Тамерлан

Ру Жан-Поль

Часть вторая

Человек и его время

 

 

Глава VIII

Портрет

 

Свидетельства искусства

Любивший живопись Тимур заказывал свои портреты у официальных придворных художников, весьма вероятно, требуя, чтобы те его изображали таким, каким он являлся в действительности. К несчастью, эти работы исчезли, а портреты Великого эмира, имеющиеся в нашем распоряжении, написаны после его смерти. Все они отвергаются, возможно, неправомерно. Самые старые персидские миниатюры сделаны в XV веке по велению его наследников работавшими для них живописцами, коих окружали люди, еще хорошо его помнившие, во многих случаях знавшие и имевшие возможность сравнивать с портретами Тимура, украшавшими его дворцы. То, что им отказывают в документальности, всего лишь логическая ошибка.

Утверждают, будто бы в исламском искусстве запрещено изображать людей в их реальном виде; изображение должно быть искаженным, а также безымянным, что делает его типологичным. Это верно, но сей закон обременен многими исключениями, и мы располагаем многочисленными изображениями мусульманских владык, вполне узнаваемыми: XV столетие предоставило в наше распоряжение по меньшей мере один пример, а именно портрет Османа Мехмеда II, захватившего Константинополь и приказавшего нарисовать себя таким, каким являлся, не льстя и не идеализируя, сразу двум живописцам, турку Синан Бею и итальянцу Беллини. В другой области, пластическом искусстве, мы имеем свидетельство Клавихо, описавшего скульптурные изображения орлов и соколов из серебра, которые он видел в стане Тимура; он подчеркивает, что «форма и повадки этих хищников были точно переданы, что они совершенно походили на свои живые модели». Где же в таком случае в этих произведениях, принадлежавших Тимуридам, дорогая исламу стилизация? [128]

Тимуридские миниатюры и те, более многочисленные, что были исполнены в Индии, могут, однако, дать нам лишь приблизительное представление о Тамерлане, поскольку не были созданы на основе непосредственного наблюдения модели. Еще менее достоверны рисунки и живопись, коими мы обязаны немцам, англичанам, итальянцам и французам. Они представляют Великого эмира в западных облачениях, придающих ему сходство с каким-нибудь лордом времен Войны Алой и Белой розы, или с флорентийским дворянином, или тевтонским рыцарем… Однако, несмотря на эти фантастические наряды, многие черты лица повторяются, если не воспроизводятся постоянно, и перекликаются с теми, что можно видеть на тимуридских миниатюрах.

Почти всегда его голова покрыта остроконечным колпаком с широкими войлочными или меховыми полями, а не исламским тюрбаном, что соответствует действительности. Лицо продолговатое, с немного выступающими скулами. Брови густые. Жесткие усы свисают по обе стороны рта, на подбородке видна небольшая бородка или порой — окаймляющий щеки простой воротник. Чаще всего выражение лица суровое, аскетическое, печальное, с заостренными чертами; морщины более или менее глубокие. На одном из рисунков, хранящихся в Кабинете эстампов Национальной библиотеки в Париже правитель (погрудный портрет) окружен солнцем и луной, привычными со времен Сельджукидов тюркскими символами, что указывает на то, что художник был знаком с реалиями. Таким образом, налицо попытка подчеркнуть по меньшей мере то, что может характеризовать обличье Тимура, что, впрочем, не мешало использовать и традиционный символизм. В тимуридской живописи Тамерлан, как и положено, величественно восседающий, уже не держит в деснице кубка или вековечной флейты, но в шуйце у него то ли карманный платок, то ли салфетка, более поздние эмблемы царского достоинства.

Словесные описания дают сведений ненамного больше. Наиболее точным, несомненно, является то, что вышло из-под пера Ибн Арабшаха: «Он был велик и крепок. У него была крупная голова, высокий лоб, кожа его была белой и тонкой… его плечи были широки, ноги длинны, руки сильны. Он был увечен на правые ногу и руку. Он носил длинную бороду. Блеск его взгляда был трудно переносим, его голос был высок и силен». Другие источники неточны или противоречивы. В одних можно прочитать, что он был «узок телом и незначителен ростом»; в других — что он имел «геркулесово телосложение». Одни говорят о его повелительном и прямом взоре; другие — что глаза его беспокойно бегали. Клавихо довольствуется сообщением о том, что от старости у него не поднимались веки. [129]

 

Портрет, созданный Герасимовым

Мы бы знали о Тимуре только это, если бы в июне 1941 года советские исследователи не предприняли раскопки в Гур-Эмире, мавзолее Тамерлана. Когда они нашли и открыли эбеновый гроб (он располагался не совсем под саркофагом), оттуда до них донесся такой сильный запах ароматических растений, что им пришлось на какое-то время выйти, чтобы подышать свежим воздухом.

Тело находилось в довольно хорошем состоянии; кое-где на костях имелись куски мумифицированной плоти; сохранилась коротко постриженная с проседью борода. Скелет принадлежал человеку рыжему, увечному, ростом до 1,7 метра (размер довольно редкий для той эпохи и той страны). Он был отмечен видимыми следами ранений и деформаций. Кости правой ноги были тоньше и короче костей левой. Кости коленной чашечки были спаяны крупной мозолью, отчего конечность парализована не была, но она затрудняла ходьбу и заставляла хромать, а также способствовала образованию многочисленных абсцессов. Другая костная мозоль, обнаруженная на правом локтевом суставе, указывала на то, что рука нормально сгибаться не могла. Третье ранение изуродовало и обездвижило указательный палец.

Споры велись о причинах этих патологических явлений: то ли это недолеченные абсцессы, то ли изменения туберкулезного свойства. Сошлись на том, что их источником является защитная реакция очень сильного организма. Изменения костей, несомненно, стали следствием ранений, нанесенных стрелами в 1363 году в Систане — в ту пору Великому эмиру было двадцать семь лет — они развивались в продолжение всей его жизни и, заметим, могли значительно сократить ее. Хромым он стал рано, но впервые опасно заболел через тридцать лет, потом ему пришлось перенести многие другие хвори, заставлявшие его по сорок дней не выходить из шатра. Когда ему было шестьдесят два года (во время Индийского похода), он жестоко страдал от опухоли правой руки. С того времени он часто передвигался, сидя на носилках, хотя оставался отличным наездником.

Один из членов советской археологической экспедиции, Михаил Герасимов, антрополог и скульптор, заслугой которого является разработка метода реконструкции лица, основанного на тщательном изучении черепа, по истечении двух лет представил Академии наук СССР «подлинный портрет» Тамерлана, каковым он был в день смерти. Что это — работа гения, творение, где вымысел примешивается к действительности, грубая ложь? Вынести окончательное решение мы не дерзнем; по крайней мере, можно предположить, что все-таки Герасимов в большей или меньшей степени руководствовался своими представлениями о завоевателе, которые сложились у него на основе виденных им портретов. [130]

Если мы имеем дело с чем-то иным, следует признать, что его скульптура не слишком выделяется из ряда образов, созданных живописцами и литераторами, и что она соответствует некоторой спонтанно возникшей идее, уже имеющейся об этом человеке. Выражение лица его — жестоко, дико, бесчеловечно. Очень выразительные глаза невелики, достаточно узки; веки тяжелы, брови густы и дугообразны. Тип лица не монголоидный, хотя скулы и выдаются. Нос прямой, небольшой, слегка приплюснут; губы толстоваты, презрительны. Их обрамляют усы, довольно длинные, доходящие до квадратного волевого подбородка, который покрывает борода клином. О лбе сказать что-либо нельзя: он почти полностью спрятан под остроконечным шеломом, украшенным рельефным изображением цветка лилии.

 

Железный человек

Имя Тимур («железо») легко сошло бы за псевдоним, если не знать, что ему его дали при рождении, имея в виду совсем другое значение, нежели то, что в него ныне вкладывают, и перевод «Тимур-бега» как «железный государь» — всего лишь игра словами. Но перед этим соблазном устоять трудно, так как, задумавшись о свойствах этого человека, сразу же вспоминаешь о его физической силе. Терзаемое болями покалеченное тело Великого эмира обладало необыкновенной выносливостью, способно было терпеть холод, жару, усталость, жажду, голод, попойки, бессонные ночи. Одушевлялось же оно небывалой силой воли.

Тимур болел редко. Когда это с ним происходило и он едва ли не умирал, и никто не знал причины болезни, он никогда не терял присутствия духа. Если он не мог идти, то приказывал нести себя на носилках, лишь бы не останавливаться. Когда, старый и увечный, он не мог самостоятельно сесть на лошадь, в седло его сажали оруженосцы. В Бхатнире, в Индии, раненный стрелой во время рекогносцировки передовых позиций врага, он продолжил осмотр, как если бы ничего не случилось. Однажды во время сражения, когда он был слишком плох, чтобы возглавить войска, два телохранителя держали его на руках перед самым шатром, а он посылал одного за другим своих скороходов с боевыми приказами. Очень скоро рядом не осталось никого, кроме этих стражников, тогда он приказал им положить его на землю. В течение всего боя он пребывал в этом положении, дрожа от лихорадки и ратного возбуждения («подобно старой веревке или куску мяса на столе для его разделки», как сказал Ибн Арабшах), имея при себе одного лишь чтеца Корана, который только и делал, что плакал. [131]

Возникает впечатление, что чем больше он старел, тем более вырастала его выносливость; возможно, потому, что, компенсируя немощь тела, натренированный за долгую жизнь внутренний дух активно старался утвердить свое могущество; возможно, потому, что подобная выносливость более удивительна у старика, чем у юноши, и историографы о ней говорят больше. Так, в 1404 году смертельно больной Тимур, когда жить ему оставалось всего несколько недель, если не дней, продолжал, ко всеобщему удивлению, подготовку нападения на Китай, как если бы рассчитывал жить вечно.

Он был храбр, а его отвага — абсолютна; слишком банально было бы утверждать, что причиной этому являлись фатализм или уверенность в неуязвимости. Он был таков от рождения, но также, будучи истинным полководцем, знал, что надлежало подавать пример, рисковать собою и не требовать от подчиненных того, чего не мог бы сделать сам. Нет, без пользы для дела он себя не подставлял, как не искал удовлетворения мелкому тщеславию; ведома ему была и важность военачальника, а также то, что его гибель или пленение привели бы ко всеобщему бегству и хаосу. Если он брался за меч, то лишь по необходимости или если его к тому принуждали. В 1375 или 1376 году в Тянь-Шане он попал в засаду, из которой вырвался, «орудуя копьем, палицей, саблей и арканом». Во время Ширазской кампании 1393 года он вступил в единоборство с шахом Мансуром и пропустил два удара, на его счастье, пришедшихся по шлему. В 1395 году во время сшибки с Тохтамышем на Тереке он сражался, как простой воин, «саблей, так как стрелы кончились, а копье сломалось». Тогда ему было шестьдесят лет! Изучение его скелета позволило установить, что своею правой рукой он пользовался постоянно, невзирая на блокировавшую локтевой сустав мозоль и деформацию указательного пальца. Утверждают, что был отличным стрелком. [132]

Этот несгибаемый человек не позволял слабостей себе и никому другому. Его требования кажутся бесчеловечными, тогда как он выказывал прекрасное знание человеческой души. Он много требовал, потому что прекрасно понимал: людям приятно, когда от них ждут больше того, на что они способны. Превзойти других, превзойти самого себя — вот требование, которое он предъявлял и самому себе, и другим. Он был достаточно умен, и даже весьма — как по мнению преданных ему людей, так и врагов, равно как по представлению современной историографии, — чтобы не ставить перед собой недостижимых целей. Этот человек, у которого, казалось, отсутствовало чувство меры и в котором иные видели ясновидца или полубезумного, в действительности обладал холодной головой и умел оценить любой степени риск и взвесить все шансы, оставляя случайности самое незначительное место. Когда он бросал вызов невозможному, он уже знал, что это невозможное возможно. Конечно, он не всегда играл наверняка, но неизменно действовал с уверенностью подлинного игрока в шахматы. Ему хотелось помериться силами с Баязидом, но, сознавая дерзость этого шага и воинские качества противника, он колебался. Ненавидя Мамлюка, он хотел бы его уничтожить, но от этого плана отказался, удовлетворившись унижением оного и понимая, что оккупировать Египет невозможно. Его неустрашимость бывала безумной, но лишь при условии, что она могла окупиться; это имело место не только во время ужасной погони за Тохтамышем, но и тогда, когда велась подготовка к захвату Китая, а также в юные годы, когда, переодевшись в чужое платье, он проник в Самарканд, равно как во время набега на Кеш с отрядом кавалерии, который только казался многочисленным.

Надобно также признать, что солдаты его понимали, ему повиновались и следовали за ним в предприятиях явно безумных. Ему противоречили редко. Когда кто-либо выказывал недовольство, им овладевала ярость тем более страшная, что случалось весьма нечасто. Как все действительно сильные личности, Тимур умел владеть собой и держать чувства в узде. Когда его эмиры стали оспаривать его намерение двинуться на Индию, на какое-то мгновение он потерял власть над собой и замахнулся на них саблей. В Кафиристане по той же причине он лишил своей благосклонности одного из близких людей и, отправив провести остаток жизни на кухне, более о нем не справлялся. Он никогда не возвращался к однажды сказанному, разве что в случае крайней необходимости, поскольку, согласимся с ним и мы, нет ничего хуже переменчивости. [133]

У Тимура спокойствие так быстро сменялось гневом, что можно было бы — впрочем, необоснованно — подумать, что он сердился только для видимости. Корнель вложил в уста Августа то, что Великий эмир держал в уме: нельзя быть властелином мира, не будучи хозяином самого себя.

За ним закрепилась репутация трезвенника, так как в обычное время пить вино он запрещал. Однако традиция требовала проведения вакхических церемоний, он и сам их организовывал; в этих случаях Тимур пил, себя не ограничивая, но, если остальные отчаянно напивались, он не терял над собой контроля никогда. Когда же, последовав их примеру, он вливал в себя огромные количества спиртного, алкоголиком от этого не становился, исправно владея собой.

Хладнокровие Тамерлана было абсолютным, и ничто не могло выбить его из колеи. В Сирии его шатер был установлен напротив вражеской крепости; однажды, подчинясь необъяснимому порыву, он вышел наружу и в это самое время катапульта противника выпустила огромный камень, угодивший точно в его палатку. Тимур не повел даже бровью, увидев в этом божье покровительство. Бывая слишком напряженным, утомленным, готовым поддаться плохому настроению, он доставал свою шахматную доску. Безграничная любовь к игре, которой он увлекся еще в детстве и отличным мастером которой слыл, его успокаивала, отвлекала от забот, снимала нервное напряжение. Известно, что, когда в Анатолии по завершении самой великой баталии той эпохи ему привели пленного Баязида, он после страшного приступа гнева принялся за шахматы.

Тамерлан явно не выносил чьего-либо сопротивления. Он желал быть единовластным хозяином своего царства и, по возможности, за его пределами. Он высоко ставил свой полководческий дар и делал все, чтобы остальные его уважали соответственно. Войско роптать права не имело. Даже высшее чиновничество могло лишь исполнять его веления, являясь всего-навсего орудием власти. Тимур никогда не забывал спросить совета, но не обязательно его учитывал. Он был очень внимателен к доставлявшейся информации и всегда хотел быть осведомленным максимально точно. Он пожелал, чтобы его избрали согласно традиции, тогда как легко мог власть узурпировать. Уважая Чингисхановы правила, он созывал своих аристократов на курултай. Но для чего это ему было нужно? Выслушать свидетелей и возобновить вассальные договоры? Приобщить народ к своим решениям? Была ли это для него чисто формальная уступка монгольским обычаям? Не являлось ли сие игрой в коллегиальное правление? Сказать что-либо определенное по этому поводу трудно, поскольку ни первое, ни второе, ни третье и т. д. невозможным быть не могло. Я полагаю, что Тамерлан не так уж пренебрежительно относился к чужим точкам зрения, за исключением тех случаев, когда они шли вразрез с его собственным мнением, для него бесспорным. [134]

Однажды он пожаловался Байлакану, что улемы и шейхи, вместо того чтобы давать необходимые ему и министрам советы, кормят его лестью. Подобно всем государям его расы, Тимур окружил себя ведунами, звездочетами (ибо астрология, мало известная стародавним тюрко-монголам, вошла в моду), которые при нем заняли место, ранее принадлежавшее шаманам и иным гадателям по бараньей лопатке. Он охотно их слушал и, пожалуй, обойтись без них не мог (что знаменательно), однако при условии, что предсказания ему нравились. Перед Делийским сражением Тамерлан по привычке созвал их и пожелал узнать приговор светил. Тот оказался неблагоприятным, о чем ему было сообщено. Пожав плечами, он проговорил: «Экая важность — совпадение планет! От звезд не зависят ни радость, ни горе, ни счастье, ни несчастье! Я ни за что не стану откладывать исполнение того, для осуществления чего я принял все необходимые меры».

 

Одержимый

Тимур, вне всякого сомнения, был совершенно уверен в правоте своих суждений и, как за него говорят историки, «в принятых им необходимых мерах». Еще более твердо он верил в то, что являлся орудием Судьбы или, если говорить точнее, исполнителем некоей миссии. В этом мнении его укрепляло все: достигнутые успехи; опасности, коих избежал; то, как мог навязать свою волю единственно благодаря своему присутствию или силою взгляда; а также легкость, с какою умел убеждать.

То, что государь поддерживает с Богом отношения особые, более тесные, чем те, которые существуют между главным шаманом и Небом, соответствует исконной тюрко-монгольской традиции, где государь рассматривается немного в китайском стиле, как Сын Неба, или, по древне-тюркскому выражению, как существо, «явившееся с Небес, подобное Небесам и явленное Небесами». В среде, еще столь пропитанной шаманизмом, какой являлись монгольские племена, Тамерлану, конечно, не удалось бы заставить признать себя, если бы он не утверждал и не доказывал, будто эти отношения реальны, что в конечном итоге не могло не нравиться и мусульманам, в чьих глазах государь есть подобие «божьей тени на земле». [135]

Вероятно наличие в этом доли обмана или как минимум умения Великого эмира демонстрировать свою божественную одухотворенность. Если верить Ибн Арабшаху, Тимур усердно собирал информацию о топографии городов, к которым двигался, для того чтобы, войдя в них, мог по ним ходить так свободно, как будто бы они были ему давно знакомы. С таким же рвением он стремился получать сведения о личностях, с коими должен был встречаться; на аудиенциях он обращался к ним, как к давно знакомым, на деле же никогда не имев случая их видеть. Все это свидетельствует о его отменной памяти (каковую за ним признавали все) как на вещи важные, так и на малозначительные.

Он также был одарен способностями, коим трудно отказать в парапсихических свойствах. Своим острым взглядом, почти невыносимым, он пронзал собеседников, предугадывая их реакции и ответы, что превосходило проявление обычной психологичности. Точно так же Тимур проникал в чужие потаенные мысли, в секретные намерения врагов и с поразительной безошибочностью предвидел развитие событий. Являлось ли это достижениями только его ума и замечательной прозорливости? Сомневаться позволительно; однако на него, действительно, нисходило озарение, а его интуиция порой совершала чудеса. Он думал недолго и вырабатывал мнение без затяжных внутренних дебатов. Он доверял самому первому впечатлению, которого и придерживался. Мы уже говорили, что менять свои решения он не умел. Происходившее в нем самом, равно как и ускользавшее от его желания — все укрепляло Тимура в уверенности, что его вдохновлял Бог, — по его убеждению, Аллах, но который, скорее, являлся древним Всевышним Небом алтайских народов. Зачастую принимать то или иное решение заставлял Тамерлана не его ум, в коем ему никогда не отказывали, но что-то его превосходящее или, по меньшей мере, от него не зависящее, а именно то, что тюрки называли «божественным давлением». Сверх того, у Великого эмира бывали ночные видения, производившие на него впечатление достаточно сильное, чтобы принять то или иное решение, и позволявшие ему быть убедительным для своего окружения. Его враги говорили, что им руководит сатана, а друзья — что некий ангел, имея в виду все тех же духов, которых мусульмане и христиане считали вдохновителями монгольских ханов. Одно из первых проявлений его способности толковать сновидения относится к 1363 году, когда он начал войну с Ильяс-ханом; тогда небесный глас пообещал ему победу и возвестил, что, если он нанесет удар немедленно, невзирая на недостаточную готовность его армии и численное превосходство противника, день для него будет удачным. Подобные вещие сны всякий раз приводили его в глубокое смущение. [136]

 

Вера Тимура

Тимурова вера, быть может в чем-то расплывчатая, была твердой, глубокой и непоколебимой. Он был уверен, что действует от имени Бога и согласно с его волей. Свою набожность он демонстрировал часто; к примеру, у всех на виду любил перебирать четки. По его приказу был создан не переносной михраб, коих в исламском мире было множество, а разборная мечеть, которую можно было возить с собой в бесконечных походах, что указывает на его частое, если не регулярное участие в молебнах. Он произносил так называемые горячие молитвы по меньшей мере в моменты большой радости и под воздействием сильных переживаний. Одержав победу над Тохтамышем, Тамерлан упал наземь, чтобы возблагодарить Всевышнего за дарованный успех, упал в таком чистосердечном порыве, что заподозрить его в расчетливости было невозможно.

Тимур уважительно относился к шейхам, священнослужителям и потомкам пророка, не отказывая себе в возможности с ними беседовать. Еще в детстве он усердно поддерживал сношения с дервишами, а также нашел себе духовного учителя, которого слушался, почитал и любил. Тимур прекрасно знал мусульманский закон, хотя толковал он его довольно свободно, например, чередуя уважение запрета на распитие вина, — что требует шариат, — с организацией попоек, что, противореча оному, согласуется с шаманическими ритуалами. Таким образом, Великий эмир плутовал, если, конечно, не проявлял терпимость; скорее же нарушать кораническое законодательство он был вынужден, чтобы обеспечить мирное сосуществование язычников с мусульманами — так прочно сидели в нем традиции предков. Его религиозные убеждения совершенно однозначны, и Хафизи Абру, должно быть, точен, когда устами Тамерлана говорит: «Не ведающий себе равного Бог, являющийся хозяином непостоянной судьбы, вложил в мои руки узду, чтобы я мог управлять движением царств сего мира». Летописец, воспроизведший мысль, высказанную Тимуром в припадке самоуничижения, написал нечто еще более категоричное: «Сам по себе я ничто. Это Ты, Боже, превратил ничтожного принца в самого могущественного владыку в мире». [137]

Уже много сказано о лицемерности этих и им подобных заявлений, поскольку они явно противоречат некоторым чертам характера завоевателя, направлению, которое он придал своим походам, а также его природной жестокости. Оставим в стороне последнее, так как об этом много будет сказано в следующей главе, и отметим лишь то, что это «противоречие» нисколько не умаляет меры чистосердечности религиозных убеждений Тимура, даже если жестокость весьма странна для человека, который знался с суфиями, этими мистиками от любви, и произносил молитву: «Во имя Господа Милосердного и Великодушного». Увы, вера не обязательно порождает добродетели, которые должны ей сопутствовать! Можно верить и принимать то или другое учение, при этом оставаясь великим грешником… Позднее Тимур осознает, что им были совершены «ошибки, прегрешения и преступления… безжалостные и необходимые сестры моих побед». Остается лишь уточнить, упрекал ли он себя за все «эти ужасные деяния» или только за те, чьими жертвами стали мусульмане, и был ли, на его взгляд, ислам религией «великодушного и милосердного» Бога или же Бога мстительного и жестокого.

 

Режиссер

Ему приписывают чрезмерную гордыню. Но таким ли уж он был гордецом, как говорят? Заявление Ибн Арабшаха, будто бы Тимур не переносил, если чья-то голова оказывалась выше его головы, несомненно, достоверно. Гордыня? Сознание того, кем он являлся? Политика? Надлежит постоянно помнить, что одним из ключей от азиатской истории является то, что тюркские народы уверены в необходимости абсолютной власти вождя и что века межплеменных конфликтов навсегда укрепили в них мысль, что мир не может воцариться до тех пор, пока существуют многовластие и борьба за власть.

Тамерлан проглотил многие обиды не моргнув глазом. В отрочестве ему довелось преклонять колено перед тем, кто был сильнее него, принимать полуопалу с улыбкой на устах и даже подчиняться тем людям, кои, как ему было ведомо, были много ничтожнее в сравнении с ним. Он должен был скрываться, отступать, ловчить и даже капитулировать, производя впечатление существа подлого, каковым не был никогда; ему доводилось и попрошайничать, клянчить и — очень редко — разыгрывать из себя куртизана. В продолжение всей жизни он носил в душе эту рану: обязанность признавать себя вассалом Китая, пусть даже это признание являлось чистой формальностью. [138]

Тамерлан никогда не тщеславился той или иной победой, взятием какого-либо города, считая это божьим даром. Возможно, это приносило ему какую-то выгоду; очевидно же то, что пользу он ценил выше тщеславия.

Гордый Тимур довольствовался титулами довольно скромными: Великий эмир, хозяин счастливых совпадений звезд, султан. Эмиром, принцем он был с рождения и таковым остался; определение «великий», которое он себе присвоил, лишь подчеркивало то, что он являлся первым среди своих эмиров. Называя себя хозяином счастливых совпадений звезд, он давал понять астрологам, что был в их кругу главным. «Султан» кажется нам титулом более громким, ибо мы вкладываем в него понятие «государь»; однако он несет в себе смысл определенного достоинства, последнее не обладает качеством первостепенности, так как в ту эпоху султанами являлись правители провинций, назначаемые ханом, и даже женщины. Тимур не был шахом, то есть королем по европейской табели о рангах, тем более — падишахом, царем или императором. Он не стал ханом и удовлетворился возможностью самовластно назначать ханов, которые, хотя и обладали более почетным титулом, оставались ничем. Когда последний из них скончался, Тамерлан заменять его собою не стал, не видя пользы в пребывании в его тени. Что помешало ему сделаться их наследником? Уважение к памяти о Чингисхане? Неприятие правоверными ясы? Но тогда он был воистину всемогущ! И так благоволил к Джагатаидам!

Можно было бы предположить присутствие в нем чувства смиренности, но также самой изощренной формы честолюбия, чего-то, могущего выражаться фразою: «Я выше титулов», — аналогом знаменитого высказывания Тимура: «Я выше лести», — произнесенного в тот момент, когда его одолевали льстецы. Со всем этим на смертном одре, перед лицом смерти, когда не до плутовства, он вел себя весьма смиренно, показав себя добрым мусульманином. Он умирал среди хора молебствовавших, и последние слова прозвучали, как символ его веры. Он не построил себе загодя усыпальницы, и если нынче покоится в великолепном мавзолее, то назначение оного было необычным: он распорядился положить себя в ногах у своего духовного учителя, имевшего репутацию святого. [139]

Тимур любил постановки, способные поразить впечатление толпы. Он все доводил до колоссальных размеров, превращая затеянные им действа в нечто грандиозное, яркое и зрелищное. Прекрасно экипированное войско, сверкающие на солнце панцири, развевающиеся на ветру знамена-туги; грандиозные военные парады; великолепные шествия мастеровых, дефилирующих по площадям со своими лучшими произведениями в руках; полевые станы, раскинувшиеся на безмерных пространствах; шатры в сто метров длиною и в два десятка метров шириною, покрытые бархатом или шелком и поддерживаемые тридцатишестиметровыми столбами, расписанными белой краской и золотом; пышные приемы, где столы ломились от яств и напитков и в продолжение которых играли лучшие музыканты; ночные празднества, освещавшиеся множеством разноцветных фонарей; меха, шелка, драгоценные украшения, золотая и серебряная посуда; металлические деньги и самоцветы, дождем сыпавшиеся на гостей — для Великого эмира ничто не было слишком красивым, чрезмерно дорогим; он мог позволить себе все, ибо богатства его были неисчерпаемы. Везде, где имелась вода, разбивались сады, и цветники занимали площади необозримые. Тимуровы богослужения своею пышностью равнялись тем, что устраивались римскими императорами, византийскими басилевсами и багдадскими халифами, а может быть, и превосходили их. При Тимуре строились все новые здания общественного и престижно-государственного назначения. Все соответствовало меркам не знавшего меры владыки.

