Константинасу уже восемнадцать. Огиньскому жаль терять такого превосходного оркестранта, но… Хотел бы Чюрленис продолжить свое музыкальное образование? В частности, желал бы он учиться в Варшавском музыкальном институте?.. О, об этом можно было бы не спрашивать! Только добрый князь знает сам, что в семье семеро детей, один другого меньше, младший братишка совсем недавно родился, и отцу очень трудно содержать всех… Да, да, конечно. Огиньский понимает. Но он будет огорчен, если это повлияет на судьбу воспитанника его школы: в случае поступления в музыкальный институт необходимая плата и стипендия студенту Чюрленису будут обеспечены князем на все время учебы…
Хотел бы он учиться?! Он, который будет учиться почти всю свою жизнь… Он едет в Варшаву — для него это событие огромное, потому что в Варшаве кипит жизнь совсем иная, чем в Друскининкае, куда отголоски бурной варшавской жизни доносятся лишь изредка, и иная, чем в тихой Плунге. Варшава — настоящий центр культуры, тут есть и театры, в их числе и оперный, где он так мечтает побывать; сюда на гастроли едут все европейские знаменитости — пианисты, певцы, дирижеры; симфонический оркестр дает концерты, на которых можно будет услышать столько превосходной музыки! А книги, ноты, он будет их покупать, ну, правда, слишком много денег он потратить не сможет, ничего, есть же в Варшаве библиотеки! А музеи, картинные галереи, вот уж где он побродит в свое удовольствие! И наконец, в Варшаве у него много друзей, тех, кого он до сих пор мог видеть только летом и с кем теперь будет неразлучен!..
В Варшаве молодой Чюрленис окунается в жизнь, полную новых порывов — к знаниям, к общению с широким кругом людей как в консерватории — музыкальный институт, по существу, являлся консерваторией, — так и за ее стенами. Все здесь было шире, мир в его глазах раздвинулся. Но он приобрел и ту глубину, которая позволила остро ощутить контрасты, незаметные или сглаженные патриархальностью уклада маленьких местечек и городков. В большом городе все обнаженнее: бедность страшнее, а богатство наглее, блеск и нищета, безнадежное горе и бессмысленный разврат несутся сквозь множество мелких и крупных событий, сквозь людской водоворот, сквозь газетные строки… Да, цивилизация хороша, когда она несет с собой истинную культуру, когда она возвышает человека. Но вокруг столько несправедливости, глупости и зла — словом, свинства, как он это называет, — и самое удивительное, многие образованные люди в своих делах и рассуждениях выглядят по-свински, чего о грубом честном мужике никогда не скажешь… Образованность, как и шикарное платье, еще ничего не говорят.
Подобные мысли складывались в его сознании не сразу, как не сразу определился и круг людей, к которым ему хотелось быть ближе. Его всегда влекло к компании, тем более что готовность вступить в интересную беседу или, напротив, подурачиться, а среди веселья сесть к пианино и отбарабанить что-нибудь бравурное, часто делали его центром общего внимания. Но постепенно Чюрленис начинает замечать, что приглашения провести вечер в доме то у одних, то у других из блестящих молодых людей все меньше импонируют ему: поверхностность, а равно и показное глубокомыслие претят Чюрленису.
Консерватория — мрачноватое с виду, хотя и с треугольным портиком и лепкой наверху, но тем не менее какое-то башнеобразное, на массивном цоколе, здание. Некогда, а точнее, за семьдесят лет до того, в этом учебном заведении учился гениальный Фредерик Шопен. Сейчас он кумир и зачастую пример для невольного подражания многих студентов. Чтит его и Чюрленис: романтическая взволнованность, богатство его чувств — от неясной грусти до трагизма, от мягкой лирики до патетической силы — не могут не увлечь молодого музыканта.
