «Берёзка» называется, такой пломбир белый-белый, как берёзка, с кусочками шоколада, с печеньем! Хочешь, прямо сейчас мороженого? Хочешь? Пойдём-пойдём, не плачь только!
Послесловие. Рассказ Веры Николаевны.
Оксана помогает нам в кафе, убирает посуду, помогает официантам во время банкетов. По мере сил. Где живёт? А у меня живёт. Да. Уже десять лет у меня живёт. Я ходила с ней в администрацию, сначала сказали, что помочь нельзя, по закону до двадцати трёх лет, а она просрочила. Стала я настаивать, ведь она сирота, своими правами не воспользовалась, должен быть какой-то другой выход. Тогда поставили в общую очередь на жильё для малоимущих. Где-то сто пятидесятая она на очереди. Если учесть, что очередь движется по одной квартире в год, то до этой квартиры она просто не доживёт. Впрочем, сейчас это уже неактуально.
Как у меня оказалась? Сначала в гости приходила, потом я стала оставлять её ночевать. Там в общежитии бесконечные пьяные разборки, а она за себя постоять не может.
У меня сын вырос, слава Богу, всё хорошо у него, но живёт уже своей жизнью, знаете, мужчины – они более независимые… Внуков пока нет. Муж пьёт, живём вместе, но в разных комнатах нашей большой трёхкомнатной квартиры – как чужие люди. И так мне в последнее время перед встречей с Ксюшей одиноко было… И вот Господь мне её послал… На всё ведь воля Божия!
Не мешает ли? Нет, не мешает. Она какая-то такая… ненавязчивая… Характер у неё такой… кроткий… необидчивый… Простая очень, без заднего умысла…
Она у нас поправилась немножко, больше на узника концлагеря не походит. Как у неё вес сорокакилограммовую отметку перевалил, она стала себя толстой называть. Только со здоровьем всё равно неважно: часто плохо себя чувствует, давление низкое, пульс слабый, жару и холод не переносит – синеет и отключается.
Раньше она могла больше пройти, а сейчас ей хочется столько же пройти, а уже не может. Да и то – слава Богу! Она раньше говорила: «Дожить бы до тридцати лет!» Дожила! Сейчас ей хочется ещё пожить, говорит: «Вот бы лет пять ещё пожить!» Для неё каждый день – подарок от Бога.
Из кардиодиспансера её тут всё преследовали, на операцию требовали ложиться, а я им говорю: «Откуда вдруг такая настойчивость?! Она у вас много лет стояла на учёте!» Свозила её в Москву на консилиум, профессор посмотрел и сказал мне: «Никакой операции быть не может. В детстве нужно было делать. А сейчас поздно. С операционного стола ей не встать». Я заключение нашим врачам отнесла, так затаились как мыши – больше речи об операции не ведут. Отстали.
Мы с ней вместе везде: в храм, по святым местам. На Вышу ездили, знаете Вышу? Там святитель Феофан Затворник подвизался… По вечерам вместе чай пьём… Разговариваем…
Она изменилась, первое время не доверяла мне. Они там, в детдоме, каждый сам за себя. Не привыкли, когда кто-то о них заботится, внимание проявляет. Настораживаются сразу. А потом оттаяла. Научилась обо мне беспокоиться. Как-то я задержалась поздно, а она меня встречает, не спит – беспокоится.
Раньше – куртка да кроссовки. Они все так одеваются. А теперь ей захотелось платье… У неё сильный сколиоз, но платье мы ей сшили. На мой день рождения… Красавица! Я ей говорю в шутку: «Ты меня затмишь!» Смеётся…
Готовить? Нет, не научилась. Пельмени даже не умеет варить. В нашей семье я готовлю. Очень я к ней привязалась. И она ко мне.
Как-то сидим, чай пьём, она смотрит так внимательно, думает о чём-то, потом и говорит:
– Вера Николаевна! Не бросайте меня, пожалуйста! Пожалуйста, не бросайте меня!
– Что ты! Я тебя никогда не брошу!
Она и сама не понимает, как мне нужна… Как-то раз она уехала к моей сестре погостить, та её любит, и так мне одиноко стало! Переживала за неё: холодно было на улице, а она холод плохо переносит. Возвращается, я ей говорю: «Знаешь, я теперь без тебя свою жизнь больше не представляю». Она отвечает: «А если я умру?» Я заплакала: «Уж ты не умирай, пожалуйста! Как я без тебя буду?!»
И знаете, что я думаю? Господь послал не меня ей, а мне – её… Мне так тяжело и одиноко было, и она меня спасла. Не чужой человек рядом. Родной и близкий. У меня дочери никогда не было, материнские чувства, может, это слишком громко будет сказано – всё-таки я не растила её, встретила уже взрослой… Но – родная, это точно.
От автора
Эту историю мне рассказали Оксана и Вера Николаевна, и рассказ их помог мне и моей подруге в унынии, напомнил, что каждый день – дар Божий.
Имена героев этой истории настоящие, поэтому, если сможете, помяните в ваших молитвах о здравии хотя бы один раз Оксану и Веру. Храни Господь!
Санькина доля
В новую жизнь
Жёлтый тёплый песок грел босые ступни, мягкий, манкий, он мог соперничать с золотистыми россыпями лучших курортов мира, но в Прохоровке его достоинства ценила только чумазая малышня с соломенными, выгоревшими на солнце макушками.
Большая, шумно вздыхающая лошадка, несмотря на жару, ступала бодро, а колёса телеги хоть и утопали в жёлтом, но крутились бойко: невелика ноша – Санька да Лёнька. Девятнадцатилетний Лёнька правил не спеша, сочувственно посматривал на сестру, желая утешить, тянул тихонько:
Одиннадцатилетняя Санька, спрыгнув с телеги, шла рядом, часто оглядывалась на родной дом. Маленькая фигурка матери уже скрылась из виду, но навсегда осталась в памяти: мама Дуня кивает головой, а руки, большие, натруженные, с узловатыми шишками вен тянутся к губам, останавливают рвущиеся рыдания – не пугать дочу. Это потом она упадёт на железную кровать с подушками горкой и зарыдает горько, безутешно – уехала дочушка, кровинушка уехала…
А всё сумка, старая дерматиновая сумка, – да будь она неладна! Давно бы выкинуть, уничтожить, сжечь, нет же, хранила. Дохранилась… Оставайся теперь одна, как была одна всю жизнь! Да ладно, чего уж теперь… Лишь бы дочушке, Санечке, хорошо было!
Санька ехала в новую семью – к отцу, к родным братьям и сёстрам. А было их ни много ни мало – двенадцать человек! Сердце обмирало в предвкушении новой счастливой, весёлой и дружной жизни. По детской бестолковости не пожалела маму Дуню, обняла крепко, чмокнула в обе щёки, сама – вся там, в приключениях будущего. А мама – так она всегда мама, никуда не денется, будут в гости друг к другу ездить!
Брат с сестрой были очень похожи: светлые волосы, серые глаза жителей северных русских деревень. Толстая, тугая пшеничная коса, длинные чёрные ресницы Саньки, каждый взмах – как крылья бабочки, загорелые коленки длинных, не по-деревенски стройных ног – лет через пять-шесть обещали обернуться грозой для будущих женихов.
Лёнька заботливо накинул на голову сестры лёгкий платочек – чтобы не напекло жаркое июльское солнце. Родной брат… Когда-то, в такой же жаркий июль, он спас Саньку от страшной смерти: не успела родиться – чуть не похоронили.
Не сметь её трогать – она живая!
Татьяна умерла на третий день после родов, оставив сиротами четырех детей и крошечного младенца, дочь Александру, названную в честь отца. Шёл сорок четвёртый, от отца после краткого отпуска по ранению не было весточек. Потом пришёл синий конвертик с синими же, расползающимися чернилами: «Пал смертью храбрых, защищая Родину».
Татьяну сразу стали хоронить – жара, духота. Трое детей выли на разные голоса, молчали только старший и младший. Восьмилетний тогда Лёнька оставался за главу семьи и не мог позволить себе рыдать, а младенец Санька плакать не могла от слабости. Изредка попискивала, и счёт её жизни шёл уже не на дни, а на часы.
Голод царил в деревне, властно распоряжаясь судьбами, и родная, тоже многодетная тётка над могилой сестры, оглядывая в ужасе сирот, предложила:
– Давайте младенчика положим рядом с Татьяной, всё равно помрёт… Так чтоб ни она, ни мы не мучились – пускай с мамкой останется…
И Лёнька спас сестру, гневно крикнул:
– Не сметь её трогать – она живая! Тётка раздобыла стакан муки, развели водой – помянули маму.
А после поминок Лёнька принёс в сельсовет, положил еле кряхтящего, плохо пахнущего младенца на стол председателю:
– Наш папка на войне погиб, а это дочь погибшего за Родину фронтовика!
Лысый председатель с пустым рукавом поскрёб единственной рукой затылок, и жернов Санькиной судьбы закрутился от смерти к жизни.
Быстро нашли женщину сорока девяти лет, Евдокию, Дуню, которая работала на счастливейшем месте – в вожделенной пекарне. Дали карточки, назначили пенсию, и бездетная вдова оказалась матерью. Таскала младенца с собой на работу, где Санька, напившись вдоволь жирного козьего молока, спокойно почивала среди груды тряпья, а Дуня поминутно подскакивала, любовалась на дочушку, подтыкала самодельные пелёнки, надышаться на чудо не могла.
Через три месяца в упитанном, радостно гулящем младенце с перевязочками на ручках и ножках вы не узнали бы заморыша, чей жалобный писк свидетельствовал только о скором конце.
Горшок с кашей
Судьба Евдокии складывалась трудно. Родилась в 1895 году, росла и воспитывалась в вере и благочестии, рано потеряла родителей и, единственная из семьи, веру пронесла до конца жизни, не дрогнув и не убоявшись безбожного государства.
Семеро братьев умудрились когда-то выдать её, шестнадцатилетнюю, за старика, позарившись на его хозяйство и большой дом. «И пошёл дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое…» Жизнь со стариком не сложилась, дети не родились, хозяйство конфисковали, и молодая вдова коротала век одна-одинёшенька.
Всю жизнь мечтала о детишках, и Господь не посрамил упования кроткой, смиренной души. Дорвавшись до заветного материнства, Дуня боялась потерять дочушку, боялась возвращения фронтовика, и, как выяснилось позже, её сердце тревожилось не напрасно.
Отец Саньки оказался жив. Тяжелораненый, он долго лежал в госпитале и вернулся в родную деревню только в 1946 году. Но Евдокия об этом не узнала, так как уехала с младенцем раньше. Желая сохранить тайну появления у неё ребёнка, сорвалась в далёкую Олонецкую область, в колхоз.
Работала, получила жильё – и счастью не было предела. Правда, за неимением бабушек-дедушек дочушку приходилось оставлять одну. Одну, да не совсем. Собираясь на работу, упадёт на колени перед старыми иконами (уберегла, сохранила чудом):
– Матушка-Заступница, Царица Небесная, тебе вручаю доченьку свою! Защити, убереги от всякого зла! Святителю отче Николае, помоги! Ангел Хранитель, моли Бога о нас!
И в течение дня не раз помолится о дочушке, прошепчет горячо: «Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою…»
Старалась Дуня и по-человечески дочу утешить: и игрушек нашьёт, и кукол смастерит. Даже клоун был у Саньки, и звала она, трёхлетняя, этого клоуна замысловато и длинно: Гринь-тинь-тинь-чик. А только такое имя и могло быть у этого чудесного разноцветного клоуна! Это медвежонок – Стёпка, кукла – Галя. А клоун сказочный – только Гринь-тинь-тинь-чиком и мог зваться.
Мама варила вкуснейшую овсяную кашу. Ах, что это за каша была! В сытые годы нового века вспоминала Александра мамкину кашу, томлённую в печи для дочушки, да со сливочками. Поставит мама горшок с кашей на пол в углу, рядом питьё: молоко, воду. Санька ползает, играет. Проголодается, подползёт к горшку, с коричневой сладкой пенкой по краям, поест, дальше играет. Мама придёт: где Санька? Умаялась, под столом спит…
А Пресвятая Богородица и святитель Николай Чудотворец с образов ласково смотрят: присмотрели, уберегли.
Хорошо они с мамой жили. А в четыре года Санька испытала ужас. Кошмар просто. И кошмар этот никак не заканчивался целых два года.
Кошмар
В четыре года оказалась Санька в детдоме. Как оказалась и где мама – сама понять не могла. Запомнила, как целый день не выпускала подол нянечки и рыдала-рыдала, до истерики, до заикания: «Где моя мама? Когда мама придёт?»