Тамерлан любил праздники, даже если они являлись орудием осуществления политики. Как подлинный сын Востока, он любил роскошь, тем более что она укрепляла его авторитет. Завоевания и дань ее питали, но не являлись первопричиной, поскольку вкус к ней он имел всегда. Еще в 1373 году Тимур потряс своих подданных пышностью церемонии женитьбы Джахангира и Хан-заде. А в 1391 году, во время странного смотра войск, организованного в степи, когда он предстал в парадном облачении, в инкрустированном золотыми вставками шлеме и со скипетром, увенчанным головою быка, кого он намеревался удивить прежде всего? Самого себя или свое измотанное войско? [140]

Именно тяга к зрелищам вдохновляла его во время массовых казней. Удовольствовался ли бы он вынесением приговора в зале суда и при закрытых дверях? Никогда! Именно во время праздника, организованного в Самарканде, он решил править суд и велел соорудить виселицу для своего главного визиря, а также пытать и обезглавить других. Сбросил ли он в братскую могилу, находившуюся в дальнем углу кладбища, тех, кого — зачастую по высочайшему велению — убили его солдаты, опьяненные боем? Разумеется, нет! Он приказал обезглавить их и из черепов соорудить «башни» и «минареты» возле городских ворот. И для того, чтобы впечатление было сильнее и незабвеннее, умерщвлялись не несколько бедолаг, а целые селения… Тимур своей цели добился, поскольку его «башни» остались в памяти народов навеки. Но прежде всего — его имя.

 

Человеческие чувства

Тамерлан написал Мамлюку: «Господь исторг из моей души всякую жалость». Многочисленные ненавистники называют Тимура садистом и животным, не знавшим жалости палачом, монстром. Проведав о смерти Великого эмира, его мусульманские враги взвыли: «Да низвергнется он в ад! Да проклянет его Всевышний!» В то же время были те, кто видел в нем одного из избранных. Уже посмертно (по китайскому обычаю?) его назвали Дженнет-Макамом, то есть «жителем рая», и те, которые это сделали, вовсе не относились к числу безумцев.

Тимур был бесчувствен? Так ли? Забудем на время те случаи, когда он миловал (бывало и такое), или сожалел о содеянном, или извинялся за тот или иной поступок (случалось и это). Не будем пока что вызывать его в суд как убийцу — этим мы займемся в другом месте, — а обратимся к тем убийствам, по его слову совершавшимся неоднократно, коими он наслаждался, в коих принимал участие и о которых возвещал повсеместно. Они явно свидетельствуют о полном отсутствии у него человечности, и, однако, это не так. Тамерланово сердце каменным не было; Великий эмир имел способность и волноваться, и выражать чувство сострадания. Его нервам случалось и трепетать, и напрягаться. Все соглашаются в том, что Тимур не выносил рассказов об ужасах войны, что он не имел патологической наклонности к кровопролитию, не любил насилия, хотя жестокости по его слову чинились. Воинственного опьянения Тимур не знал: он убивал и приказывал убивать упорядоченно и методично, как во всех иных делах, хладнокровно и организованно, что, усугубляя вызываемое им чувство ужаса и противоречивости, принуждает нас замолчать. [141]

Великий эмир был способен на любовь, любовь истинную, нежную и верную. Он проявлял к своей семье безграничную привязанность и для своих был готов на все. Он остался признательным до конца жизни своей сестре, Туркан-Ака, выручившей его из беды в дни юности, и для нее построил самый красивый и самый трогательный из всех существующих на Земле мавзолеев. Он сохранил всю свою сыновнюю любовь к отцу и в период между двух походов, когда был занят бесконечными делами, нашел время пойти поклониться его могиле. Воюя в Моголистане, Тимур увидел во сне, что его сын Джахангир находится при смерти, и он тут же остановил боевые действия и возвратился в Самарканд. Точно так же Великий эмир покинул Исфарайин, чтобы присутствовать на оплакивании и погребении своей дочери, Эке-бека, которую нежно любил. Рождение внука, будущего Улугбека, обрадовало его настолько, что он помиловал все население Мардина. Смерть девятнадцатилетнего внука, Мухаммеда-Султана, которого он прочил в свои преемники, вызвало в его душе глубочайший приступ отчаяния. Летописец сообщает, что Тамерлан упал наземь и стал «рвать на себе одежды, издавая странные вопли и стенания». Подумал ли он в тот момент об отцах, души которых убил, умерщвляя их сыновей? Завоеватель проявил невероятную снисходительность к племяннику, который его предал и сделал из него посмешище, когда ему было явно не до смеха, и предательство он считал одним из величайших преступлений; в тот раз он удовлетворился наказанием палками.

Великий эмир был верным другом. Несмотря на выказанную Тохтамышем неблагодарность, он никогда не отказывался от дружбы с ним. Что бы ему ни стоило, он никогда не бросал тех, которые ему доверились, пусть даже тогда, когда у него самого в них нужды не было. Так, одной из причин войны с Баязидом была угроза, которую тот представлял для Тахиртена, владетеля Эрзинджана и Тимурова вассала.

Тамерлан остро переживал, особенно на закате жизни, смерть каждого, кого любил, почитал или кем восхищался по той или иной причине. Он заплакал, узнав о кончине Махмуд-шаха. Глубокое страдание вызывала у него гибель Саида Барака. Нельзя сказать, что смерть в неволе бывшего османского падишаха его сильно огорчила, но и здесь он выказал свое внутреннее благородство. Подобно тому, как позднее поступил афганский узурпатор Шер-шах, — за что его весьма превозносили, — Тамерлан разрешил османскому принцу Мусе сопроводить тело отца до самой Брусы, чтобы воздать последние почести усопшему, чем выказал подлинное рыцарство, проявления которого, более или менее романтические и многочисленные, как известно, за ним числятся. Однажды он послал некоему осажденному им принцу одну из первых доставленных ему дынь, говоря, что не может не поделиться с ним первым урожаем. Деликатность? Она, несомненно, была ему свойственна. Во время одного торжественного обеда, когда, согласно бытовавшему ритуалу, Тамерлан сам исполнял роль виночерпия, он наполнил кубок спутника дона Рюи-Гонзалеса де Клавихо, но обнес кастильца, зная, что тот вина не употреблял. Когда Ибн Хальдун в знак уважения презентовал ему нечто довольно скромное, он принял это как ценнейший дар и, дабы не ранить самолюбия великого мусульманского историка, купил его мула по цене престижного боевого коня. Подобные мелочи свидетельствуют в его пользу более, чем серьезные поступки, так как здесь не видно ни тайного умысла, ни корысти. Всякий раз, когда Тамерлан бывал щедрым — щедрым до безумия! — его упрекали в расчетливости. В самом деле, не расчетлив ли он был, к примеру, когда растрачивал свои богатства, в то время как его шурин Хусейн выжимал последнюю монету как из богатых, так и из бедных? Великий эмир тратил налево и направо не только в Самарканде, но и в Ливане, в Мардине… Бедность его удручала, и он запрещал просить милостыню. В его государстве все имели как минимум право на сытость. Но, скажут иные, это всего лишь политика, и они будут правы; однако политика щедрая, которую он реализовывал единственно потому, что находил нищету невыносимой, и, проникнув в глубины его души, мы увидим, что вода на ее дне чище той, что находится на поверхности. [142]

 

Лицемерный, коварный и так далее

Вполне возможно отрицать или называть коварством те неоспоримые качества Тимура, которые ставят нас в неловкое положение, не вполне соответствуя его маске кровавого завоевателя. До странности ослепленный своей антипатией к Тимуру, Груссе обвиняет его в «стратегическом макиавеллизме», «злонамеренном лицемерии, отождествленном с государственными интересами», и, толкуя о его довольно двусмысленной роли в отношениях илийских Джагатаидов с партией трансоксианских дворян, откровенно намекает на «прекрасную комедию восточного лицемерия». Естественно, такого мнения я не разделяю, с сожалением критикуя ученого, которому многим обязан и которого всегда любил. [143]

Нет, я не верю в коварство того, кто сделал своим девизом слова Расти Рости, нечто вроде: «Прямота и сила». В жизни Тамерлана имеет место многое, доказывающее его ненависть и презрение к вероломству! Применение военных хитростей — политика справедливая. То, что он не всегда объявлял о своих намерениях и ловил свои жертвы в нарочно расставленные сети, — это все в рамках правил войны. Готовясь напасть на Баязида, Тимур разбил лагерь на Араксе, построил казармы для войск и распустил слух о том, что весной начнет поход на Тохтамыша. Достоин ли упреков подобный образ действий? Его пропаганду обвиняют в лживости, но лжива всякая пропаганда. Заботливо распространявшиеся им сведения явно не соответствовали действительности; однако работавшие на него агенты сообщали городам и миру некую программу, которая в основном всегда выполнялась. О каком политике можно сказать то же самое? Разумеется, Великий эмир совершил не один и не два коварных поступка, ибо на протяжении всего своего долгого жизненного пути он и не мог всегда идти прямо. По руслу реки бытия встречаются теснины, где поток становится бурным, а потревоженные берега делаются совершенно не похожими на те, которые имеются на входе в дефиле или на выходе из них. Так, Великий эмир довольно гнусным способом поощрял доносительство в тот период, когда не мог позволить себе, чтобы его приказы не исполнялись, приказы ужасные и противоречившие личным интересам воинов в такой мере, что у них мог появиться соблазн их проигнорировать в силу скупости или элементарного человеколюбия; так, стоя перед Дели, Тимур издал указ, согласно которому всякий, не убивший своих пленников, был бы наказан смертной казнью, а «его жена и дети перешли бы к осведомителю».

Подобно всем ратоводцам степных народов, выше всего Тамерлан ценил преданность вассалов их сюзеренам, даже в стане врага. В «Установлениях», этом, скорее всего, апокрифическом Тимуровом завещании, являющемся верным отражением его мысли, если не по форме, то по сути, мы читаем заявление, которое мог бы сделать Чингисхан: «Преданный своему господину вражеский воин имел право на мою дружбу… Тот, кто во время сражения бросал своего предводителя и переходил ко мне, являлся для меня человеком более всех достойным ненависти». Рассказывая о том, как Тохтамышевы эмиры предложили свои услуги ему, он заявил: «Я был возмущен. Я сказал себе, что они предадут меня так же, как предали своего господина». [144]

Оказывалась ли его спина более гибкой, когда он искал способ завоевания власти? Вероятно, да. Но мог ли Тимур поступить иначе? Молодость — это не то время, когда имеется возможность свободного проявления личности, тем более — самоутверждения. Кто может похвастаться тем, что в таком возрасте никогда не улыбнулся своему начальнику или презираемому хозяину? Кто не искал благорасположения высокопоставленного лица или хотя бы раз не удушил в себе желания хлопнуть дверью? Внимательно изучив биографию Тимура, что мы обнаружили? «Лжеприязнь» по отношению к своему шурину Хусейну. Но почему ложную? Разве не нормально полюбить родственника, человека привлекательного, богатого, устроенного и сверх того имеющего те же интересы, что и ты сам? И надо ли удивляться тому, что, разобравшись в Хусейне и решив избрать иной путь, а также поняв, что уже ничего его не связывает с мужем сестры, Тимур свое первое к нему чувство поменял на безразличие, а может, и враждебность? Есть ли повод обвинять его в неблагодарности по отношению к малику Герата? Вспомним, что Великий эмир напал на его царство лишь через десять лет после его смерти… Право, я не нахожу здесь ничего, что оправдывало бы суровые филиппики Груссе. Да, Тамерланова империя «с самого начала оказалась на зыбком фундаменте, не обладая Чингисхановыми прочностью, уравновешенностью и богатством», но неясной была конструкция, а не человек, который казался плутом именно потому, что, не имея возможности принимать однозначные решения, в поисках выхода из создавшегося положения должен был играть на струнах сразу двух цивилизаций, двух наследств.

У этого выходца из родоплеменного общества, где ответственность более коллективная, нежели личная, понятие справедливости было иное по сравнению с нашим, но точно так же признаваемое каждым индивидуумом. Нет ничего, что было бы выше закона, нет никого, кто был бы гарантирован от наказания, за исключением служителей культа, часто воспринимаемых людьми другого сорта и даже, согласно традиционным представлениям о их сути, фигурами священными, способными быть как полезными, так и опасными, правда, при условии, что они не являются развратниками, ибо преступление делает их объектами общего права. Со всем этим наказания дифференцировались соответственно классовой принадлежности. Купцы и горожане, как правило, не владевшие оружием, могли избежать высшей меры наказания, отдав свое имущество. Знать и воинство, когда не объявлялось помилование, получали смертный приговор. Лишение звания и телесные наказания случались редко: Тимур знал, что наказания озлобляют, и чтобы избежать мести со стороны семей, уготавливал им ту же судьбу, что и виновному. [145]

Суд быстрый, безжалостный, и избежать его было практически невозможно! По возвращении из походов Тамерлан всякий раз становился следователем: он требовал отчетов, проверял гири и меры, а также цены на товары, старательно выискивая просчеты. Он наказывал виновных независимо от занимавшихся ими постов. Никаких поблажек и льгот: богатство и ранг не имели никакого значения. Серьезно провинившемуся человеку рассчитывать на защиту было бесполезно. Точно так же, как на извинения или вмешательство друзей, родственников и чиновников. Эту жестокость можно порицать, но не восхищаться ее пунктуальностью нельзя. Таково было одно из Тамерлановых средств защиты малых от великих. Когда Мираншах осуществил в своих владениях чудовищные репрессии, гнев его отца был столь велик, что он решил повесить сына, и лишь тщательное расследование, установившее безумие сына, спасло ему жизнь. Великий эмир с удивившей всех оперативностью прибыл в удел Мираншаха и постарался сделать все возможное, чтобы исправить зло, совершенное сумасшедшим правителем.

 

Интеллигент и художник

Тимура называли безграмотным. Хотелось бы знать, что под этим подразумевалось? Если в малолетстве он учился у дервишей Кеша, то было бы удивительно, если бы он не умел читать и писать; имеются основания полагать, что его биографы хотели только указать на то, что он не владел арабским языком. Прямолинейный Ибн Арабшах так и говорит: «Что до прочего, то он был дурак-дураком, потому что не умел ни читать, ни писать по-арабски, ни понимать этот язык», — но добавляет: «Он знал лучше остальных языки персидский, турецкий и монгольский». Думается, можно предположить, что он писал и по-уйгурски.

Не похоже, чтобы он очень любил поэзию, хотя поэтов цитировал; однако из его беседы с Хафизом, весьма вероятно, выдуманной, можно понять, что интерес к светочам литературы им проявлялся. Зато он обладал глубокими знаниями истории, что продемонстрировал «золотому мастеру» на этом поприще, великому историографу Ибн Хальдуну, чем совершенно его покорил. Как настоящий историк, он был внимателен к делам давно минувших дней; так, известно, что он совершил продолжительный визит в Пергам и что в Баальбеке, в одном из тех городов, где, согласно мусульманским легендам, Соломон предавался греховной любви, он попросил рассказать ему об этом достославном месте. [146]

Его религиозная культура производит впечатление значительной. Возможно, он приобрел ее в детстве, вращаясь в кругу людей, исповедовавших суфизм или что-то в этом роде, которые всегда окружали племя барласов. Подобно всем тюрко-монголам, Великий эмир любил диспуты богословов и если, в отличие от большинства оных, не организовывал таковых между поборниками различных конфессий, то с любопытством присутствовал на спорах шиитов с суннитами. В Анатолии он скрашивал свои вечера тем, что созывал ученых мужей и просил их поспорить в его присутствии «о самых красивых вопросах науки и веры». В Мардине Тимур одарил христианскую общину, в Ливане посетил монахов-христиан, отстоял службу и этими встречами был явно доволен.

Тимур любил музыку — в частности, как кажется, игру на кифаре, — и все его праздники сопровождались концертами. Любопытно, что вкус его был эклектичен: он с равным вниманием слушал арабских, турецких, монгольских, персидских и китайских артистов. Воюя в разных странах, Тамерлан неизменно проявлял интерес к произведениям искусства, доставшимся ему в добычу; он их выставлял в дворцах или в парадных шатрах, при их подборе руководствуясь лишь удовольствием, которое ему доставляла их красота. Остается вопросом, не в Тариме ли он собрал первую коллекцию произведений его любимой манихейской живописи, а может, они были для него там куплены и после доставлены? Клавихо видел в его шатре золотой, инкрустированный эмалью и самоцветами поставец, в котором стояли шесть стеклянных сосудов и полдюжины чаш, декорированных жемчужинами; золотой стол, украшенный огромным изумрудом; дерево — багдадская добыча, — целиком изготовленное из золота, ствол которого имел толщину бедра; на нем вместо фруктов висели рубины, изумруды, украшения из бирюзы, сапфиры и жемчужины, а на ветвях сидели — тоже золотые — птицы; изъятую из османской сокровищницы большую, византийского письма икону, на которой были изображены святые Петр и Павел с Евангелиями в руках. [147]

Тамерлан заказывал портреты собственные, «то серьезные, то улыбающиеся», а также — членов семьи; кроме того — фрески, долженствовавшие описывать его битвы, аудиенции, празднества, неизменно требуя при этом сугубой правдоподобности, о которой мы уже говорили. Его интерес к архитектуре отрицать невозможно; это доказывают многочисленные памятники, построенные по его велению, а также неустанное внимание, с каким он следил за работами, руководил ими и вносил необходимые поправки.

Уже набило оскомину слышать, будто бы Тимур высылал в Самарканд творческую интеллигенцию из оккупированных стран, — так-де хотелось ему превратить свою столицу в самый красивый город на Земле, а свой двор — в самый блистательный в мире центр культуры. Это сильное преувеличение. Он слишком уважал художественную элиту, чтобы подвергать ее такому грубому принуждению. Конечно, он толпами перегонял мелких ремесленников и, разумеется, некоторое количество отменных мастеров, — хотя позволительно спросить, не завлекал ли он их скорее, как тороватый меценат? — но ни Ибн Хальдун, ни Хафиз не зашагали по трансоксианской дороге! Так что давайте избегать гипербол. Известно о переселении некоего лекаря из Дамаска, богослова из Шираза и музыканта из Багдада… Значительное число нужных людей было вывезено из Брусы, однако все они спустя время были освобождены. И если Самарканд на самом деле превратился в главный центр культуры Азии в конце XIV века и таковым оставался в веке XV, он разделил эту привилегию с другими городами, в частности с Гератом, и культурная, интеллектуальная жизнь вовсе не угасла в крупных городах как в самом Тимуровом государстве, так и за его пределами после, как утверждают, столь разрушительного там пребывания завоевателя.

Его обязательно представляют как личность суровую и сдержанную. Образ Тимура улыбающегося нас смущает. Нам кажется, что великие люди, и тем более великие полководцы, к улыбке не способны. Но портреты, на которых Великий эмир улыбается, видимо, все-таки родились не из праздной фантазии художников. Разве так уж невозможно, что у Тимура было чувство юмора и он умел ценить остроумие других? Забавные истории на сей счет, возможно, недостоверны, как многие другие анекдоты, но толика правды в них, наверно, есть. [148]

Повелев казнить придворных Мираншаха за то, что они вовлекли своего господина в разврат и тиранию, он помиловал шута за то, что дурак, прежде чем взойти на эшафот, поворотился к шедшему за ним эмиру и сказал: «После вас, Ваше Высочество, поскольку вам всегда хотелось быть впереди меня». А в Ширазе Тамерлан будто бы высоко оценил остроумный ответ поэта Хафиза, которого упрекнул за хулу, высказанную в адрес Бухары и Самарканда. Существует предание о том, как Тимур встретился с великим турецким юмористом XIII века Ходжой Насреддином: вот весьма красноречивый анахронизм!

 

Талант военачальника

Историки вряд ли станут рассуждать о ратном таланте воина, неспособного повести в бой даже взвод; для них разумнее было бы воздать должное гениальности тех военачальников, за плечами которых долгая боевая жизнь и многочисленные блестяще выигранные победы. Если пользоваться этим единственным критерием (другие, на мой взгляд, неприемлемы), то Тимур есть гений подлинный. Он не был побежден ни разу (разве что в ранней юности) и одержал верх над такими полководцами, как Тохтамыш, который вовсе не был тем, кем можно пренебречь, или Баязид, — один из наиболее выдающихся воевод. Говорят, что гений — это всего лишь долготерпение, но это и огромная сила воли. Тем, от чего победа зависит прежде всего, Тамерлан обладал, а именно — верой в себя, в свою звезду, в бога войны, а также нацеленностью на победу и упорством. Некоторые его афоризмы и высказывания демонстрируют, до какой степени он сознавал, что все прочее лишь вспомогательные средства. Победы «не зависят от численности и вооруженности воинов, но только от тех чудесных дарований, которые Бог источает на своих любимцев», — заявил он однажды; в другой раз Тимур произнес со свойственной ему прямотой, но весьма разумно: «Лучше с сотней оказаться в нужном месте, чем не прибыть туда с тысячью».

Войска его любили, и он мог от них требовать все: покрыть тысячи километров по просторам Центральной Азии в поисках врага; в разгар зимы лезть в недоступные горы; отправиться на Ближний Восток, не успев отдохнуть после изнурительного похода на Индию; сойти с лошадей, чтобы превратиться в каменщиков, «саперов» или землекопов. Если его слушали, то потому, что он сумел установить безупречную дисциплину и запрещал всякое расслабление вплоть до завершения кампании; также потому, что регулярно выдавал жалованье (и нередко авансом); потому что сулил баснословную добычу; потому что знали, что он выигрывает все битвы подряд; потому что с рождения имел способность воздействовать на других, умея взглянуть так, что ослушаться было невозможно; но прежде всего потому, что он никогда не оставлял воинов одних, разделяя с ними их существование, страдания, усилия, лишения, а еще потому, что он так же, как они, рисковал своей жизнью. [149]

Тимур всегда был настроен на действие. Утверждают, что его походы были плохо подготовлены, так как он часто менял свои планы и импровизировал, повинуясь требованиям текущего момента, — однако все это скорее из области романистики, а не биографического жизнеописания. Мы уже говорили, что случаю он не оставлял ничего. Он настолько был дотошен, что у подножия крепостей приказывал рисовать красной краской места, которые должны были занять роты перед штурмом. Он отличался быстротой в действиях; если изучить историю войн, обнаружится, что это качество являлось основным у всех великих ратоводцев. Быстрыми должны были быть все и всё: и армия, и уведомлявшие его обо всем, что делалось на окраинах государства, скороходы, и, конечно, строительные работы, которые, как он говорил, должны были заканчиваться до того, как начались. Всегда нетерпелив, неизменно в спешке — и тем не менее, когда требовалось, Великий эмир умел быть терпеливым и даже тянуть время. Он всегда оказывался там, где его не ждали. Его появления поражали своею неожиданностью. Так, всего за семнадцать дней он пришел из Шираза в Самарканд, когда Тохтамыш, полагая, что он еще далеко, спокойно воевал в Трансоксиане; так, словно снег на голову, Тимур свалился на Багдад, где думали, что завоеватель еще далеко.

Нередко удивляются тому, что Тамерлан предпринял так много зимних кампаний, и, как правило, видят в этом тоже намерение нанести внезапный удар, привести врага в замешательство. Подобной точки зрения я не разделяю. Разумеется, надо рассматривать каждый случай в отдельности, и всякое обобщение опасно. Однако следует помнить, что он считал необходимым принимать во внимание географические и прочие особенности территорий, на которых предстояло действовать. Зима ужасна, но не более лета в его крайних проявлениях. Лошади его воинов были из той породы, которая была способна находить траву под снегом, и потому голод им не грозил, в то время как в самый разгар лета степь, высыхая, превращается в пустыню и, чтобы накормить животных, надо подниматься в горы. Строгие законы Центральной Азии запрещали охоту, дававшую значительную часть провианта, летом, разрешая ее в зимний период. Кроме того, мороз гарантировал сохранность мяса; снег, подверженный заражению менее воды, спасал солдат от жажды; да и замерзшие реки преодолеваются легче. [150]

Великий эмир прибегал к хитростям, которые нам сегодня кажутся детскими или достойными ковбойских фильмов, но которые таковыми не были, поскольку обычно удавались. Самые грубые часто оказывались наиболее эффективными: например, привязать к лошадиным хвостам ветки, чтобы поднять как можно больше пыли и произвести впечатление прохождения множества отрядов; развести как можно больше костров, чтобы враг подумал, что перед ним находится многочисленный лагерь. Уловки более изощренные приносили ожидаемый результат далеко не всегда: так, стоя перед Дели, Тимур, желая произвести на его защитников впечатление робкого и слабого противника, совершенно напрасно заперся в укрепленном стане, и, напротив, его дерзкие маневрирования в Анатолии успешно ввели в заблуждение Баязида.

 

Националист

Кто-то сказал, что Тимур никакого тюркского патриотизма не знал и «национальный дух» ему был неведом. Я глубоко убежден в обратном, ибо неспроста «Зафарнаме» Язди рассказывает всем историю Тимуридов, начиная с легендарного происхождения тюрок, а тимуридская литература, как в свое время литература монгольская, при участии Рашидаддина, тщится доказать, будто бы монголы являются ветвью общего тюркского древа. И по какой причине, если не оттого, что чувствовал себя коренным тюрком, великий писатель, к тому же министр, Мир Алишер Навои написал трактат, в котором пытался доказать — довольно неудачно, — превосходство турецкого языка над языком персидским? Зачем Бабур, поэт-историограф, ставший падишахом, заявляет, что всякая страна, которая в ту или иную эпоху находилась во власти того или иного тюркского народа, должна считаться их собственностью? Жан Обен заметил: «То, как тимуридская историография трактует, или скорее не трактует, вмешательство курдского принца (из Герата) в дела Джагатаидов, указывает на желание, узнаваемое по другим признакам, принизить авторитет лишенной власти таджикской (персидской) династии и оставить в неприкосновенности честь “тюркской касты”». Он также напоминает нам презрительное высказывание эмира Казагана: «Разве какой-то таджик может претендовать на султанат?» То же презрение звучит в словах, произнесенных Тамерланом при расставании с комендантом крепости Авник: «О султане-Джалаириде Ахмеде (монголе по происхождению) вам совершенно не следует беспокоиться, поскольку таджики его сделали своим, но внимательно следите за Кара-Юсуфом (правителем «владетелей черных овец»), ибо он туркмен (тюрк-кочевник)». Точно так же Великий эмир пеняет Баязиду на то, что он не сохранил чистоту тюркской крови и сделался почти что греком. Это уже не «национализм», а «расизм», по меньшей мере что-то в этом роде. Издревле бытовавший в Центральной Азии, он не мешал ее населению восхищаться персидской культурой и брать у нее уроки. Существует поговорка, подчеркивающая воздействие городской цивилизации Ирана; она звучит так: «В городе и турецкая собака лает по-персидски». [151]

Тамерланов национализм вполне проявился в его кампаниях, предпринятых в целях объединения тюрок в рамках всемирной монархии, а также создания турецкой империи и устранения всех единокровных соперников, таких, как Осман, Мамлюк, индийский Тоглуг. И мы вправе думать, что если Тимур оккупировал Индию всего лишь частично, то потому единственно, что считал, как его потомок Бабур, что она являлась тюркской собственностью уже с того дня, как Махмуд Газневи совершил на нее свой первый поход.

На размышления наводит следующее обстоятельство. Византия являлась символом, будоражащим мусульманское воображение на протяжении веков, и во времена Тимура была практически обескровлена. Тамерлан мог ею овладеть, что непременно имело бы широкий отклик в исламском мире и порадовало бы дорогих ему дервишей, массы которых полвека спустя объединились вокруг Мехмеда II под стенами города, дабы обрушить их «своими молитвами». Однако Тимур против Константинополя не предпринял ничего. Он ему был безразличен, ибо, не будучи турецким, город являлся составной частью другого мира — Рима, его не интересовавшего. Будучи тюрком, Тамерлан был нацелен лишь на мир тюркский, в том числе на великий Иран, который уже несколько столетий играл роль охотничьих угодий тюрок; затем он устремился на Китай, поскольку его монгольские предки (которых он считал «тюрками», и надобно это помнить) столь часто — и не так давно — им владели. [152]

 

Неполный портрет

Если бы портретист остановился на этом, на холсте мы увидели бы великого государя, которому всё улыбается и чьи деяния благие: им создано мирное, стабильное и процветающее и богатое государство; он подтолкнул развитие торговли и промышленности, распространил свой авторитет на весь мир; его знают, может, даже им восхищаются и в Китае, и в Кастилии, и в Каире, и в Москве; много от его щедрот получили искусства; по его слову были построены памятники, коих вполне достаточно, чтобы обеспечить ему славу.

На незавершенном холсте мы увидели бы великого человека, деятеля, имеющего, само собой разумеется, недостатки, но достоинства которого их с лихвой перекрывают и побуждают к уважению; таковы любовь к родине, верность в дружбе, забота о бедных и обездоленных, справедливость и беспристрастность (в известном ее понимании), а также мужество, щедрость, уважение к интеллектуальным и моральным ценностям, набожность, культура, любознательность, склонность к меценатству — ну и довольно.