И в ранних произведениях Чюрлениса можно найти заметное влияние Шопена, а иногда некоторый налет салонности. Но прошло совсем немного времени, и когда один из друзей начинает играть пьесу Чюрлениса — слишком сентиментальную, на взгляд автора, он попросту выдергивает из-под пианиста стул, а сам исполняет «собачий вальс»: мол, эта моя музыка недалеко ушла.
Поступив на отделение по специальности фортепиано, Чюрленис играет Гайдна и Моцарта, Баха и Бетховена, осваивая все более глубокие по содержанию и исполнительски сложные произведения, погружается в премудрости остальных дисциплин, пишет небольшие фортепианные пьесы, которые играет в компании друзей, дома у Маркевичей, летом в Друскининкае среди родных. Пьесы эти в некотором числе сохранились в рукописях композитора. Помечены они 1896 годом. Мы можем считать, что как композитор Чюрленис известен нам именно с этого времени, то есть с той поры, когда ему было двадцать лет.
Спустя год Чюрленис меняет специальность: в дальнейшем он учится композиции.
Обозревая всю недолгую, но такую переменчивую жизнь этого необычного, беспокойного человека, мы увидим, что предпринятый им шаг был первым в цепи подобных: не захотев быть пианистом, он станет композитором, а став композитором, начнет с самых азов изучать живопись…
Сперва контрапункту, а потом композиции Чюрлениса учил профессор Зигмунт Носковский — признанный глава польских композиторов, директор и дирижер Варшавского музыкального общества. Носковский сыграл заметную роль в развитии музыкальной культуры Польши. Он был значительным композитором, и некоторые из его произведений входят в число исполняемых в наши дни. Немалые заслуги у него и как у педагога. Воздав должное этим заслугам, скажем, однако, что ученики отзывались о нем, мягко говоря, без особого энтузиазма. Чюрленис уже после окончания консерватории назвал такие отношения с ним «комедией ученика и профессора» и высказался о Носковском весьма резко, не желая прощать ему того равнодушия, которое он проявлял к студентам. «Я не говорю, что он мало знает, — стараясь быть объективным, писал он другу, — думаю, что в нашей науке он очень силен, но он плохой человек. Говори, что хочешь, но я твердо уверен, что учитель композиции должен быть хорошим и благородным человеком».
Писал он эти слова своему товарищу по консерватории Эугениушу Моравскому. Тому, кто стал Чюрленису ближайшим другом на всю жизнь.
На тех немногих фотографиях, где запечатлен Чюрленис, мы часто видим двух друзей, которые и среди большой компании неизменно оказываются рядом. Генек — так звал его Кастукас — на полголовы выше своего друга, он носит пенсне, один глаз его заметно косит. У Чюрлениса худощавая фигура и удлиненное лицо, Моравский — плотен и широкоскул. На более поздних фотографиях мы увидим, что к старости профиль Эугениуша Моравского приобретет орлиную остроту, взгляд его станет горд и даже величествен; Чюрленис же, проживший вдвое меньше своего друга, в последние свои годы будет выглядеть устало и смотреть на нас с невыразимой печалью…
Дружба начиналась с того, что, оказавшись где-то на вечеринке, один из них, решив незаметно уйти пораньше, чтобы побродить в одиночестве по улицам, вдруг обнаруживал, что та же мысль пришла в голову и другому. Они выходили вместе.
Ночная Варшава, и весна, и за плечами только двадцать, и рядом друг, с которым можно говорить о чем угодно, и он всегда поймет тебя. Нет, не обязательно согласится, а именно поймет, потому что в эти прекрасные двадцать лет согласие нужно много меньше, чем жаркий спор, в котором одна из прелестей — это награждать друг друга великолепными эпитетами вроде: «Идиот!», «Скотина!», «Кретин!» Неважно, кто кого обзывает — ты ли его, или он тебя, или сам себя, — какая разница? Поводов для того, чтобы поспорить, было сколько угодно — и вокруг них, и в книгах, которые они читали. А так как в молодости и жизнь, и книги, и свои собственные мысли соединяются в одно целое, то эти часы, проведенные под ночным небом, и были лучшими часами их молодости.