Детдом сорок восьмого года был местом сталинского духа, с суровыми порядками и строгим воспитанием. Врезался в память эпизод: детдомовцы на прогулке, и Санька с вечно голодным, ноющим животом, пытаясь обмануть голод, забралась на сугроб, отломила с крыши веранды сосульку. И сосёт, и лижет, отбиваясь от голодных конкурентов. Воспитательница приказала бросить ледяное сокровище, но сил исполнить приказ не хватило.
После возвращения группы с прогулки все сели за столики. На столах – жидкий суп, морковная котлета с кашей, детдомовская радость – компот. Санька – только за ложку, а ей – раз – и под нос другую тарелку ставят. А в тарелке – снег.
– Ешь вдоволь! Учись старших слушаться!
На всю жизнь запомнила эту тарелку со снегом. На воспитателя обиды не держала: она не злая, просто так принято было воспитывать маленьких детдомовцев – в строгости.
А через два года мама вернулась. Худая, стриженая, постаревшая, совсем-совсем седая, обняла дочушку, прижала к сердцу, дрожащими руками протянула воспитателю помятую справку: «Гражданке Евдокии, освободившейся из заключения, разрешается забрать из Олонецкого детского дома дочь Александру, шести лет».
Санька узнала маму: у старушки в лохмотьях были мамины глаза, а в глазах – мамина любовь.
– Мамочка, где же ты была?!
– В тюрьме сидела, доча.
В тюрьме
Евдокия, работящая, справедливая, быстро стала в колхозе бригадиром. Работала бригада её на совесть. Закончилась посевная, посеяли зерно, осталось полмешка пшеницы. Один из бригады, многодетный сосед Иван, просит-умоляет:
– Сейчас домой приду – детям есть нечего, аж возвращаться не хочется, в голодные глаза детские смотреть… Дай хоть горсточку зерна, детишкам затируху сделаю…
И Дуня насыпала ему в карманы две пригоршни пшеницы.
Пошёл сосед домой, да, видать, не в добрый час. А по дороге:
– Иван, дай, что ли, закурить!
Он в карман полез – а оттуда зерно посыпалось.
– Ты где это зерно взял?
– Да вот Дуняшка дала…
Ну и им дали. Ивану четыре года, Евдокии – два. Хорошо, шёл сорок девятый. Десять лет назад, за то же самое получили бы расстрел с конфискацией имущества, а при смягчающих обстоятельствах – лишение свободы на срок не менее 10 лет. И осуждённые по этому закону, так называемому закону о трёх колосках, не подлежали амнистии.
А уж как молилась Дуня в лагере за дочку – знает только Царица Небесная. И Пресвятая Богородица помогла, не оставила: доча жива-здорова и мамке её вернули, что по тем временам случалось нечасто.
Старая сумка
После тюрьмы пришлось переезжать в другую деревню, искать работу: кто же доверит работать в колхозе расхитительнице социалистической собственности?!
Евдокия трудилась в геологоразведке разнорабочей, потом на лесозаготовках лесорубом, потом травму получила, и осталось одно подходящее занятие – лёгкий труд: уборщицей. Вёдра тяжеленные, грязь вывозила тоннами, но, по сравнению с лесорубом, полегче, конечно, получалось. А было в ту пору ей уже под шестьдесят.
Санька окончила четыре класса сельской школы, а больше классов в этой школе и не было. Нужно отправлять дочу учиться в район – а это для Дуни как нож острый, да в самое сердце. К чужим людям… И оставлять без образования дочушку тоже нельзя, вон она какая смышлёная растёт – большим человеком станет, может, врачом, может, учительницей…
А тут случилось непредвиденное. Мама ушла на работу, а у дочи каникулы, сама себя развлекает. Нашла в чулане старую дерматиновую сумку, в платок завязанную, развязала, содержимое вытряхнула. Вот справка мамина об освобождении, вот ещё бумажки старые… Читает вслух: папа убит, мама умерла, эта мама неродная…
Дуня заходит.
– Мам, а ты мне неродная, да?
Так ноги и подкосились. Села на пол, заплакала.
– Мамочка, не плачь, ты мне самая родная! Только вот скажи: есть у меня братья и сёстры?
Долго думала Дуня: сказать или нет?
– Есть.
– Мам, а напиши им письмо! Вдруг они меня ищут?!
И Дуня не смогла отказать, не хотела лишить дочу родных людей. Да и о своём возрасте задумалась: Саньке одиннадцать, а ей уже шестьдесят. Случись что, а у дочушки и родных нет… Написала.
И – тут же ответ пришёл. Два конверта. Первый – из сельсовета: отец Александры жив-здоров, имеет семью. Второй от отца:
«Уважаемая Евдокия, очень благодарен вам за воспитание моей дочери. Я долго искал её после войны. Алименты платить не смогу, так как работаю в колхозе и денег не получаю. Если вы согласитесь отдать мне мою дочь, я с радостью её заберу».
Утаить письма хитрости не хватило у Дуни, эх, нехитрая она была да нерасчётливая. Пенсию с дочери погибшего фронтовика тут же сняли, как узнали, что отец жив, а зарплата уборщицы двадцать рублей. Тут уж учиться в район дочу никак не отправить. Что делать?
А у отца школа-десятилетка… Вот так и случилось, что в жаркий июльский день лошадка увозила Саньку всё дальше и дальше от мамы в новую жизнь. Санька радовалась: едет к братьям и сёстрам, к родному отцу. Только не знала, не догадывалась – куда едет…
Новая семья
Большое село на четыреста дворов, большая изба, в ней две комнаты и кухня. Навстречу Саньке высыпало так много народу, что она испугалась. Хотелось зажмуриться, но пришлось превозмочь себя – всем кивать, со всеми здороваться. Прибежали соседи, всем в диковинку: отец дочку нашёл.
Поставили на стол блестящий самовар на два ведра. Санька дичилась, она у мамы одна росла, а тут такое количество народу, сразу всех не запомнишь, по именам даже – и то не запомнишь. А старшая сестра шепчет:
– Саша, нас у мамы было пятеро, папа женился на тёте Анисье с двумя детьми, и ещё пятеро родились после войны. Так что у тебя одиннадцать братьев и сестёр.
Отец Александр Данилович – среднего роста, широкий в плечах, коренастый, волосы седые, но ещё не старый, крепкий мужчина. Единственный работник в семье. Мачеха не работала, да и когда ей работать: с утра до ночи крутилась по хозяйству. Старший Лёнька учился в училище, младшие в школе, совсем маленькие дома. И прожила Санька в родной семье семь лет – с одиннадцати до восемнадцати.
Только потом поняла, осознала: ведь отец мог от неё отказаться. Он работал в колхозе за трудодни, а дочь не бросил. Вот когда позже взрослой Александре жаловались знакомые: дескать, и хотели бы второго родить, да жилищные условия или зарплата не позволяют, зачем нищету плодить?! – вот тогда ей и вспоминался большой стол, за которым не было лишних ртов, и милостивый Господь на каждого посылал его долю. «Господь крепость людем Своим даст, Господь благословит люди Своя миром…»
Картошка рассыпчатая, капуста – ядрёная, хрустящая, наливные помидоры, пупырчатые огурцы… Две коровы, бараны – на шерсть и на мясо, утки, кур штук пятьдесят, гусак и семеро гусынь, а у каждой гусыни по семеро гусят… Огромный погреб, набитый льдом, а там свежайшие продукты…
Мачеха продавала яйца. Одной картошки сажали сорок соток, чтобы прокормиться. Сладостей не пробовали, их считали за роскошь, за безделицу, но на столе всегда были хлеб, овощи, молоко, творог, если нет поста – мясо. Братья ловили рыбу.
Анисья готовила вкусно: пирожки с капустой, картошкой, морковью, земляникой, смородиной. Вареники, зимой – пельмени, жаркое – картошка с молоком. Курник – тесто, пшено, картошка, курица или утка – и в печку.
Санька всегда была благодарна отцу за то, что научил трудиться. У мамы она – сама хозяйка, мама баловала единственную дочку, у отца же не до баловства. В доме закон: если сказали что-то сделать, нужно обязательно сделать. Каждый должен работать. Такой семейный монастырь с послушаниями. Если мачеха дала послушание, а ты не выполнил – выйди из-за стола, кто не работает – тот не ест. Но такого на Санькиной памяти почти не встречалось.
Задания-послушания давались справедливо – по способностям, а кормили – по потребностям. Малыши могли подмести двор, насобирать ягод для пирога, постарше – ухаживали за скотиной, носили воду, пололи огород. Картошку копали вместе, только мешки успевали завязывать. С молитвой, с благословением…
Так что Александр Данилыч далеко опередил Никиту Сергеича по строительству справедливого общества в отдельно взятом государстве: никаких реорганизаций и управленческих экспериментов, никаких тебе ротаций руководящих кадров и перетряски правящего слоя, никаких экспериментов с кукурузой.
Дом и сарай из кирпичей, а кирпичи самодельные – из соломы и глины, летом в доме прохладно, зимой тепло. Знали люди, как построить, чтобы хорошо жить… Это вам не панельные хрущобы, построят кое-как и сидят – зубами от холода лязгают…
Спали младшие на печке, старшие – на полу, в углу телята, ягнята… Стали малыши подрастать – миром поставили им новый дом. Санька навсегда запомнила, как собралась вся сельская улица. Мужчины сруб поднимают, крышу ставят, дети с лопатками бегают – мох утыкают. Женщины столы накрыли. Всё дружно, весело… За день дом поставили! А потом уже плотники делали полы, окна вставляли.
Дети не только работали, давали им время и на отдых, и на прогулки. Любили ходить в лес, травы ели, корешки знали. Зайцев гоняли, мальчишки рыбачили, девчонки купались в реке. Играли в войнушку, футбол, катались зимой на лыжах.
Из их семьи никто не был ни октябрёнком, ни пионером. Храм – в семи километрах от села, и ходили туда нечасто. Но ходили. Дети обязательно причащались два раза в год: на зимних и летних каникулах, получалось – в пост. Дома был молитвослов для взрослых и детский, от руки написанный Лёнькой.
Сказать, что жили идеально, – нельзя, но старались – по справедливости, с Божией помощью. Освящали день и труд молитвой.
– Лёня, а вы всегда такие верующие были?
– Нет, не всегда. Мама (ты её не помнишь, она очень хорошая была) рассказывала, что одно время село наше очень от веры отстало.
Рассказ о пастухе
В тридцатые годы закрыли в селе церковь, у нас дедушка священник был, так его арестовали и увезли. До сих пор ничего о нём не слышно. Храм закрыт, а в клубе танцы-песни. Частушки безбожные да похабные появились.
А у нас в селе жил очень верующий пастух, дед Ефим. Вот он всегда мимо закрытого храма идёт – перекрестится. Пасти идёт – молитвы вслух читает. Ему председательша Дарья при всём народе выговаривает:
– Отсталый ты старикашка! Все уж знают про атеизм, про научно мирозрение, а ты всё по старинке живёшь!
– И буду так жить, и вам советую.
Народ слушает: какой-то пастух, да с самой председательшей спорит – посмеиваются, балагурят. Дарья, женщина крупная, мощная, над маленькой фигуркой деда Ефима нависла, от гнева раскраснелась:
– Да чем ты можешь доказать, что Бог есть?! Ты сам-то видел Его когда?! После смерти в лопух вон превратишься – вот и вся твоя душа, вот и всё твоё бессмертие!
– Я, Дарья, человек старый. Долгую жизнь прожил, и конец мой не за горами. А вот как помру, ежели у Господа милость обрету, вам с того света для вразумления весточку подам. А тебе, Дарья, на особинку весточка будет. Для покаяния.
Так серьёзно и сурово сказал, что народу балагурить расхотелось, пошли по домам. И председательша угомонилась, на прощание насмешливо бросила:
– Буду ждать твою весточку!
И что вы думаете? Месяца не прошло, как помер дед Ефим. Внучка его три дня
по нему Псалтирь читала не таясь. А как похоронили – на следующее же утро чудо случилось, какого отродясь в селе не бывало.
Утром, до петухов, вся-вся скотина до малейшего ягнёнка оказалась выведена со дворов. Выведена, выстроена у старого закрытого храма чуть не в шеренгу. И стоят: коровы, бараны, лошади – весь сельский скот. Стоят, не разбредаются, словно кто-то невидимый их держит.
– То дед Ефим обещанную весточку послал, – пронеслось в народе.