Однако такой портрет законченным считаться не может. В нем не отражен целый отрезок жизни Тимура; в лучшем случае, имеется лишь его набросок. Речь идет о палаче Исфагана, Дели, Дамаска, Багдада, Астрахани; о разрушителе, о человеке, который заявил, что в его сердце нет ни капли жалости. Такая личность достойна самого пристального изучения.

 

Глава IX

Палач

 

Процесс

Обвинительный акт готов. Преступления совершены тяжкие. В течение целой трети века Тамерлан занимался депортацией населения разных городов и стран, массовым угоном в рабство, выжиганием населенных пунктов, превращением в пустыню различных провинций, попустительством или поощрением истязаний и насилия, разграблением богатств государей и зажиточного люда, низведением люда скудного до полной нищеты, сооружением «минаретов» из отрубленных человеческих голов, террором по отношению к сельскому населению, казнями десятков тысяч пленных, массовыми избиениями, не делая различия между женщинами, мужчинами и детьми. Отягчающее обстоятельство: злодейства совершались хладнокровно, методично и систематично. [153]

Однако все это не вяжется с другими поступками Тимура, и здесь явно просматривается нечто противоречивое и странное. Впрочем, обвинения кажутся обоснованными. С ними выступил не только вышеупомянутый Ибн Арабшах, Тимура ненавидевший и мечтавший о мести; правда, он не сказал ни слова о его наиболее ужасных злодеяниях, как не были обвинителями арабы, мамлюки, турки, армяне, грузины, русские и индийцы — главные жертвы его репрессий. Основными же обвинителями оказались, как ни странно, официальные историографы, исполнявшие повеления самого Тамерлана и его сыновей, царевичей, заботившихся о доброй репутации их предка. Разумеется, они утверждают — как мы знаем, не без оснований, — что Великий эмир жил идеалами мира и справедливости, постоянной заботой о своих народах, и указывают на достигнутые результаты, а именно: были прекращены междоусобицы, было покончено с феодальной тиранией, с разбоями, была обеспечена безопасность дорог, восстановлена торговля; нельзя не сказать и о длительном периоде процветания — все это результаты, плата за которые слишком высокой быть не может. И наконец, немного уходя в сторону от проблемы, они говорили, что войны неизбежно влекут за собой многочисленные беды. Современники, как водится, раскололись на два лагеря. Одни были приведены в ужас использовавшимися им средствами; другие радовались его достижениям. Первые были поражены страстью к разрушению Великого эмира; вторые — созидательной деятельностью его.

Следует ли из этого вывод, что Тамерлан в мирный период бывал не тем, кем оказывался во время войны? Можно ли в нем видеть чудовище или безумца? Утвердительно ответить на эти вопросы нельзя. Можно сказать себе, что он убивал, истязал, насиловал и жег, стремясь к идеалу и добродетели, и таким образом сделать из него некоего предтечу экстремистов Великой французской революции, этакого Робеспьера или Сен-Жюста; но эти двое кончили свое существование на эшафоте! [154]

Давайте заслушаем погодовой, длинный перечень преступлений и попытаемся услышать стенания людей, от них пострадавших. 1383 год: Герат, истязания и депортация; «минареты» из черепов, сооруженные Мираншахом. 1384 год: Астарабад, порубленные мужчины, женщины и дети. 1387 год: Исфаган, 70 тысяч голов, отрубленных для сооружения «башен». 1388 год: Хорезм и Систан, полностью разрушенные; Ургенч и Шахристан, стертые с лица земли; Тус, 10 тысяч убитых. 1392 год: Сари, Амол, всеобщее избиение, за вычетом детей. 1393 год: Такрит, город разрушен. 1394 год: разграблен Мардин. 1395–1396 годы: Астрахань, Сарай-ал-Джадид, Тана, сожженные дотла. 1398 год: Лони, резня — погибло 10 тысяч пленников. Дели, беспрецедентное избиение населения. 1400 год: Алеппо; на трое суток отдан солдатне. 1401 год: Дамаск, сожжен за три дня грабежей; Багдад, 90 тысяч горожан погибли во время грабежей. 1402 год: Бруса, город предан огню… И это всего только выборка, и, быть может, следовало бы вставить в список каждую провинцию, а также перечислить все большие и малые селения и крепости.

Как нетрудно увидеть, мы имеем дело с набором фактов всевозможных категорий, набранных слева и справа с единственной целью: сделать еще более мрачной картину ужаса. Легко также догадаться, что имеет место и преувеличение, которое можно отнести на счет богатой иранской фантазии и желания приписать Тимуровым карательным мерам постоянно сопутствующую ему избыточность. В жизни почти все трагедии подчиняются свойственному им сценарию, и потому в судебном разбирательстве, достойном этого названия, следовало бы их изучать отдельно. Тимур явно не виновен в одних и повинен в других, а в иных случаях он имеет право на то, что называется смягчающими обстоятельствами.

Подобный процесс был бы долгим, трудным и, может быть, скучным. Причины, по которым от него отказались, тем не менее не сводятся к неведению и лени. Дело в том, что он разрушил бы ясный и убедительный образ полнейшего варварства завоевателей Центральной Азии. Подобный процесс затруднил бы всех устраивающее скоропалительное и привычное отождествление Тимура с Чингисханом, а также лишил бы эпопею владетеля Самарканда того самого зрелищного и яркого, что в ней имеется. И не обязательно, что результаты этого процесса были бы сомнительными или привели бы к оправдательному приговору. Но он позволил бы привести вещи к их истинным пропорциям. Тимур отличался от Чингисхана уже тем, что не намеревался уничтожать землепашество и городскую цивилизацию. Он, конечно, много чего пожег и пролил немало крови, но меньше, чем считается; он выказал способность миловать и, быть может, пощадил провинций и городов больше, чем уничтожил. Но я уже слышу: «Это ничего не значит». [155]

 

Преувеличения

Мы располагаем достаточными данными, чтобы определить число жертв Тимуровых войн в различных городах, но, как будет видно, ни одно из них не безупречно. В то же самое время у нас есть возможность получить практически исчерпывающие сведения о разрушениях, вызванных пожарами и вандализмом солдатни.

В городах, по словам летописцев, срытых до основания, зданий, построенных до Тамерлана, оставаться не должно было бы; во всяком случае уж декор памятников должен был пострадать. Разумеется, во многих населенных пунктах разрушения были значительными, и архитектура от этого пострадала. Жалобы христиан Востока, которым, как нам ведомо, пришлось восстанавливать многие храмы после Тимуровых набегов, обоснованы; однако, хотя у Тамерлана особых резонов защищать христиан, равно как мусульман, не имелось, далеко не все церкви пострадали во время «бури». Несмотря на землетрясения и на сефевидские и османские войны, Грузия и Армения остались всемирно признанными хранилищами средневекового культового искусства. Вспомним, к примеру, об армянских церквах Карса, Санохина, Ани, Эгварда и Ахтамара, о грузинских храмах в Кутаиси, Гогуле, Никорцминде, Джвари, Ошки, Гегарте и Мцхете — и это лишь некоторые, сегодня наиболее известные.

О Дамаске Ибн Арабшах писал так: «Огонь стер все следы этого большого города». Таким образом, от всего построенного до XV века в нем не должно было остаться ничего, но это не так: по сей день стоят многочисленные хаммамы XII и XIII столетий, Маристан (лечебница) аль-Нури и несколько сельджукских медресе (Азизая, Адилия, Захирия, Шамия); касательно мечети Омейядов, которую частенько выдают за пример тимуридского разрушительства (совершенно необоснованно, поскольку, по всеобщему мнению, пожар в ней возник случайно), то она, конечно, пострадала сильно и утратила свое мозаичное облачение, но разрушенной до основания ее не назовешь. [156]

Что до Исфагана, то там пожар место имел, но значительного ущерба памятникам не нанес. Ни мавзолей имама Джафара, ни усыпальница Баба-Касима, ни медресе Имамия, построенные в XIV веке, — а это лишь некоторые из построек, о которых упоминают летописи, — разрушены не были. Масджид-и Джума Сельджукидов, наиболее яркий образец иранского зодчества, сохранил в полной неприкосновенности оба великолепных придела: Малик-шаха, а также михраб Ольджейту, шедевр мусульманской скульптуры.

В Брусе, блистающей памятниками, созданными первой османской архитектурной школой, огонь не тронул ни большой мечети постройки 1396 года, ни святилища Базадийи (1391), ни Гудавендигар (1396); мечеть Орхан, в которой от всего первоначального остался лишь план, была разрушена до основания лишь в 1417–1418 годах. Надеюсь, читатель позволит мне остановиться на этом.

Роль, которую играли города в международной торговле до и после походов Великого эмира, тоже указывает на то, что они были разграблены не так страшно, как принято считать. В этом отношении показательна судьба Таны-Азака. Эта крупная венецианская торговая колония на Азовском море, находившаяся в конце одной из дорог Великого шелкового пути, значительно сократила свою деятельность в XV веке; историки, не вдаваясь в подробности, решили, что виной тому были разрушения, произведенные Тимуром в 1395 году, вслед за теми, что имели место в Ургенче, Сарае и Астрахани. Исследование, недавно предпринятое двумя выдающимися специалистами Вайнштейном и Бериндеем, позволило установить, что этот упадок явился следствием того, что снова открылись Александрия и Бейрут. «Отмечают, — пишут они, — что, за вычетом годов 1395, 1396 (впрочем, эта дата сомнительна. — Авт.) и 1398, венецианские корабли по-прежнему заходили в Тану. Более того, отмечено, что в период между 1392 и 1402 годами на этом торговом пути галеи были заменены судами тоннажа значительно большего, то есть кокками… Из этого со всей очевидностью явствует, что Тимур если и изменил состояние дел, то ненадолго». Иначе говоря, он не разрушил и не обезлюдил Золотую Орду, не уничтожил ее инфраструктуры. А чего только не наговорили о страданиях городов Золотой Орды?

Ужасное опустошение, которому якобы подверг Тамерлан эти города, в некоторых случаях затронуло или их предместья, или их провинции, являясь неизбежным следствием боевых действий. Стоящий выше всяких подозрений историк Ибн Хальдун говорит, что Баальбек пострадал intra muros, тогда как Хама и Хомс были пощажены. Предположительно, историк имел в виду беду, обрушившуюся на сельскохозяйственные районы, близ этих городов. Во время прохода джагатайских войск в Баальбеке стояла ужасная погода; воины, испытывая недостаток в питании, принялись грабить поля. Под Хомсом и Хамой солдаты довольствовались тем зерном и теми плодами, что находили вокруг лагеря. Так же и в 1401 году, в Аинтабе (Газьянтепе) с продовольствием было так плохо, что армия, подобно саранче, налетела на рис, хлеб, виноград и сушеные фрукты, имевшиеся у крестьян, как и на иное съестное, что у них находили, включая собак. В Дамаске, где, прежде чем отдать город на разграбление, Тимур приказал выгнать из него население, голод был такой, что наиболее оголодавшие или наименее прихотливые ели друг друга. В других местах, особенно летом, избиение мирного населения приводило к возникновению страшнейших эпидемий. [157]

Конечно, во всем этом Тимур был виноват, но косвенно, поскольку шла война, и обвинять следовало бы именно ее, прежде чем все списывать на счет жестокости Великого эмира. Преувеличения делаются намеренно — из нелюбви к нему: придумываются костры там, где их не было, и гиперболизируются разрушения, которых не было тоже. Насколько можно судить, единственными крупными городами, «стертыми с карты», являются Сарай-ал-Джадид, Ургенч и Шахристан, к тому же — частично; что касается двух из них, то Великий эмир официально принял меры для их восстановления. В 1386 году он приказал вновь заселить Зарендж, чтобы возвратить Систану его былое процветание; в 1391 году он повелел эмиру Мусаке восстановить городское хозяйство Хорезма; в 1401 году по его слову Абубекр занялся восстановлением Багдада. Если эти усилия не принесли ожидавшихся плодов, то по меньшей мере Тимур их желал.

Случай с Сараем менее однозначен. Бартольд полагает — и я разделяю его мнение, — что найденные во время раскопок скелеты без голов, рук и ног являются жертвами «варварства Тимуридов». Об обычае отсечения головы нам известно хорошо; обычай ампутации рук и ног, бытовавший в Тимурову эпоху, тоже зарегистрирован и никакой новости собой не представляет; если я не ошибаюсь, о нем упоминается в мифах первых исторических тюрок (тукю), вышедших из лона хуннского племени; об этом имеются сведения и в китайских источниках. Однако не все сарайцы были уничтожены; так, «Зафарнаме» уточняет, что оставшихся в живых «гнали перед войском, как баранов»; то, что спустя время они возвратились в город, сомнения не вызывает. [158]

Говорят, что земля до сих пор носит в себе память о присутствии Тамерлана и, превращенная в пустыню, проклинает его. Вот еще одно бесспорное преувеличение. Хотя разрушение Хильмандской плотины и нанесло ущерб Систану, следовало бы более внимательно изучить, в какой мере это повлияло на процесс опустынивания. Как и во всех других подобных случаях, было бы рискованно приписывать частичное разрушение сельского хозяйства одному Тимуру, забыв о Чингисовых походах или набегах Сельджукидов, а также о естественном изменении климата. Да, в поисках пастбищ кочевые орды стремились сократить возделываемые площади, но кто может сказать: до какого предела? Что до грабежей, то длительного воздействия на земли они произвести не могут: жизнь возрождается быстро даже там, где пытались ее уничтожить. Путешественники XIII и XIV веков, побывавшие в землях, по которым позднее прошел Тимур, идиллических описаний оных нам не оставили. Из часто восторженных очерков Ибн Баттуты явствует, что человеческая деятельность повсюду набирала обороты, но раны, нанесенные монголами, оставались незалеченными. Жан Обен, исследователь весьма дотошный, сделал любопытное замечание о том, что географ Якут ибн Халиви, побывавший в 1219 году — стало быть, до Тимура и даже Чингисхана — в областях севернее Герата, нашел их частично разоренными. Возникает ощущение того, что, за исключением определенных и ограниченных зон, Тамерлан скорее восстановил, нежели разрушил сельскохозяйственную деятельность. Так что в этом вопросе его можно было бы в основном реабилитировать, хотя бы во имя сомнения.

 

Великодушие Тамерлана

Нередки были случаи, когда Великий эмир объявлял о помиловании, но не преступников, а смутьянов и непокорных — жертв его гнева — по просьбе членов семьи или религиозного сановника, или по случаю радостного события в его собственной жизни. Любил ли он, чтобы его просили? Конечно нет, так же как не любил беспричинно убивать. Ниже мы увидим, как им делалось все возможное, чтобы избежать резни в том или ином городе. [159]

Не следует думать, что появление джагатайских войск всегда и всюду сопровождалось ужасными разрушениями. Так, Великий эмир дважды проходил по сербадарским землям, не совершив даже самого малейшего насилия. Очень похоже, что, за вычетом кровавой трагедии Исфагана, страданий Западному Ирану он не причинил. По меньшей мере в начальной фазе Сирийской кампании он старался действовать с надлежащей умеренностью. Что касается разрушений, учиненных в Анатолии, то они, скорее всего, из области легенд.

Что до прочих районов, то совершенные там «насилия» были рутинными карательными акциями, направленными против разбойников, вооруженных банд и мелких доморощенных тиранов, ответственных за многочисленные преступления, и многие этому радовались, но впоследствии недруги Тимура воспользовались ими в борьбе с ним. Это имело место в Луристане, в некоторых округах Мазандерана и на Кавказе, где, как и во многих иных местах, не было совершено ни одной беспричинной жестокости, а может, вообще никакой.

Случалось, что Тимуру приходилось брать на себя ответственность за преступления, содеянные другими (и о которых, быть может, всего он и не знал), или же действовать по просьбе союзников, клиентов и финансистов; так, в 1393 году он занял Такрит, отвечая на пожелание багдадцев. Бывало, что религиозные соперники, найдя сложившиеся обстоятельства благоприятными, давали волю своей ненависти; так, в Дамаске хорасанские шииты, обычно сдержанные в проявлении эмоций, решив наказать суннитов, испачкали нечистотами могилы Муавийи, Язида и прочих омейядских калифов; другим шиитским экстремистам приписывают поджог главной мечети (надо отметить, ошибочно). И кто вычленит из массы этих злоупотреблений долю, приходящуюся на сведение счетов враждующих друг с другом городов, торговых фирм и феодалов? Кто возьмет на себя труд выяснить, каковы тогда же были действия тех, которых называют отребьем, рецидивистами, бандитами с большой дороги, а также всевозможных искателей приключений, явно радовавшихся таким счастливым для них случаям, как штурм или разграбление того или иного города?

Немало тех, кто признает, что Тамерлан мог выказать умеренность, но они тут же добавляют, что с его стороны то было не проявление гуманности, а политическая уловка. Так что ж? Одно другому не мешает. Лучшим примером того является освобождение двух тысяч пленных перед штурмом Герата в апреле 1381 года, которое убедило население в том, что, сидя в своих домах, они могут остаться живыми, а с другой стороны, — позволило легко овладеть городом. Все в том же Герате, спустя два года, произошел «мятеж» захвативших его горцев; что касается горожан, то они, «взобравшись на крыши, спрашивали друг друга, чем все это кончится». Благодаря этому, а также вмешательству шейха Шихабаддина Вистами они остались живы, а вот «мятежники» и «предатели» были депортированы или казнены. Восстание, произошедшее в Язде, которое подавили Тимуровы внуки, не повлекло за собой никакого наказания то ли потому, что незадолго до того город перенес ужасный голод, то ли из-за «безответственности его обитателей», то ли, наконец, потому, что Язд являлся одним из основных производителей дорогих тканей. [160]

Утверждают, что Тимур часто принимал оградительные меры, заботясь о дисциплине, чтобы держать армию в узде. По установлении величины дани он запрещал воинам входить в город до окончания ее сбора, опасаясь, чтобы возможные попытки вымогательства не навредили нормальному протеканию операции. Какие на то у него имелись соображения? Административные? Финансовые? Возможно, и те и другие. Во всяком случае, опыт показывает, что, когда солдаты проникают внутрь городских стен, дела принимают плохой оборот. В Дамаске Тимур велел повесить на торгу нескольких человек, которые, нарушив запрет, пробрались в город и принялись грабить и насиловать. Известно, что, отдавая город на произвол солдатни, он предварительно выгонял из него население и всю эту толпу держал в стороне. В Дели Тамерлан велел лучникам стрелять в каждого, кто в приступе алчности устремлялся к дверям до приказа. В Алеппо он метал громы и молнии, когда узнал, что его люди отрезали головы живым, а не трупам, как дозволялось. В Мардине, получив известие о рождении внука, Улуг-бека, Великий эмир в его честь объявил всеобщую амнистию. В Дели, после учиненного там массового убийства, когда, будучи пьяным, вмешаться вовремя Тимур не смог, он непроизвольно воскликнул: «Я этого не хотел!»

В конце жизни он полностью осознал тяжесть, как написано в хрониках, «своих ужасных деяний, убийств, пленений, истязаний и пожаров… грехов и преступлений» и во всеуслышание о них сожалел, однако присовокупляя, что, дабы получить прощение Всевышнего, он «решил обратить в истинную веру язычников Китая и низвергнуть их идолов». Без насилия? Дело в том, что он отличал наказания, по его мнению, законные от тех, что считал преступными. [161]

 

Переговоры и грабежи

Совершенно очевидно, что Тимур предпочитал захватывать города, их не разрушая, и не только потому, как утверждают, что получал больше выгоды от налогов, чем от грабежа, или потому, что его экономическая структура зиждилась на комбинировании городского рынка с пастушеским производством, а политическая система — на сосуществовании народов оседлого и кочевого, но еще (и прежде всего) потому, что мусульманский закон требует, чтобы государь предлагал «неверным» сдаться ему без боя, предупредив, что в случае отказа их имущество будет считаться военной добычей, а их родные — рабами.

Он делал все возможное, чтобы подвести противника к капитуляции, и принимал все превентивные меры, чтобы не выпустить из-под контроля разгул озлобленной солдатни. Впереди войска он обязательно высылал агентов — «пропагандистов», в чью обязанность входило подрывать волю к сопротивлению, не щадя для этого ни посулов, ни угроз. Подойдя к городу, договора с которым у Тимура не имелось, он с ходу его не атаковывал, жертвуя преимуществом, что давала бы внезапность, обеспеченная быстротою перехода, а осаждал его в надежде, что горожане откроют ворота сами. Он предпочитал, чтобы инициатива переговоров исходила от осажденных, и иногда ждал ее долго (под Шахр-и Систаном ожидание растянулось на целый месяц); не дождавшись, Великий эмир начинал переговоры самостоятельно. Во время беседы, в которой участвовали представители города и Тимур, окруженный диваном (советом), устанавливались «плата за безопасность» (нал-и аман), размер «оплаты подков победившей армии» и, одновременно, процедура их получения. Каждый город, к которому приступал Тамерлан, должен был платить выкуп, когда не хотел, чтобы его брали приступом. Налог был обременительный, и, как правило, его считали убийственным, тем более что шейхи, саиды и улемы, как лица привилегированные, были от него освобождены. Трудящийся класс, самый бедный, должен был выплачивать основную долю, но поскольку достаточных средств у него не было, налогом облагались хозяева мастерских и купцы. И все же, как ни был налог тяжек, население по миру не пускалось. Экспроприировались только ценные предметы, украшения, серебро и золото, в принципе, в производстве не использовавшиеся, так как ислам обработку серебра запрещает. Сельскохозяйственный и ремесленнический инвентарь практически не трогали, и экономическое положение население поправлялось быстро. Вот одно из доказательств: Шираз и Герат были должны (и смогли) выплатить нал-и аман дважды, первый раз по истечении двух лет, второй — шести. [163]

По приходе к согласию все ворота, кроме одних, замуровывались, чтобы избежать утечки капиталов и проникновения в город. Сборщики налогов с эмиром во главе сносили собранное в разные места города. Когда операция проходила более или менее спокойно, все обходилось казнями на месте преступления немногих упрямцев и пытками тех, кто был заподозрен в сокрытии имущества. Но если нервозность горожан или сборщиков налогов провоцировала конфликт, тогда был возможен настоящий взрыв насилия, начинались грабежи и погромы; порой это происходило спонтанно и бесконтрольно, как в Дели, или по приказу Тимура, как в Исфагане. Реже, по невыясненным причинам, некоторые города, которые, как, например, Астрахань, нал-и аман уплатили, иногда, несмотря на это, бывали тут же разграблены.

Когда город оказывал сопротивление, его брали приступом, в него врывались воины, и тогда начинались жестокие грабежи. Мы располагаем скудными сведениями о том, что там творилось, но в большинстве случаев жертв бывало много. Люди разбегались кто куда, а за ними гнались всадники, давя копытами обезумевших от страха женщин и детей, которые погибали сотнями. Различия между воинами и гражданскими лицами не делалось.

Совершенно особая судьба ждала города взбунтовавшиеся, такие, например, как Герат и Шахр-и Систан в 1383 году, Туе в 1388 году, Багдад в 1401 году и т. д. Если невиновность населения была признана или когда в его пользу выступал какой-либо ходатай, или же возникало какое-то счастливое обстоятельство, город прощали; в противном случае он бывал обречен на поголовное избиение жителей (к’атл-и Амм); как минимум город, как в случае с Хамой и Алеппо, «чистили» и сжигали, а горожан превращали в рабов.

Понятие «всеобщее избиение» всегда было довольно расплывчатым. Когда летописец Шами подводит итог резни в Багдаде словами: «Из сотни уцелел один, а из множества — немногие», — не следует думать, что погибло 99 процентов населения: там, как и всюду, пощажены были служители культа, равно как, скорее всего, не пострадала верхушка городской знати. Из Шахр-и Систана были изгнаны «все богачи», так же как улемы, кади, шейхи и сайды вместе с родней и челядью. [163]

От избиения бывали избавлены женщины и дети. Так, в Радкане (1388), Такрите (1393), Дипальпуре (1398) и Аксу (1400), где приказано было вырезать население, жертвами стали только мужчины. В Исфагане и Тусе солдаты — сборщики голов обезглавливали женщин, чтобы скорее набрать нужное количество, но их головы они «гримировали» под мужские, что указывает на то, что женщины для ножей убийц не предназначались. Не так было в Шахр-и Систане, Багдаде и Астарабаде, где, как уточняют хронисты, жертвами карательного избиения оказались все: мужчины и женщины, старики и дети. Являлось ли это вообще «стилистическим» приемом Тимуридова воинства? В хрониках говорится, будто бы в том же Шахр-и Систане, как в Исфагане и Сивасе, детей бросали под ноги лошадей проносившейся галопом конницы. И все же однозначных доказательств преднамеренности этих зверств не существует. Во время подобных трагедий избиение несчастных младенцев иногда самым естественным образом проистекало из нищеты осажденных, голода, истощения, отчаяния и, возможно, страха; известно, что случаи добровольного умерщвления собственных детей были многочисленны. Со всем этим Жан Обен прав, когда предполагает, что толпы детей, вовсе не собранных в целях уничтожения или изгнания из населенных пунктов, «оказавшихся в вихре преследования и грабежей, бывали раздавлены всадниками, с удовольствием делавшими вид, что их не заметили или не сумели отвернуть своих лошадей», или, по крайности, не потрудившимися это сделать.

 

«Минареты» из черепов

Одним из наиболее ярких проявлений тимуровского варварства (цель которых состояла в воздействии на умы) является возведение из человеческих голов того, что получило название «башен», «дорожных знаков», «межевых столбов», «туров», «курганов» и «минаретов» (термин, наиболее часто использовавшийся тогда и оставшийся в употреблении потом).

Сооружение этих зловещих памятников не проистекало из традиций степняков, хотя со времен скифов (если говорить об иранцах) и гуннов (если говорить о тюрко-монголах) они проявляли живой интерес к черепам, которые они любили дарить, коллекционировать или после надлежащей обработки использовать как сосуд для питья — так это и поныне практикуется в тибетских тантрических ритуалах. «Башни» же и «минареты» из голов убитых людей были «изобретены» в начале XIV столетия; во всяком случае, они упоминаются уже в 1340 году, когда гератский малик приказал построить их штук двадцать поблизости от могилы Фахраддина Рази из черепов афганских кочевников, беспокоивших своими набегами земли южнее Окса. Спустя двенадцать лет, в 1352 году, его примеру последовали Музаффариды и очень скоро — другие, в том числе народы Ближнего Востока, тюрки, в частности Османы; как и где эти последние позаимствовали сей обычай, не известно. [164]

Не знать этой практики Тимуриды не могли. Они применили ее в 1383 году, в Герате, быть может, для того, чтобы ответить хорасанцам на их «языке». Инициатором явился Мираншах. Говорят, будто бы стремясь его превзойти, Великий эмир в том же году придумал соорудить кладку из живых пленников. Повесть мне кажется сомнительной, ибо не соответствует интеллигентности этого человека, так же как и никакой магико-религиозной идеологии. Если же подобный факт место имел, то Тимур, должно быть, очень скоро обнаружил свою ошибку и возвратился к способу, в дальнейшем ставшему «классическим», которым пользовался и злоупотреблял, воздвигая «минареты» из черепов близ таких метрополий, как Исфаган, Тус, Дели, Алеппо, Багдад и прочих, а также у входов в поселки, под стенами замков и на землях кочевых племен. Некоторые эти сооружения были невелики, тогда как другие обладали размерами монументальными, имея несколько метров в диаметре и достигая высоты, «превосходящей вышину самых грандиозных строений». По подсчетам Хафизи Абру, в Исфагане таковых было сооружено сорок пять единиц, из одной-двух тысяч голов. В Багдаде некоторые их насчитывали больше: сто двадцать, но меньших размеров и включавших в себя «только» по семьсот пятьдесят черепов, что в итоге давало ужасающую цифру: девяносто тысяч голов…

Как правило, эти «башни» строились только из голов убитых в сражении воинов. Однако, когда имело место всеобщее избиение, могли использоваться также — или только они, ежели боев не давалось, — головы умерщвленных лиц мужского пола. Их число, а заодно количество трупов, определялось загодя, как, например, в Исфагане. В подобных случаях в общую кучу могли бросить или по ошибке, или в приступе энтузиазма, или по лукавству несколько голов женских. [165]

Исфаганская резня столь хорошо иллюстрирует образ действий Великого эмира в этом городе, что следовало бы к ней возвратиться. Отдав роковой приказ, он прежде всего изолировал улицы и кварталы, которые намеревался пощадить, и только после этого выпустил свору убийц, состоявшую из отдельных отрядов, перед каждым из которых была поставлена определенная цель, а именно количество голов, которое надлежало представить счетчикам. Воины тут же приступили к убийству, действуя методично и безжалостно. Некоторые, не желавшие участвовать в бойне лично, покупали головы у своих товарищей по цене, которая падала по мере продолжения резни. По достижении установленной квоты бойня прекратилась и каменщики приступили к возведению «башен».

