В сумерки Ирина направилась по дороге к базару.

Каждая подробность этого пути напоминала ей те волшебные эмоции, которые она испытывала в первом опьянении своей любви, беззаветно отдаваясь Дромунду. На каждом шагу вспоминалось беспокойство, тогда ее охватывавшее, тот ужасный и вместе с тем чудно-радостный страх, сквозь который просвечивало ожидающее впереди счастие.

Сегодня же она шла как сомнамбула, руководимая прежней привычкой. Возможность быть узнанной нисколько ее не заботила. Ей было бы все равно, если бы кто-нибудь указал на нее пальцем, говоря:

– Это Ирина!

Мнение людей для нее не существовало больше. Она чувствовала себя дошедшей до того поворота на жизненном пути, который скоро скроет ее от всех взоров.

Дромунд ждал Ирину, вперив глаза в землю. Они не виделись больше с того несчастного вечера, когда простились у входа во дворец Никифора – Ирина совсем потерянная от испуга, а Дромунд – взбешенный необходимость отказаться провести эту ночь, после триумфа, вместе со своей возлюбленной.

Взволнованный Дромунд не заговаривал с Ириной и даже не посмотрел на нее; она сама бросилась ему на шею, но, боясь встретить взгляд упрека, неутешно зарыдала и спрятала свое лицо на его груди.

Излив в обильных слезах свое горе, она смолкла. В объятии, которым поддерживал ее Дромунд, ей почувствовалась нежность, и ощущение это придало ей силу, которой не хватило бы для того, чтобы перенести упреки. Приподняв свое бледное лицо, Ирина, как цветок к солнцу, протянула к нему свои губы, еще мокрые от слез.

– Не будем омрачать, – сказала она, – упреками и досадой этот последний луч нашего счастия. Я пришла, чтобы сказать тебе «прости» навсегда…

Вместе того чтоб взглянуть в лицо Ирины и лучше понять то, что она сказала, Дромунд порывисто оттолкнул ее от своей груди:

– Что ты сказала?

У Ирины опять не хватило силы выдержать этот взрыв гнева, и она поникла, как птичка, готовая испустить дыхание.

– Отвечай же! – бросив ее на софу, добавил он. Распростершись у его ног и положив руку к нему на колени, она сказала:

– О мой возлюбленный, не увеличивай моих страданий своим гневом. Между мной и тобой те, которых я ненавижу, придумали поставить Бога! Они знали, что я пожертвую всем на свете ради тебя, что для меня перестала существовать разница между справедливостью и несправедливостью, между правдой и ложью; чтоб тебя сохранить, я сделала бы все, что только было бы нужно; я могла бы унижаться и возмущаться, могла быть покорной слугой или показывать когти как львица. Вот и решили они поставить меня перед лицом Божьим! В присутствии священников и народа я должна буду поклясться, что не принадлежу тебе больше!

– Ну, что ж… поклянись!..

Он приподнялся и потянулся к ней.

Ирина изумленно глядела на него, так как в улыбке на этом дорогом ей лице промелькнуло выражение чего-то страшного, непонятного, но что между тем больно кольнуло ее. Дикий варвар не отступил бы, конечно, перед ложью, как только эта ложь оказывалась нужной.

– Сами асы, – воскликнул Дромунд, – учили людей обманывать своих врагов! Я тебе скажу, какими словами поклясться.

Любя, она не могла его осуждать.

Только в печальных глазах возлюбленной Дромунд мог бы прочесть еще большую грусть.

– О Дромунд! – сказала Ирина. – Все счастие, какое отпущено на мою долю в земной жизни, я отдала тебе. Остальное принадлежит моей душе. Снисходя к нашей любви, она принесла себя в жертву. Она согласилась страдать из-за нашего счастья, надеясь искупить этим все, что было в нем нечистого. Но принесение ложной клятвы, как ты требуешь, нельзя ни искупить, ни очистить страданиями; оно прямо низвергнет виновную в огонь вечный. Против этого душа возмущается и протестует; отделяясь и от меня и от тебя; она оставляет в твоих объятиях, Дромунд, лишь одну только мертвую оболочку нашей любви!

Часто Дромунд страдал от мысли, что эта христианка заставляет его нарушать верования, всосанные с молоком матери и от которых он отказаться не мог. Он знал, что если не умрет случайной смертью, то кончит жизнь не под жгучими лучами солнца Византии, а на холодном Севере, распростертым на костре из сосен, при магическом свете луны. Почувствовать в Ирине веру, противную своей, Дромунду было очень тяжело, это уменьшало в его глазах ценность жертвы, принесенной ею его любви.

Он вспыхнул от досады и сказал:

– Ты любишь свой рай больше, чем меня!

Подняв на него свой правдивый взор, Ирина ответила:

– Бог свидетель, что душа моя не побоялась бы никаких мук, если бы за общее блаженство она разделила бы с тобой и общее страдание. Она забыла про свою скорбь, сокрушаясь о твоей, так же как моя радость удвоилась, видя тебя счастливым; но в той жизни наши дороги различны: христианка, преступившая клятву, не может рассчитывать на отеческое милосердие Всевышнего, которое ожидает такого темного и неведующего человека, как ты, Дромунд! Тут же, на земле, должно окончиться наше общее счастье и страдание. Неумолимый Судья не исполнит моей просьбы и не соединит наши страждущие души в одном пламени!

Он понимал в ее словах только сопротивление и воскликнул:

– Оставь их и следуй за мной!

Любовь в ней заговорила, заслонила собою все ее набожные размышления, понесла, как волну, гонимую силой ветра, и она вскрикнула в порыве полного доверия:

– Дромунд! Ты этого хочешь? Мы переплывем Босфор… Мы скроемся под буками. Жить в шалаше под твоей защитой, твоим трудом, любить тебя!..

Но она остановилась, так как брови Дромунда нахмурились от непривычной заботы.

– О, я сумасшедшая! Не для того ты покинул свой край, чтоб вести такую тихую, бедную жизнь! Твое счастье в боевой славе, в победном звуке трубе. Я более не та Ирина, которая могла украшать тебя как божество и силою своей любви возвышать над толпой и завистниками. Теперь я буду для тебя только облаком, затемняющим твою судьбу… Посмотри же ласково на меня еще раз, прежде чем я удалюсь. Любовь сделала меня и скромной и вместе гордой и дала мне такие страдания, что я жду, как освобождения, той минуты, когда даже воспоминания о счастии не обеспокоят меня больше…

Тьма спустилась над их догорающей любовью. Поникнув, Ирина ждала от Дромунда последней ласки, которая облегчила бы хоть немного ее душу.

Но этой ласки не было.

Воин оставался неподвижен и молчал. Он обдумывал положение, которое удовлетворило бы его гордость. Он уже не думал больше о блаженстве, так жадно от него ожидаемом.