А Дарья с утра из окна полураздетая выскочила, весь день по селу металась с взглядом безумным и на все вопросы только одно твердила:
– А мне на особинку, а мне на особинку…
Председателем больше работать не стала. Знаешь уборщицу в школе? Так это Дарья и есть та самая. Частушки похабные в селе петь перестали, достали иконы из сундуков, кто попрятал, про Псалтирь вспомнили.
Вот такую весточку дед Ефим общине послал.
Санькина обида
Случались искушения и скорби – а куда без них? Анисья относилась к новому члену семьи настороженно, приняла без радости. Став взрослой, Санька в полной мере оценила терпение мачехи, её подвиг: воспитывать семерых родных детей, да ещё взвалить на себя ношу чужих пятерых! Могла бы воспротивиться отцовскому решению взять Саньку домой – имела полное право: законная жена. Не воспротивилась, слова против не сказала, а ведь приходилось и готовить, и стирать на всю огромную семью.
Иногда не выдерживала, срывалась. Как-то ребятишки играли, и вдруг самому младшему прищемили руку в двери. Малыш закричал от боли, заплакал. Анисья вылетела с половником, и кто-то из детей, испугавшись наказания, показал пальцем на чужачку. Мачеха, не разбираясь, стукнула огромным половником Саньке по лбу. Больно! Сразу шишка стала расти.
Слёзы потекли от боли и обиды: только своего папку нашла – и так обижают. Санька в слезах громко крикнула:
– Ухожу от вас! И пока папка за мной не придёт – я к вам не вернусь!
А у неё появилась школьная подружка, Светка, которая росла в семье одна. Санька к ней и отправилась. Мама подружки, тётя Римма, увидев огромную разноцветную шишку, расстроилась:
– Вот что значит неродная мать! Да она так тебя убить могла! Садись, деточка, к столу, там, где есть три тарелки супа, всегда и четвёртая найдётся.
Прожила Санька у тёти Риммы неделю. Приходит за ней Лёнька:
– Саша, пошли домой!
– А почему папа не пришёл?
– Как тебе не стыдно! Папа один на нас всех работает, а ты тут такие фокусы выкидываешь! Тётя Анисья сама жалеет, что тебя ударила. Под горячую руку ты попала…
Тётя Римма головой покачала, потом тоже посоветовала:
– Что делать-то, Санечка?! Иди уж домой…
Отец не сказал Саньке ни слова… Анисья тоже промолчала, только за ужином подсунула кусок побольше да послаще – видно, сама переживала.
Были и другие неприятности и даже скорби у Саньки, про все не расскажешь, но в целом жилось ей в родной семье хорошо. Много лет прошло с тех пор.
Давно нет в живых ни отца, ни мачехи. Александра молится о них. За отца: не оставил, взял к себе, научил трудиться. За мачеху: какая бы ни была – взяла чужого ребёнка, не отправила обратно, заботилась.
Рассказ Лёньки про находку
Из всех братьев и сестёр Санька больше всех сблизилась со своим спасителем Лёнькой, и он частенько ей рассказывал разные истории. Вот одна из них.
Рядом с селом раньше был небольшой мужской монастырь. В 1923 году монастырь закрыли, почти всех из восьмидесяти монашествующих уничтожили. Кого расстреляли сразу, кого сгноили в тюрьмах, в ссылках, в лагерях. В монастыре работала лесопилка, храм использовали как склад, в кельях жили мирские люди – в общем, как по всей стране.
В конце концов разрушили храм и кельи, и поруганный монастырь зиял пустыми окнами. Ребятишки из села иногда гуляли по развалинам. И вот как-то десятилетний Лёнька отбился от стаи мальчишек, будто услышал чей-то голос, чей-то зов. Пошёл на этот зов и, не отдавая себе отчёта в том, что делает, зашёл в полуразрушенную деревянную келью, поднялся по ветхой скрипящей лестнице и, уверенными шагами, отправился в угол чердака. Сунул направляемую кем-то невидимым руку под застреху и вытащил, потрясённый, старую, перевязанную полуистлевшей, когда-то голубой лентой, картонную коробку.
Лёнька так и сел на пыльный пол. Он сидел и смотрел на солнечный луч, протянувший свою нить к нему в руки. Тишина, не слышно голосов друзей, в свете луча всё вокруг казалось странным, нереальным – время остановилось. Золотистые тени мелькали по чердаку, и было ясно, до холодка, до зябких мурашек по спине в жаркий летний день: он не один здесь.
Медленно открыл коробку – там лежал большой золотой крест на цепочке. Лёнька подумал, потом бережно поцеловал крест – и время возобновило свой бег. Как будто дано ему было испытание, и он его прошёл.
Лёнька слез с чердака, к мальчишкам не пошёл, один вернулся домой и отдал находку отцу. Отец благоговейно приложился к кресту, спрятанному тем, кто, скорее всего, принял мученическую смерть и кто позаботился о своей святыне и привёл ребёнка к ней.
Потом отец унёс крест в соседнее село в действующий храм и отдал служащему священнику. О находке рассказывать запретил, и Санька стала первой, с кем спустя почти десять лет Лёнька поделился своей тайной.
Возвращение деда-священника
Через год от приезда Саньки в родную семью случилось важное событие. Тёмным зябким осенним вечером, когда семья вечеряла, а в печке мерно гудел огонь, в дверь постучался старый грязный нищий, одетый в лохмотья.
Анисья вынесла ему хлеба и кружку молока, подумала-подумала, завязала в узелок несколько варёных картофелин, помидоры. Но бродяга не уходил, всё сидел на лавке у избы, и свет, падавший из окна, освещал его застывшую худую фигуру.
Отец вышел, и вдруг с улицы донеслись непонятные звуки: смех, плач, восклицания. Когда семья гурьбой высыпала на двор, отец держал седого бродягу в объятиях. Нижняя челюсть бродяги дрожала, и видно было, что он совсем беззубый.
А отец обнимал его с неожиданной нежностью и только повторял сквозь слёзы:
– Батя вернулся! Батя вернулся!
Это и был тот самый дед-священник, о котором рассказывал Лёнька. Дед Серафим отсутствовал в родном селе два десятилетия: тюрьма, лагерь, поселение.
Служить ему было нельзя, в избе он жить не пожелал, и отец со старшими братьями быстрёхонько, до заморозков поставил ему крохотную келью на краю огорода, ближе к лесу, утеплил, сложил небольшую печурку. Отец Серафим скоро обжился, будучи доволен малым: лежанка, табурет да часть икон из избы. Большую часть дня, а может, и ночи дед молился, зимой потихоньку чистил снег, летом ходил за травами, которые хорошо знал. Изредка приносил грибы.
Анисья по вечерам отправляла ему котомку с хлебом и овощами, кувшин с молоком, ел дед один раз в день и очень мало. Санька, ещё до конца не обвыкшая в новой семье, первая вызвалась отнести незамысловатый ужин, и это стало её обязанностью.
Со временем подружилась с дедом, ей нравилось сидеть рядом с ним в маленькой келье, где зимой трещал огонь в маленькой печи, горела лампадка, а летом стрекотали кузнечики и пахло душистым разнотравьем.
И отец Серафим проникся к внучке, беседовал с ней, наставлял, особенно, когда стала подрастать, входить в девичий возраст.
Поучения его были мудры и полезны, запомнились Саньке на всю долгую жизнь.
Слушая их, представляется, что сказаны они для нашего времени. Почему? Да потому что духовные законы не устаревают.
Наставления отца Серафима
– Запомни, Сашенька, если человек не обучен технике безопасности, он опасен для производства. Если же не знает духовных законов – он опасен для себя и для окружающих.
Человек может быть начинён страстями злобы, гнева, осуждения, памятозлобия… Природа их разрушительна. Когда мы попадаем в сферу действия страсти, мы даже язык теряем – перестаём разговаривать и начинаем браниться.
Можно сказать о себе: Господи, я носитель страстей нечистых. Даже когда говорю хорошие слова, но испытываю при этом недобрые чувства – а часто именно так и бывает. Женщины жалуются:
– Батюшка, я мужу ничего плохого не сказала – а он рассердился! Почему?
– А потому, что в душе у тебя раздражение, осуждение, неприятие! Ум собеседника слышит слова, а душа принимает дух. А дух у тебя немирный…
– Как же быть, дедушка?
– Старайся отдалиться от обстоятельств жизни, храни дух мирен в любой ситуации… Храни свой телесный скафандр настолько, насколько он нужен для жизни. А внимание души переключи на то, чтобы быть с Богом.
И главное, Сашенька, береги свой чин! Какой чин? Запомни: если будешь правильно понимать жизнь, хранить свой чин жены и матери – это внесёт правильный дух в твою семейную жизнь и передастся твоим детям.
– А в чём этот чин состоит?
– Женщина должна служить семье, жить не своей жизнью, а жизнью мужа и детей. Понимаешь? Любовь – это желание кому-то служить. Прочее, Саша, похоть. Семейная жизнь – это перестать жить для себя, жить для детей и мужа, служить семье. Если не слушать мужа, начальника своей жизни, которого даровал Господь, то мы разрушаем семью. У мужа мысли от Бога, у жены от мужа – единая плоть. Вот непослушная жена говорит: «Ребёнок мой!» А Бог даровал ей ребёнка через мужчину… Раньше был Домострой, знаешь такое?
– Это такой отсталый уклад жизни, дедушка, да?
– Хм… Отсталый… Этот уклад для женщины лучше всего был… Юную девичью душу хранили в семье от преждевременных увлечений, от страстей до замужества, чтобы она была цельной. А сейчас она в пятнадцать лет влюбляется и растрачивает душевные силы (ещё ладно, если только душевные), те силы, что предназначены только для одного мужчины – её мужа…
– Дедушка, а если муж плохой?
– Бывает, Саша… Я вот тебе расскажу… Живу я на поселении, и народ тайком ко мне тянется. У всех свои скорби, у всех вопросы… Приходит ко мне мать семейства, бухгалтер по профессии, и жалуется: муж работать не хочет, бездельничает, а она всю семью тянет.
Говорит: «Батюшка, вот, например, муж и жена в одной упряжке, муж, скажем, должен на себя шестьдесят процентов ноши взять, а жена, скажем сорок. А мой муж не хочет брать ничего. Получается, я одна всю ношу везти должна?» Она, вишь, ты, всё уже подсчитала, весь дебет-кредит!
Я ей и отвечаю: «Нет, милая… Вот ты свои сорок процентов везёшь – и слава Богу! Мужскую ношу ты по чину потянуть не можешь. Но если роптать не будешь, то шестьдесят процентов ноши твоей понесёт знаешь кто? Ангел! Да-да, головой не крути! Ангел, от Господа посланный, понесёт ту часть ноши, которую твой муж должен был нести! И вдовам Ангел такой помогает, тем, у кого муж на войне погиб. И тем, кого бросил муж, разрушив свой мужской чин…»
– Ангел… Дедушка, а моей маме Дуне тоже Ангел помогает?
– А ты как думала?! Конечно! А будешь роптать и гневаться, и Ангел не сможет рядом с тобой находиться… Понимаешь ли?
Вот смотри, как бывает. Жёны непокорны, скандальны, а мужья не хотят брать ответственность за семью на себя – все выходят из своего чина. Брошен чин – если муж ушёл из семьи. А потом растут дети, и мы видим в детях себя, только помоложе и более растленных, если мы не задумывались о покаянии и передали им свои страсти.
Мы говорим правильные вещи, всё знаем, как правильно жить, но… Беда нашего времени – большая голова, набитая знаниями, и маленькие слабые ножки, закрытое для Бога сердце. А с такими слабыми ножками – что делаешь? Правильно, часто падаешь.
И слёзы наши бесполезны: мы опирались на сломанную трость, а не на Бога. И вывод: плохие дети, плохие родители, плохие власти, плохое общество. А начинать нужно с личного покаяния.
Живи всегда с Богом, Саша. Пока есть хоть один храм рядом – всегда ходи в храм. Капельница, инъекция, анестезия. Капельница, инъекция, анестезия. Поняла? Нет? Исповедь, причастие, храм. Запомнила всё, что я сказал?
– Плохо, дедушка.
– Это тебе так кажется, доченька, потому что рановато тебе это слушать. Но делать нечего: моей жизни уже немного осталось, а придёт время – и ты вспомнишь всё, что я тебе говорил, вспомнишь и поймёшь. А сейчас пока запомни три правила на ближайшие годы. Первое правило: не принимай подарков от мужского пола. Второе: всегда ночуй дома. Третье: настраивайся на то, что замуж выйдешь только один раз. Нетрудные правила?