Историки, как правило, считают, будто бы «минареты», сложенные из черепов, долженствовали служить или трофеями, то есть знаками победы, или предупреждением смутьянам. Но подобное восприятие явления страдает близорукостью. Нам кажется, что не провести параллель между этими «памятниками» и другими, во всех отношениях с ними схожими, но созданными из черепов животных, нельзя. Основатель иранской сефевидской династии, шах Исмаил, турок, соорудил таких множество, и сегодня встретить их можно в самых различных уголках Среднего Востока. Так что невозможно усматривать в них предупреждение и еще труднее — символы побед.

Религиозной трактовки требуют два, имеющих общую точку соприкосновения, культурных факта. С одной стороны, начиная с доисторических времен и до наших дней в традиционных цивилизациях, в частности у иранцев и тюрко-монголов центральноазиатских степей, люди поддерживают постоянный интерес к такой совершенной кости, как череп, и ему поклоняются. С другой стороны, накопление предметов увеличивает номинальную мощь одного предмета: так, в понимании тех же алтайских народов лес, роща достойны большего уважения, чем одиночное дерево; «скопления вод», как то: озера, болота, реки, важнее одной капли воды. Из этого следует, что для людей, сохранявших и накапливавших священные предметы, «минареты» из голов должны были иметь достоинства сугубые точно так же, как «скопления вод» и лесá. [166]

 

Пленные

Мужчины — для кровопролития, женщины — для любви. Формула кажется чрезмерно лапидарной, однако ею вполне можно воспользоваться для определения общего положения вещей. В то время как взрослые представители мужского племени уничтожались, «красивых женщин, юных дев и отроков уводили в полон». Пленение ради любовных утех являлось для степняков целью, достойной для начала войны. Вот и Чингисхан почти не скрывал этого; и недостатка в предшественниках у него не было. Воспевая победу, древнетюркские тексты восхваляют женщин и золото, доставшееся в результате ее, в равной мере. Таким образом, Тимуриды вполне вписываются в стародавнюю традицию. Пленение отроков смущает, поскольку, скорее, не соответствовало нравам степняков и выглядит противоречащим категорическому запрету, наложенному Тимуром на содомию. Мода на педерастию воцарилась при его последователях.

Что касается женщин, то в текстах хронистов определенно указывается на то, что уводили в полон не всякую. Они должны были иметь соблазнительную внешность и быть во цвете лет. Покрытые чадрой и закрытые в гаремах мусульманки влекли к себе более других женщин, как известный запретный плод. В Тусе Джагатаиды «вывели из города, влача за волосы, жен и дев, чьей тени солнце не видало никогда», — пишет Хафизи Абру. Почти то же рассказывают об Алеппо, Дамаске, Айнтабе и других городах. Когда же дело доходило до необходимости немедленно удовлетворить потребность, то уже было не до разборчивости и пользовались женщинами всех возрастов, а также мальчиками прямо на глазах прохожих, на площадях и улицах, а то и в церквах и мечетях. Тут уж Великий эмир контролировать поведение своего воинства не мог и должен был мириться с тем, против чего восставала его строгая мораль.

Разумеется, не все эти юные и прекрасные существа, отнятые у их семей, предназначались для того, чтобы рано или поздно удовлетворять половые нужды. Большая их часть включалась в контингент пленных, составлявших значительную долю военной добычи. Превращенных в рабов, их продавали следовавшим за армией купцам или отправляли исполнять работы общественного или частного назначения. Условия существования этого людского поголовья частенько бывали жалкими, и редко кто дерзал себя защищать. «Они ведут их за собою, нагих и скорбных; и многие околевают от голода и холода», — сказано в «Мемуарах» от 1403 года. На долгом пути из Индии в Трансоксиану Джагатаиды вели за собой такое огромное количество мужчин и женщин, что на каждого ратника в среднем приходилось по полторы сотни невольников, коих половина, говорится в источниках, умерла по дороге. Правда, войско само страдало от недоедания… Удивительно? Так вспомним, как обращались с вырванными из Африки неграми в наш «просвещенный век»!.. [167]

 

Подсчеты

Теперь остается определить величину жертв Тимуровых войн, разделив их на две категории и отнеся к первой воинов, павших с оружием в руках, а ко второй лиц гражданских, убитых случайно или намеренно. Для историков важны обе, но для жизнеописателей Тамерлана интерес представляет лишь вторая. Заметим, что в данном случае классификация жертв сложна. При первом приближении возможно допустить, что военные преступления касаются единственно казненных пленников и горожан, умерщвленных в ходе преднамеренных избиений в тех или иных городах.

В некоторых средних городах, где, как уточняют летописцы, были преданы смерти одни мужчины, количество убитых не превышало нескольких сотен. Так произошло в Радкане (1388), в Такрите (1393), Дипальпуре (1398), Аксу (1400). В «Упоминаниях о Сивасе» говорится о четырех тысячах христиан, заживо погребенных по десять человек в каждой яме, к которым добавляют некоторое число женщин и детей, раздавленных лошадьми. В Тусе погибло десять тысяч горожан. Эти цифры велики, но, да будет мне позволено заявить, остаются в пределах разумного.

Совсем иная ситуация в таких столичных городах, как Ургенч, Сарай-ал-Джадид, Исфаган, Багдад, Алеппо, Дели и нескольких им подобных метрополиях. Здесь мы имеем дело с величинами совсем другого порядка, хотя они и кажутся малозначительными в сравнении с теми, что мусульманские историки называют, говоря о Чингисовых побоищах. Ибн аль-Атир насчитал в Мерве семьсот тысяч убитых, другие исследователи — больше; в Герате Сейфи насчитал миллион шестьсот тысяч убитых, а Джувейни — два миллиона четыреста тысяч! Результаты Тимуридовых побоищ не менее значительны, хотя данные могут показаться сомнительными — столь они округлены, неточны, близки друг другу и столь огромны массы городского населения, коих они касаются. Количество убитых в Сарае оценивается в сто тысяч; в Багдаде—в девяносто тысяч; в Исфагане — в семьдесят тысяч, если верить «Зафарнаме» и Хафизи Абру, тогда как другие источники говорят о ста — двухстах тысячах; повествуя о Дели, «удовлетворяются» десятками тысяч жертв. Если придерживаться самых малых цифр, то обнаружится, что Тимуровы войны унесли «всего лишь» около миллиона жизней. Однако продолжительность военных конфликтов и протяженность земель, на которых они развертывались, не только принуждают эту цифру принять, но даже ее увеличить. [168]

В этом случае главной проблемой, встающей перед историком, является проблема демографическая. Были ли города достаточно многолюдны для того, чтобы «обеспечить» такое количество жертв? Существует тенденция в этом сомневаться, но я убежден, что недооценка величины городского населения ошибочна. Мусульманская цивилизация — цивилизация городская, и ее города всегда, включая эпохи, предшествовавшие Новому времени, имели населения больше, чем города западнохристианские. В главной европейской метрополии, Париже при Карле V насчитывалось двести пятьдесят тысяч душ; до Великой чумы 1348 года во Флоренции жило сто двадцать тысяч человек; более чем до ста тысяч обреталось в Венеции, Неаполе и Лионе. Все историки сходятся на том, что в разные периоды такие крупные мусульманские столицы, как Кордова, Багдад, Каир, Газни, Константинополь, давали приют не менее чем семистам тысячам человек, и до миллиона, если не больше. Фрескобальди полагает, что в год наибольшего благополучия, а именно в 1384 году, в египетской столице жило под открытым небом, за неимением жилья, целых сто тысяч человек. В Тебризе Марко Поло насчитал двести тысяч домов; историческая демография уверена, что в каждом таком доме, то есть у каждого очага, можно было найти не менее пяти человек. В свое время предпринятые мною максимально (насколько это было возможно) скрупулезные подсчеты позволили мне определить население Тимурова Самарканда: двести пятьдесят — пятьсот тысяч душ, не считая пригородных поселений. Утверждают, что в Сарае жило всего лишь сто тысяч человек, но площадь его развалин и заявление Ибн Баттуты, называвшего его «необычайно большим», позволяют думать, что указанная цифра до смешного мала. Если вспомнить, что в делийской резне приняло участие пятнадцать тысяч солдат и что многие охваченные ужасом индийцы поджигали свои дома и семьями бросались в пламя, то сведения о десятках тысяч погибших, упоминаемых в наших источниках, подтверждаются. [169]

Исфаган тоже дает возможность изучить проблему попристальнее. Некоторые полагают, будто бы его население могло насчитывать от ста до ста пятидесяти тысяч человек. Когда бы это было так, для постройки «минаретов» добыть семьдесят тысяч голов было бы невозможно, что очевидно. Хорошо известно, что для бойни предназначены были только мужчины, убитые женщины — «случайность». Однако преданы смерти были далеко не все представители мужского пола: многие убежали в горы еще до прихода Тимура, другие — всякого рода протеже — были пощажены; третьим остаться в живых просто повезло. Ясно, что число уцелевших можно определить половиной погибших, то есть цифрой тридцать тысяч. Итак, в городе, скорее всего, проживало сто тысяч взрослых мужчин, столько же представительниц слабого пола и еще больше детей, что в сумме дает не менее полумиллиона душ. Мы даже вправе полагать, что население было многочисленнее, ибо в 1393 году город оказался в состоянии выплатить свою подать. В самом деле, был бы на это способен город, потерявший 70 процентов мужского населения? Явно напрашивается вывод: или Хафизи Абру обманывает и нарочито завышает количество жертв, или Исфаган действительно являлся очень крупным городом. Дать окончательный ответ мы еще не можем, но все говорит в пользу второго предположения. Если оно верно, то приведенный масштаб избиений может считаться допустимым; в противном случае — нет.

 

Террор

Как ни велика доля преувеличений, каковы бы ни были смягчающие для Тимура обстоятельства, как ни многочисленны были меры, которые он, возможно, принимал для предотвращения трагедий, как ни часто прибегал он к снисходительности, как ни остро было его чувство сожаления, и даже если ответственность за преступления следует возложить и на иных, правдой остается то, что Тамерланова эпопея не обошлась без не поддающихся определению избиений, гнусного насилия, чрезмерных разрушений, а также то, что Великий эмир являлся их первым и главным действующим лицом. Его теперешние жизнеописатели не находят для него достаточно жестких слов особенно после того, как Рене Груссе в своей «Степной империи» сформулировал для него самый суровый приговор, сказав о «симбиозе монгольского варварства с мусульманским фанатизмом», об «убийстве во имя абстрактной идеологии, совершаемом как священный долг и миссия». «Он убивал, — заключал Груссе, — из коранической набожности». Такое суждение неточно, оно должно быть более нюансированным. [170]

Живя в мире просвещенном и привыкшем к размышлениям, Тимур — человек, наделенный восприимчивым сознанием и острым умом, «интеллигентный», по выражению Кестлера, или, скорее, рассудочный — без идеологической поддержки действовать не мог. Однако ни национализм, ни расизм, ни религиозный фанатизм, противостоящий алтайской традиции терпимости, дать ее не могли, и ему пришлось искать в ином месте.

Он нашел ее одновременно и в исламе, и в Чингисхановом наследии, но не совсем так, как утверждает Груссе. Мусульманский архетип он мог открыть для себя во многих сурах Корана: «А самудян Мы вели прямым путем, но они полюбили слепоту вместо прямого пути, и постиг их молниеносный удар наказания низкого за то, что они приобретали!!» (41, 16). «Вот послали Мы на них ветер губительный, который не оставляет ничего, над чем пройдет, не превратив его в прах» (51, 41–42). «И убивайте их, где встретите… ведь соблазн — хуже, чем убиение!» (2, 187). Вот зачем он столь часто прибегает к джихаду, даже идя войной на мусульман: справедливость и мир более не властвуют в городе проклятом и «неверном», исторгнутом из уммы.

Что до Чингисовой идеологии, то следование ей было само собой разумеющимся: миссия монголов состояла в том, чтобы возвести единого монарха на трон мира, в насаждении «вселенского мира» (Котвич); и они преуспели и в том, и в другом ценой самого грандиозного кровопролития, когда-либо имевшего место.

В последней трети XIV века человеческая жизнь стоила недорого. Погибать преждевременной смертью вошло в своего рода привычку. В продолжение менее чем полутора столетий произошло два грандиозных катаклизма, напоминавших собой конец света: монгольские нашествия 20-х годов XIII века и Великая чума 1346–1347 годов (та самая, что обрушилась и на Запад), уничтожившая в некоторых регионах 50 процентов населения, — так случилось, если верить подсчетам, в Сирии и Египте. Эти две катастрофы не обошлись без осложнений. Чума внезапно возвращалась; голод убивал тех, кого пощадила болезнь; монгольскому владычеству наследовал беспокойный феодализм, раздираемый постоянными конфликтами, а также абсурдные и жестокие тираны, не знавшие дисциплины племена, засевшие в недоступных горах разбойники, которые периодически совершали набеги на долины. [171]

Все, или почти все, мечтали о порядке, покое, возобновлении хозяйственной деятельности и, кажется, были готовы пожертвовать для этого чем угодно. Эту точку зрения разделял Тимур. Его миссия (одна из многих) состояла в том, чтобы восстановить мир и обеспечить процветание. Дело было нешуточным, и он это знал лучше, нежели кто-либо. Платить предстояло дорого, и он заплатил сполна. Я убежден, что Великий эмир не любил ни крови, ни огня, и это отвечает истине, даже если благодаря привычке вкус к ним у него развился, и он с этим сжился. Он должен был убивать во имя «справедливого дела»: лучше сто тысяч смертей в один день, чем тысяча раз тысяча смертей на протяжении недель и годов. Не ошибаются те, кои утверждают, что он хотел поразить воображение посредством «хорошо поставленного спектакля о его разрушительной мощи» (Обен) и что, дабы реже прибегать к силе, он должен был ее демонстрировать чаще. Когда Тимур отдавал приказ уничтожить ту или иную столицу, он должен был рассуждать приблизительно так же, как американцы перед атомной бомбардировкой. К его несчастью, употреблявшиеся им меры были менее устрашающи, и каждый раз ему приходилось все начинать сначала. Однажды запустив процесс, остановить его он уже не мог. Когда бы японцы не капитулировали, разве американцы не бросили бы третьей, а затем и четвертой бомбы?

Однажды было учинено избиение особенно отвратительное, поскольку, если даже среди всеобщего возбуждения ему и не предшествовало хладнокровно принятое решение, то по меньшей мере оно не было вызвано ни необходимостью репрессивных мер (как, например, в Исфагане, где местное население предало смерти три тысячи Джагатаидов), ни бунтом, ни даже каким-либо инцидентом; речь идет об избиении в Лони, что неподалеку от Дели, когда было казнено несколько тысяч пленных индусов из-за того, что они представляли собой опасность для Тимурова воинства накануне сражения. [172]

Предложение было выдвинуто не Тамерланом, однако он с ним согласился, когда выслушал мнение совета, и, стало быть, сознавал, насколько оно было чудовищным. Чувствуется, что он колебался, что в один момент остановился на краю пропасти, догадываясь, что многие из его окружения остановились бы тоже. Затем, не найдя другого выхода, решение принял: действительно, иметь у себя в тылу такую массу людей перед началом боевых действий означало подвергать себя значительному риску.

Оправдательные идеологии, безразличие к смерти, рожденное привычкой, вера в действенность примера, абсолютный прагматизм, убежденность в том, что цель оправдывает средства — таковы глубинные (и осознанные) причины Та-мерланового террора. Существовала еще одна причина — простая и непосредственного действия.

 

Всадники

Обнаружить в армии Тимура сливки средневекового рыцарства невозможно. В основном она состояла из кочевников, ненавидевших город и в силу тысячелетнего атавизма стремившихся его разрушить и разграбить; из полудиких всадников, хмелевших от боя, о физической силе и выносливости которых нельзя даже догадываться, пока не убедишься в этом лично, как это произошло со мной, когда в Афганистане я первый раз присутствовал на бузкаши.

Надо видеть эту свирепую и великолепную игру, когда лошади сталкиваются на всем скаку, арапники хлещут по лицам, завязывается жаркое соревнование за болтающуюся на вытянутой руке овцу, чтобы понять, каковы были эти люди лет пятьсот назад и более, когда, не знавшие никакого удержу, хмельные от самих себя, они врезывались в перепуганную толпу горожан: великолепные дикари, с мощными руками, стальными мышцами, с лицами, покрытыми еще розовеющими шрамами. Тимур держал их в кулаке безусловной дисциплиной, требуя от них самообладания и умения делать усилие, что позволяло им выдерживать экстремальное напряжение. Они повиновались; они скрывали полыхавший в душах огонь под маской безразличия. Но внезапно он отпускал узду, посылая их убивать и умирать. Вдруг стряхнув с себя чары и получив свободу быть самими собой, они буквально взрывались. Тимур мог лишь устанавливать границы, через которые они не были вольны переступать: время, отведенное для грабежа; час его начала; лиц, коих надлежало пощадить, и т. д. Что удивительно, так это то, что ему удавалось заставить их эти ограничения соблюдать. По поводу остального… Не из лукавства или страха Тимур однажды предупредил свою камарилью: «Вскоре я уже не буду способен удерживать моих воинов». [173]

Тимур понимал, знал, извинял и любил своих ратников, потому что их кровь текла в его жилах. И были моменты, когда этот приобщенный к культуре человек, друг художников и грамотеев, кондотьер Ренессанса становился, опьянев от сознания своей силы и бродящих в его крови атавизмов, просто одним из этих всадников.

 

Глава X

Возврат к язычеству

 

Тимур исповедовал ислам и, разумеется, был привержен ему всем сердцем. Приписываемая его отцу набожность, частое посещение шейхов и дервишей во времена отрочества, глубокое знание шариата, им нарочно демонстрируемое, вполне достаточны для того, чтобы это доказать. Но это не означает, что, хотя Тамерлан и полагал себя ортодоксом, то есть суннитом, его ислам был чист от примесей. Обретаясь в Трансоксиане, тюрки и монголы в той или иной степени добровольно подверглись влиянию ислама. Иные, восприняв душою коранические наставления, приняли его по убеждению. Другие — и они составляли большинство — восприняли от него то, что могли, и создали в своем сознании некую смесь собственных верований и законов ислама. Среди наиболее честолюбивых и предусмотрительных имелись и такие, кто понял, что немусульманам на землях, глубоко исламизированных и, как мы еще увидим, после периода нестроений переживавших религиозную перестройку, сделать карьеру будет трудно, если вообще возможно. Не так просто заглянуть в душу человеку, чтобы понять, чего в ней кроется больше: искренности или лицемерия, веры или притворства. К примеру, не запрещено думать, что хан-Джагатаид Тоглуг-Тимур, желавший отвоевать Трансоксиану, чтобы полностью восстановить стародавний улус, перешел в другую веру из оппортунизма, но и ничто не доказывает, что принятый им до того закон не оказал влияния на его сознание. Тимур был мусульманином: эпоха Чингисхана миновала. Если бы Великий эмир им не был, ему пришлось бы им прикинуться. [174]

 

Шаманистские корни

Своими корнями Тимур все еще держался древней религии тюрок и монголов, того, что мы называем, за неимением более подходящего термина, шаманизмом, хотя он являлся, как сказал Мирче Элиаде, «архаической техникой экстаза» и объять собой всю суть религиозного феномена не мог. Это вероисповедание, история которого насчитывает тысячелетия, легло в основу Чингисова свода законов, если, конечно, сей кодекс, яса, не являлся его простым оформлением. То, что его приверженцы видели в нем религию, доказывает продолжатель «Всемирной истории» Рашидаддина, когда воспроизводит ответ монгольских вождей кипчакскому хану Узбеку, принявшему ислам и его пропагандировавшему. Они спросили его: «Так что же для вас наша религия? И для чего отказались вы от ясы ради закона арабского?» Ибн Арабшах узрел в Тимуре «плохого мусульманина», «предпочетшего Чингисханов закон закону ислама».

Для монголов вообще и для Джагатаидов в частности, считавшихся «сберегателями ясы», он был основой основ, без чего обойтись они не могли, не без причины видя в нем фундамент своей культуры и цивилизации, самое драгоценное наследство, гаранта сплоченности и национальной личности, и они с трудом выказывали снисхождение к тем, кои его не чтили или поступали с ним вольно. Разумеется, в землях, географически далеких от Монголии, там, где, будучи меньшинством, монголы находились в постоянном соприкосновении с другими культурами — китайской или исламской, они оказались частично ассимилированными и были вынуждены, как когда-то Сельджукиды после проникновения в мусульманский мир, искать компромисс между своим и чужими законами, уступая в одном, оказывая сопротивление в другом, а в третьем — создавая синтез. Напротив, на территории джагатайской империи, где монголы составляли большинство, а также на землях, отвечавших особенностям их кочевого образа жизни и где никакая другая религия не успела насадить свои этику и веру, они оказывались значительно менее терпимыми или, если угодно, более правоверными.

Несмотря на то, что Тоглуг-Тимур стал мусульманином, и ислам, так сказать, двинул вперед свои пешки, Трансоксиана, Хорасан и особенно Моголистан по-прежнему насчитывали немалое количество племен, крепко державшихся своих старых позиций. В период своей «постыдной» юности Тимур состоял на службе у «язычников» с Или, и общение с ними не могло не разбудить в нем, мусульманине, его атавизмов, как и не дать понять, что надлежало в значительной мере учитывать их убеждения и ритуалы, если он хотел привязать их к себе и привлечь к осуществлению своих замыслов. Сотрудничество с ними являлось для него условием, sine qua non, поскольку они составляли ядро его войска. Таким образом, в лоне тимуридской цивилизации, представляющейся нам сугубо мусульманской, в этом человеке, из уст которого постоянно слышались такие слова, как «Аллах» и «джихад», в чьих руках сутки напролет обращались четки и в чьем стане неизменно находилась мечеть, мы волей-неволей ощущаем присутствие языческого субстрата. [175]

Очертить места выхода наружу этого субстрата не очень просто, потому что между шаманизмом и исламом существует множество точек соприкосновения и уже давно некоторые элементы шаманизма сумели прижиться на мусульманской почве. Сугубое единобожие ислама не противоречит политеизму язычества, ибо, несмотря на своих многочисленных богов, легко ассимилируемых с ангелами и духами, шаманизм прежде всего акцентирует внимание своих приверженцев на могуществе Великого Бога, Неба, коего единственность, понятно, доказуема. Проведенные мной исследования позволили мне обрести почти абсолютную уверенность в том, что уже в IX веке тюркские традиции сделали необходимым развитие погребального искусства, порицаемого исламом, которое сумело тем не менее утвердиться на мусульманском Востоке. Возник интерес к художественному изображению человека и животных — вопреки абстрактным тенденциям искусства исламского, — по меньшей мере к многочисленным иконографическим темам. Во всяком случае, культурных фактов, свидетельствующих о действенности доисламского субстрата на мусульманском Востоке в эпоху Тимура, слишком много, чтобы мы питали сомнение на их счет, хотя до определенного времени это более предчувствовалось, нежели изучалось.

 

О живучести Чингисидовой культуры

Невзирая на то, что Тимуриды вслед за средневековыми тюрками-мусульманами восприняли персидский язык и иранскую культуру, чингисидская культурная традиция, в значительной степени перенятая монголами у тюрок-уйгуров современного Синьцзяна, жизнестойкости не утратила. [176]

Еще не имея письменной литературы, во времена царствования Чингисхана монголы усвоили уйгурский алфавит, чтобы использовать его для нужд своего языка, тем самым создав для него аудиторию дотоле ему не доступную, хотя уже имелось множество рукописей, доказывавших его жизнеспособность. Сильный преданностью Тимура, он выступал как достойный соперник алфавиту арабскому, обычно использовавшемуся всеми мусульманскими народами для транскрипции своих языков. Известно, что Великий эмир велел написать две официальные истории своего царствования — одну тюркскими стихами и уйгурской графикой (ныне утраченной), другую персидской прозой и арабской письменностью (пером Шами), один экземпляр которой уцелел. Древний тюрко-монгольский алфавит успешно боролся за свое существование и при Тимуровых последователях, несмотря на высокие темпы исламизации и аккультурации. На нем написаны два союргала (указа) самаркандского и гератского правителей, а также два манускрипта, созданных в Герате, один из которых — знаменитая «Книга вознесения пророка» («Мираджнаме»), датируемая 1436 годом.

Мусульманский лунный календарь, по которому летоисчисление ведется от даты переселения (в 622 году) пророка в Медину (хиджра), имел серьезного соперника — древний календарь двенадцатилетнего цикла животных, происхождение которого, как мы теперь совершенно точно знаем, китайское, хотя тюрки переняли его довольно давно и с такой готовностью, что по прошествии времени сочинили несколько мифов о его изобретении и признают его не иначе как своим собственным. Это двойное летоисчисление, кстати, вовсе не облегчило работу хронистам, не всегда успешно справлявшимся с переходом от одного к другому, тем самым множилось количество сомнительных и ошибочных датировок.

Двойственность языковая (фарси и тюрки), алфавитная (азбуки арабская и монголо-тюркская), хронологическая (летоисчисления мусульманское и китайское), религиозная (ислам и шаманизм) вполне дает представление о двойственности цивилизации эпохи правления Тамерлана. [177]

 

Выдуманная генеалогия

Очень характерно, как Тимур и его дети пытались доказать, что монголы — это всего лишь одно из тюркских племен, а также связать себя с Чингисханом. Отрицание монгольского этнико-лингвистического фактора, похоже, никогда не смущало и самих монголов. Оно громко прозвучало также в устах великого историка Рашидаддина, везира монгольских Ильханов, который неоднократно заявлял, что ни в Монголии, ни в Сибири сосуществование рас тюркской и монгольской никогда не имело места, и что всегда существовала только одна раса, тюркская, и что название «монгол» есть измышление. «Народы, коих нынче именуют монголами, в древности так не назывались, а данное название было придумано после того, как их время уже минуло… Да и сегодня монгольская нация представляет собой один из тюркских народов. Все другие тюркские племена получили это прозвище лишь благодаря славе и могуществу, добытым монголами. По этой же причине те же самые племена ранее носили прозвание татар. Татары сами являлись одним из наиболее прославленных тюркских племен».

Такое уравнение лишь облегчало Тимуридам решение задачи установления родства с Чингисханом. Они придумали себе предка по имени Карачар-нойон, прадед которого был братом Чингисхана, а коли он действительно существовал (что можно предположить, так как Рашидаддин знал его имя), то они установили его генеалогическое древо и великими деяниями изукрасили его историю.

Допустить, что Тамерлан являлся потомком Карачар-нойона, — это то же самое, что допустить истинность Чингисовой генеалогии, предшествовавшей жизни этих двух персонажей, и заодно мифа о происхождении великого завоевателя, мифа оригинального, впрочем, во всех отношениях соответствующего ментальности тюрко-монгольского шаманизма. Это немного напоминало то, как если бы вдруг католический король стал серьезно претендовать на свое происхождение от Зевса. Для такого мусульманина, как Тимур, и для всех мусульман вообще здесь имелось нечто, приводившее в смущение. Летописцы это чувствовали и попытались объясниться, правда, довольно неуклюже. Зато, согласно высочайшей воле, генеалогия, как и миф, были представлены наияснейшим образом в надписи, сделанной в Гур-Эмире, Тамерлановой гробнице, сопроводив их цитатой из Корана и сноской на Али, «человека несравненной красоты», что позволило мусульманам воспринять оные без особого труда. Впрочем, тому имелись прецеденты, так как обращенные в мусульман монголы уже неоднократно тщились доказать принадлежность их семей к родне пророка; кстати, не последний раз. [178]

Надпись в Гур-Эмире содержит в себе восходящий перечень предков Чингисхана и Тимура, доведенный до персонажа, известного по монгольским источникам как Бодончар (или Бозончар), и уточняет: «Отец сего славного мужа не известен, разве что его мать Алан Гоа (Алан Ко’а по-монгольски) рассказала, а она была из тех жен, кои от рождения имеют такие качества, как чистосердечие и целомудрие», и «не была… распутницей» (Коран, 19, 20), как она зачала от него «посредством света, проникшего чрез ее двери, который принял пред ней обличие совершенного человека» (Коран, 19, 17).