В семье Эугениуша Чюрленис бывает часто, он в дружеских отношениях и с его братом — Володзимежем Моравским, а в младшую сестру Марию влюблен — это ясно всем. Милая, с тонким, нежным лицом и огромными глазами, девушка занимает все помыслы Чюрлениса. Она красива, и у нее такое доброе сердце!.. Когда они вдвоем, можно говорить с нею, как с самим собой, и можно долго-долго молчать, взяв ее за руку, и видеть, как она опускает веки, чуть розовея от смущенной и радостной улыбки. Она тоже любит его, и большего счастья на свете не бывает…
Но есть одно туманное облачко, которое немного печалит их: старшие Моравские, родители Марии и ее братьев, заметив, что у их дочери и Кастукаса возникли чувства, которые, собственно, ни от кого не скрывались, стали относиться к Чюрленису настороженно и с явным холодом. Причина заключалась не столько в самом Чюрленисе, сколько в их взглядах на его будущую профессию. Их сын Эугениуш учился в консерватории против желания родителей: к профессии музыканта они относились без одобрения. Но мужчина должен сам заботиться о себе. А о судьбе Марии позаботится отец — кто же еще направит на путь истинный неопытную девушку, которая совсем еще ребенок и неспособна рассуждать практически?..
Между тем один полугодовой семестр сменялся следующим, летние каникулы пролетали, как будто мгновение, годы учебы в консерватории приближались к концу. Чюрленис по-прежнему учится много и с увлечением. Любознательность его безмерна. Сохранилась тетрадь — она находится сейчас у дочери Чюрлениса, — отразившая на своих страницах частицу его интересов в сфере гуманитарных и естественных наук. Огромная, то обрывочная, то скрупулезная работа ума видится за страницами тетради: словари современных европейских языков и древние письмена халдеев, финикийцев, ассирийцев; алфавит собственного изобретения (потом в его картинах появятся знаки неких загадочных письмен); данные по геологии и географии; таблицы различных химических соединений; исторические даты; физические свойства твердых тел, жидкостей и газов. И многое, многое другое. Перечень этот произведет впечатление разбросанности, если не увидеть за ним желания Чюрлениса постичь самую суть явлений мертвой и живой природы, явлений жизни человечества. Воистину он с ранней молодости стремился объять необъятное, чтобы затем воплотить необъятность в картинах, вмещающих всю вселенную….
Но до этих картин пока еще около десяти лет. А в эти годы он поглощен музыкой, он пишет множество фортепианных пьес, постигая технику сочинения, развивая музыкальное мышление, которое у него с самого начала несет черты оригинальности.
И вот в середине 1899 года Чюрленис заканчивает Варшавский музыкальный институт. В качестве выпускной работы он представляет на суд экзаменаторов кантату для большого хора и симфонического оркестра «De profundis» — произведение, написанное рукой, уверенно владеющей сложными формами композиторского искусства.
Значение кантаты оказалось намного выше оценки «отлично», которую получил за нее композитор. Ведь именно в эти годы, в начале нового столетия, шло становление своеобразного, с яркими национальными чертами литовского искусства. В музыке, как, впрочем, и в живописи, провозвестником этого искусства стал Микалоюс-Константинас Чюрленис. Кантата, затем созданная вскоре симфоническая поэма «В лесу», фортепианные пьесы, которые он пишет после окончания консерватории, были теми вехами, с которых профессиональная литовская музыка начала отсчет времени своей жизни рядом с другими богатствами мировой музыкальной культуры. В его музыке зазвучала новая интонация, которая поначалу показалась непривычной и его современникам… и кажется непривычной нам, когда мы слушаем эту музыку впервые; она медлительна и печальна, она прозрачна и хрупка, сосредоточенна и сдержанна… Однако сколько же в ней простоты, благородства, задушевности! Но вслушайтесь, как звучит в Литве то, что зовется голосом самой жизни: и говор — певучие, мягкие интонации языка; и песни — грусть в них тиха, а веселье не буйно; и природа — где реки не бегут, а протекают, где горы — не выше холмов, где солнце нежарко и небо светит неяркой голубизной. Но как же так, возразите вы, — холмы, солнце и небо, при чем же здесь голоса природы? При чем здесь музыка?..