– Да вроде нет.
– Это пока тебе пятнадцать, они нетрудные. Помоги Бог, чтобы и дальше так было.
Беги, хватит на сегодня. Давай благословлю на ночь. Храни Господь!
Мама Дуня
Санька регулярно получала письма от мамы, несколько раз на каникулах навещала её. В выпускных классах ездить было некогда, и она больше двух лет не видела маму. Сдала выпускные экзамены, получила аттестат, и письма перестали приходить, как будто мама знала, когда нельзя мешать дочке, а потом расслабилась, отпустила туго натянутые вожжи. Санька запереживала, сорвалась с места, поехала.
Высоченные деревья стали меньше ростом, а просторная мамина изба превратилась в крохотный домишко. Это означало, что Александра выросла. И на самом деле, трудно было узнать в красивой, высокой, стройной девушке прежнюю Саньку.
И мама Дуня, лежащая на кровати, оказалась неожиданно маленькой, худой, старой. Её парализовало после инсульта, отнялись правая рука и нога, сильно нарушилась речь, пострадала память.
Медсестра, живущая по соседству, грустно объясняла:
– Мама ваша очень по вам тосковала. Скучала сильно, унывала… Да и жизнь у неё нелёгкая, сами знаете: одна тюрьма сколько лет отняла…
И Санька осталась с мамой. Устроилась работать в школьную библиотеку, вместе с медсестрой ухаживали за Дуней. И вот как велико было счастье матери, к которой вернулось её сокровище: больная поднялась на ноги! Постепенно восстановилась речь, плоховато, но заработали больные рука и нога.
И прожила Дуня до восьмидесяти пяти лет! Она всегда была глубоко верующим человеком и до конца боялась уйти без исповеди и причастия. Перед смертью пережила второй инсульт, впала в кому, но за три дня до смерти пришла в себя, исповедалась и причастилась. По её молитвам и
Александра выросла верующим человеком. И сейчас молится обо всех близких.
По её просьбе имя мамы в рассказе оставлено настоящим – Евдокия. Помяни, Господи, рабу Божию Евдокию во Царствии Твоем! А нам помоги жить с молитвой и Твоим милосердием! Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас!
О русских мужчинах
Свердловский вокзал
Июльский воздух дрожал от жары, и вздохнули свободно только в прохладном помещении вокзала. Сидели на скамейках, на полу, вокруг – охрана, отлучиться нельзя. А отлучиться было просто необходимо! Он больше не мог сидеть на месте в двух кварталах от родной семьи!
Встал, подошёл к окну: сновали пассажиры, бегали железнодорожники, пыхтели паровозы, теплушки ждали своих обитателей. Вот тебе и конец войне…
Двадцать четвёртое июня сорок пятого года Павел Сергеевич, пятидесятилетний боец Красной Армии, встретил в Москве. Парад принимал сам товарищ Сталин.
Говорил по-отечески:
– Вы, товарищи бойцы, совершили великое дело! Поздравляю вас с победой! А теперь вам нужно освободить Маньчжурию!
Так что домой вернуться не пришлось, хоть и был ранен, полежал в госпитале.
Далёкая Маньчжурия ждала, и было совершенно непонятно, когда вернёшься, да и вернёшься ли вообще. Повидаться бы с женой, с сыновьями, с дочкой, что родилась без него в сорок втором, это значит уже три годика. Бегает, играет, а папку ни разу в жизни не видела…
Сбегать тайком домой да вернуться? Вот прямо сейчас, тихонько пройти за спинами сидящих и – в город! Ещё немного, вот патруль пройдёт в другой конец вокзала и…
А если отойдёшь – а эшелон тронется? Никто не знает времени отправки… Павел ходил вдоль скамеек, сжатые кулаки дрожат от напряжения, лоб морщинит думой.
В свои пятьдесят он выглядел молодо: крепкий, широкий в плечах, подтянутый, только виски седые. Служил ещё в царской армии, воевал в Первую мировую, был призван в 1914 году двадцатилетним парнем. Из их деревни взяли тогда шестнадцать человек, вернулись трое.
Царская армия запомнилась дисциплиной. За веру, царя и Отечество – не пустые слова! Там получил выправку на всю жизнь.
С начала Великой Отечественной его не призывали: староват. А потом стали брать и его возраст.
Загорелое лицо, открытый лоб, морщины – как шрамы, глаза умные, с прищуром, сразу видно: потрепала жизнь мужика. Потрепала, да есть ещё порох в пороховницах, недаром молодые льнули к дяде Паше:
рядом с ним, глядишь, и пуля мимо пролетит. Родись на сорок лет позже, именно ему посвятили бы песню – типичный батяня комбат, тот самый, что сердце не прятал за спины ребят.
То ли жизненный опыт, то ли пережитые скорби, а может, постоянная молитва, привитая с юности, чудом спасали в опасности.
Чудесное спасение
По степи мчится бортовушка, бойцов в ней как селёдок в бочке. В лицо – сладковатый ветер степи, пыль по полю летит. Павел сидит у бортика, как всегда в дороге, молится.
Только что-то в сердце – тревога, как оказалось, не напрасно: откуда ни возьмись – немецкий самолёт. Стал кружиться и бомбить машину. А грузовик мчится вперёд на полной скорости.
Ребята пригнулись все, только Павел пригибаться не стал, кричит:
– Выпрыгивайте, ребята! Рассредоточиться всем по степи!
А страшно на полном ходу прыгать… Павел только успел скинуть с бортовушки соседа и спрыгнул сам, покатился по земле, где руки, где ноги… Ещё не успел на ноги подняться – взрыв, грузовик – в щепки!
И остались в живых только Павел и паренёк, которого он столкнул с машины. Добирались до своих с такой болью в сердце! Чувствовали вину страшную, хоть и виноваты не были…
Прошлое
Пока ходил по вокзалу, стал молиться. Повторялось самое подходящее:
– Уподобихся неясыти пустынней, бых яко нощный вран на нырищи. Бдех и бых яко птица особящаяся на зде…
Вернётся ли из Манчьжурии? Не подошла ли жизнь к концу?
– Зане пепел яко хлеб ядях, и питие мое с плачем растворях… Дние мои яко сень уклонишася, и аз яко сено изсхох…
Не пора ли подводить итоги? Что ж…
– Благослови, душе моя, Господа, и не забывай всех воздаяний Его, очищающаго вся беззакония твоя, исцеляющаго вся недуги твоя, избавляющаго от истления живот твой, венчающаго тя милостию и щедротами, исполняющаго во благих желание твое: обновится яко орля юность твоя…
Давно ли белоголовый Пашка бегал без штанов по деревне? – один сын и пять дочерей: Акулина, Пелагея, Агриппина, Авдотья, Клавдия.
Семья крестьянская, крепкая, работящая. У отца всё получается, за что ни возьмётся: хоть дом строить, хоть печь класть, хоть за
скотиной ходить. И мама такая же: прядёт, вяжет, шьёт, вышивает, а уж готовить начнёт – хоть всё село сбегайся! Пироги, шаньги в печи – запах невероятный!
Все в роду – очень верующие, богомольные, как их называли. Мама даже на улице с коровами ходит – и то всё с любовью. Все дела с молитвой. Брат у Пашки двоюродный, но как родной – так тот пешком с Урала в Киев ходил, в Киево-Печерскую Лавру. Молитвенник.
Пашка пока не знает, что своё богомолье брат никогда в жизни не забудет, что в трудные минуты жизни, коих много случится на веку, утешать будут золотые купола Лавры.
И спустя пятьдесят лет, состарившись, брат этот все свои накопленные деньги в Киево-Печерскую Лавру увезёт и там оставит – на вечный помин души своей и сродников. Знакомые только пальцем у виска крутить будут, а он вздохнёт счастливо, и отлетит душа – может, туда, к святым угодникам…
Детство кончилось рано. Мамка умерла седьмым ребёнком, как говорили в деревне: родами умучилась, везли в лекарскую, да не довезли.
В двенадцать лет отправили в Екатеринбург, учиться на чеботаря – сапожника. Это дело Пашке очень понравилось. Нет ничего, и вдруг – ботинки или сапоги… Здорово! Мастер на ученика нарадоваться не мог: у тебя, паря, руки золотые!
Руки у него и впрямь росли откуда надо: скоро мог сам выполнять всю работу – от изящных туфелек с каблуком рюмочкой – шёлковых и атласных, кожаных и замшевых до модных ботинок на шнуровке, крючках или пуговицах. На заказ – сапожки из кожи, украшенные парчой. Катал валенки – мягкие, лёгкие. Шил тапочки.
Жизнь семейная
Женился Павел. Думаете, в городе остался? Правильно, не остался. Вернулся в деревню – там семейному красота! Родил
сына, построил дом. Не бедствовали: ремесло чеботаря всегда выручало. Завели корову, лошадку.
Жена Александра шила на всё село. Машинка «Зингер» – где и взяли только?! Машинки стоили очень дорого… Встанет жёнушка рано утром, прежде чем подоить корову, уже блузку сошьёт на заказ. Денег в деревне почти не было – натуральный товарообмен.
Павел никогда не пил и не курил. А зачем пить-то, если жизнь такая интересная?! Любил охоту. По снежку да с ружьишком – что может быть лучше? Морозный чистый лесной воздух пьянит лучше любой чарки… Дети у него носили лисьи шапки и даже кротовые. Сам и шил.
А летом – рыбалка. Красота! Плёл сети, делал морды, сам наваристую уху варил – объедение, а не уха, пальчики оближешь!
Стали всех сгонять в колхоз. Павел наотрез отказался и мгновенно сделался врагом народа. Хоть и батраков не имел, был признан зажиточным и подлежал раскулачиванию. Три семьи в деревне раскулачили, в том числе и семью Павла. Увели корову, лошадку любимую – как членов семьи отняли. Каково было это пережить?! Из дома, построенного своими руками, выгнали.
Председателем колхоза был родственник Павла, он позволил их семье уехать в другую деревню, иначе, скорей всего, сослали бы. Деревня Воздвиженка, а рядом всё русские деревни: Воскресенка, Знаменка, Никольская.
На окраине построили захудалый домишко: не было средств. Рядом болото, в подполе – вода. Крысы бегали – белые, чёрные, странного цвета, непонятные крысы…
В этом домике в сорок втором году родилась дочка Инна, та самая, что и рассказала мне всю эту историю. Сестры у Павла были Агриппина – Груня, Пелагея – Паня, Акулина, а вот дочку наказал жене красиво назвать – Инна. Инна Павловна – красиво, правда?!
А пока – стоит поезд в Свердловске – отойти нельзя… Едет дядя Паша на третью войну в своей жизни – в далёкую Маньчжурию.
И вдруг – команда: по вагонам! Эх, не успел!
Павел Сергеевич ехал в теплушке и прятал лицо от соседей.
– Дядя Паша, что с тобой, отчего расстроился?
– Ветер, сынок… Соринка в глаз попала…
После войны
Инну свою увидел только в сорок шестом. Девочка запомнила, как вошёл незнакомый военный, посмотрел внимательно на неё, спросил имя. А потом подхватил на руки, прижал к себе и прошептал:
– Это я, папка твой!
Мама заходит в комнату, а Павел держит дочь на руках и танцует от радости. И четырёхлетняя Инна не плачет, а обнимает отца, гладит ласково по голове:
– Папа приехал! Папа голодный! Дайте папе мой хлебушек!
Павел Сергеевич перевёз семью в Вишнёвогорск. Стал работать на руднике. Посёлок разрастался, люди жили в землянках: гора – и туда дверь, пол земляной, деревянного не было. В этом посёлке в сорок девятом Инна пошла в новую, только что отстроенную школу с чудесным запахом свежей краски.
Вишнёвогорск – в горах полно дикой вишни, черники, брусники, земляники. Кругом закрытые города: Челябинск-40, Челябинск-50. Потом, после открытия стали – Озёрск, Снежинск…
Папа снова построил дом. Большой, с толстыми стенами. Огромный двор, огород, малина в саду. Так что домов Павел за свою жизнь поставил несколько. У него их отнимали, а он строил новый, лучше прежнего.
Такой запас сил был у человека – сильная крепкая ветвь. Её обрубают, а прошёл чуток, новые зелёные побеги потянулись, не успели оглянуться – та же ветвь, да ещё зеленее, ещё ветвистее! Правда, детей не получилось, как у бати, родить много, только трое: два сына и дочь.