Попытки установления родства Тимура с Чингисханом через побочные линии, похоже, удались не полностью, и наследникам Великого эмира пришлось развить эту линию, но без большого успеха. Как бы сознавая, что получить право на трон еще недостаточно, Тимур нашел разумным прятаться за марионеточных ханов. Однако, несмотря на прецедент, явленный эмиром Казаганом, данная мера предосторожности имела свои недостатки. Даже слепой способен понять, когда его дурачат. Противник, а также осторожный подданный могли увидеть несостоятельность ханов и ничтожность их положения; настоящий человек ясы почувствовал бы себя униженным. Тимурова пропаганда была вынуждена доказать, что он действовал согласно традиции и, в некоторой мере, следуя воле самого Чингисхана; с этой целью было придумано, будто бы Карачар-нойон получил от своего кузена приказ возвести на трон ханов-Джагатаидов, а также действительно управлять улусом. Для вящей убедительности она даже процитировала письменный договор, заключенный задолго до рождения обоих мужей и затем постоянно возобновлявшийся.

Летописец Али Язди так объясняет сложившееся положение вещей: «Когда Чингисхан отдал турецкую страну вплоть до Джихуна, отделяющего Туран от Ирана, своему благородному сыну Джагатаю, он поручил его вместе со своим царством и войском, коим его взыскал, Карачар-нойону, потомку одного из своих дядей. Чингисхан рекомендовал ему своего сына настойчиво, поелику знал по своему опыту цену помощи, которую Карачар мог оказать его сыну. Так что хан Джагатай, уважая волю своего отца, не предпринимал никакого дела, не испросив совет и мнение нойонов. Он охотился и пировал, Карачар же трудился. Когда Джагатай скончался, Карачар продолжил управление тюркской страной… так хорошо, как не смог бы никто другой… По миновании нескольких лет он избрал для государственного управления Кара-Хулегу и посадил его на царский трон. Затем по приказу Гуюк-хана он его низложил и объявил государем Йису-Мангу, сына Джагатая… По его кончине он возвратил на трон Кара-Хулегу… В 652 году (хиджры), в год курицы, душа Карачар-нойона разорвала его земную оболочку и улетела». [179]

Этот текст показывает, до какой степени Тимуру хотелось вписаться в Чингисову линию; он же (текст) заканчивается фразой, перекликающейся с одним из языческих верований. Действительно, доисламские тюрко-монгольские народы верили, что человеческая душа орнитоморфна, то есть подобна птице, что она поселяется в том или ином теле, по смерти которого его покидает и вновь принимает свою первоначальную форму (форму одной из птиц, из которых самой большой является кречет), для того чтобы улететь на Небо. В надписях, обнаруженных в Монголии (VIII век), зачастую смерть описывают просто: «Он улетел» — или: «Он удалился, взмахнув крыльями» — почти всегда вкладывая эти слова в уста сына или брата. Позднее нашли более уместным называть то пернатое, в которое превратился покойник. В XVI столетии шах Бабур, будучи слишком мусульманином, чтобы верить в птицеобразную душу, тем не менее не постеснялся сказать о своих отце и деде, но только о них: «Они превратились в кречетов».

 

Происхождение верховной власти

Особые отношения государя с Богом, — которые на христианском Западе подразумевают понятие единовластия в силу божественного права, а в Китае понятие божественного происхождения императора, Сына Неба, — предстают как нечто неотделимое от идеи царства. Они имеют место почти у всех народов и, естественно, у монотеистов. Было бы затруднительно сказать, — касаясь отношений Тимура с божеством, — в какую перспективу включал он себя: в мусульманскую или языческую (затруднительно тем более, что, подобно своим османским современникам, он называл себя «тенью Бога на земле», зилль Аллах), если бы письменные источники не дали нам точных разъяснений. [180]

В начале грамот и царских указов (точно так же, как на некоторых монетах) называются, как у монголов, так и у Тимуридов, те горние силы, на которые ссылается государь, и замечательно то, что оба случая накладываются друг на друга с довольно значительной точностью. Начальные формулировки, используемые монголами, — при некотором их разнообразии, — вполне стереотипны; они хорошо известны и изучены. Из них следует, что Чингисхан говорит как от своего имени, так и повинуясь Небу, и что его наследники изъясняются от имени Неба и основателя династии — или, скорее, от имени чего-то, ему принадлежащего, именуемого су. Подобные обороты речи, которым в случае с Тимуридами придавалось значения меньше и которые, кстати говоря, использовались заметно реже, совпадают с формулировками Чингисидов. Тамерлан апеллирует к тем же верховным силам, что и Покоритель Вселенной; его последователи — к тем же самым, что и Чингисовы наследники, с той разницей, что слово су оказывается замененным его тюркским эквивалентом кут. Кроме того, фраза заканчивается одним и тем же коротким словом сёзюм (по-тюркски: наше слово), монгольский же вариант, иногда используемый Тимуридами, звучит так: юге ману. У первых говорится: «Силою Неба и су Императора, Наше слово», — у вторых мы читаем: «С благословения (химмет) Тимура, Наше слово». Слова су и кут принято переводить как «судьба», но они означают божественный дар, получаемый каждым существом в момент рождения, нечто вроде души. Турки XIV века подтверждали, что речь идет о благословении. Совершенно ясно, что слово химмет является приблизительным переводом слов су и кут. Понятие царской судьбы, удачи, «привитое» к понятию божественного могущества, было выражено Великим эмиром в 1361 году, когда он воздавал почести ханам-Джагатаидам, заявив, что «небесный указ (ярлык) и Чингисов закон (тура, эквивалент тюркской ясы) лежат в основе права на царствование». Что до использования древнего тюркского выражения «небесное указание» (тенгри ярлик), примененного еще в VIII столетии, то совершенно ясно, что оно очень легко вписывается в исконно языческую традицию Верхней Азии. [181]

 

Парапсихологические силы

Как ни были парапсихологические способности Тимура спрятаны под исламской маской, они обладали коннотацией явно шаманического характера и проистекали из тех особых сношений, которые Эмир поддерживал с Небом в контексте, напоминавшем ситуацию, создавшуюся в сибирских и монгольских округах до прихода ислама. В обстановке постоянного соперничества между шаманами, специалистами по духовной части, привыкшими к «космическим странствиям» и контактам с духами, с одной стороны, и политическими властями с другой, эти последние могли взять верх над шаманами, всего только продемонстрировав превосходящую религиозно-магическую силу. Впрочем, их победа не обязательно бывала гарантированной. Был период (XI век), когда шаманы правили в большей части монгольских кланов. В другие времена «миряне» были вынуждены, преодолев страх, внушавшийся шаманами, их убивать. Говоря вообще, полезнее было им льстить и наделять различными привилегиями; именно так поступал Чингисхан со своим главным шаманом после того, как покончил с первым.

В Моголистане XIV века шаманов было много. Мы не уверены, что их нельзя было найти в Трансоксиане. Под личиной пользовавшихся всенародным доверием дервишей скрывалось немало шаманов, в большей или меньшей степени приобщенных к мистическим практикам ислама. «Я видел, — рассказывает некий современник, — калантара с голым подбородком, облаченного в кусок войлока и не имевшего ни плаща, ни исподнего белья. Я сказал себе: “Вот человек, в котором все от головы до ног противоречит принципам Корана, и у меня нет уверенности в том, что он сможет прочесть Фатиху”». Их было полно в кишлаках, этих самых людей, наполовину дервишей, наполовину колдунов, иногда доброжелательных (такова была роль шаманов), чаще мстительных и зловредных (что указывает на вероятность существования черных шаманов уже в ту эпоху), извергающих проклятия, справиться с которыми сами же были не властны.

Ситуация была приблизительно такой, какая сложилась в эпоху Чингисхана, когда ему пришлось бороться за свой авторитет среди многочисленного и могущественного шаманского племени. И, как Великий завоеватель, Тамерлан тоже был вынужден осыпать священнослужителей милостями, объявлять себя Божьим избранником, пользующимся горней защитой, человеком, наделенным сверхъестественными способностями, и давать тому доказательства. [182]

Сверхъестественными способностями Тимур обладал. Он поддерживал контакты с потусторонним миром посредством снов и с помощью посещавшего его существа, ангела, по понятию благожелателей, или демона, в представлении недругов, в действительности же некоего шаманического духа или чего-то по меньшей мере имеющего все его характеристики.

Несмотря на то, что Тамерлановы сношения с невидимым миром осуществлялись и существовали в тесной связи с трансоксианским суннитским дервишизмом, — благодаря чему в мусульманской среде он славился посвященным, а также, как таковой, имел право демонстрировать свои предсказательские способности и способность читать чужие мысли, — они явно носили характер шаманических пережитков.

Его спонтанные реакции были реакциями язычника. Когда, например, одержав победу над Тохтамышем, Тимур прямо на поле боя упал на колени, чтобы возблагодарить Небо, он напоминал собою Аттилу или любого иного вождя кочевников первой половины первого тысячелетия нашей эры. Как великий шаман, он мог совершить вознесение на Небо с помощью лестницы, по которой поднимался на сороковую ступеньку; как все языческие монгольские государи, он восходил на холмы, чтобы выразить Создателю признательность за дарованную победу — именно это сделал Тимур в сопровождении принцев и нойонов после битвы 28 мая 1393 года под Ширазом. Каков был ритуал восхождения — факта замечательного с точки зрения религиозного опыта человечества, о котором христиане предоставили столь яркие свидетельства, — можно догадаться по довольно путаному рассказу о том, как в апреле 1391 года Тамерлан поднимался на Сюбюр-Тенгиз, смысла чего автор повести не уловил и объяснил его желанием увидеть следы постоянно скрывавшегося врага. Помимо прочего в повести сообщается, что перед спуском с горы Великий эмир велел сложить из камней башню и написать на ней дату нахождения в том месте его армии; возможно, она еще сохранилась. Сей удивительный памятник, вероятно, представлял собой башню исключительных размеров или нечто памятное и магическое, подобное тем сооружениям, возводить которые имели традицию жившие в Монголии уйгуры. Неизвестно, последовал ли по этому случаю Тамерлан монгольскому обычаю снимать шапку и вешать на шею пояс в знак подчинения божеству (так поступали монголы, когда хотели объявить о признании своей вассальной зависимости), но несомненно то, что ритуал забыт не был, поскольку он оставался в силе и позднее, во времена Бабура. [183]

 

Уважение священнослужителей

Одной из наиболее замечательных особенностей древней тюрко-монгольской религии была ее крайняя терпимость, а также интерес, который ее адепты проявляли к иным вероисповеданиям, равно как уважение, оказываемое ими их священникам. Подобное любопытство подтолкнуло многих тюрок к переходу во вселенские религии. Так среди них появились несториане, даосцы, буддисты, манихеи и иудеи. Сельджукиды и монголы довольно ловко умели убеждать в их особенной симпатии к тому или иному учению и в непременном их скором обращении… когда из этого могли извлечь некоторую выгоду. Сделавшись мусульманами, они, казалось, принимали всем сердцем ислам, ратовали за «священную войну», но об обращении других, за редким исключением, заботились мало и, одержав победу, оставляли новых вассалов свободно исповедовать их веру. Не приходится удивляться тому, что такой способ действий избрал и Тимур, который, однако, был более сдержан, чем ему подобные, скорее всего потому, что при всем своем желании следовать ясе он должен был выглядеть прилично в глазах своих мусульманских подданных.

Уважительное отношение к служителям культа теоретически основывалось на убеждении, прекрасно выраженном Чингисидами, в том, что их единственным предназначением было молить Бога, в частности (поскольку их просили, а они обязательно это делали), о продлении жизни императора. В действительности же уважение в значительной части держалось на страхе, внушавшемся людьми, якобы находящимися в сношениях с божеством и, следовательно, наделенными особенными способностями. Как ни велико было это почтение, оно имело свои границы. Когда вспыхивал конфликт между политическими властями и авторитетами культовыми, одна из сторон должна была уступить, и случалось так, что победа первой достигалась посредством умерщвления одного или нескольких представителей второй. Естественно, делалось все, чтобы до этого не доходило, и, когда вырабатывался приемлемый для обеих сторон modus vivendi, политические власти проявляли немалую заботу об удовлетворении священнослужителей, прежде всего освобождая их от поборов и принудительных общественных работ. У нас в руках имеется значительное количество монгольских указов о «льготах», касавшихся различных общин, таким образом оказывавшихся под защитой государства. [184]

Мы уже упоминали об отношениях Тимура с дервишами, о том, как он использовал их в целях пропаганды, а также об охранных мерах, принимавшихся им для того, чтобы их не убивали и не притесняли. Особенно любопытно отметить, что руководство к действию он находил в тех же источниках, что и монголы-«язычники». Он верил, что аскеты, богословы и дервиши — это люди, озабоченные только размышлениями о будущей жизни и божественных предначертаниях. Из религиозной элиты своего государства он выбрал несколько наиболее набожных людей и поручил им оказывать ему помощь своими молитвами и, судя по его словам, был ими весьма доволен.

Нет ничего, что указывало бы на то, что под свою защиту он брал священников немусульманских, но наши сведения об этом вопросе могут быть неполными. Ибн Арабшах обвиняет Тимура в том, что в его армии — в той самой, которую он именовал армией ислама, — служили нечестивцы, носившие с собой своих идолов. Да, восточнохристианские Церкви пострадали очень, но больше ли, чем мусульмане? В том, что по окончании боев они оказывались в более притесненном положении, уверенности нет. Тимур брал на службу христиан-грузин точно так же, как хорасанцев. Клавихо собственными глазами видел возле входа в царский шатер большую красивую икону святых Петра и Павла с Евангелием в руках, отнятую у османов, которые, в свою очередь, отобрали ее у византийцев — терпимость, какую ни тогда, ни сегодня не позволил бы себе истый мусульманин. Визит в Канабин, местонахождение маронитского патриархата в Ливане, явил нам Тимура в ситуации весьма оригинальной: встреченный как государь, он отстоял службу и, приняв участие в трапезе священников, объявил, что их жизнь ему понравилась. Иоанн Султанийский в своем «Libellus»’е заявил, что боязнь того, что Тимур испытывал ненависть к христианам, рассеялась после того, как он побеседовал с двумя доминиканцами.

Но, как уже отмечалось, забота Великого эмира о благополучии «мэтров от ислама» не мешала ему при случае вступать с ними в конфликт и даже предавать смерти. Он выказал полную безжалостность к остаткам слишком знаменитых аламутских исмаилитов. В 1383 году он приказал уничтожить саидов алеви, которые со времен Сельджукидов пользовались беспредельной властью в этом крае и отказываться от нее не собирались. Это преследование заставило Мир-Сайид Али Хамадани, так называемого шаха Хамадана, сбежать в Кашмир, апостолом и великим святым которого со временем стал; память о нем там увековечена в виде великолепной мечети. [185]

Что касается солдатни, то она, если не получала специального приказа, о сохранности жизней священнослужителей и священных предметов заботилась мало. Так, в 1393 году в предместьях Багдада воины сожгли минбар (кафедру для чтения проповедей), опустошили михраб (нишу, указывающую направление на Мекку) и повесили имамов на люстрах мечетей.

Нам неизвестно, сохранил ли Тимур привилегии, назначенные монгольскими ханами христианам и буддистам, оказавшимся в его государстве, и у нас в руках не имеется ни одного указа о льготах, подписанного им; но, похоже, что враждебности к ним он не испытывал (возможно, и более того), если судить по тому, что его последователи эти указы издавали, и как раз они до нас дошли. Как по форме, так и по сути они почти ничем не отличаются от указов Чингисовых. Один из указов Шахруха, адресованный некоему буддийскому монастырю в Маймане (север Афганистана), гласит: «Да не потребует никто от держателя сего указа денег, не нашлет на него мытарей, не принудит его к ловецким облавам».

 

Богословские диспуты

Один из способов проявления тюрко-монголами своего любопытства и интереса к религиозным вопросам заключался в организации диспутов между приверженцами различных конфессий. В этом отношении Тимур не отступил от традиции, хотя и ограничивался приглашением богословов суннитских и шиитских. Скорее всего материальные условия той эпохи не позволяли обеспечить участие в диспутах христиан, буддистов и шаманистов; впрочем, утверждать это можно лишь с оговоркой. В Дамаске, например, Тамерлан организовал дискуссию между теологами персидскими и сирийскими. В Байлакане он созвал ученых и знатоков-законоведов, предложив им подискутировать о Божественном, о жизни, о смерти и человеческой судьбе. Завоевав Анатолию, он «каждый вечер» собирал шейхов и ученых с тем, чтобы они вели споры в его присутствии. В бытность в Алеппо он потребовал от писцов назвать имена его воинов и мамлюков, погибших в сражениях, которые были бы достойны звания мучеников. [186]

Али Язди писал, что Тимур постоянно находился в окружении мусульманских теологов, юристов и уйгурских бакши. Принято считать, что бакши — это тюркоязычные грамотеи, но Язди включил их в список лиц исключительно религиозных, так же как и юристов, являвшихся специалистами по шариату. Почему? Первоначально слово «бакши» значило: шаман (кам по-тюркски), но очень скоро его стали употреблять для обозначения высокопоставленных чиновников буддийской Церкви; с уйгурского же оно переводится как «учитель, грамотей, ученый». Из времен Ильхана Ольджейту известно, что некий бакши руководил древней шаманистской церемонией очищения огнем; в период правления Великого хана Хубилая бакши руководили и другими ритуальными действами, относящимися к обрядам древнего культа; при Бабуре же словом «бакши» стали называть лекарей, которые «лечат пластырями и настоями»: то есть речь идет о модернизированном, но типично шаманском способе врачевания; на английском языке такого человека называют medicine-man. Кто имелся в виду в тексте Али Язди, сказать трудно, но я склонен считать, что речь шла о шаманах.

 

Противостояние между ясой и шариатом

Как мы уже отмечали, между ясой и шариатом имеются точки соприкосновения, однако существуют и непреодолимые противоречия. Они были и оставались главным препятствием для исламизации тюрок и монголов, хотя эти народы, принимая ислам, порой обходили трудности, ловко находя компромиссы или продолжая тайно исповедовать традиционные культы. Доказательства этого я получил, когда работал в Анатолии в шиитских племенах (алеви) лесорубов тахтаджи, много веков назад вошедших в состав уммы. Что касается Тимуридского государства, здесь пока больше предположений, чем определенности.

Исходя из общей идеи, что душа (или одна из душ) содержится в крови, ислам и тюрко-монгольская религия пришли к выводам прямо противоположным. Ислам требует, чтобы перед употреблением в пищу из животного выпускали всю кровь, дабы в желудок человека она не попадала; алтайская религия требует, чтобы не было пролито ни единой капли крови как животных, так и знатных людей (государей, членов их семей, шаманов, священнослужителей). [187]

Как обстояло дело в Тимуровом царстве с животными, неизвестно. Но там практиковалось принесение в жертву лошади, что является основным ритуальным чином у степняков. Так, во время очередной болезни, в 1392 году, Тамерлан велел зарезать одну лошадь ездовую и одну вьючную, разумеется, в надежде на выздоровление. Принесение в жертву лошадей в исламском мире не практикуется, и мусульманское богословие в отличие от народных верований какой-либо пользы для правоверных в этом не видит.

Очень строго соблюдался при Тимуре, как у всех тюркских народов, запрет на пролитие крови лиц вельможных. Их умерщвляли посредством повешения или удушения, дабы обеспечить их будущую жизнь или, скорее, чтобы дать им возможность воскреснуть, что было бы невозможно, когда бы душа покинула тело. Увы, о судьбе простолюдинов post mortem не заботились; их можно было резать, обезглавливать, отрубать им руки, ноги…

Насколько мне известно, каких-либо сведений о том, как Тимур решил задачу основополагающего различия между установками ясы и шариата относительно нечистоты, коей причиной являются кровь, экскременты и половые отношения, не существует. Напомним, что шариат полагает омовение обязательным, тогда как яса его запрещает категорически из боязни загрязнения воды. Это стало причиной многих осложнений, возникших в Тамерлановом войске, точно так же, как нынче они присутствуют во взаимоотношениях между ревностными мусульманами и их поверхностно исламизированными соседями, что было мною отмечено у вышеупомянутых тахтаджи.

 

Мусульманское государство?

Кажется сомнительным, чтобы объявившее себя исламским Тимурово царство было воспринято как таковое попавшим туда правоверным мусульманином, сведущим в своей религии. Увиденное им должно было его удивить. Тюрбана, прославляемого Кораном, и основную часть мусульманской одежды, не носил никто, зато у всех имелись монгольские шапки. Волосы не стриглись, а заплетались в косицы, которые спускались до самых плеч или укладывались на голове в виде шиньонов. В этом был некий символический смысл, и не случайно, когда Тимуров племянник под Дамаском, предав своих, перебежал к арабам, ему тут же обрезали косы и переодели. Пили много и вина, и кумыса, и пшенной бузы, правда, не каждый день, так как Тимур в принципе запрещал бражничанье, и только по случаю больших праздников он, к великому возмущению верующих, если не сказать больше, запрет снимал. Действительно, тюрки пили всегда и вряд ли в будущем прекратят это занятие. Что шло вразрез с обычаем, так это придававшаяся попойкам торжественность, а также ритуалы, их сопровождавшие и вращавшиеся вокруг символического кубка, который являлся главным предметом культа степняков еще с древности, о чем говорит Геродот. Ответственность за все брал на себя Тимур. Он представлял собой, в некотором роде, главного священника этой языческой мессы. «Пейте во имя Господа. Пейте из любви к государю — Великому эмиру. Пейте, дабы воздать ему честь», — призывали стольники. Никакого тайного греха, никакой подпольщины; как раз наоборот: громогласно зазывали людей принять участие в дружеских трапезах; в толпы бросались монеты и мелкие изумруды; запекались и съедались лошади. По одержании победы ритуальная попойка собирала воинство на нечто вроде чина благодарения; так, 28 марта 1393 года, выиграв битву, «эмиры по монгольскому обычаю пели и, встав на колени, обменивались чашами». [188]

То же самое происходило в ходе церемонии введения во власть государя (хан кутардилар), совершенно не изменившейся со времени ее учреждения. Избранника (в некоторых случаях и его жену) сажали на белую кошму и затем поднимали, представляя Небу. Присутствовавшие, совершив девятикратное коленопреклонение и провозгласив его имя, подносили чашу.

Чаша появлялась и во время развертывания знамен, предшествовавшего каждому походу и являвшегося одной из главных церемоний по меньшей мере с периода правления Чингисхана, практиковавшегося и при Бабуре, который оставил для нас его подробное описание. Хотя речь и идет о ритуале, священные знамена флагами не являлись, вместо них были туги: длинные древки, верхний конец которых венчали хвосты яков или лошадей (в странах, где яки не водились), которых могло быть до девяти штук. Туг, очевидно, являлся наследником тех бунчуков, кои у древних тюрок украшали головы или фигуры волка, животного-предка; у скифов его место занимали различные статуэтки из бронзы или золота, по которым сегодня мы можем изучать анималистическое искусство степняков. Уже было сказано о той силе, которая приписывалась черепам; во многих цивилизациях она признавалась и за хвостами, которые были призваны заменить собой мертвые головы. [189]

Церемония протекала так: в землю втыкался туг; к большой берцовой кости быка, которого за рога держал жрец, привязывался лоскут белой ткани; государь и иные присутствовавшие на действе плескали кумысом на хвосты туга, звучали барабаны и трубы; издав хором громкое восклицание, воины принимались кружиться на лошадях вокруг туга, испуская звуки, похожие на завывание.

Все эти ритуальные действа уходят корнями в тюрко-монгольские языческие традиции. Каждый элемент церемонии: плескание перебродившим кобыльим молоком; крики; скачки по кругу; почитание силы, содержащейся в костях, — известен из наблюдений, предпринятых в других местах; что касается мистической берцовой кости именно быка, то здесь наверняка есть о чем поговорить, и скорее всего это связано с некими космологическими мифами или, вернее, с па-ратотемическими корнями, которые могли существовать между Джагатаидами и данным видом животных. Небезызвестно, что многие центральноазиатские народы считают быка своим предком. Коли это так, то, наверно, можно объяснить, почему Тимур пользовался золотым скипетром, навершие которого имело вид бычьей головы, тогда как других изображений рогатого скота в его гербе не было.

Разобраться в эмблематике, использовавшейся Тимуром и Тимуридами, довольно сложно, и все, что можно сказать определенно, — это то, что она основана на мифологии степных народов. Гербом самого Великого эмира, скорее всего, был увенчанный солнечным диском лев; подобная композиция встречается, начиная с сельджукидского XII века, на керамических изделиях и зданиях; в Иране она используется еще и сегодня. Совершенно напрасно иные видят в ней «идущего на фоне солнца льва», «сидящее на львиной спине солнце»; на тюркском языке это светило называется «шир сувар», то есть «едущий на льве». Почти наверняка здесь мы имеем дело с иллюстрацией к мифу об оплодотворении льва (львицы) небесным светом, мифу, возможно, успевшему исламизироваться: звание «Божьего Льва» было присвоено Али. [190]

На первых Тимуровых знаменах было изображено три кольца, объяснения чего я нигде не нахожу. В 1392 году перед походом на Иран он обзавелся черным знаменем, украшенным серебряным драконом. Память об этом не утратилась: чудовище и позднее служило навершием тугов; его можно увидеть на штандартах, изображавшихся на миниатюрах XVI века, иллюстрирующих жизнь Тимура, которые хранятся в Стамбуле. Даже если дракон был принят в знак верноподданнических чувств по отношению к Китаю, он не был чужим — по меньшей мере со времен Сельджукидов — и в мусульманском мире, где он представлял (если судить по тому, как и где его помещали архитекторы, а также по извивам его тела) годовой цикл смены сезонов (дракон, как явствует из мифов, зиму проводил под землей, а лето на небе), а также космическое вращение («Посмотри на дракона: он крутится не переставая», — говорится в одном из тюркских текстов XI века).

Центральноазиатские мотивы широко использовались в свадебных и погребальных церемониях. Для будущих супругов ставили новый шатер и во время свадьбы им девять раз меняли одежды и венцы. Траур мог длиться, как и у древних тюрок, сорок дней; заканчивался он общей тризной, тоем, самым значительным коллективным действом у степняков, во время которого постоянно звучал барабан, сугубо шаманистский музыкальный инструмент, который потом ломали, как — в стародавние времена тоже — все то, что сопутствовало смерти и использовалось на погребении.

Женщины лиц не закрывали и от мужчин не отделялись. Каждая украшала себя высокой прической, напоминавшей собой шлем с гребнем, в действительности же — лоскутами ткани с золотой ниткой и венками; все это венчала диадема с высоким султаном из перьев, в чем легко узнается монгольская, изготовлявшаяся из ивовых прутьев бокка, в которой иные склонны видеть прообраз остроконечного хеннинка европейских средневековых дам. Женщины были вольны уходить и приходить; они участвовали в устройстве празднеств, принимали мужчин и женщин и иногда возглавляли трапезы. Они ездили на лошадях, охотились, на скачках выступали соперницами мальчиков; если верить Ибн Арабшаху, некоторые из них сражались в Тимуровой армии. Во время парадных шествий их можно было увидеть танцующими в образе косуль, тогда как одетые в соответствующие шкуры мужчины изображали тигров и леопардов.

Женщины могли делить между собой одного и того же мужчину, так как полигамия была распространена как в традиционных тюркских обществах, так и в мире мусульманском. Ислам попытался ввести определенные ограничения: до четырех законных жен, — но в этой этической борьбе победы не одержал. Степняки всегда тяготели к моногамии, и если, скорее по политическим причинам, они и обзаводились несколькими женами, несмотря на требования шариата, равных прав все женщины не получали: всегда имелась «госпожа», как при императоре императрица. При Тимуровом дворе, где все его четыре жены были одеваемы одинаково, лишь одна носила титул величества, катун; это слово Клавихо транскрибировал как кано и посчитал именем собственным. Во время церемоний именно она шла первой и садилась рядом с Великим эмиром, правда, несколько позади него. Этот порядок будет помниться долго; так, хивинский правитель Абу’л Гази Бахадур-хан (1644–1663), говоря о старых временах, сказал однажды: «По монгольским обычаям, сколько бы ни было жен у государя, лишь одна сидела в первом ряду, и как бы она ни поступала с остальными, он ей ничего и никогда не говорил». [191]

Охотно брали в жены дочерей поверженных врагов, а также, как в стародавние времена, их жен, предварительно предав смерти самих мужей. Похоже, это делалось не только затем, чтобы превратить побежденных в союзников и обрести вожделенное звание зятя (единственное действительно почетное звание Тимура), но более для того, чтобы ритуальным образом отметить победу и перенять некоторые достоинства униженных государей. Браки такого рода были в ходу в XIV столетии как в кругах Тимуридов, так и у их соседей. Подобным образом Тамерлан женился на дочерях джагатайских и моголистанских ханов; своему сыну он дал в жены дочь хорезмшаха, Хан-заде. Точно так же поступил в 1380 году кара-коюнлу Кара-Ахмед, который, разбив мардинского тюрка-артукида Малика Ису, привел на супружеское ложе его дочь.