Трудно ответить на это возражение, потому что трудно объяснить, как музыке удается вместить и солнечный свет, и волнистую линию всхолмленного горизонта. Но музыка Чюрлениса все это рисует, а в живописи его звучит то, что пристало скорее музыке…
Однако мы увлеклись и давайте вернемся в 1899 год, к самому Чюрленису, который отныне профессиональный музыкант-композитор с дипломом в кармане. Диплом — это такая великая вещь! Дома, в Друскининкае, родные, волнуясь, ждут его возвращения на лето — не просто возвращения, а Возвращения с дипломом! И маленькие сестры и братья пытаются понять, что же это такое диплом: что-то вкусное, как конфета? Или красивая игрушка? Возчик Янкель, который знал мальчишку Кастукаса, а теперь привез со станции господина Чюрлениса, имеет о дипломе совсем другие представления. Он уверен, что сын Адели — она подносит Янкелю рюмку домашней водки — обязательно станет или министром, или начальником почты. Откуда было знать ему, какое значение придавал диплому сам Чюрленис? Янкель очень бы удивился и, конечно, не понял бы, почему именно его профессия извозчика пришла Чюрленису на ум, когда спустя года два тот писал своему другу Генеку: «Диплом, говоришь? Зачем он мне? Он мне не поможет ни польку, ни мазурку написать, а служба „музыкального руководителя“ не по мне. Не умею управлять таким слабым человеком, как я сам, а о руководстве другими людьми и говорить нечего. Разве только могу быть водителем трамвая (читай — извозчиком)?»
Как видим, он не переоценивал себя, а к тому же не обладал тем практическим взглядом на жизнь, который обеспечивал человеку благополучие, карьеру, успех. Все это было чуждо ему. Сразу же после окончания консерватории Чюрленису предлагают занять место директора музыкальной школы в Люблине — довольно крупном губернском городе. Он отказывается — и потому, что не может быть музыкальным руководителем, и потому, что как внешняя устроенность, так и внутренний душевный покой не свойственны ему. В это время, когда позади были всего двадцать пять лет и он бы мог мечтать еще о многих и многих удачах и радостях впереди, в его дневнике появляются строки, которые сегодня поражают, как сбывшееся предсказание:
«Ведь я представлял себе счастье таким близким и возможным. Однако решил: „Счастлив не буду“, это столь же верно, как и то, что „умру“. Сие меня как бы утешило несколько, потому что убедился так или иначе — если это можно назвать убеждением, — открыл истину.
Так и есть, счастлив не буду, иначе быть не может. Слишком легко ранимый, слишком близко все воспринимаю к сердцу, чужих людей не люблю и боюсь их, жить среди них не умею.
Деньги меня не привлекают, ожидает меня нужда, сомневаюсь в своем призвании и таланте и ничего не достигну. Итак, буду ничто, ноль, но буду знать свое место.
Перестану мечтать, но запомню мечты своей юности. Смеяться над ними не буду, потому что они не были смешными. Буду как бы на руинах своего недостроенного замка, образ которого глубоко в душе лежит и которого тем не менее никакая сила из руин не подымет. И, зная это, неужели буду счастлив? Нет, это правда. Уже с полгода тому назад приходила эта мысль, а сейчас в ней убедился. Печально, но что поделаешь».