Одна война, вторая война… Жив? Вот тебе третья! Всё ещё жив?! А если радиацией попробовать? Челябинск-40, ядерный комбинат «Маяк», пятьдесят седьмой год, выброс радиации двадцать миллионов кюри (Чернобыль, правда, побольше – пятьдесят)…
Двадцать три села, где волной по ходу ветра шёл смертоносный поток, выселили, стёрли с лица земли. Опыта не хватало, о радиационной опасности понятие смутное, да и никогда власти особенно не ценили людей в стране: а чего?! – мамки новых нарожают!
Школьников, беременных женщин посылали закапывать радиоактивный урожай, молодых парней отправляли на ликвидацию, не предупреждая об опасности. Мальчишки стояли на посту, пока не начиналось носовое кровотечение и сильная головная боль – признаки острого облучения.
В школе, в восьмом классе Инне давали антиструмин. В Челябинской области смертность подскочила: люди умирали прямо на работе, вымирали целые семьи.
В 1974 году, спустя семнадцать лет после аварии, в больнице, дядя Паша подружится с Катенькой, молоденькой сестричкой, ласковой, заботливой. Платки в то время не принято было носить, а Катенька всё в платочке. И дядя Паша спросит:
– Доченька, а почему ты всё время в платке?
И Катя перестанет улыбаться, стянет с головы платок – на голом черепе ни волосинки. И детишек нельзя – уроды родятся. Челябинская деревня…
Что запомнилось Инне
Мама, папа… Это были люди совсем другие… Та же одежда, но совсем другие…
Папа всё умел делать! Мы, их дети, уже не такие… Внуки – тем более…
Из детства – мамина стряпня. Такая выпечка была! Мягкая, вкусная! Хлеб, пироги с черёмухой, с лесной земляникой, с маком. Меня посадят толочь мак, ступка тяжеленная, нужно было толочь до мягкости, до кашицы, он становился воздушный такой! А сейчас этот мак набухают, он только в зубах застревает, уж простите за подробности…
В войну мама отправляла меня к папиной сестре Груне, а сама работала день и ночь на стекольном заводе.
Интересно, что в деревне была блаженная бабушка, которая ещё до войны сказала Груне:
– Останешься только ты да петух!
И в начале войны Груня увидела руины собственного сожжённого дома. Стояла на руинах и плакала – и вдруг выбегает к ней петух с опалённым хвостом. Бросается к хозяйке сам не свой от радости. Так они и остались – Груня да петух.
Та же бабушка и Инне предсказывала.
После горячей бани девочка выпила ледяной воды и заболела. Воспаление лёгких. Что делать, неграмотная тётка не знала. Болеет ребёнок – нужно прогреть как следует. Конечно, на печке.
Пришла в гости тринадцатилетняя племянница, двоюродная сестра Инны, а девочка лежит на печке – и у неё уже пальчики синие. Школьница сообразила быстро, подхватила малышку и десять километров зимой несла на руках в соседнее село, в больницу. Уже появился пенициллин, и ребёнка можно было спасти. Рядом с ней в палате лежала женщина, мать четырех детей. Привезли её тоже с пневмонией.
И блаженная бабушка пришла к маме Инны и сказала:
– Две больные: одна поправится, другая преставится.
В ужасе мама побежала в больницу. А там мать четверых детей умерла, а Инна выздоравливает.
Брат Василий имел бронь на заводе. Когда отца забрали на войну, он пошёл в военкомат: папу забрали, а я молодой, здоровый… И его забрали.
Уходил, соседка говорит:
– Да ты, Василий, жизни ещё не видел, девчат не целовал! Вернёшься – женишься!
А он чувствовал, видимо, что не вернётся… Вздохнул только скорбно:
– Где там вернёшься… Такая война… Воевал в разведке, дали медаль «За отвагу». Сохраняя Краков, который фашисты собирались взорвать, себя Василий не сохранил: умер от ран в госпитале. Так и не поцеловал ни одной девчонки…
Инна о папе
Папа работал до семидесяти пяти лет. Мама умерла в шестьдесят пять, и он до девяноста двух лет жил один, не хотел переезжать к нам. Говорил:
– Пока я здоров, мне помощь не нужна!
Прекрасно готовил, мог и суп сварить и кашу.
Его все в посёлке уважали: весёлый, добрый, справедливый. Чувство юмора удивительное, шутки-прибаутки, свои сказы. В самодеятельности участвовал. Я иногда думаю: не с него ли Василия Тёркина писали?
Ему, девяностолетнему, обувь носили – чинил. Тапочки любил шить.
А ведь воевал на разных фронтах, был ранен. Одна рука не поднималась, в голове сидел осколок неоперабельный.
– Пап, давай подадим на инвалидность?
– Что ты! Какой я инвалид! Руки-ноги целы, как ты можешь называть меня инвалидом?!
Кто-то добивался льгот инвалида, а он не хотел. Сам старался всем помочь. Когда умер в девяносто четыре года, уже после похорон, на его имя пришло извещение: «Вам, как участнику Великой Отечественной войны, предлагается установить телефон по льготной очереди».
Он так и умер без телефона, ничего не просил, никаких льгот. Сильный был человек.
О русских мужчинах
Стало традицией восхищаться русскими женщинами. Верные, любящие, терпеливые – они на самом деле такие и есть. Но часто мы восхваляем русских женщин, как бы тайно вздыхая: а вот русские мужчины…
Эх… Недотягивают… Да и мужчины наши, кажется, увлеклись самоиронией, самокритикой, самоуничижением…
Так вот, я хочу произнести похвальное слово нашим русским мужчинам. Ведь сколько людей ни рассказывали бы мне о своих семьях, о своём прошлом – все они с восхищением упоминают об отцах, дедах и прадедах.
Много наций на свете.
Уверенные в себе, коммуникабельные, бодрые и жизнерадостные американцы.
Сдержанные, независимые, умеющие владеть собой (a stiff upper lip) англичане.
Остроумные, общительные, романтичные и галантные французы.
Практичные, бережливые, предусмотрительные и пунктуальные немцы.
Благородные, гордые, эмоциональные испанцы.
Горячие, порывистые, стильные и музыкальные итальянцы.
Честь вам и хвала!
Пусть процветают старая добрая Англия (Merry Old England) и прекрасная Франция (La Belle France), сладкая Италия, Америка с её американской мечтой и воинственная Германия (Deutschland über alles)!
Но… на Святой Руси – хлебосольные и душевные, щедрые и великодушные русские мужчины, вы – самые лучшие! Вы чужды расчётливости и педантизма одних, прагматичности других, эксцентричности и снобизма третьих, свободны от перепадов импульсивного темперамента четвёртых.
Умеете дружить и любить. Не бросите в беде. Храбрые в сражении и сострадательные к бедствующим. Перейдёте через Альпы и подкуёте блоху. Полетите в космос и напишете «Троицу».
Немало бед и страданий выпало на вашу долю: война за войной, враги за врагами, испытания и страдания – чтобы выкосить вас до последнего, истребить, следа не оставить. Ан нет! Не вышло!
Русские мужчины – да сохрани же вас Господь! Пресвятая Богородица, простри Свой милостивый и всесильный Покров над нашими мужчинами!
А уж мы, женщины, вас не подведём!
Прожить жизнь набело
Двери автобуса закрылись прямо перед носом. Евгения забарабанила кулаками в закрытую дверь с таким ожесточением, как будто это был последний автобус, Ноев ковчег, готовый отплыть от последнего островка суши.
Двери открылись.
– Девушка, вы что, на свидание опаздываете? – улыбнулся парень у выхода.
И она зачем-то виновато объяснила:
– Мне в больницу. К бабушке. Срочно!
Парень перестал улыбаться, сочувственно кивнул головой, а она уже забыла о нём, села на свободное место к окну – ехать нужно было далеко, через полгорода.
Да, бабушка позвонила и сказала: «Пожалуйста, приезжай побыстрее…» И её голос, всегда такой уверенный, такой командирский, звучал совсем иначе – как голос маленькой девочки, испуганной маленькой девочки.
Только вчера Женя сидела в просторной и светлой палате, выкладывала на новёхонькую красивую тумбочку сок, фрукты, куриные котлетки – всё, что обычно носят в больницу. Бабушка морщилась: внучка никогда не умела готовить так, как она сама.
Такие ароматные пироги, наваристый борщ, сочное жаркое, нежные, во рту тающие котлеты, как у Натальи Изотовны – пальчики оближешь, – вполне могли бы украсить стол самого изысканного гурмана.
Женя как-то сказала про бабушкину кухню словами из книги: «Баба, ты готовишь котлеты с таким искусством, как будто им предстоит долгая и счастливая жизнь!» И все согласились – сущая правда. Если бы Улицкая попробовала бабушкины котлеты, вдохновилась бы, наверное, на целый рассказ!
Всё, что ни делала бабушка – было самым лучшим! Она сама – всегда самая красивая, самая видная, умеющая из ничего сотворить королевский наряд. Невысокая ростом, пухленькая, русоволосая, боевая, быстрая – первая на работе и запевала за столом. Бригадир, чья фотография не сходила с доски почёта.
Умела вести хозяйство, экономить, у неё всегда и на всё хватало денег. Умела белить и шпаклевать, красить, вбивать гвозди, вкручивать лампочки, чинить и ремонтировать. В квартире всегда идеальная чистота. На стирку уходил весь день: всё кипятилось, отбеливалось, крахмалилось, подсинивалось, гладилось ещё влажным. Да, стирка была кошмаром из Жениного детства – она не могла выдержать ни темпа, ни нагрузки бабули.
При этом бабушка – совсем не зануда! Прочитала огромное количество книг, собрала чудесную библиотеку: классики, энциклопедии, современная литература. На всё имела свой взгляд, своё мнение и отличалась редкой рассудительностью, ясной логикой, сильным и критическим умом.
Умела анализировать происходящее, разбиралась в политике, могла при случае дать умный и трезвый комментарий, так что не знающий её биографию человек в жизни не догадался бы про образование длиной ровно в три класса.
Сила характера бабушки чувствовалась всеми окружающими, её уважали, слушались, спрашивали совета. Случись Жене давать характеристику собственной бабушке, она, пожалуй, назвала бы два качества: жизнелюбие и энергия. Да, пожалуй, так…
Даже в восемьдесят два года бабуля сохранила эти качества. Женя как-то сказала:
– Баба, мне бы дожить до твоих лет и иметь такую энергию и жизнелюбие, как у тебя!
На что бабушка не замедлила с ответом, припечатала с улыбкой:
– Доча, да тебе бы в твои двадцать иметь такую энергию, как у меня!
Дед не употреблял слова «энергия и жизнелюбие», он часто говорил о жене просто: «Хваткая у меня Наташа, эх и хваткая! Хватучая!» Так и повелось в родне: хваткая да хваткая. Вроде ласкового прозвища.
Бабуля и вчера, после тяжёлой операции, а ей ампутировали ногу, держалась бодро, шутила, бросалась косточками от вишни, беззлобно ругала врача, что ногу высоко отрезал. Вот такая у неё бабушка!
А теперь она позвонила и испуганным голосом маленькой девочки просила срочно приехать. Женя нетерпеливо заёрзала на кожаном сиденье: как далеко ещё ехать! Что же случилось с бабой?
Родилась её бабушка в Забайкальской деревне Черемхово Читинской области. Двадцатые годы (старинное китайское пожелание врагу – чтоб тебе жить в эпоху перемен!) – страшные годы… Раскулачили бабушкину зажиточную семью, многие родные сгинули в лихолетье.
Бабуля росла единственной девочкой в большой семье: шесть сыновей и девчонка-сорванец. Как жили в забайкальской деревне – понятно, наверное, всем: постельного белья и того не было, спали на зимней одежде.
Маленькую Наташу учили шить бельё и печь хлеб, а она уверенно заявляла:
– А я буду в городе жить и торт есть!
Всё сбылось… И жила в городе, и торт ела…
А в детстве – нищета деревенская и рядом богатый-богатый край… Контрастом: вода и камень, стихи и проза, лёд и пламень – не так различны меж собой…
Забайкалье – почти как Зазеркалье, для большинства россиян страна далёкая, неизведанная, почти сказочная… Горные хребты забайкальцы называют сопками, а межгорные долины – падями. Сопки укутаны сиреневым багульником, на склонах и вершинах – кедры и дикие розовые абрикосы. Тайга, на опушках которой растут особенные, забайкальские берёзы с тёмной берестой.
Кто раз здесь побывал – не забудет никогда: ягодные пади и душистое разнотравье степей, чистые родники и горячие минеральные ключи.