Другой матримониальный обычай, заведенный взамен древнего правила, требовавшего убивать жену, когда умирал ее муж, чтобы дать ему возможность оставить ее при себе для потусторонней жизни, обязывал оную выйти вторым браком за сына своего мужа, если она не доводилась ему матерью, или, за неимением такового, за одного из молодых деверей. Данный обычай, должно быть, пользовался успехом, ежели судить по тому, что он был применен к достославной Хан-заде, вышедшей замуж сначала за Джахангира, а затем за Мираншаха; она, в самом деле, была красавицей.

Яса, как и шариат, карали адюльтер смертной казнью. Но следует видеть вот какую разницу. Кораническое законодательство усматривало в данном случае преступление только применительно к женщине, правда, делая все, чтобы оно не стало достоянием площади. Яса считала преступниками обоих партнеров, и всякому заставшему оных на месте блудочинения позволялось их убить. В свое время я допустил ошибку, когда высказал мысль о том, что у тюрко-монголов адюльтер был наказуем лишь в случае, если он совершался внутри племени или клана, и допускался за его рамками — у чужестранцев или врагов. Сегодня более тщательный анализ показывает, что он был запрещен во всех случаях, что побуждало убивать и того, кто не смог удержать похотливых чувств по отношению к чужой жене.

Невзирая на строгость тимуридского закона в том, что касалось нравов, снисходительное отношение сохранялось к особым традициям некоторых подчиненных народов: сакральная проституция, предложение супруги гостю и т. д. Похоже, был в обиходе еще один странный обряд, который в свое время красочно описал Марко Поло: имеется в виду посмертное бракосочетание двух юных существ, скончавшихся до наступления брачного возраста.

Содомиты и колдуны, должно быть, карались смертью, как это предусматривалось Чингисовым законодательством. Но что касается первых, то во время разграбления городов на них смотрели сквозь пальцы: в нашем распоряжении имеется слишком много свидетельств о принародном изнасиловании мальчиков и девочек. Что же до вторых, то шаманы и прочие доброжелательные маги свободно практиковали насилие над девочками; очевидно, наказания ждали магов черных, зловредных, которые своими действиями наносили какой-либо урон.

В Тимуровом царстве имелась целая когорта магов, ядаджи, специализировавшихся на вызывании дождя, когда надо было прекратить пожар или засуху, а также помешать передвижениям противника. Хотя они были известны давно, еще с эпохи монгольских завоеваний, в списке Тимурова воинства их не значилось; зато они присутствовали у монголов, а также у последователей Тамерлана. Известно, как пострадали от них Великий эмир и его союзник Хусейн во время так называемой «битвы в трясине».

Портрет Тамерлана. Миниатюра XV в. Возможно, копия с более раннего оригинала.

Силуэт и внешний вид мазара Чашма-Аюб (1379). Это единственный в Бухаре памятник эпохи Тамерлана.

Строительство здания при Тамерлане. Миниатюра Бехзада. XV в.

Взятие Самарканда войсками Чингисхана. Миниатюра из Джагатайской рукописи. XVI в.

Самарканд — любимая столица Тамерлана. Общий вид руин Биби-Ханым.

Двор мечети Биби-Ханым. Реконструкция.

Ансамбль Шахи-Зинда.

Шахи-Зинда. Внутренний дворик одной из групп мавзолеев.

Шахи-Зинда. Входной портал ансамбля Мухаммед-султана (внука Тамерлана). Начало XV в.

Шахи-Зинда. Мавзолей одной из жен Тамерлана Туман-Ака — самый красивый и трогательный из всех существующих на Земле мавзолеев. 1405.

Главная святыня Шахи-Зинда — надгробие надо могилой Кусама ибн Аббаса, почитаемого мусульманского святого.

Шахи-Зинда. Мавзолей Казы-заде Руми, редкого ученого-астронома — обладателя собственного мавзолея. Около 1437 г.

Бабур — Тимурид, основатель династии Великих Моголов в Индии.

Бабур закладывает «Сад верности» в Кабуле, который он покорил в 1504 году, в начале своего пути к могуществу. Любитель природы, Бабур устраивал сады повсюду, чьи бы земли он ни завоевывал. Миниатюра Бишана Даса (лица работы Нанха). Около 1590 г.

Внук Тамерлана Улугбек.

Остатки секстанта обсерватории Улугбека

Самарканд. Медресе Улугбека. 1420.

Гробница Хафиза, великого персидского поэта, с которым, возможно, встречался Тамерлан.

Страница из дивана Хафиза. XIV в.

Серебряный подсвечник из мечети Ясави — великого мистика Центральной Азии, над чьей могилой по воле Тамерлана был воздвигнут мавзолей.

Портрет художника. Копия с работы Джентиле Беллини, приписываемая Бехзаду.

Коран Аргус Шаха. Фронтиспис. Каир, Национальная библиотека. 1368–1388.

План и макет мечети.

«Шелковый путь»

«Красный» мост на реке Храмчай, через который проходил караванный путь. Азербайджан.

Охранник у ворот караван-сарая. В нем можно было погреться, переночевать, укрыться от врагов. Миниатюра из итальянской рукописи. Музей Коррер, Венеция.

Комплект из шахматных фигур: вверху — пешки, ферзь, конь; внизу — слон, ладья, король. Слоновая кость. Афрасиаб (Самарканд) VII–VIII вв.

Фрагменты керамики. Самарканд. XIV в.

Поливной изразец из Самарканда. XIV в.

Деталь деревянной двери из Гур-Эмира. Самарканд.

Усыпальница Тамерлана Гур-Эмир. Самарканд. Конец XIV — начало XV в.

 

Глава XI

Религии в ареале тимуридской экспансии

 

Упадок мусульманства в XIII веке

В XIII столетии над исламом нависла смертельная угроза. Он полностью лишился политической власти как в Центральной Азии, так и на Среднем Востоке, за вычетом нескольких провинций. На идеологическом фронте он перешел к обороне без особой надежды на успех, тогда как латинский Запад с его Крестовыми походами наступал удручающе напористо. Годы 1256–1258 выдались особенно тяжелыми. В 1256 году монголы окончательно расправились с сектой шиитов-исмаилитов (в борьбе с которой обнаружили свое бессилие Сельджукиды), разорив их «орлиное гнездо» в Аламуте, где спасался их верховный вождь, тем самым положив конец террористическому режиму, основанному на политическом преступлении. В 1258 году они заняли Багдад, предали смерти халифа и уничтожили аббасидский халифат, наследники которого бежали в Египет. Так, впервые сунниты были лишены власти в Азии и оказались принужденными повиноваться немусульманскому правительству, к тому же зачастую враждебному исламу. Для них это явилось уроном, вроде бы непоправимым, так как они лишились мирского авторитета и главенствования, которыми всегда пользовались для утверждения своей духовной гегемонии. Шииты, чьи средства политического воздействия тоже ослабли, страдали от этого в меньшей степени. Согласно их учению, всякая власть была узурпированной и править ими мог лишь некий сокровенный имам, существо умозрительное, но живое, от которого они ждали — по его явлении — спасения для своей общины. Упразднение халифата их огорчило не слишком: страдая от постоянного неприятия его, шииты полагали, что он чрезмерно их преследовал.

Оказавшиеся в большой прибыли в результате этой операции, христиане незамедлительно примкнули к монголам, поддержали их военные предприятия и возгласили им хвалу. При всей их многочисленности они являлись вассалами с самого первого дня арабского нашествия. Сказать, что вкупе с латинянами они составляли большинство населения арабской страны, нельзя; однако их прослойка была значительной: исламизация не то же самое, что арабизация. И потом не обязательно все были арабизированы, разве что армяне! Еще восемь столетий спустя по-прежнему там имелись египетские копты, ливанские марониты и прочие якобиты, что позволяет нам тешить себя догадками о жизнестойкости христианства в сложных условиях средневекового Востока. [194]

Иной обстановка была только в Иране. Арабизация в нем провалилась и народ все так же говорил на фарси. Исламизация, напротив, достигла серьезных успехов: в XII и XIV веках Иран являлся наиболее исламизированной страной, несмотря на присутствие тюркских племен, которые там закрепились еще в XI столетии и продолжали прибывать во все возрастающем количестве. Таким образом, он более всех пострадал от откровенно антимусульманской политики, проводившейся в продолжение полувека Ильханами, чьи государи Хулагу (1255–1265), Абака (1256–1282) и Аргун (1282–1291) являлись буддистами или благосклонными к нему и были женаты на христианках-несторианках.

 

Мусульманская реакция в XIV веке

Несомненное превосходство мусульманской цивилизации, очевидно, стало главной причиной того, что ислам в конце концов оказался привлекательным для всех монгольских правителей Западной Азии и, следственно, — его победы. Хотя это было странно для общества, основанного на терпимости и любопытстве по отношению ко всем религиям. Было ясно, что обращение ханов не могло не повлечь за собой, по крайней мере в долгосрочной перспективе, обращение их подданных. Часто ошибавшиеся в своей восточной политике латиняне это поняли; так, Рикольдо де Монте Кроче утверждал, что христианизация татар осуществлялась через их государей и государыней и что Запад отнесся к принятию исламского закона Ильханом Газаном (1295–1304) как к событию чрезвычайной важности для христианского мира. Политика cujus regio, ejus religio не была политикой тюрко-монголов. И все же, невзирая на страстность их встречи с исламом и сдержанность, необходимо рождающуюся при сопоставлении свойств таких разных цивилизаций, они прилеплялись к нему с легким сердцем. Переходя в ислам, Ильханы приказывали монголам следовать за ними; монаха делает облачение: они велели своим подданным впредь носить тюрбаны. Когда в 1381 году Тимур спросил Хваджу Али, правителя сербадарской «республики», каковы его религиозные убеждения, тот ответил, как хороший придворный, но явно откровенно: «Люди веруют в то, во что верует их государь; моя религия та же, что и у эмира». Словно эхо, Бабур в свое время заявил: «Как правило, народы следуют вероисповеданию своего монарха». [195]

Обращение в ислам монгольских государей в различных улусах происходило в разное время, но повсеместно закончилось еще при Тамерлане. Первыми исламизировались Ильханы Газан и Ольджу (1304–1316), хотя последний родился христианином. В Золотой Орде исламизация пошла полным ходом, начиная со времени правления Туда Менгу (1280–1287), который был набожен, соблюдал посты, практиковал самоистязания, постоянно окружал себя шейхами и факирами; однако временщик Ногай по-прежнему благоволил христианству; лишь в правление Узбека (1312–1340) и Джанибека (1341–1357) ислам действительно занял главенствующее место. Джагатаиды сопротивлялись дольше. Когда Тармаширин (ок. 1326–1333), несомненно буддист от рождения, о чем свидетельствует его имя санскритских корней, принял мусульманский закон и назвался Алааддином, монголы восстали и его свергли. Это событие породило мощное антиисламское движение, которое заставило многих деятелей искать прибежище в Герате (но более в Индии) и которое оказалось на руку христианам. Некоторое время спустя, по закону маятника, вспыхнул мятеж мусульманский, сопровождавшийся избиением приверженцев веры Христовой в Алмалыке (1339–1340); однако властям удалось подавить его довольно быстро. Наконец и хан Тоглуг-Тимур, дабы возвратить себе Трансоксианию, переметнулся в ислам и увлек за собой, как говорят, сто шестьдесят тысяч своих людей.

Некоторые источники настойчиво указывают на разгул мусульманского насилия (как в Алмалыке, так и в других местах), направленного против инаковерующих. Его факт несомненен, но оно явно не являлось более злостным, чем злодеяния, совершенные христианами в предыдущем столетии; и то и другое объясняется одинаковым стремлением к реваншу. К примеру, во времена правления Газана эмир Науруз отдал приказ разрушить в Тебризе церкви, синагоги, алтари огнепоклонников и все пагоды; по улицам носили иконы и изображения Будды якобы в ритуальных целях, но потом их побросали в костры. Увы, за несколько десятилетий невозможно искоренить ту или иную веру, культуру и философию, особенно когда их исповедуют высшие круги. Преследования патриарха Map Ябаллаха Третьего кончились его полной реабилитацией — по меньшей мере на некоторое время, ибо в 1310 году он подвергся нападкам снова. [196]

Авторами реставрации ислама, особенно интенсивной в Иране второй половины XIV столетия, были вовсе не тюрко-монгольские правители, эти неофиты, зачастую оппортунисты, а иранские феодалы, а также мусульманские мистические ордены. Некоторые историки вслед за турецким ученым М. Ф. Кёпрюлю полагали, будто бы эта реставрация совершалась против ясы, но анализ фактов не позволяет поддерживать сей тезис. В действительности она была нацелена на лаксизм, примиренчество и попустительство, порожденные Чингисовым законом, но никак не против ясы, она критиковалась лишь для проформы. Муизаддин Пир-Хусейн, в 1349 году объявивший себе султаном Герата, при этом рискуя нарушить положения ясы, поддерживал самые лучшие отношения с ханом Тугай-Тимуром, женившись на одной из его дочерей, которая со временем родила ему наследника. Его воззвание к населению провинций, где говорилось о необходимости возвращения к шариату, касалось только мусульман, кои, опираясь на него, вели себя слишком вольно. «Мы повелеваем, — говорил он, — чтобы во всей стране соблюдались наши приказы и запреты, чтобы было покончено со всеми обычаями неверных, доселе остающихся на землях ислама, и чтобы законными считались только дела, совершающиеся согласно кораническому закону».

Одной из наиболее в ту пору активных религиозных конгрегации была совершенно новая конгрегация накшбандийцев, основанная в Трансоксиане Накшбандом (1317–1389), целью которой являлось насаждение почтительного отношения к шариату и ни к чему другому, кроме него. Ее суннизм сохранил свою строгость до наших дней, и ее члены сумели это доказать многократно, как, например, после синкретического эксперимента Великого Могола Акбара в Индии, на который они отреагировали с решительностью, нимало не ослабевшей с XIV века. На персидском языке они общались с таджиками. Что касается глубокой мусульманской культуры, то апостольствовать в народе они предоставили ясавитам, сторонникам великого мистика Ахмеда Ясави (ум. 1166 или 1167), некоторые духовные принципы которого они разделяли, несмотря на ритуальные и доктринальные расхождения. Исламизированные или нет, племена чтили память Ясави и зачастую ему поклонялись, как святому, что делало возможным определенное сближение обеих цивилизаций, на что Тимур не преминул опереться; со всем этим, как ни благоволил он дервишам, его симпатия к ясавитам была заметнее и, быть может, беря в рассуждение, что шейхи-накшбандийцы принадлежали к их философской школе, так уважительно к ним относился. [197]

Параллельно с суннитским движением существовали, порой более мощные и многочисленные, движения шиитские, в той или иной мере экстремистские и существенно лучше приспособленные к восприятию языческого субстрата тюрко-монголов. Некоторые конгрегации, как, например, конгрегация хальватийцев, созданная в Хорезме усердием Мухаммеда Хальвати, умершего в 1350 году, и распространившая свое влияние в Восточном Иране, считаются мистическими братствами, а также проявлениями дервишизма второго порядка, существующими на грани принадлежности к исламу; опираясь на сочувствие, которым пользовались мистические ордены и все шейхи, извлечь пользу из реставрации они сумели.

Подобно почти всем тюркским государям, Тимур отдавал предпочтение суннитам; однако он не производил впечатление истового ортодокса и умел, следуя необходимости, использовать как суннитов, так и шиитов. В Хорасане он казался безупречным приверженцем сунны; в Сирии он изобразил из себя покровителя алидов; в Нижнем Ираке, где шиизм был весьма живуч (но также и в Багдаде, где шиитов имелось меньше), он посадил на управление вождей сербадаров-шиитов, справедливо рассудив, что они могли привлечь на его сторону наиболее умеренных из местного населения.

Многие из этих религиозных движений демонстрировали откровенную враждебность к сильным мира сего, богачам и власть предержащим, не в духе классовой борьбы, конечно, но из обиды на то, что те не баловали их ни вниманием, ни уважением, по их убеждению, ими заслуженными. Будучи удостоенными того или другого, они коренным образом меняли свои идеологические воззрения и изъявляли готовность поддерживать тех, коих накануне поносили. Невзирая на то, что они служили постоянной мишенью для недоверчивых и подозрительных ортодоксальных кругов, уши народа, которому они так долго льстили, были в их распоряжении, и Тимур со временем прекрасно понял, как полезно было бы их поддерживать. Села и города изобиловали людьми, выдававшими себя за верующих, на деле являвшимися таковыми в очень малой степени. Поскольку монголы их одаривали привилегиями и освобождали от налогов, принадлежность к ним была соблазнительна. Вероятно, оттого, что она оказалась соблазнительной слишком, конгрегации уже не могли прокормить своих членов. Однако оживление дервишизма и проявленный к нему интерес со стороны Тимура привели к тому, что служители культа вновь оказались в первых рядах государственных чиновников. Даже когда они были совершенно безразличны к исламу, им, втянутым в игру, не оставалось ничего другого, как служить ему так же усердно, как это делали истинные мусульмане. [198]

 

Иудаизм

В первые века христианской эры иудеи распространились по всей Азии, иногда добиваясь значительных успехов, в частности среди тюрок-хазаров (ок. 840). Их появление в китайском Туркестане восходит по меньшей мере к VIII столетию, как свидетельствует некий древнееврейский манускрипт, найденный в Турфане. Укоренение их в Иране и Трансоксиане совершилось, естественно, ранее и отличалось прочностью. Особенно многочисленны они были в уделах Золотой Орды, в том числе в Сарае, где, как отмечает географ аль-Омари, они вели себя весьма активно. Финансисты, менялы и лекари, они сделались необходимыми благодаря своим финансовым возможностям, умению обращаться с деньгами и международной сети, которую сформировали вкупе с единоверцами из других регионов мира; ценили иудеев и за действенность проводимого ими лечения. Вот почему монголы доверяли им важные должности, нередко самые ответственные, и те, в свою очередь, пристраивали на «теплые» места своих родных и клиентов. Известно, например, что лекарь-еврей Саадад-Даула, советник и врач Аргуна, получил от него часть верховной власти и, пользуясь его абсолютным доверием, исполнял ее с 1281 по 1291 год.

Все это не вызвать зависти и ненависти не могло. Реставрация ислама очень скоро возвела перед евреями барьер, и им пришлось обращаться в мусульман, чтобы сохранить возможность вхождения во власть. Одни совершали это по убеждению, другие — из корыстных интересов. Для установления искренности их веры вошло в обычай (скорее всего не без подсказки одного из них, а именно знаменитого Рашидаддина, который выказал себя столь же зловредным человеком, сколь успешным администратором и гениальным историком) давать им съесть суп из верблюжатины, сваренной в кислом молоке, на что мозаичный закон накладывал двойной запрет, что, впрочем, не помешало состояться многим большим карьерам, например карьере того же Рашидаддина. [199]

Хотя позиции иудаизма и поколебались в результате падения монгольского улуса в Иране, евреи оставались самыми благополучными в XIV столетии, и если они оказались жертвами Тимура, то в не большей мере, чем остальные богачи, подвергшиеся вымогательству во всех захваченных городах. Согласно одному малонадежному преданию, в занятой трансоксианцами Брусе евреев согнали в синагогу и заживо сожгли. Так это было или не так, сказать трудно, однако положение евреев в международной торговле, являвшейся предметом главных забот Тамерлана, и их принадлежность к наиболее привилегированной финансовой прослойке позволяли им находиться довольно близко к власти — и необязательно ей во благо.

 

Буддизм

В Восточном Иране, современном Афганистане, буддизм располагал очень солидной базой. В Бамиане, что посреди Гиндукуша, в продолжение периода с I по VII век был создан хинайянистский (Малой Колесницы) буддистский удел, который укрепился в VII столетии с приходом монахов-махайянистов (Большой Колесницы). В IX веке под давлением ислама начался его упадок, приведший, по мнению некоторых исследователей, к его быстрому исчезновению. Однако у нас имеются доказательства существования буддийских общин в XV веке: сохранились два союргала (указа о льготах), выданных в 1422 и 1428 годах двум монастырям, один из которых находился в районе Маймана, а другой располагался близ дороги, ведшей из этого города в Бухару через Герат, для того чтобы освободить их от налогов, принудительных изъятий и охоты на их землях. Множество подобных документов оказалось утеряно; бесспорно также, что две эти религиозные организации были не единственными.

Каково было положение буддистов в Центральном и Западном Иране, в частности в Тебризе и Султании (в этих столицах Ильханов), мы знаем плохо. Провозгласив себя адептами индийской религии, первые Ильханы обрели популярность, какую не имели бы, поступив иначе. Определенное число монахов пришло из Уйгурии (то есть из Синьцзяна) — где буддизм и христианство еще благоденствовали, — а также из различных частей Индии, возможно, и из Китая с Тибетом, чтобы воздвигнуть «многие пагоды». Согласно Рикольдо де Монте Кроче, в 1320 году не кто иной, как баксисты, сиречь бакши, или бакси, стали одним из препятствий, не позволивших татарам принять истинную веру; однако выяснить, были ли то шаманы или буддийские монахи, возможности не имеется. Преследования, предпринятые Наурусом, министром Газана, в ходе которых некоторое число монахов было умерщвлено, другие были принуждены к отступничеству, а третьи, более многочисленные, сосланы (благодаря «снисходительности государя», как выразился Рашидаддин), нанесли буддизму весьма чувствительный удар. Однако нам не верится, что он исчез вовсе; во всяком случае — не сразу. Как бы там ни было, Тимур в современном ему Афганистане с сектантами-буддистами дело имел, и ничто не говорит о том, что он обошелся с ними строго. [200]

Самое интересное в скоротечной карьере буддизма в Иране затрагивает отношения, сложившиеся между клирами мусульманским и буддистским, отношения далеко не исключительные, но более тесные, нежели те, что сложились между мусульманскими служителями культа, с одной стороны, и христианами и иудеями — с другой. Впрочем, все тут очень сложно. Когда такой мистик, как Бахааддин Накшбанд, говорит о любви к животным и уроках, которые они могут преподать людям, позволительно предположить некое индийское влияние, но оно не обнаружено; вот почему столь же позволительно сделать предположение о влиянии францисканском. Говоря проще, дервишу, вероятно, хотелось указать на то, что в глазах Бога все твари ничего не значат и что та, которая, казалось бы, превосходит другую, стоит не больше — что весьма по-мусульмански.

Подлинные взаимопонимание и сочувствие устанавливаются между людьми, равно занятыми поисками самосовершенствования на пути к Богу и познания Его. В мусульманских текстах говорится о некоем аскете-буддисте, помогшем одному суфию преодолеть трудности, которые тот встретил на своем духовном пути. Вот удивительное признание, могшее иметь тяжкие последствия, если бы конфликт продлился! При всей ее скоротечности эта конфронтация существенно способствовала тому, что ислам сделался более требовательным к своим адептам, а также принудила его к поискам, основанным на самой строгой ортодоксии. Великий шейх Алааддин Даулат Симнани со временем пришел к заключению, что его мистический опыт в той мере, в какой он совпадал с опытом буддистов и иудеев (что подчеркивает важность деятельности последних не только в областях торговой и финансовой), относился к наивысшему жанру, без чего ислам не имел бы превосходства, согласно его постулатам, принадлежащего ему априорно: состояние, которое способен достичь немусульманин, может представлять собой лишь состояние, которое надо преодолеть. [201]

 

Маздакизм и манихейство

О маздакизме и манихействе не известно ничего, кроме того, что их адепты обретались в ближневосточных тимуридских и монгольских империях. Эти религии, игравшие столь важную роль в древнем Иране, оказали исламу сопротивление слабое, однако некоторые позиции за собой сохранили. Первая, хотя и была доведена до состояния пережитка, жива по сей день: известно, что ее более чем теплящиеся очаги можно найти в Кире, но прежде всего в Язде. Примечательно то, что Тимур пощадил именно этот крупный центр фарси.

Что касается манихейства, то оно сильно пострадало в X веке от преследований калифом-Аббасидом аль-Муктадиром, и большинство манихейских общин оказалось вынужденным бежать в Хорасан; некоторые другие продолжали процветать в Трансоксиане. Согласно общепринятому мнению, могущественная уйгурская манихейская Церковь китайского Туркестана, действовавшая вплоть до монгольских нашествий, прекратила свое существование, как только они начались; однако в подобном утверждении сколько-нибудь разумного основания нет: монголов вероисповедание их подданных заботило мало, к тому же они в Уйгурии не воевали, так как она быстро к ним примкнула и стала поставщицей большей части их административных кадров. Наличие этого контингента в Тамерлановой державе делает правдоподобной мысль о существовании там манихейской прослойки.

В регионах, по которым прошел Тимур, существовали и другие религии; насколько известно, он уважительно отнесся и к ним. Не имеется ничего, указывающего на то, что какие-либо общины пострадали по религиозным причинам: разрушение храмов солнцепоклонников (сабейцев?) в Тур-Абидине (юго-восток нынешней Турции) — событие чисто военное. [202]

 

Восточные Церкви

Как и в наши дни, в Средние века на Ближнем Востоке христианских Церквей было несколько; вместо того чтобы объединиться и встать единым фронтом перед лицом ислама, они воевали друг с другом самым нещадным образом. Но их положение существенно отличалось от нынешнего вследствие того, что численность их адептов была значительно большей.

Некоторые из таких Церквей называли себя православными; их ритуалы мы довольно неточно называем греческими, тогда как следовало бы говорить: византийские. Речь идет о Церкви греков Малой Азии, подданных Османов, и княжеств, вышедших из лона сельджукской империи, с которыми Тимур встретился до и после битвы за Анкару; о Церкви грузин и кавказских зихов (черкесов), тогда еще не утративших своей мощи и с которыми ему предстояло воевать довольно долго; наконец, о Церкви мелькитов, коих европейцы называли сирийцами и которые пользовались автономией, когда у кормила власти стояли патриархи Иерусалимский и Антиохийский.

Многие Церкви, особенно с началом Крестовых походов, отрицали главенство Византии и склонялись к сохранению союза с Римом даже тогда, когда политическая нестабильность пагубно сказывалась на прочности связи со Святым престолом. Главной оставалась Церковь маронитов, действовавших под водительством патриарха, жившего в Ливане, в стране, где их община была самой многочисленной и где ее навестил Тимур.

Третья группа христианских Церквей включала в себя несториан, или халдеев, еретиков, чей предводитель носил имя католикоса Селевко-Ктесифонского и обретался в Багдаде. Они были отлучены от христианской общины после Эфесского (431) и Калкидонского (451) Соборов за то, что ими был принят тезис патриарха Нестория, который в Иисусе Христе различал природу человеческую, принадлежавшую ему естественно, и природу Божественную, которая всего лишь в нем воплотилась, в то время как Церковь ортодоксальная утверждает, что в Иисусе Христе обе натуры соединены в одну личность.

Наконец, существовало несколько Церквей, называвшихся монофизитскими, потому что, стремясь избежать несторианской западни, они учили, что в Иисусе Христе имелась всего одна природа, созданная соединением Божественного и человеческого. Двумя наиболее значительными из их числа являлись иаковитская Церковь и национальная армянская Церковь, где служба велась на языках сирийском и армянском и чьи адепты были разбросаны по государствам Леванта, Месопотамии и, малочисленными группами, по территории, что доходила до центра Азии. Патриарх первой спасался в марбарканском монастыре, близ Кургана, а католикос второй — в Такрите, затем в Моссуле. Очень похоже на то, что Тимур иаковитов не беспокоил. Что до Армении с ее национальной Церковью, то джагатаидские орды накинулись на эту страну в то время, когда она простиралась от Кавказа до Средиземного моря, и нанесли ей огромный ущерб. [203]

Все перечисленные Церкви изрядно натерпелись от мусульманского владычества и, как было сказано, приход монголов встретили с большим удовлетворением, если не с восторгом. Они радостно приветствовали взятие Багдада (1258) и расправу над халифом. «Сей город был заложен пятьсот пятнадцать лет назад… Подобный ненасытной пиявице, он поглотил весь мир. И тогда он возвратил то, что взял. Он был наказан за пролитую им кровь, за причиненное зло. Тирания мусульман продолжалась шестьсот сорок семь лет», — написал армянский хронист Кирагос Гандзакский. Когда первые страхи улеглись, христиане вступили в переговоры с захватчиками; удивленные присутствием в рядах монголов единоверцев, они поддержали их своим оружием. Армянский царь Хетум даже совершил путешествие в Каракорум, стольный град Великих ханов в Монголии. Вознаграждение за это армян ждать себя не заставило.