Написанные в тяжелые для него дни, когда он «представлял себе счастье таким близким и возможным», а жизнь обманула его, слова эти оказались верны, но не во всем. Счастье? Сколько прекрасных дней, заполненных вдохновенной работой, будет у него впереди, с какой радостью он будет отдаваться творчеству, полный сил и дерзаний, — разве не ощущал он при этом, что счастлив? Перестанет мечтать? Да он всегда мечтал, и если не о путешествии в Африку, то о Народном дворце в Вильнюсе. И ведь все то, что он оставил нам, — это его мечты, которым он никогда не изменял. Он ничего не достигнет, будет ноль, ничто? Но он обрел бессмертие… А что до денег и нужды — это верно, так оно и было до последних его дней. И насчет ранимости верно, и о том, как трудно ему среди незнакомых людей, тоже все так, как было в действительности. Не сказал он только в этой дневниковой записи, что насколько нелегко чувствовал он себя с «чужими» — с теми, кто был чужд его интересам и жизненным взглядам, настолько свободно, открыто и просто держался с друзьями.
И о том, как глубоко он любил, как мужественно умел переносить страдания своего ранимого сердца, — об этом тоже не записал… Хотя нет, почему же? А эти слова о близком и возможном счастье — конечно же, он мечтал о счастье с Марией Моравской, которая стала Марией Мацеевской… О нет, она не разлюбила Кастукаса, нет, и он знает, что это так. Он тоже любит с нежностью и тоской, снедающей все его существо, — любит Марию, когда со всеми атрибутами свадебного дружка стоит поблизости от нее в костеле во время торжественного обряда бракосочетания. «Счастлив не буду». Дай же бог хотя бы ей быть счастливой. Что он мог возразить ее отцу, который, зная об их любви, сказал, что не допустит, чтобы его дочь стирала белье где-нибудь на шестом этаже?.. Да, к Чюрленису он относится неплохо, он даже испытывает нечто похожее на уважение к этому молодому человеку. Но неустроенный музыкант без денег, без положения и без будущего не может быть мужем Марии. Дочь должна подчиниться родительской воле. Вдовец, который посватался к ней, неплохой человек. Да, у него дети, что ж, счастью это не помеха: у Марии доброе сердце…
У Марии доброе сердце, и она в отчаянии. У ее возлюбленного — сердце, которое не позволяет властвовать над другими людьми, и он не хочет быть причиной раздора в семье Моравских. И еще он как будто и в самом деле знает, что его ждет, и не желает для Марии трудной жизни. Попытку что-то изменить предпринял лишь верный Генек: переживая за обоих, он, упрекая сестру в нерешительности, а друга — в чрезмерном благородстве, советует, злится на них, а еще больше — на отца. Все было напрасно. События развивались быстро и именно так, как желал того отец.
…Мария стала хорошей женой и любящей матерью большого семейства. Она дожила до глубокой старости, и в течение многих десятилетий хранила память о Чюрленисе. Преклонный возраст не смог стереть с ее лица черты былой красоты. Когда она начинала вспоминать дни своей первой любви, это лицо озарялось. Она не осуждала никого, она только рассказывала о недолгом счастье их далекой молодости. Мария Моравская-Мацеевская пережила Чюрлениса на шестьдесят лет и скончалась совсем недавно… Ее дочь написала потом Ядвиге Чюрлионите, что исполнила просьбу своей матери и портрет Чюрлениса оставила в последнем пристанище той, кого он когда-то любил…
Чюрленис посвятил Марии Моравской вальс и один из прелюдов. Этот прелюд — из лучших в числе ранних сочинений композитора. В нем — может быть, впервые — Чюрленис нашел то равновесие сдержанности и живого волнения, которое будет свойственно большинству его созданий. Как биение неспокойного сердца, непрерывно звучат аккорды сопровождения, а краткие, выразительные фразы сменяющих одна другую мелодий прелюда говорят, будто строки послания, в котором чувство не в словах, а в той задушевности, с какой можно говорить только с близким другом или с любимой девушкой.