Может, и характер бабушкин сложился таким же ярким, сильным, многоцветным, как забайкальская природа?
Когда-то Женя любила красивые строки:
До Байкала – проза, за Байкалом – поэзия, – чеховские слова…
Антон Павлович, проезжая через Забайкалье, в путевых заметках писал: «…в Забайкалье я находил всё, что хотел: и Кавказ, и долину Псла, и Звенигородский уезд, и Дон. Днем скачешь по Кавказу, ночью по донской степи, а утром очнёшься от дремоты, глядь – уж Полтавская губерния, – и так всю тысячу верст. Забайкалье великолепно. Это смесь Швейцарии, Дона и Финляндии. Вообще говоря, от Байкала начинается сибирская поэзия, до Байкала же была проза».
Поэзия… Бабушка не была романтиком, она была махровым материалистом. Убеждённой коммунисткой… Светлое будущее наступит – мы его построим! Кто был ничем – тот станет всем! И никакой религии…
Никакой религии… Вспомнила! Вчера в палате спросила:
– Баба, а ты крещёная?
– Конечно!
– А верующая?
– Так мы все неверующие… Коммунисты… Так и жизнь прожили…
– Баба, тебе нужно исповедаться и причаститься!
– Зачем?
– Чтобы в рай попасть!
– Да есть ли он, этот рай, вообще?!
– Есть, баба! Есть рай!
– Да… У нас с тобой прямо как в романе: «Иван, а бессмертие есть, ну там какое-нибудь, ну хоть маленькое, малюсенькое? —
Нет и бессмертия. – Никакого? – Никакого. – Алешка, есть бессмертие? – Есть. – А Бог и бессмертие? – И Бог и бессмертие. В Боге и бессмертие».
– Бабуль, ты меня поражаешь просто! Так вот запросто – наизусть! Это из «Идиота»?
– Доча, что ж ты, «Братьев Карамазовых» от «Идиота» отличить не можешь?!
Бабушка замолчала. Молчала долго. А потом вдруг вздохнула тяжело и сказала с болью:
– Как это страшно! Как же страшно!
– Что страшно?
– Я жила без Бога, и если рай есть – то как же это страшно!
Потом зашёл врач, и Женя совсем забыла о разговоре. А сейчас вспомнила… Не с этим ли разговором связан неожиданный детский робкий голос бабули по телефону? Ведь она сказала: «Как же это страшно!»
Женя помнила все рассказы бабушки о её жизни – и страшного там ничего не было. Трудности были, а ещё много весёлых случаев, семейных баек, о которых вспоминали за праздничным столом.
В войну юная Наташа работала в Чите токарем на заводе, за станком. Точила снаряды. Ей, маленькой ростом, подставляли ящик, чтобы дотянулась.
После работы, на танцах, познакомилась с дедом, кадровым офицером Восточного фронта. Когда решили пожениться, дед повёл её в отдел кадров: увольняться и ехать с ним в гарнизон в Бурятию. Купил будущей супруге конфеты «Дунькина радость». Остался ждать внизу, а Наташа поднялась к кадровикам писать заявление.
Ждёт-пождёт – нет Наташи. Поднялся сам по лестнице – невеста ест «Дунькину радость» и по перилам катается. Развлекается, в общем, по полной программе. Парк культуры и отдыха.
А когда привёз молодую жену в гарнизон, уходя на работу, попросил поджарить макароны из пайка. Наташа эти макароны видела первый раз в жизни, отварить не догадалась – так и положила весь пакет на сковородку.
Но училась хитростям ведения хозяйства быстро. Уехал муж в командировку из комнаты в бараке – страшной, облезлой, грязной. Приезжает назад – Наташа, беременная, на оставленные гроши купила извёстку, глину, шпаклёвку, замазку, ситец. Ремонт сделала, занавески сшила – комнату не узнать: чистота и красота!
Часто вспоминала бабуля забавный случай, когда сыновья Саша и Юра, бойкие малыши, все в маму, пошли гулять – и на пекарню по соседству забрели. Там мальчишек приветили и угостили большой булкой хлеба. Идут они по гарнизону, важные такие, навстречу командир полка:
– Это что у вас такое?
Юра и Саша нежадные, протянули булку командиру:
– На, кусай!
Весь гарнизон смеялся.
А немного позже весь гарнизон искал пропавшего Юру. А он маленький был толстенький, щёчки пухлые, похож на бурята. Его буряты и украли. Обыскали все юрты, наконец в одной нашли.
Сидит Юра в синем халате – дэгэле, с длинным, расширяющемся книзу подолом, поверх халата пояс, на голове бурятская шапочка конической формы, мехом отороченная, – хасабшатай малгай. Сидит довольный и за обе щёки уплетает позы, это что-то типа наших пирожков: фарш из баранины, смешанный с нутряным жиром и запечённый в тесте. Рядом пиала стоит – чай с молоком, солью и маслом. Щёчки толстые, глазки жмурит – настоящий бурятский малыш…
– Как же ты не плакал?
– Я знал, что вы меня найдёте!
Вот так они и жили – мотались всей семьёй по гарнизонам. Когда дедушку демобилизовали – осели в Чите. Навалились болезни. Шесть лет бабушка ухаживала за парализованным дедом.
У самой началась астма, дали инвалидность, чудовищные дозы гормонов. От гормонов – трофические язвы на ногах, сосуды сужены, кровоток нарушен. Поражения тканей такие страшные, что пальчики на ногах самоампутировались – зрелище не для слабонервных… Никогда не жаловалась, терпела боли мужественно – стойкий оловянный солдатик. И вот сейчас – началась гангрена, сделали операцию, ампутировали ногу до колена. Как-то перенесёт бабуля эту операцию в её восемьдесят два? Хирург беспокоился: выдержит ли сердце, не подведёт ли в послеоперационный период?
– Городская клиническая больница! Следующая – конечная!
Женя вылетела из автобуса, взлетела на третий этаж – хирургическое отделение, палата номер три.
– Баба, как ты, как чувствуешь себя?
– Иди сюда… Сядь поближе… Ещё ближе… Знаешь, доча, сегодня кто-то сидел рядом со мной на кровати.
– Врач? Медсестра? Ты спала, баба?
– Нет! Это был не человек. Может, ангел? Кто-то очень-очень добрый… Я ясно чувствовала и даже видела, как бы боковым зрением, – сидит кто-то рядом со мной на кровати и печалится обо мне, плачет обо мне.
– Бабуля, ты у нас такая материалистка – и вдруг ангел?!
– Он печалился обо мне…
Женя вышла из палаты растерянная. Что делать? Кажется, её бабушка перестала быть махровой материалисткой. Ей стал открываться духовный мир? Женя думала весь вечер и, засыпая, решила: утром она привезёт к бабушке священника. Может, пришло время и бабуля не откажется исповедаться, покаяться. Может, она даже не откажется причаститься?
Как там сказал известный персонаж: «Да, человек смертен, но это было бы ещё полбеды. Плохо то, что он иногда внезапно смертен, вот в чем фокус!»
Слава Богу, у бабушки есть время…
Женя верила в Бога, но, как это принято говорить, в душе. Она не ходила в церковь – её не учили этому ни бабушка, ни мама. Иногда размышляла: ведь если начать жить церковной жизнью, наверное, нужно быть готовой не грешить?
Жить, так сказать, набело? А получались черновики одни… То одну страницу хотелось переписать, то другую вырвать из памяти… Вся жизнь – сплошной черновик… Может, она чего-то не понимает? Или понимает неправильно? Эх, прожить бы жизнь набело – так, чтобы не ошибаться!
Ладно, она начнёт с бабушки – привезёт к ней священника.
Женя включила чайник, сделала аппетитный бутерброд, но позавтракать не успела – зазвонил телефон. Звонил хирург, Иван Тимофеевич, лечащий врач бабули.
– Евгения Александровна? Простите за ранний звонок и примите наши соболезнования. Ваша бабушка, Наталья Изотовна, скончалась в шесть часов утра.
Как отец Валериан с отцом Феодором размышляли о превратностях судьбы
Густой воздух дрожал от летнего жара, поля, щедро прогретые солнцем, дышали ароматами трав, птицы примолкли, пережидая полуденный зной. Отец Валериан, монастырский келарь, возвращался из областного центра, куда ездил с двумя поручениями. Оба выполнил крайне неудачно. Крайне. Судьба осуществила сбивание с ног по всем правилам. Неожиданный, но плотный захват, бросок и – лопатками на ковёр. Дожимание, дожимание… Туше.
Все окна в старой машине были открыты, но потоки тёплого воздуха охлаждали мало, и он часто прикладывался к бутылке с водой, понемногу наливал на голову, за шиворот подрясника. Вода была тоже тёплой, легче не становилось, и могучая, но отяжелевшая с годами фигура бывшего мастера спорта по вольной борьбе изнемогала и плавилась в горячем кресле.
Сидящий рядом схимонах отец Феодор как будто жары и не чувствовал. Лёгкий, сухой, он даже и не вспотел нисколько и, казалось, не устал от долгой дороги, несмотря на то что был раза в три старше отца Валериана, а его девяностолетний возраст напоминал уже о библейских праотцах, насыщенных жизнью и покинувших этот свет в елеи мастите.
Отец Валериан ездил в епархиальное управление по делам монастыря и завозил прихворнувшего схимника в больницу. Отец Феодор, хоть и перенёс два инфаркта, жизнью явно не насытился и покидать этот свет отнюдь не собирался.
В больнице онемевшие от удивления врачи узнали, что главные лекарства – это покаяние и причастие, а без прочих он, отец Феодор, прожил долго и намеревается прожить ещё дольше и нечего его вообще беспокоить вашими кардиограммами.
– Да, приехал в вашу больницу. А – за послушание приехал. И сейчас с радостью уеду. А вам советую: не курить, не раздражаться, телевизор не смотреть. А то выглядите вы тут все неважно. Я в свои девяносто здоровее вас тридцатилетних… И срочно – метанойя! Да не паранойя, а метанойя! Вот к нам в монастырь приедете – и всё узнаете!
Отец Валериан только льстиво улыбался и поклоны отвешивал врачам, оттесняя схимника к выходу и прекращая его явно миссионерскую деятельность. Эх, упросили на свою голову старика в больницу съездить!
Отец Феодор был очень деловым и частенько задавал жару братии: гневался на непорядок, топал ногами. Братия качали головами, удивляясь тяжёлому характеру старика, и только игумен Савватий и духовник обители схиархимандрит отец Захария улыбались, наблюдая его выходки, как будто знали об отце Феодоре какую-то тайну.
Таинственного в его биографии вроде ничего не было: все знали, что фронтовик, поскольку пару раз в год в обитель приезжала пожилая женщина с внуками, благодарила за помощь отца Феодора – свою ежемесячную пенсию он отправлял дочери погибшего фронтового товарища. Знали, что в монастыре со дня основания, что семьи никогда не имел, а до монастыря подвизался сторожем при храме. Вот и вся биография – ничего таинственного.
От дочери фронтового друга, как впрочем, и от женщин вообще, схимник бегал как ошпаренный, благодарностей и слушать не желал. Бабушку утешали тяжёлым характером старика, а она угощала всех «сынков и деточек» привезёнными капустными и рыбными пирогами, кстати, вкуснейшими. Сынки пирогам радовались, особенно много стряпни перепадало отцу Валериану под ласковое:
– Сынок, а ты большой самый, тебе, наверное, и еды-то не хватает! Надо же, такому парню – и без мяса… Я для тебя вот с рыбкой уж спекла… кушай-кушай, деточка…
Отец Валериан, чья могучая стать редко у кого рифмовалась с ласковым «деточка», только согласно кивал в ответ – рот был занят. Эх, всё-таки хорошо, что у них в обители жил отец Феодор!
Хотел улыбнуться воспоминаниям, но улыбка вышла кривая. Пытался отвлечься от невесёлых мыслей по поводу итогов визита в епархиальное управление – но не получалось.
Вперёд ехал такой радостный: вёз прошение на двухнедельный отпуск, и далёкий Афон уже манил каменистыми тропами Карули и горными вершинами Катунакии. Синие волны Эгейского моря призывно бились о скалы, звук деревянной колотушки раздавался в архондарике – паломнической гостинице. Таинственные горы и строгие монастыри с нетерпением ждали отца Валериана.
И вот вместо Афона – такой удар…
Совершенно неожиданно причём. Случайность. Мгновенное совпадение неподходящих места и времени – он оказался в неподходящий момент в неподходящем месте. Превратности судьбы. Что теперь будет с ним, с отцом Валерианом?! Кошмар, кошмар! Как в байке: всадник жалуется коню.