Период владычества монголов в Иране (1258–1295) был для христианства временем довольно необычным. Не испытывая более принуждений со стороны ислама и получая поддержку от ханш, которые были христианками, оно стало бурно процветать. «Благодаря посредничеству Докуз-катун, жены Хулагу, — пишет Рашидаддин, — христиане были осыпаны благодеяниями и всевозможными знаками уважения. На всей территории державы каждый день возводились новые храмы, а у врат ставки ханши была сооружена постоянная часовня с колокольным звоном». Вчерашние угнетенные, христиане слишком часто вели себя, как угнетатели. В Алеппо они предали огню главную мечеть; в Дамаске устраивали попойки в мечети Омейядов…

То, что Тимуриды не продолжили старую монгольскую политику сотрудничества с армянами, вызвало удивление, и заговорили о смене альянсов. Если Тимур создал некую державу в Малой Азии и ежели бы он был Баязидом, быть может, он так бы и поступил, но он занимался закладкой фундамента империи в Иране, и ему приходилось заниматься нестроениями его. Судя по тому, как он обращался с мусульманами, можно лишь радоваться тому, что во сто раз хуже он не обошелся с христианами. К ним Тамерлан более снисходительным, разумеется, не был, но и более строгим тоже. Существует немало рассказов о том интересе, какое он к ним проявлял: так, он побывал у маронитов; в Мардине он оплатил из собственной казны восстановление свода над его обоими святилищами, а именно над гробницами Ионы и святого Сергия; после битвы за Анкару он освободил трех пленных красавиц благородных кровей и отослал их в Кастилию; овладев Брусой, Великий эмир в нарушение собственных принципов отпустил на свободу всех плененных христиан. Иоанн Султанийский писал, что Тимур «охотно видится с христианами, в частности, с франками, которым позволяет расселяться в его империи и исповедовать свои религии» и что он предает смерти всех, кто противится его воле, будь то мусульманин или христианин. Ничего другого не сказал и Клавихо. [204]

 

Несторианство

Византийцы так жестоко преследовали несториан, что тем пришлось искать спасение в сасанидском Иране, где их епископы съехались в Селевкию на Собор (498) с намерением создать собственную Церковь под водительством католикоса. Невзирая на враждебность маздакизма, потом и ислама, несторианство укоренилось там прочно и создало плацдарм для апостольской деятельности в Индии и Центральной Азии. Оно добилось замечательных успехов в бассейне Тарима, где в симбиозе с буддизмом и манихейством родилась блистательная цивилизация, о чем, к примеру, свидетельствуют манускрипты. Одной из наиболее древних рукописей является «Похвала Святой Троице», датируемая VIII веком, в которой приводится список тридцати пяти произведений, переведенных несторианином Кин-сином, или (по-латински) Адамом, коему мы обязаны сооружением в 781 году знаменитой трехъязычной стелы в Си-нган-фу. Из поречья Тарима несторианство проникло в Монголию, где в 1000 году приступило к обращению тюркоязычных племен, таких, как найманы, онгуты и кераиты; в 646 году оно уже обозначило свое присутствие в Китае. [205]

В Монголии несториане жили скромно, однако в начале XIV столетия новые обстоятельства вдруг все изменили. Архиепископ Иоанн де Монте Корвино писал: «Они обрели такую силу, что не позволяют прочим христианам иметь даже мало-мальскую часовенку, как и исповедовать никакого другого учения, кроме ихнего». Как в Китае, так и в Иране монголы проводили по отношению к ним одну и ту же политику. Несмотря на свою склонность к буддизму, Хубилай выказывал симпатию к ним всегда, а в 1284 году даже учредил нечто вроде управления делами христианской религии.

Дело было в том, что несториане и Чингисово семейство поддерживали друг с другом связи давние и прочные. Тюркский правитель Онгут оказал завоевателю в начале его карьеры замечательную услугу, он не только отказался вступить в созданную против него коалицию, но и примкнул к нему. Чингисхан отблагодарил его тем, что отдал ему в жены одну из своих дочерей. Она управляла его племенем, воспитала, как своих, трех дочерей, которых ему родила его наложница, и всех выдала замуж за принцев из числа Чингисовых родственников. Одна из них родила сына, Кёргюза (Георгия), который женился на внучке Хубилая.

Подобные матримониальные связи обеспечили онгутам и, следовательно, несторианам завидное место в структурах монгольской империи, где они сыграли роль тем более заметную, что их общины старались поддерживать друг с другом связь и, делая визиты, пересекали из края в край все пространство подвластной территории. У монгольских принцев — шаманистов и буддистов — практически вошло в обычай жениться на христианках, что укрепило несторианскую Церковь еще более.

Но покровительство, которое такие личности, как Докуз-катун, жена Хулагу, оказывали несторианам, и та польза, которую они из этого извлекли, пребывая в мусульманской стране, стали причиной их слабости, проявившейся во время исламской реакции в XIV веке. То, что могло бы стать преимуществом и короткое время им было, в конечном итоге оказалось фактором невзгод и опалы. Нами уже упоминались преследования, от которых в Иране пострадал патриарх Map Ябаллаха Третий, который тем не менее сумел благополучно умереть собственной смертью в 1317 году; однако он был не единственной жертвой; к тому же христиан лишили их цитадели, Ирбиля.

В Джагатаевом улусе, где напряженность такой сильной не была, а позиции ислама были менее прочными, христиане пострадали, пожалуй, только раз, во время алмалыкского избиения 1339–1340 годов. Груссе и его единомышленники утверждают, будто бы старый несторианский очаг на Или «не должен был вынести Тимуридовых преследований». Нет ничего хуже, чем это мнение. Если несторианство и исчезло, то, конечно, позднее и тихо вследствие усилившейся изоляции Центральной Азии, минской ксенофобии и значительных успехов, достигнутых исламом в XV и XVI веках. Тимур тут явно был ни при чем. [206]

 

Католичество

История католического миссионерства на Востоке XIV века, которая нам известна лучше, нежели история восточных Церквей, проливает свет на отношения Тамерлана к различным религиозным общинам и обязывает нас скорректировать бытующее мнение о его так называемой нетерпимости, чуть ли не мусульманском фанатизме.

В начале XIII столетия венгерские миссионеры из тогда еще нового ордена доминиканцев приступили к евангелизации Кумании, то есть Кипчакии, находившейся севернее Черного моря, и, видя их успехи, папа Григорий IX в 1229 году взял под свое покровительство созданную там Церковь. Казалось, Кумания вот-вот станет венгерским протекторатом и христианской страной. Более того: расширяя поле деятельности, в 1231–1237 годах миссионеры достигли берегов Волги, и они же первыми узнали о появлении там монголов, путь которых был повсеместно отмечен разрушениями.

Громкие победы Чингисхана разбудили в сердцах европейцев невыразимый страх. Римский папа и западные монархи понимали, что следовало бы собрать максимум сведений о пришельцах и направить к ним посольства. Обоснованные, но чрезмерно преувеличенные, слухи о частичной принадлежности монголов к христианству их ободрили. По дорогам Центральной Азии потекли францисканцы и доминиканцы, за которыми вскоре последовали негоцианты и искатели приключений. Монгольский Мир делал путешествия если не легкими, то, во всяком случае, возможными, и успехи, достигавшиеся в делах душеспасительных, политических и экономических, были значительными. Когда же миссионеры утратили иллюзии о быстрой и массовой христианизации Востока, что повлекло бы за собой обращение монгольских вождей, и осознали, сколь огромен мир и как велика в нем численность нехристиан, они заключили, что их первоочередным долгом является оказание помощи депортированным европейцам и людям наиболее страждущим, а также объединение Церквей, когда-то отложившихся от Рима. Что касается последнего, то здесь они имели серьезные неприятности, но также и добились положительных результатов, хотя в некоторых случаях временных, в частности, имея дело с несторианами и армянами, самыми многочисленными и наиболее расположенными к возможному союзу с папством христианами. Организация подлинной католической миссии в Западной Азии была завершена в последние годы XIII века. В 1289 году Рикольдо де Монте Кроче поселился в Багдаде среди латинян и был хорошо принят несторианами, с которыми из-за чрезмерного усердия в конце концов рассорился. В 1295 году во время погрома христиан он бежал, переодевшись погонщиком верблюдов. [207]

Несмотря на этот кризис, в начале XIV столетия во многих городах были учреждены католические епархии: в 1310 году в Ургенче, в 1318 году в Султании, куда был назначен Иоанн де Кор в 1322 году (туда он прибыл только в 1333 году); еще до наступления 1329 года — в Алмалыке, на Или, в самом центре джагатайских земель, где в 1336 году объявился Паскале де Витториа; в 1329 году — в Самарканде усердием Фомы Манкасолы де Плезанса. Нам не известно, как долго просуществовала последняя епархия, особенно интересная в данном контексте: самое последнее упоминание о ней датируется 1342 годом, когда было отмечено прибытие в Авиньон некоего епископа из этого города. Сообщение Клавихо о проживании в Тимуровой столице в XV веке армян, иаковитов и греков-католиков мало что значит, если иметь в виду совершенные Великим эмиром депортации.

В тот же самый период многочисленные миссионерские центры открылись в Кипчакии, чтобы продолжать там дело, когда-то начатое венграми; однако не только в ней, но также на Кавказе, в Иране, Марате, Тебризе, Нахичевани, Тбилиси, Эрзуруме и многих других городах, установить названия которых невозможно. В 1328 году французский монах-миссионер Каталани де Северак подвел итоги: от пятисот до шестисот крещений в Султании, около тысячи в Мараге и столько же в Тебризе.

Учиненное в 1339 году в Алмалыке побоище стоило христианам жизни трех монахов, трех послушников, одного генуэзского негоцианта; тогда же была разрушена их церковь. [208]

Что касается храма, то он был отстроен заново в следующем году державшим путь в Китай Иоанном де Мариньоли, который смог без помех проповедовать в этом городе и даже крестить «множество правоверных», что указывает на то, что преследования к тому времени прекратились. Однако, начиная с 1360 года, исчезли всякие упоминания об илийской миссии; поскольку Тимуру тогда было всего лишь двадцать четыре года, упрекать его в чем-либо неправомочно; принятие Тоглуг-Тимуром нового вероисповедания ответственным за это равно быть не могло.

Дело в том, что в те годы миссионерство начало утрачивать былой размах. Причину этого следует искать в Великой чуме 1347–1348 годов. На Востоке она унесла жизни множества монахов, тративших свои силы, не считаясь ни с чем, как поступали они и в Европе, где перепуганное белое духовенство, подобно простым мирянам, думало лишь о спасении своей жизни. На Западе чума привела к такой смертности, что желавших посвятить себя служению Богу резко убавилось по причине фантастического ухудшения демографической ситуации. Тем не менее миссионерская деятельность возобновилась через десяток лет, когда угроза катастрофической повальной болезни стала постепенно отступать. В 1352 году епископская кафедра появилась в столице Золотой Орды, Сарае; другое епископство было учреждено в Нахичевани в 1356 году; возглавил его сначала армянин, а затем француз Иоанн Гельфонтенский (1377); еще одна епархия появилась в 1374 году в Мараге. С 1373 по 1390 год францисканский монастырь действовал в Астрахани. В 1375 году папа римский поручил епископам Тебризскому, Марагскому и Нахичеванскому самим избрать епископа для Султании.

На то, что Тимуровы войны заметно повлияли на деятельность миссионеров, не указывает ничто. В 1392 году Рогерий Английский и Амвросий Сиенский запросили у Святого престола подкрепление, и папа направил к ним четырнадцать францисканцев.

Имеются данные о том, что в 1393 году было учреждено епископство с центром во многострадальном Ургенче.

В 1398 году Его Святейшество направил в Султанию вместе с двумя десятками монахов епископа, известного под именем Иоанна Султанийского. Датируемое 1401 годом письмо Бонифация IX сообщает нам, что в Сарае пребывал оберегатель дарохранительницы. Как весьма красноречиво доказывает Ж. Ришар, «Libellus», составленный Иоанном Султанийским в 1404 году, пессимистической картины положения восточного христианства в себе не содержит. Разумеется, архиепископ жалуется на опустошительные набеги Тимуровых войск, виновных в разрушении церквей и обращении в рабство многих христиан, особенно на Кавказе, в Армении и на Нижней Волге, там, где миссионеры потрудились более всего, но в то же самое время он говорит о наличии католиков в Багдаде и Курдистане, коими занимались доминиканцы. Он утверждает также, что находящийся в Моссуле сирийский католикос к латинянам расположен доброжелательно; что Армения является территорией весьма плодородной; что большие успехи получены в краю зихов; что деятельность монахов оказалась очень эффективной в Грузии. Более того: он клянется, что Тамерлан благоволит Западу. По его словам, его работе ничто не мешает. В письме от 19 августа 1398 года к францисканцам и доминиканцам Бонифаций IX призывает их восстановить те многочисленные храмы, что разрушила война (это будет сделано в первые десятилетия XV века). В 1410 году попавший на Кавказ немецкий рыцарь Иоанн Шильбергер рассказывает о францисканских монахах, правивших службу на татарском языке. [209]

Итак, при всей неустойчивости положения латинских миссий они сумели пережить, пусть не без потерь, но сохранив главное, трудную эпоху Тимуровых войн. Извести их не составило бы никакого труда. Но этого не произошло. Позволительно ли в таком случае утверждать, что Тимуру захотелось пощадить Запад? Ответить можно утвердительно, если иметь в виду 1400 год, когда Великий эмир вступал в Восточное Средиземноморье и Анатолию (тогда же он использовал Иоанна Султанийского в качестве посла). Чем же являлись, в его представлении, латиняне? Самое большее — малозначительной картой в игре против Османов и Мамлюков; быть может, нечто большее в том, что касалось реструктуризации международной торговли. А если иметь в виду события, имевшие место до 1400 года? Можем ли мы вопреки действительности позволить себе, подобно Тамерлановым подданным, поверить блефу «священной войны»?

Не исключено, что у кого-то возникнет желание найти причины затухания миссионерской активности католиков на Востоке. Победа Османской империи, несомненно, явилась одной из них; затем — и особенно — истощение сил Европы вследствие Столетней войны, а позднее — открытие новых горизонтов, сначала африканских, а потом (усилиями конкистадоров) — американских. [210]

 

Глава XII

Культурная жизнь

 

Тимуридский Ренессанс

Есть нечто несправедливое в общепринятом мнении, что тимуридское Возрождение — то есть культурное движение, оказавшее животворное воздействие на изящную словесность, пластические искусства и науки и придавшее восточному исламу XV столетия неслыханное значение в истории мусульманской цивилизации, — развернулось по смерти Тимура, в правление Шахруха, Улугбека, Байкара и их наследников; нет, тимуридский Ренессанс зародился еще при Великом эмире, когда в некоторых областях культуры были достигнуты высоты, которые для потомков оказались недоступными.

Разве он ничего не произвел на свет ранее 1410–1430 годов, этих свидетелей появления первых шедевров в живописи, архитектуре и науке (к примеру, в 1422 году завершилось строительство большой обсерватории в Самарканде), и разве не ясно, что все их авторы родились в предыдущем веке, то есть во времена Тамерлана? Пороки и достоинства того или иного поколения проистекают из свойств тех, кто его породил и затем сформировал. И поэт Джами (1414–1492), и художник Бехзад (прибл. 1450–1520) были воспитаны на примере их предшественников из 70-х годов XIV века.

В конечном счете в основе всего находится Тимур. Именно в созданном им обществе — сначала в Самарканде, где он собрал лучших мастеров, свезенных со всего Востока, а затем в других городах Ближнего и Среднего Востока (это указывает на то, что он не лишил их художников вовсе) — родились и прошли школу такие художники, как, например, Гиятаддин (автор знаменитой миниатюры «Гумай и Гумаюн», сохранившейся в парижском Музее декоративного искусства), который в 1420 году совершил путешествие в Китай приблизительно с теми же настроениями, с какими живописцы наши отправлялись в Италию; архитекторы, построившие в 1417 году в Мешхеде мечеть Гоухар Чад и в 1435 году медресе Улугбека; один из блистательнейших математиков исламского мира по имени Аль-Каши, получивший известность благодаря успешно завершенному систематическому анализу десятичных дробей (ум. 1437); такие астрономы, как скончавшийся в том же году Казы-заде Руми, который принадлежит к кругу редких ученых — обладателей собственного мавзолея (усыпальница его находится в мемориале Шахи-Зинда, что в Самарканде, среди гробниц Тимуридов. [211]

Видимо, есть необходимость рассеять недоразумение, которое, возможно, возникает при использовании понятия «ренессанс». Согласно западной терминологии, данное слово имеет в виду возврат к утерянной Античности, страстное желание разобраться в достигнутом, а также в основах, на которых зиждется общество. Ничего такого не наблюдалось в Иране Треченто и Кватроченто, то есть в Иране XIV и XV веков, где никто не собирался отказываться от недавнего прошлого или от богатейшего вклада в культуру мусульманской цивилизации; вопрос был в том, чтобы, опершись на то и другое, им же придать блеск и энергию после периода, как полагают, упадка или по меньшей мере неопределенности и нестроения как результатов кочевнических набегов, совершавшихся с территории Центральной Азии, так же как следствие злобного отношения к новшествам: именно это явствует, например, из заявления, сделанного в 1349 году Муизаддином Пир-Хусейном, гератским маликом, одним из «сберегателей» иранизма.

Изучение пластических искусств, изящной словесности и наук времен тимуридского Ренессанса убеждает нас в том, что его миновали фундаментальные новации, коренным образом изменившие культурный пейзаж ислама, как, например, в абассидском IX веке в Самарре или позднее, когда в Османской империи была разработана идея больших мечетей; зато он принес с собой некоторое изменение вкусов, а также определенное усовершенствование технических средств, равно как и заметное повышение качества и количества произведений искусства, в которых выразилось состояние души потомков Тимура и визирей и которые придали новый импульс общественной жизни и открыли перспективы, если не новые, то более широкие.

Преемственность упрочилась во всех областях знания. Возьмем для примера самаркандскую обсерваторию, от которой сохранились одни величественные руины. Историки науки доказали, что ее прародительницей была обсерватория Марагская, что в Азербайджане (1259), слава о которой гремела в продолжение нескольких столетий и которая, вне всякого сомнения, предоставила Улугбеку, этому гениальному астроному, некоторую часть научного персонала, а также собрала группу единомышленников вокруг пришедшего из Кашана мэтра Казы-заде Руми, известного и под именем Гасана Челеби. Ниже мы увидим, что это же происходило в архитектуре, живописи и керамическом производстве. [212]

Итак, таланты имелись. Для того чтобы они себя проявили полностью, были нужны меценаты и финансовые средства. Соединить и тех и других позволили уже первые Тамерлановы завоевания, и ничего более удачного создать никогда потом не удавалось. Благодаря счастливым историческим обстоятельствам, меценатов оказалось множество, и я с удовлетворением констатирую, что таковыми были многие наследники Тимурова дома. Гром побед, одержанных Великим эмиром, его политические и ратные способности, отсутствовавшие у его потомков, как бы затмевают совершенно очевидное: у Тамерлана действительно имелось все то, из чего рождались «принцы Возрождения», а именно: уважение к писцам и художникам, любовь к строительству и декоративному искусству, знание таких интеллектуальных дисциплин, как история, богословие, а также большой интерес к музыке…

 

Изящная словесность

Присмотревшись к состоянию литературного процесса, мы обнаруживаем, что он находился в нижней части синусоиды: среди сочинителей, писавших по-тюркски или на фарси, не было никого, которого можно было бы выделить из толпы прозаиков и поэтов. Известно, что диктатура не является тем режимом, который способствует расцвету талантов такого рода. Продолжающие волновать умы и поныне великие историки Рашидаддин и Джувейни к тому времени почили в бозе. Прославившие тимуридский Ренессанс мэтры, а именно Джами, пользовавшийся языком фарси, и Мир Алишер Навои, пользовавшийся также языком тюрки, родились потом: первый в 1414 году, а второй в 1441 году. Однако рифмачей имелось великое множество. Что до Тимура, то он, хоть и предпочитал музе не досаждать, прочитать стихи при случае умел. Из многочисленных менее крупных поэтов, таких, как Сайфаддин Барлас, владевший обоими языками, лишь с большим трудом можно выделить кого-то, имевшего религиозно-мистические претензии. В этом плане некоторой репутацией пользовался при жизни и вплоть до XVI века тюркский поэт, хан-дервиш Кабул-шах. Наиболее плодовитым был Саид Ниматулла (1330–1431) из Алеппо, который, может быть, своей славой более всего обязан основанию мистического ордена, носящего его имя.

Таким образом, жизнь в этой области культуры поддерживалась, но благодаря ренте, получаемой от классического наследия. Наиболее ценимыми по-прежнему были: Фирдоуси (ум. 1020): автор «Шахнаме» («Книги о царях»), великой поэтической эпопеи Ирана, которую любят и ставят рядом с «Илиадой» и «Одиссеей»; Низами, скончавшийся в 1209 году; Аттар и Джалаледдин Руми, почившие соответственно в 1230 и 1273 годах, а также персидский поэт, уроженец Индии, Амир Хосров (1253–1325). Сохранял свою популярность «Калила ва Димна», старинный сборник басен, главным действующим лицом которых является шакал; с санскрита его перевел в VIII веке Ибн аль-Мукаффа. Из всех великих тогда был жив один Хафиз из Шираза; о его популярности в Трансоксиане ничего не известно. [213]

 

Ремесла

Сегодня мы обладаем весьма ограниченным количеством изделий тимуридских ремесленников. Из этого можно было бы заключить, что объемы кустарного производства были невелики, когда бы письменная информация не указывала на обратное, а качество тех нескольких предметов, что дошли до нас, не свидетельствовало о высоком мастерстве трудолюбивых ремесленников той поры. Никакой медник и никакой столяр не сможет произвести шедевр в обществе, где медницкое и столярное дело не пользуется большим уважением.

Искусство хорасанских металлургов, трудившихся в Нишапуре, Мерве и Герате, обеспечивало иранским литейщикам, работавшим с бронзой, превосходство над всеми мусульманскими странами между первыми веками хиджры и первыми монгольскими набегами, спровоцировавшими бегство мастеров в Ирак, главным образом в Моссул, а также, как выяснилось совсем недавно, в Фарс. От этого превосходства кое-какое наследство сохранилось в Восточном Иране, редким, если не единственным, и важным свидетельством чего является весящий две тонны огромный бронзовый котел, доставленный в Эрмитаж из Самарканда и, возможно, изготовленный по распоряжению Тамерлана. Уникальным его делают не только невиданные размеры, но и простота формы вместе с красотой декора, позволяющие считать его одним из самых красивых предметов, когда-либо отливавшихся в мусульманском мире.

Столяры оставили нам свой шедевр в виде сделанной из орехового дерева и покрытой резьбой двери некрополя Шахи-Зинда, датируемого последними десятилетиями XIV века. Не являясь результатом сложной технологии, когда используются небольшие квадраты, скрепляемые сеткой из багета (так называемая техника «кассетенстиль»), она представляет собой несколько плоскостей, покрытых рельефами редкого изящества, изготовленных согласно канонам двуплоскостной скульптуры. Ее можно назвать одним из лучших произведений иранского прикладного искусства XV века, отдававшего предпочтение изображению цветов, изгибающихся стеблей и всевозможных «травок», в чем легко угадывается влияние искусства народов Дальнего Востока. [214]

Родство изделий второй половины XIV столетия с изделиями XV века принуждает усомниться в верности датировки шелковых и атласных тканей, в грандиозных количествах производившихся в бесчисленных ткацких мастерских тимуридского Ирана, где Язд, несомненно, являлся одним из самых знаменитых центров. Иные исследователи, не колеблясь, утверждают, что некоторые прекрасные творения мусульманских ткачей восходят ко времени царствования Тимура. От заявлений по этому поводу мы воздержимся; однако любовь Великого эмира к роскоши, равно как сделанные доном Рюи Гонзалесом де Клавихо описания облачений с пронизками из золота вельможных дам, царских шатров, покрытых темно-красными полотнищами, украшенными вставками из разноцветного шелка, пышных платьев невест, а также одежды на персонажах миниатюр свидетельствуют в пользу таких утверждений. Посол Кастилии в свою очередь говорит о расстилавшихся на земле коврах. На что они были похожи, мы точно не знаем, но, исходя из известного, можно предположить, что на многих из них имелись так называемые «драконы», весьма стилизованные и зачастую вплетенные в орнамент из ромбов и остроконечных листьев, как правило, считающийся характерным для XV столетия; почти все подобные ковры привозились с Кавказа. Тамерлан мог их добыть во время походов на Грузию и Азербайджан.

 

Живопись

Из факта создания в Герате Академии книги Шахрухом и его сыном — меценатом Бай Шунгкуром (ум. 1434) явствует, что в начале XV века книга, написанная изящным каллиграфическим почерком, забранная в красивый переплет и иллюстрированная миниатюрами, пользовалась большой любовью. Учреждение подобного заведения, аналог которого не замедлил появиться в Самарканде, предполагало существование передовой технологии, о чем свидетельствует техника изготовления бумаги, переплетов, наличие каллиграфов и живописцев. Производительность академий была высока, и именно их продукция, неизменно высококачественная, многочисленные образцы которой дошли до наших дней (как минимум две дюжины великолепных манускриптов), обеспечила иранскому XV веку славу Возрождения, или Ренессанса. [215]

Своим рождением иранская живопись Тамерлану не обязана. Первая художественная школа появилась в Тебризе между 1330 и 1340 годами, в период владычества монголов. Когда основанная ими династия пала, распались и придворные мастерские, чтобы затем, уже при Джалаиридах, возникнуть в Ширазе, Мараге и Багдаде, где они успешно работали вплоть до воцарения Тимура, как о том свидетельствуют два найденных в Багдаде джалаиридских манускрипта: «Книга о чудесах этого мира», датируемая 1388 годом (хранится в Национальной библиотеке), и «Диван» Хваджи Кирмани, последнюю точку в котором поставил Мир Али Тебризи, а также «Шахнаме» Фирдоуси, в 1370 году иллюстрированная в Стамбуле, и эпические произведения, датируемые 1397 годом, которые поделили между собой British Museum и Chester Beatty Collection. Предположить, что Тамерлан не пригнал в Самарканд живописцев и мастеров книжного дела, невозможно. Увы, из их трудов до нас не дошло ничего, разве что «Калила ва Димна», датируемая 1390 годом.