– Знал бы – где упасть, соломки бы подстелил.
Конь согласно кивает:
– Иг-ага! Заодно бы и поели…
Дорога совсем некстати стала расплываться в глазах – то ли от пота, текущего ручьём, то ли от близости теплового удара. Пот, я вас уверяю, а не слёзы. Ещё не хватало заплакать такому здоровенному отцу!
Покосился на схимника – не заметил ли? А тому всё нипочём – сидит бодрячком и подпевает диску с афонскими песнопениями: «Агни-и Парфе-ене Де-еспина!»
Вдруг петь перестал и попросил остановиться. Отец Валериан притормозил на обочине. Схимник вышел, поманил за собой в лес. Недоумевающий отец Валериан закрыл машину и, тяжело дыша, пошёл за спутником.
Оказалось, в лесу – тропинка. Пошли по тропинке. Изумрудная зелень листвы дарила вожделенную прохладу, а отец Феодор явно знал, куда направляется.
Шли недолго, и тропинка враз кончилась – источник! Длинная скамейка, поросшая мхом, старая кружка на проволоке. Вода прозрачная, хрустальная, и листочек как кораблик плавает. Отец Феодор хмыкнул:
– Ну что, отче, давай почерпну и тебе и твоим верблюдам! Пей немного и маленькими глотками, а то горло захватит. Присядем…
Отец Валериан удивился: отец Феодор никогда раньше не шутил. Видимо, отъезд из монастыря, случившийся для схимника впервые за многие годы, так подействовал на него.
От сладкой ледяной воды заныли зубы. Отец Валериан умылся, полил из кружки на голову, присел рядом с отцом Феодором на старую, но крепкую скамейку.
В полумраке деревьев прохладно, сквозь ажурную листву чуть синело небо – казалось, они попали в другой мир, куда жара не смела тянуть свои хищные знойные лапы.
Отец Феодор не спеша достал из пакета хлеб, помидоры, сыр:
– Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремении…
Подкрепились, поблагодарили Господа. Схимник, однако, не спешил возвращаться к машине.
– Давай, отец Валериан, выкладывай, чего смурной такой. Что случилось? А то так мы и не доедем с тобой никуда, в кювете окажемся.
И отец Валериан, сам не зная отчего, может, от неожиданности, может, от душевной боли, всё рассказал:
– Да вот в епархиальном управлении меня озадачили. Я прошение на отпуск секретарю епархии передаю, а тут – откуда не возьмись – сам Владыка. С ним игумен городского монастыря, ну, который они восстанавливают, да никак не восстановят. И Владыка – неожиданно: «Отец Валериан! Вот тебя-то нам и нужно! Какое прошение?! Подожди ты со своим отпуском! Послушание тебе новое: поможешь игумену Варфоломею со строительством. Смотри, отец Варфоломей: этот вам луну с неба достанет! На полгода тебе, отец Валериан, творческая командировка в городской монастырь. Отцу Савватию позвоним. Поможешь, а потом я тебе отпуск дам. На поправку здоровья».
Не успел отец Валериан и слова вымолвить, а благословляющая длань Владыки уже довольно крепко приложилась к его голове. Вот тебе и Афон, вот тебе и отпуск. Да уж ладно отпуск, самое главное – из родной-то обители да на чужую сторону! Из тишины и покоя, мирной благодати – да в шум машин и суету города!
– Отец Феодор, ты только представь: стоило мне на минуту раньше войти или выйти от секретаря, стоило только не столкнуться с Владыкой – и этого кошмара бы не случилось! Мгновение какое-то! Да что же это за напасть такая! Превратности судьбы…
– Судьбы, говоришь?
– Судьбы, отец Феодор, судьбы… Вот ты, старый фронтовик, ведь точно знаешь: мгновение – и ты либо жив, либо на месте тебя – воронка.
– Судьба – слово такое… не совсем православное. Есть воля Божия, есть попущение. Да ты и сам всё это знаешь… И потом, какой же я фронтовик? Я никогда не воевал…
– Как это не воевал?! Отец Феодор, давай водицы черпну, устал ты сегодня сильно, наверное… Может, тихонько назад пойдём? – Голос отца Валериана звучал испуганно.
– А вот так – не фронтовик. Старый я уже, сынок, долгая жизнь за плечами…
Обратный отсчёт заканчивается. Три, два, один… Я вот тебе расскажу о мгновении. Слушай.
Был я молодым парнем, моложе тебя, зелёный ещё, а уже отец семейства. Женился рано. Мы с дружком закадычным Стёпкой любили одну девушку – Настю. С детства любили. Настя меня выбрала. Чем я её взял, такую девушку – красивую, умную, добрую, – самую лучшую девушку на всём белом свете? Это я и сам не знаю. Парень я был не очень видный – Стёпка и выше и в плечах шире. Разве что гармошка… Я на гармошке хорошо играл, а в деревне гармонист – первый парень.
Жили мы очень хорошо с Настей, вечерами в саду сядем под сиренью, я ей одной на своей старой гармони играю. Играю, а она поёт – тихонечко. Сирень пахнет так… Благоухает… Очень я тогда счастливый был…
Дочка родилась. Маленькая такая… В деревне мужики детей лет до трёх и в руки не брали – не мужское дело с младенцами возиться, вот подрастут… А я, знаешь, души в ней не чаял. Приду домой – с рук не спускаю: пальчики крохотные, розовенькие, пяточки маленькие такие, носик крохотный. Моя дочь.
Настя смеялась: «И не знала, что ты у меня такой отец хороший будешь, такой нежный». А я – будто чувствовал, что недолго мне мою кнопочку лелеять… Кнопочка моя…
У отца Валериана перехватило дыхание. От старого ворчливого отца Феодора он никак не ожидал подобной нежности и рассказа такого. Замер на месте, боясь сбить рассказчика, потревожить движением или звуком.
– Люльку ей сделал красивую, удобную, прям загляденье, а не люлька, аж соседи приходили смотреть, опыт перенимать. А потому что – с любовью… Выйду с ней на улицу, укутаю бережно – ветерку не давал на неё дунуть, покажу кур, петуха, коровку.
А она – умница такая, ещё года не было, уже всё понимает, уже лепечет что-то своё младенческое.
Рано стала на ножки вставать, я для неё уж и стульчик маленький сделал, удобный такой, и столик. Настя смеялась: «Рано, ребёнку года нет, ты бы уж сразу и парту, и сундук с приданым…» А я торопился, как чувствовал: ненадолго счастье моё.
И, правда, ненадолго – война. Нас со Стёпкой в первые дни – в военкомат. Собирался недолго: в нагрудный карман – военный билет, повестку. В другой, ближе к сердцу, – образок Пресвятой Богородицы, Казанская иконочка, любимая, я, вишь, на Казанскую родился. Фотографию Насти с собой взял, а дочку не успели сфотографировать – в деревне фотографа не было, а в город не ездили с младенцем. В дорожный мешок кусок мыла, хлеба краюху, полотенце.
Попрощался с рыдающей жёнушкой, Кнопочку свою к сердцу прижал. Идём,
дорога пыльная, солнце жарит, обернусь, посмотрю на деревню родную, а сердце замирает…
В военкомате очередь. Стоим на улице, по одному запускают. Я зашёл, а Стёпка на улице свою очередь ждёт. Вручили мне вещмешок, бельё, брюки, гимнастёрку, шинель, кирзовые сапоги и пару фланелевых портянок. Переоделся. Слышу: на улице крики, суматоха, шум машин. Танки немецкие.
Ну что сказать… Ни оружия, ни палки в руках. А что палка?! С палкой на танки не пойдёшь. За танками немцы. Мы и очухаться не успели – всех, кто в форме, в плен, гражданские разбежались. Одно мгновение нас со Стёпкой разделило и судьбу нашу решило. Минуты… И – судьбы разные совсем.
Он в родной деревне оказался, партизанил потом. Я – четыре года в плену. А ты говоришь – фронтовик…
Отец Феодор замолчал. Родник шумел тихо, умиротворяюще, солнце ушло из зенита, светило где-то сбоку, оживились от полуденной жары птицы, лес наполнился своими таинственными лесными звуками.
– Про плен что рассказывать? Читал «Судьбу человека»?! Кино смотрел?! Так вот – всё грубее, грязнее, страшнее. Маршевая эвакуация пленных по бездорожью знаешь, как называлась? Марш смерти. Ежесуточный переход – по сорок кэмэ. У колодцев останавливаться нельзя. Из лужи напьёшься, травинку, корешок в рот – и дальше. Понос начинается, и ты не жилец. Остановишься на обочине, портки спустишь – тут же стреляют. Капустные листья на поле, ржаные колоски – что успел схватить на ходу – твоё. Проходили мимо сгоревшей деревни – картошка у печки. Бросились к ней – а в толпу из автоматов.
Затем железная дорога. Вместимость вагона человек сорок, а нас все сто загнали. Ни отхожего места, ни питьевой воды. Как я выжил? Из вагона нас через трое суток человек двадцать своими ногами вышли, остальные уже мёртвые.
Дулаг – это пересыльный лагерь, фильтрация по национальности, званию, профессии… Рядовых и младших командиров в шталаги, офицеров – в офлаги. Кусок хлеба, пшено. Ели траву, сухие листья, корешки, кору деревьев. Первое время ночевали в отрытых в земле норах – как звери. Люди ломались как сухие спички. С ума сходили.
Молиться? Нет, тогда я толком молиться не умел. Сначала стыд жёг огнём: вместо того, чтобы с оружием в руках защищать любимых – я в немецком плену падалью питаюсь.
Потом чувств не осталось, только держала меня Кнопочка моя – помрёт батька, на кого дочку бросит?! Жил ради дочери и жены. Как они без меня?! Не мог позволить себе такую роскошь – помереть. Приходилось жить… Зубы стиснуть, точнее, то, что от них осталось, – и жить…
Позднее немцы стали получше к пленным относиться: рабочая сила понадобилась – остарбайтеры. В барак перевели. Папиросы даже стали давать – по сорок штук в месяц. В шахте работал по четырнадцать часов. Ладно, сынок, утомлять тебя не буду. Это можно роман писать…
Освободили нас наши, а мы как чумные – ни радоваться не можем, ни плакать. Оцепенение. Психологический ступор. Потом через сборно-пересыльный пункт Наркомата обороны под конвоем – в спецлагерь НКВД для проверки. Сдался в плен? Десять лет лагеря, только уже на Родине. Что ж… Я никогда не роптал…
Спецконтингент. Опять работа, лесозаготовки. Тут хоть радость была, что не под землёй, а на воле, в лесу. И работал на своих, не на врагов. Так что это было совсем другое дело, хотя тоже тяжко…
Вот там произошло второе счастье в моей жизни. Там я встретил отца Захарию, нашего духовника. Тогда его иначе звали, это он в монашестве – Захария. Он срок отбывал как священник. Ему ещё тяжелее моего приходилось: у меня жена с одной дочкой, а у него жена с четырьмя детишками малыми без него осталась – с голоду помирать.
И, хотя были мы ровесники, он за отца мне стал: такая силища в нём духовная была. Он меня научил молиться. Это было моё самое ценное приобретение. Божий дар. Глас хлада тонка – и неземная тишина, покой душевный среди лагерных бесчинств.
А про превратности судьбы он мне всё объяснил, сказал так:
– И думать не смей, что всё, случившееся с тобой – без попущения Божия. Что кто-то тайком, без ведома Божия, ночью руку протянул – и тебя сюда доставил. Промысл Божий – он непостижим… Поймёшь, когда испытания и скорби закончатся, – тогда всё поймёшь и Господу спасибо скажешь. За каждую скорбь в ножки поклонишься… А пока вооружись терпением и совесть храни.
Вот я сейчас только понял. Отец Иоанн Крестьянкин говорил: «Господь всевидящ, а мы весьма близоруки». Видишь: девяносто лет мне, и Господь удостоил меня великой милости – схимы. Давно Стёпка умер, лет тридцать тому, и Настя умерла. А я молюсь за них за всех. И буду молиться. От судеб Твоих не уклонихся, яко Ты законоположил ми еси.
– Отец Феодор! А после лагеря вы к жене и дочке разве не поехали?!
Схимник помолчал и сказал неохотно:
– Поехал, не удержался. Знал, что не нужно ехать. Поехал. Ночью, крадучись, как тать, зашёл в родную деревню, тихо постучался в ближнюю к лесу избушку. Боялся потревожить, боялся помешать. Что предчувствовал – то и оказалось. Тётка моя престарелая, единственная родственница, долго не могла меня узнать, сначала кричать хотела: за разбойника приняла. Я ей как в детстве:
– Ненька, ненечка, то я – племяш твой.
Всплеснула руками: они меня давно похоронили, шутка ли – четырнадцать лет. Рассказала она мне, что Настя ждала меня всю войну и после войны три года. Любила меня Настя. А потом вышла замуж за Степана, и растут у них двое сыновей. А дочка моя уже невеста почти.
Весь день я в баньке сидел, а как стемнело, прошёл огородами к родной избе, посмотрел на свет в окнах, посмотрел, как дружная семья за столом вечеряет. Настя постарела, но всё ещё прежняя – моя Настя. Девушку видел невысокую, ладную такую, на стол накрывала – всё в руках так и мелькало. Неужели доченька моя?!
Долго стоял. Потом развернулся и ушёл.
Вот тебе, сынок, и мгновение! Если бы не успел я войти в военкомат – по-другому бы судьба сложилась… Только прошлое не имеет сослагательного наклонения… А ты говоришь…
Не переживай, надолго ты в этом городском монастыре не задержишься. Месяца два-три от силы – и к нам вернёшься. И Афон от тебя никуда не уйдёт.
– Как три месяца? Почему три? Как вы это знаете? Предполагаете так, да?
Отец Феодор только улыбнулся. Тяжело поднялся со скамейки:
– Пора, отец Валериан. Внезапная догадка пронзила инока:
– Отец Феодор, дочь вашего фронтового товарища – это ведь на самом деле ваша Кнопочка?!
Старый схимник отвернулся и медленно пошёл по тропинке.
Послесловие
В городском монастыре потрудился отец Валериан два с половиной месяца и вернулся к родной братии. Он стал особенно нежно относиться к старому ворчливому схимонаху, отцу Феодору, а отчего – никто не знает. А сейчас отец Валериан находится в отпуске – на Афоне.
Монахиня Мария
Моросит холодный сентябрьский дождь. Сырой осенний ветер заставляет забыть о летних солнечных денёчках. В такую ненастную погоду хорошо дома пить горячий ароматный чай или читать книгу в мягком кресле под тёплым пледом. Посматривать изредка, как дождевые капли бьют в оконное стекло, как ветер качает макушки деревьев, – и наслаждаться домашним уютом.
А в Оптиной толпа паломников не уменьшается. Едут люди поклониться преподобным старцам Оптинским, невзирая на непогоду. На сквозняках ветров и судеб – не сидится им в тепле. Жертвуют покоем и домашним уютом ради чего-то высшего.
О людях, чья жизнь была вся – жертвенной, вся – служением Богу и ближним, мне рассказали недавно.
Жила в тридцатые года одна дружная семья: мама, папа, три сестрички —
Машенька, Вера, Саша, и любимый всеми дедушка.
Но лихие ветры перемен вторглись в эту мирную жизнь. Сначала арестовали дедушку: он был глубоко верующим человеком, помогал в церкви. Его отправили в тюрьму, а потом в лагерь. Началась война, и папа погиб на фронте, вскоре умерла мама. Девочек забрали в детский дом.
Дедушка в лагере поддерживал верующих людей. Крепкий, старой закалки, он сравнительно легко переносил голод и холод, много молился и довольствовался скудной пайкой, будучи приучен к суровой крестьянской жизни. Вообще, интересно: часто подвижники-молитвенники обходятся такой малостью, что для изнеженных людей будет непосильным испытанием.
Оптинский игумен А. рассказывал мне про сестёр своего отца. Обе труженицы, жизнь прожили в трудах, молитве, часто голодали. Сейчас одной восемьдесят пять, а второй под восемьдесят. Обе схимонахини в монастыре. По-прежнему проводят дни в трудах и молитвах.
Отец А. вспоминает, как в детстве замечал, что тётушки его отправляются работать в поле с краюхой хлеба да фляжкой воды. И работали ведь целый день. Косили, окучивали, пололи. Соседки советовали им питаться получше, кушать хотя бы по праздникам мясо. В те годы магазинные прилавки изобилием не отличались, но в деревне мясо было: свиней выращивали, телят. А сёстры, приходя с поля, съедали кусок хлеба с парой картофелин, выпивали стакан молока, а потом молились допоздна. Утром снова шли в поле.
И вот советчики их, кто любил мясные деликатесы, любил вкусно да жирно покушать – давно умерли, а сёстры бодры и здоровы. И что удивительно: бывает, похудеют в летнюю жару или приболев, а когда пост начинается – поправляются и тело крепнет.
Я удивляюсь этому рассказу: как же так, ведь в посту, наоборот, худеешь.
Отец А. улыбается:
– Вот так. Господь вразумляет, что сила и здоровье не только в еде. Преподобный Серафим Саровский снытью питался – травой, а Господь питал его ещё и Своей благодатью… А посади на эту траву человека неверующего, привыкшего к мясной пище да к деликатесам всяческим, так он и помрёт от голода…
Дедушка Марии обходился малым. Поддерживал ослабевших. Давал свой адрес монахам и монахиням, которым после разгрома их монастырей возвращаться было некуда.
Когда он отбыл свой срок и приехал домой, нашёл семейное гнездо разорённым. Тогда старик устроился работать сторожем на кладбище и поселился в избушке, предназначенной для сторожа.
Деду по старости и по неблагонадёжности не отдавали внучек. Лишь каким-то чудом он смог забрать из детдома одну из них, Марию. Остальные сёстры приедут в эту кладбищенскую избушку уже став взрослыми.
Когда из заключения освобождались знакомые дедушке монашествующие, они приезжали к нему, чтобы прийти в себя, окрепнуть, подыскать жильё. Две старенькие монахини, не найдя пристанища, так и остались жить в кладбищенской сторожке вместе с дедушкой и Машенькой.
Дед часть своей зарплаты откладывал, также копил деньги, которые давали ему в благодарность за помощь в похоронах близких их родственники. Эти деньги, конечно, можно было потратить на нужды семьи: покушать повкуснее, одежду купить.
Но дед накопленные деньги тратил иначе. Он тайно выкупал в тюрьме тела монахов и священников, чтобы не похоронили их штабелями в яме, наспех закидав землёй, а хоронил их сам. Машенька на всю жизнь запомнила, как привозил дедушка ночью на тележке тела мучеников, пострадавших за веру, как одевал на них сшитое монахинями облачение, как перекладывал их тела в собственноручно изготовленные гробы. А монахини читали по покойным Псалтирь.
Господь хранил подвижников и избавлял от опасностей. Как-то раз сторожка загорелась. Дым появился под крышей, и сразу же пошло пламя. Машенька стояла на улице испуганная и смотрела, как дедушка с монахинями выносят самое ценное, что было в домике: иконы и духовные книги. Пожарная служба находилась далеко, на помощь позвать было некого, и избушка должна была неминуемо сгореть.
Неожиданно, к изумлению всей семьи, приехала пожарная команда и быстро затушила огонь. Оказывается, как раз в момент начала пожара начальник пожарной службы стоял на вышке с биноклем в руках и смотрел по сторонам. Увидев дым на окраине города, он отправил туда свою команду.
Это было настоящим чудом, так как очень часто и выехавшие по вызову пожарные не успевали затушить огонь, и дело заканчивалось пепелищем.
Шли годы, умерла старшая монахиня, за ней дедушка, и подросшая внучка осталась со второй монахиней вдвоём. Мария окончила школу и собиралась пойти работать. Но старенькая монахиня не благословила её работать в миру.
– Как же я жить буду, на какие деньги? – спрашивала девушка.
И монахиня ей отвечала:
– Будет у тебя работа, и самая лучшая. Такая, при которой ты никогда нуждаться не будешь.
У монахини с собой было множество бумажных иконок. И она научила Марию их украшать. Делать к ним оклады, вырезать металлические веночки и цветы, вставлять иконочки под стекло.
В то время икон почти не было, приобрести их было практически невозможно.
А Мария оказалась очень ловкой ученицей и научилась чудесно украшать бумажные иконочки. И люди с радостью у неё их покупали. Денег платили немного, но ей всегда их хватало. И даже получалось откладывать.
Скопив деньги, Мария выкупала у неверующих людей старинные иконы, которые пылились на чердаках и в подполе. Нередко находила она иконы на свалке, пробитые гвоздями, расколотые на части. Возила их в Киево-Печерскую Лавру к настоящим реставраторам, платила деньги за восстановление старинных образов. Так Мария спасала иконы. И это стало её служением. Служением, которому она посвятила всю свою жизнь.
С одной иконой, святителя Николая Чудотворца, у неё были связаны особенные воспоминания. Икона эта принадлежала второй старушке-монахине, и была, по словам её, непростой. Слово «чудотворная» монахиня по смирению не употребляла. Когда её, ещё молодую насельницу монастыря, арестовали, она успела передать любимую икону на сохранение в надёжные руки. А потом, после долгих лет заключения, икона вернулась чудесным образом к своей владелице.
Монахиня очень почитала святителя Николая Чудотворца и каждый день вместе с Машенькой читала ему акафист. Машенька вспоминала, что икона казалась ей живой: святитель Николай смотрел на молящихся, и выражение лица и глаз его менялось в зависимости от их скорби или радости. Как будто он радовался или скорбел вместе с ними.
Умирая, монахиня благословила икону Марии. Но у неё стал требовать эту икону священник ближайшего храма, настаивая на том, что она была обещана ему для церкви. Пригрозил придти к Марии домой вместе с прихожанами и милицией и забрать икону силой.
Мария не знала, как правильно поступить: старенькая монахиня, заменившая ей мать, благословила не расставаться с иконой, а с другой стороны, как отказать священнику?
Решилась ехать в Москву к Патриарху Пимену за советом. Как только и смогла решиться на такое – долго потом вспоминала с недоумением. К Патриарху ей попасть не удалось, но седой, старенький батюшка с добрыми глазами в патриаршей приёмной терпеливо выслушал плачущую женщину, коротко помолился и сказал:
– Ну что же, если икона действительно обещана этому священнику и его прихожанам, то пусть они её сами и возьмут. Пригласи их в дом и предложи самим забрать икону. Пусть решит святитель Николай Чудотворец.
Мария вернулась домой в недоумении: как же сможет сам Николай Чудотворец решить такой вопрос? Видно, заберут её любимую с детства икону, и ничего тут не поделаешь.
Но решила смириться: может, в храме-то нужнее икона, пусть уж забирают. На следующий день и пришли: священник с прихожанками и милиционер с ними. Мария их встретила приветливо, пригласила в дом и сказала:
– Если вам эта икона обещана была, то можете её сами и забрать.
А сама стоит и плачет тихонько да молится Николаю Чудотворцу. Вошли они, потоптались в комнате перед образами, а потом как-то смешались, растерялись, да и вышли во двор. И говорят между собой:
– Какая там икона?! Какая-то маленькая да невидная совсем! Нам такая и без надобности.
Поразилась Мария: икона-то большая была, а не маленькая. Никак её не назовёшь невидной-то. Поняла она, что чудесная икона как бы скрылась для пришедших так, что они её и не увидели. Святитель Николай Чудотворец сам всё решил.
В Оптину пустынь Мария приехала уже пожилым человеком. Поселилась в Козельске, окормлялась у оптинских духовников. Привезла с собой много икон и все их пожертвовала монастырю.
Когда Марии было под семьдесят, она заболела. Обратилась к врачам. Поставили ей диагноз – онкология и предложили операцию. Мария от операции отказалась. Поехала сразу же из больницы в Оптину и отправилась прямиком к оптинскому старцу Илию (Ноздрину). Старец благословил монашеский постриг.
Постриг Марию в монахини скитоначальник Оптиной пустыни игумен Тихон. Оставил ей имя Мария, только в честь другой святой. Сорок дней прожила после пострига монахиня Мария. Отец Тихон пособоровал её и причастил перед смертью. Вот такая была её монашеская жизнь. Даровал Господь ей перед упокоением принять ангельский чин.
Судьбы человеческие и суды Божии… Все мы живём не в океане хаоса, а в потоке Божия Промысла. Всё от него – и болезнь и лекарство. Только Он один знает, сколько душа должна подвергаться испытанию и искушению, чтобы быть годной для вечности. И какая милость Божия, когда уходит человек в ангельском чине, исповедавшись и причастившись! Получив то, о чём просим мы в молитве: «Даруй нам, Господи, кончины непостыдной, мирной, Божественных Таин причастной»….