Известно, что Великий эмир живо интересовался монументальной живописью и тем, что можно уверенно назвать живописью станковой, когда картина, сделанная для того, чтобы стоять на подрамнике, не была на китайский манер написана на шелке. Подобно тюркам Газневидам и Сельд-жукидам, коллекционер древностей, и на этот раз картин, но не скульптур, Тамерлан собрал настоящую галерею «манийской живописи», то есть работ манихейцев, а также, надо полагать, произведений буддийских, обнаруженных им в оазисах Тарима. Однако при его жизни неизмеримо лучшими считались творения, по его заказу созданные казенными мастерами. Ибн Арабшах утверждает, что Великий эмир приказывал изображать его баталии, осады, аудиенции, дававшиеся правителям-вассалам и послам, дворцовые сцены, равно как иные многочисленные события, имевшие место во времена его правления, для того чтобы «увековечить память о его подвигах и дать возможность тем, кои о них не знали ничего, стать их очевидцами». Если эта информация верна — включая выводы, — то позволительно думать, что Тимура интересовало точное воспроизведение действительности. Когда, например, он заказывал свой портрет «важный и улыбающийся», его целью было предстать таким, каким являлся в реальности, — даже если картина была для него лестной, — а не неким безымянным образчиком государя. Возможно, именно по этой причине подобные произведения, не совсем отвечавшие исламскому идеалу, и исчезли. Во всяком случае при нем и его потомках никогда не было недостатка в истовых верующих, способных их уничтожить. Так, например, утверждают, будто бы багдадец Абд аль-Хайи, работавший на Тимура в Самарканде, собственноручно истребил плоды своих трудов перед тем, как умереть. [216]

Мы можем легко проследить эволюцию иллюстративно-книжной живописи со времени зарождения тебризской школы до появления великих шедевров XV столетия, таких, как «Шахнаме» из тегеранского дворца Гюлистан (1430), и того, что хранится в Лондоне, в Королевском Азиатском обществе; их творцы еще не разорвали пуповины, в продолжение веков соединявшей их с азербайджанскими мастерами, программу коих они сохранили, но сумели развиться, свободно черпая из различных традиций и совершенствуя свой вкус и технику. Пейзаж играл основную роль вплоть до середины XV века, то есть пока не взял в руки кисти такой недюжинный гений, как Бехзад. Сцены, изображенные без какой-либо заботы о реализме, но преисполненные чувства движения и острой наблюдательности, все более тяготели к элегантности, утонченности. Художники неукоснительно следовали канонам так называемой вертикальной перспективы, когда персонажи не выстраиваются, как в миниатюрах, именуемых арабскими, а располагаются один над другим с очевидным стремлением к упорядоченности и равновесию, ведя между собою беседу элегантную и сдержанную. Эффект глубины рождается из наличия какого-нибудь холма или склона горы, из-за которых выходят другие персонажи, или же воздушно-легкой архитектуры, выделяющейся на фоне высокого темно-голубого неба. Тела людей узки и вытянуты, головы невелики и слегка наклонены; лица круглы; глаза миндалевидны, а их взгляд, неизменно направленный куда-то вбок, кажется подозрительным. Цветы пестрым ковром покрывают землю или объединяются в букеты, яркие краски которых соперничают с красками платьев. [217]

 

Китайское влияние

В керамике, как и в живописи — и, возможно, в других видах искусства, знай мы их лучше, — китайское влияние заметно и бесспорно, хотя и достаточно дискретно, чтобы не бросаться в глаза плохо подготовленному зрителю, а также чтобы не отнимать у Ирана того, что является его собственностью. Данное влияние на искусство не ново: оно давно достигло и берегов Средиземного моря, хотя эпоха Средневековья оказалась чувствительной к нему более прочих. Долгое время считалось, что оно современно монгольским нашествиям ХШ столетия. Теперь уже ясно, что во временном отношении оно, по меньшей мере, восходит к тому периоду, когда тюрки-Сельджукиды совершали свои набеги на соседние страны, но также возможно, что и ко времени, когда Аббасиды набирали в свое войско толпы наемников из Центральной Азии. В эпоху Тамерлана это воздействие было особенно ощутимо в изображении гор, облаков, деревьев, рек и ручьев, которое в значительной мере оказалось восприимчивым к условностям дальневосточного искусства и понуждает нас вспомнить о китайских расписных тканях. Менее очевидное, но более тонкое, это влияние явно проистекает из той духовности, что пронизывает произведения китайского искусства, из изящества, с которым они сделаны. Что касается керамики, то здесь мы видим, как, начиная с 1368 года, трансоксианские мастера тщатся воспроизводить сочетание белого с синим, являющееся отличительной чертой стиля китайской династии Мин.

 

Сады

Разбивка садов была одной из самых постоянных забот Тамерлана и его последователей, в частности Бабура, а затем Моголов Индии. Самарканд, чьим древним центром являлся холм-городище Афрасиаб, полностью разрушенный Чингисидами, мало-помалу отстраивался заново. Безгранично влюбленный в Самарканд Тимур постановил превратить его в метрополию, достойную его величия. Не находя ничего хорошего в гармоничном беспорядке восточных городов с их узкими и кривыми улочками, он разработал настоящий градостроительный план и прорезал город проспектами один шире другого (рассказывают, что всего за сутки по его велению были снесены все дома, стоявшие вдоль некоего бульвара, который ему захотелось расширить), расходящимися, подобно лучам, от центральной площади ныне существующего Регистана, три стороны которого украшают построенные позднее медресе Улугбека, Шир-дор и Тилля-кари. По его же слову была возведена цитадель, Арк, с запада опирающаяся на городскую стену, с расположенным в центре Кёк-Сараем, или Голубым Дворцом, резиденцией монарха. Город окружали покрытые газоном участки и сады, которые летописцы находят (возможно, несправедливо) чрезмерно большими; так, например, болтали, что в одном из них заблудилась лошадь и что на ее поиски ушло несколько дней. [218]

Степи служили местом сбора войск, проведения празднеств, как всегда, необычайных, а также для установки шатров государя и свиты — в нее входило более двадцати тысяч человек! — ибо Тимур, хотя у него и было дворцов более, чем нужно, любил жить так, как если бы он все еще был кочевником. В садах имелись павильоны, дополнительные резиденции Великого эмира, куда, по словам Ибн Арабшаха, в его отсутствие могли входить все, независимо от социального положения. От этих садов не осталось и следа, но они хорошо известны по старинным описаниям, в которых, сверх прочего, сообщаются и их названия. Севернее города находился Баг-и Шамаль (Северный сад), где в 1397 году по приказу Тамерлана построили павильон, облицованный фаянсовой плиткой; по свидетельству летописцев, это сооружение по своему великолепию равных не имело. В том же 1397 году Тимур приказал разбить в степи Кан-и Гуль сад, который своими размерами должен был превзойти все остальные, и, посвятив его своей очередной жене — дочери Хизир-ходжа из Моголистана, — назвал Садом, открывающим сердце (Баг-и Дилафша). Длинные аллеи сикомор и фруктовых деревьев вели к небольшой центральной беседке, окруженной беломраморными колоннами, где он любил принимать послов. Баг-и Нов (Новый сад) представлял собой обширный квадратный участок, окруженный высокой стеной, на четырех углах которой имелось по круглой башне; в зеркале длинного бассейна отражался декорированный синими с золотом плитками, покрытыми глазурью, дом, стоявший посреди фруктовых деревьев. Баг-и Чинар был, как следует из его названия, платановым садом. В Баг-и Бе-хеште (Райском саду) над обрамленным кустами цветником возвышался очередной павильон. [219]

 

Архитектура

Подобно своим далеким потомкам, Великим Моголам, царствовавшим в Индии, Тамерлан был усердным строителем; увы, за редким исключением, возведенные по его слову памятники — в отличие от построек Акбара, Джахангира и Шахджахана, — до наших дней не дожили. То, что история повествует об исчезнувшем, и то, что можно прочитать о сохранившемся, — все это позволяет утверждать, что здания, построенные позже, в период тимуридского Ренессанса, не только их не превосходят, но даже не достигли их уровня.

Говорят, будто бы Тимур строил слишком быстро, не заботясь о прочности сооружений, и находят в этом главную причину их полного исчезновения. Да, памятники вырастали из земли всего за несколько лет, как по волшебству, и амбициозность программы Великого эмира заставляла работать на пределе возможного. Однако он желал иметь здания прочные и для этого принимал все необходимые меры: делались глубокие фундаменты, массивные опоры и стены, контрфорсы (для предотвращения распора арок); применялся строительный раствор, нечто вроде цемента на основе гипса — все это к тому же должно было усиливать впечатление мощности, если не грандиозности, затеянных им сооружений. Но верно и то, что крайняя дерзость арок, сводов и куполов не соответствовала ни свойствам архитектуры, использовавшей обожженную глину, ни возможностям строительной техники той поры. Говорят, будто бы кирпичи падали на голову правоверных с высоты Биби-Ханым уже в первые годы после постройки; правда или нет, но утверждают, что эта мечеть не была способна выдерживать страшные землетрясения, столь частые в Трансоксиане; то, что произошло в 1897 году, уничтожило часть портика этого святилища. Более пагубными, несомненно, оказались набеги, которым при Улугбеке подвергло этот город узбекское воинство, равно как то, что он был отдан на расправу времени на целых двести лет, предшествовавших русскому вторжению. Остальное доделали разорение и изоляция провинции, а также расхищения, практиковавшиеся не утруждавшими себя размышлениями людьми, искавшими дешевый строительный материал.

От построенных в Самарканде для Тимура дворцов не осталось никакого следа, и всего несколько стен сохранилось от Ак-Сарая (Белого Дворца), что возвели в Кеше. Этот большой дворец, подобно Кёк-Сараю (в Арке), представлял собой многоэтажное сооружение с одной-единственной тягой, построенное под влиянием культовой архитектуры, и, следственно, коренным образом отличавшееся от небольших, легких и изящных павильонов, красовавшихся в садах. Войти в него можно было через портик пятидесятиметровой высоты, из которого попадали в вестибюль, куда выходили двери кордегардий, и далее на центральный двор, куда, в свою очередь, выходили двери жилых помещений, расположенных по обе стороны большого свода в виде пологой арки, сооруженной по оси здания, и наконец в квадратный зал. [220]

Что касается культовой архитектуры, то до наших дней в более или менее приличном состоянии дожили всего три памятника или, точнее, три монументальных ансамбля, так или иначе представляющие собой шедевры, а именно мечеть Биби-Ханым, усыпальница Тимура, известная под названием Гур-Эмир, а также некрополь Шахи-Зинда (Живой царь). Мы о них поговорим ниже.

Превратив Самарканд, свой стольный град, в основную строительную площадку империи, Тимур не упустил возможности заняться архитектурным творчеством и в других населенных пунктах. Так, в Бухаре между 1380 и 1385 годами велись восстановительные работы на мавзолее Чашма Аюб; в Яссе по его велению отреставрировали гробницу и построили мавзолей святого Ахмеда Ясави и большую мечеть, которая к ней примыкала и была построена в 1404 году; в его родном городе Кеше, который он думал сделать столицей, кроме вышеупомянутого Белого Дворца, были восстановлены мавзолеи отца и сыновей Джахангира и Омар-шейха. Стремясь к тому, чтобы в каждом городе имелось по медресе, он настроил их множество, но все они или успели разрушиться, или пока что не идентифицированы. Следует добавить, что Тимуровы войны градостроительной деятельности в Иране не остановили, разве что сократили ее темпы. Плодов оной до нас дошло мало. Большая мечеть Язда (1375), несомненно, занимает важное место в истории искусства, благодаря как красивейшим изразцам и расписанной под мрамор штукатурке, так и своей архитектуре с ее подчеркнутой вертикальностью, особенно в линиях портика, узкого и высокого, дерзнем сказать, непропорционального. Тут можно было бы усмотреть зарождение тех тенденций, которые стали впоследствии столь дорогими для самаркандского искусства, разумеется, если бы оно не уходило корнями в пышную архитектуру гробницы монгола Ильхана Ольджейту Ходабенде, что в Султании. [221]

Что более всего поражает нас в тимуридской архитектуре, так это бросающееся в глаза противоречие между гигантоманией и откровенной помпезностью, доходящей до грубости, с одной стороны, и легкостью и красивостью керамического декора — с другой. Ничем не скомпрометированное изящество последнего и излучаемая им одухотворенность кажутся совершенно не вяжущимися с эпохой войн и насилия. Тем не менее абсолютно очевидно, что в этой области тимуридский Ренессанс ничего более совершенного не создал. Вершина была достигнута в 80-х годах XIV века, и, если памятники сефевидского Ирана, Исфагана Шах-Аббаса Великого производят на нас впечатление более приятное, то единственно благодаря виртуозности строителей, а также сохранности (они моложе Тимуровых построек на две сотни лет), превосходящей их собственные достоинства. Как и в живописи, в керамографии времен Тимура связь с прошлым не была утрачена; та и другая шли одним путем, испытывая одно и то же влияние и стремясь к технологии и вкусу более совершенным, требовавшим более чуткого отношения к нюансам и деталям, более уверенного использования цвета, более скрупулезной работы, вплотную приближающейся к поэзии.

 

Биби-Ханым

То, что носит название Биби-Ханым, является одним из тех архитектурных ансамблей, включающих в себя мечеть и медресе, которые Сельджукиды впоследствии распространили во всем мусульманском мире. Предания ошибочно связывают эту мечеть с Тамерлановой женой Сарай-Мульк-Ханым, по прозвищу Биби. Строительство святилища началось 11 мая 1399 года по возвращении Тамерлана из похода на Индию и все еще продолжалось, когда Великий эмир скончался в начале 1405 года. Тщеславный Тимур мечтал о постройке грандиозного здания, «самой просторной мечети из всех, когда-либо существовавших», хотя иллюзий на этот счет у него не должно было быть, поскольку он знал, по крайней мере, об исфаганской большой мечети и, вполне возможно, о руинах мечети, построенной в Самарре, в Ираке, площадью 240 на 156 метров. Предание о том, что Биби-Ханым была ужасно велика, все еще живет, и мне довелось услышать его в Узбекистане. Хотя утверждение, что она превосходит все остальные мечети, не точно, она тем не менее является зданием воистину огромным и очень красивым. [222]

Мечеть представляет собой прямоугольник, обнесенный стеной (зиярет), площадью 167 на 109 метров; его главный купол вознесен на стометровую высоту; кирпичная большая арка, которая служит входом, является сооружением дерзновеннейшим; она опирается на массивные столбы, а точнее на круглые башни, имеющие вид (ложных) минаретов; ее диаметр равен 16 метрам, а высота измеряется почти что 25 метрами. Ее план повторяет давно ставший классическим план крестообразной медресе о четырех парных айванах (наклонных полуцилиндрических сводах, закрытых с трех сторон и открытых с четвертой), связанных между собой галереями с расположенными в них кельями, окружающими центральный двор. В данном же случае айваны заменены тремя квадратными залами, накрытыми куполами; зал напротив входа просторнее и выше остальных, являясь залом-молельней; перекрытие в виде наклонного свода имеется лишь у первого зала, служащего входом. Четыре минарета, из которых сохранился один, да и то «усеченный», стояли по углам ансамбля. Во дворе, как и положено, находился фонтан для омовений; впоследствии, уже при Улугбеке, он уступил свое место гигантскому каменному сооружению в виде пюпитра, как говорят, служившего подставкой для драгоценнейшего Корана халифа Отмана, а именно первого Корана, отобранного у Османа Баязида.

На куполе, минаретах, арках и частично на стене сохранилась изразцовая мозаика, являющаяся главным элементом декора; мраморные же плиты покрывал только низ. Краски тонкие, цвета яркие; бирюзовые, зеленые, желтые, коричневые, темно-вишневые и черные, они искусно разбросаны по поверхности эпиграфических фризов и флористическим поясным карнизам, несущим на себе отпечаток самой изысканной элегантности. Подсчитано, что общая площадь кладки глазурованного кирпича и изразцов равна без малого десяти тысячам квадратных метров.

 

Гур-Эмир

Усыпальница под стать персонажу: есть нечто варварское в ее величайшей утонченности! Самаркандский мавзолей Тимура — один из трех наиболее красивых памятников его царствования. Пережив реставрацию, он тем не менее сохранил оригинального, первоначального больше, нежели мечеть Биби-Ханым, в частности не имеющий себе равных купол. Своими размерами с большим святилищем он не сравнится, но после мавзолея Ольджейту, что в 1306 году возвели в Сольтание, он является первым крупным мусульманским погребальным зданием; его появление возвестило строительство настоящих дворцов для покойников, которым занимались Великие Моголы в Индии; напомним хотя бы о всемирно прославленном Тадж-Махале в Агре. [223]

Гур-Эмир поначалу должен был служить вовсе не мавзолеем, а мечетью или даже молельней, включенной в комплекс, посвященный памяти Мухаммед-Султана, Тимурова внука. На отведенной под него площади в 24 на 25 метров строительные работы начались в 1403 году и в основном закончились в 1404 году, чтобы возобновиться позже, чем и объясняется то, что его датируют временем более поздним. Стоящий в центре участка, обстроенного довольно низкой балюстрадой, сделанной из ажурного мрамора по образцу мусульманских claustra, мавзолей имеет монументальный портик в виде айвана, по бокам которого возвышаются два минарета, верхняя часть которых была перестроена, но их низ (вернее почти половина) по-прежнему покрыт изразцами, где доминирующим элементом является синий цвет. Второй айван, перенесший более значительную перестройку и не сохранивший ничего, кроме кое-каких следов первоначального декора, прорезанный в двухэтажной стене с плоскими нишами, тоже разрушенными, открывает доступ в погребальный зал. Имеющий снаружи вид восьмиугольника, он опирается на фундамент, утопленный в грунт на целых четыре метра, и уходит вверх на все 40 метров, благодаря чему гармонично сочетается с портиком и минаретами, одни из которых достигают высоты 12 метров, а другие — 25,3 метра. Восьмиугольник внизу опоясан мраморным цоколем, выше него расположены желтоватого цвета кирпичи, между ними вкраплены другие, покрытые голубой и ультрамариновой глазурью, которыми на разных размеров геометрических панно коричневого цвета выложены имена Аллаха и Мухаммеда.

Внутри этот квадратный в плане зал производит впечатление крестообразного, благодаря глубоким нишам, увенчанным сводами, имеющими выступы в виде сталактитов. Декор состоит из плинтуса из зеленого оникса, восьмиугольных алебастровых плиток, барельефов из расписного штука и майоликовых изразцов, покрытых темно-синей глазурью. Украшенная мраморными кружевами балюстрада установлена вокруг саркофагов, один из которых, Тамерланов, вырезан из глыбы черной яшмы и является действительным или предполагаемым подарком моголистанской княгини Улугбеку, сделанным в знак уважения к его деду. [224]

Самым красивым элементом архитектуры Гур-Эмира является его ребристый купол (60 скругленных ребер), имеющий вид приплюснутой фиги, высота которой (12,8 метра) на 1,1 метра превосходит диаметр ее базы; купол сложен из майоликовых кирпичей бирюзового цвета, на которые нанесены желтые и ультрамариновые пятна, образующие весьма элегантный рисунок. Купол покоится на высоком барабане, в диаметре имеющем 14 метров; декорирован он многократно написанным угловатым куфическим шрифтом словом «Аллах». Купол двойной, что позволяет составить себе два разных впечатления о памятнике. Внешний купол образует его силуэт и акцентирует устремленность вверх; другой, внутренний, устанавливает равновесие между поверхностью зала и его высотой. Между ними находится система тяг, закрепленных железными якорями в кирпичном центральном столбе, подпирающем самую высокую часть купола.

 

Шахи-Зинда

Не увидев мемориала Шахи-Зинда, судить о Тимуре нельзя. Это красота в ее совершенном и чистом виде. Здесь не выказываются ни величие, ни могущество, ни державность, как в других памятниках, а демонстрируются изящество, хрупкость, тонкость и, я бы сказал, женственность, столь характерная для женских усыпальниц, отчего они лишь выигрывают в красоте. Конечно, это не назовешь рукоделием Тарагаева сына, но было заказано именно им; он лично следил за ходом работ, следил так же внимательно, как наблюдал за разбивкой садов и строительством других зданий, планы которых визировал, и, заботясь об удовлетворении своих желаний, использовал всю свою тираническую власть.

Согласно преданию, двоюродный брат пророка, Кусам ибн Аббас, приведший войско аравитян в Самарканд, там был обезглавлен (676–677); он взял голову в руки и спустился по самому глубокому колодцу в чрево земли, с намерением там продолжить свою жизнь и дождаться Страшного суда. Как нередко случается в истории религий, легенда о Кусаме ибн Аббасе является всего лишь переложением на религиозно-мусульманский лад доисламского мифа, содержащегося в «Авесте», согласно которому легендарный центральноазиатский герой Афрасиаб (его имя Самарканд носил сначала), прежде чем умереть, глубоко под землей построил для себя гигантских размеров жилище, чтобы там найти укрытие, в том числе от смерти. [225]

Это место давно считалось священным, и арабы, едва захватив Самарканд, возвели мартириум (культовое сооружение), посвященный страстотерпцам, на предполагаемом месте Кусамовых мучений. Впоследствии возле него нашли упокоение многие, великие и не очень великие. В эпоху Сельджукидов, когда произошло если не зарождение мусульманского погребального искусства, то как минимум его бурное развитие, охотно строили мавзолеи, а надгробные стелы множились, как цветы на холме.

Пришли монголы и все разрушили за исключением этого святилища, хотя, казалось бы, к подобной снисходительности их не понуждало ничто. Как бы там ни было, памятник в его современном состоянии не имеет ничего от первоначального облика и далек от описания, сделанного Ибн Баттутой в 1330 году. Известно, что перестраивали и переоборудовали его неоднократно; иные, говоря о времени выполнения основных работ, называют 1334 год, другие — период царствования Тимура, третьи — XV век. 1380 годом может быть датирована лишь часть декора. В ту эпоху трансоксианцы взяли в обычай устраивать захоронения подле Кусамова мартириума, превратив его в псевдомавзолей с кенотафом, подобных которому на Ближнем и Среднем Востоке можно было встретить сотни.

Автора плана современного некрополя назвать точно невозможно; однако многие склонны считать им Великого эмира. Осью «города мертвых» служит узкая аллея, начинающаяся у Кусамовой усыпальницы; медленно спускаясь в южном направлении, она завершается довольно крутой лестницей из тридцати четырех ступенек. Слева и справа тянулись две почти не прерывавшиеся шеренги усыпальниц. Многие разрушились или полностью, или частично. Среди сохранившихся наиболее старая, — сооруженная для увековечивания некоего Ахмеда-ходжи, — отмечена 1360 годом. Наибольшее количество гробниц (целая дюжина), замечательной архитектуры и удовлетворительной сохранности, датируется временем царствования Тимура. Остальные были построены позже, как и вход на кладбище и стоящие по бокам здания. Таким, каким он дошел до нас, Шахи-Зинда является, по общему мнению, одним из самых красивых и впечатляющих в мире некрополей, а некоторые входящие в его состав постройки — подлинными шедеврами. [226]

Он находится севернее города, на склоне холма Афрасиаб. Входом в него служит монументальный портик, по соседству с которым стоят небольшая мечеть и медресе, обязанная своим возникновением Улугбеку; миновав этот портик, посетитель оказывается на лестнице, ведущей к осевой узкой аллее. Одно из первых сооружений, которое он видит слева от себя (относительно крупных размеров и менее старое, чем все другие, 1437 года), состоит из двух куполов, опирающихся на барабаны, столь вытянутые вверх, что невольно вспоминаешь погребальные башни, воздвигнутые в Иране приблизительно в 1000 году. В нем почиет не какой-нибудь сильный мира сего, а ученый, астроном Казы-заде Руми. Чуть дальше в тесном соседстве (или отделенные друг от друга пустырями, где можно различить следы исчезнувших памятников) ярусами расположились заказанные Тимуром мавзолеи, некоторые из которых дополнены погребальными часовенками, таковы усыпальница одного из выдающихся его военачальников, Тоглуг-Текина (1375), возможно, самая старая из относящихся к тому времени; мавзолей его сестры Ширин-бика-Ака, именовавшейся также Чучук-бика (1385); усыпальница некоего Эмир-заде (1386); гробница еще одной Тамерлановой сестры Туркан-Ака (1386) и ее дочери Шади-Мульк-Ака, преставившейся в 1372 году, что заставляет иных утверждать, что речь идет о старейшей гробнице Тимуровой эпохи. Далее находятся еще три усыпальницы, неведомо когда сооруженные, но явно в промежутке между 1375 и 1385 годами: на первой начертано имя воеводы Эмира; вторая безымянна; третьей увековечено имя женщины — Улу-Султан-Бегума. Последней по времени является усыпальница одной из жен Великого эмира, Туман-Ака (1405).

Простая и благородная архитектура мемориала дает возможность проследить, как на протяжении лет тридцати менялся подход к организации горизонтальных и вертикальных плоскостей. Все это небольшие кубические залы, вход в которые оформляют портики, высокие и глубокие, выступающие над плоскостями фасадов; своды их украшены сталактитами или сотами (мукарна) чисто декоративного назначения, то есть не имеющими каких-либо архитектонических функций. Залы увенчаны высокими куполообразными сводами, довольно заостренными, гладкими или ребристыми, непосредственно положенными на стены залов, то есть без барабанов. В 1385 году купол усыпальницы Ширин-бика-Ака стал двойным, каким позднее сделали купол Гур-Эмиpa; изнутри он видится приплюснутым, снаружи представляет собой нечто, слегка напоминающее плод смоковницы. В то же самое время продолжалось строительство сводов простых; для облегчения сооружения их отделяли от стен залов и придавали им очертание немного пологой арки. В начале XV века, возводя мавзолей Туман-Ака, снова вспомнили о двойном своде; на этот раз его поставили на высокий барабан, а внутреннему своду придали ту же овальную форму, что и своду наружному. Подобные варианты, освобождая памятники от монотонности, дают им довольно много общих черт, позволяя создавать весьма гармоничные и единые по духу ансамбли. [227]

Однако совершенными их делает керамический декор, воистину не имеющий себе равного; по меньшей мере таков декор следующих архитектурных шедевров, а именно мавзолеев Туман-Ака, Туркан-Ака (произведение двух трансоксианских архитекторов: бухарца Заинаддина и самаркандца Шамсаддина), а также Ширин-бика-Ака, может быть, самого великолепного из всех. Здесь, кроме кирпича с майоликовым торцом, использована самая разнообразная керамика: отлитые из гипса части колонок, сталактиты и розетки, изразцы и фаянсовая керамика. Всевозможных оттенков синее выделяется на фоне, создаваемом кирпичами из очень тонкой розовой пасты, обрызганными белой и черной краской. Работа выполнена мастерски, как в том, что касается использования колорита, так и в распределении декора. Подобные тщательность и точность типичны лишь для труда ювелиров.

 

Истинный лик Тимура

В своем горячо любимом городе Тимур оставил для потомков три монументальных ансамбля, которые по тем или иным соображениям признаются шедеврами. Нет ни одного учебника по истории исламского искусства, в котором, как бы краток он ни был, не имелось бы их фотографий, равно как не существует книг о путешествиях в те края, где бы о них не упоминалось. Они являются частью его биографии, возможно, играя роль неоспоримых свидетельств, не подверженных ни фальсификации, ни пропаганде, а также выступая в качестве защитников.

Именно поэтому мне захотелось о них рассказать, пусть вкратце, позволяя себе не следовать обычаю биографов, которые охотно разглагольствуют о состоянии искусства в той или иной державе, но коим претит описывать памятники, воздвигнутые соответствующими государями. Без Версаля Людовик XIV определенно не был бы Королем-Солнцем. Без архитектурных чудес Самарканда, о которых, повторимся, Тимур заботился постоянно и самолично, он не был бы собой. Заодно вспомним о любви, что он питал к сестрам! Да, человек, который был способен на такое чувство и выражал его посредством самого изящного и яркого из всех мыслимых букетов, будучи страждущим калекой, неустрашимым полководцем, жестоким деспотом и кровавым захватчиком, в своем сердце хранил нечто совсем иное… [228]

 

Глава XIII

Государство и общество

 

Государь

Иоанн Султанийский написал о Тимуре следующее: «Он не называет себя ни королем, ни императором… Отдавая распоряжения, он делает это от имени хана, занимающего самое почетное место при дворе». Да, известно, что Тамерлан являлся всего лишь Великим эмиром, «царским зятем», но со всем этим он исполнял обязанности главы государства и делал это максимально строго. Хан же при нем был всего лишь фигурантом, который, от времени до времени находясь в действующей армии, всегда состоял под его началом, и его, хана, имя в лучшем случае могло быть упомянуто в фирманах. Значит ли это, что Тимур представлял собой самодержца, власть которого была безграничной? Прежде чем ответить утвердительно, надлежит подумать не один раз.

Хозяином державы бесспорно был Тимур. Противиться его воле не смел никто. Если кто-то пробовал давать ему отпор, он его ломал через колено. Высказанные вельможами суждения, шедшие вразрез с его мнением, им пренебрегались. Решения о войне и мире принимал он. Он же был главнокомандующим. Чиновники находились у него в кулаке: он их назначал и смещал; когда было надо, уничтожал. Правосудие чинилось им одним, даже тогда, когда отправление его он делегировал другому. Когда имелась возможность, Тимур судил сам; его вердикты обжалованию не подлежали. Подобно всем добрым тюркам, он постоянно искал способы, как извлечь выгоду из ислама, и с этой целью провозглашал себя его ревностным служителем. Он покупал дервишей за золото, за дружбу, но главным образом прельщая похвалами. Он ставил себя над толкователями закона, заявляя, что получает от Бога послания. Он поставил во главе мусульманской общины верховного владыку. «Из потомков пророка я выбрал, — объявил он, — самого достойного, коему передал всю власть над мусульманами; он управляет всем вакуфом, назначает служителей культа, муфтиев… и определяет размер жалованья религиозных чиновников». [229]

В 1370 году Тамерлан одержал победу над Хусейном. Держа ситуацию под контролем, он сделал вид, будто бы хотел быть избранным на курултае, в соответствии с обычаем, установленным Чингисханом. Фактически речь тогда шла о плебисците. В дальнейшем Великий эмир регулярно созывал такие «пленарные заседания», чтобы создать впечатление коллегиального правления. Но иллюзий на этот счет не было ни у кого.

Кажется, никто и ничто не могло воспротивиться его воле. Однако находиться вне пределов законности он не мог, тем более вне рамок шариата и ясы. Будучи юридически неизменяемыми, они оставляли возможность законодательствования только в строго определенных областях, на которые сами не распространялись; или интерпретирования некоторых постулатов, что дозволялось одним богословам, а они, разумеется, состояли у Тимура на содержании и, закрывая глаза на его действия, самоуправствовать ему не мешали, а то и просто благословляли на тот или иной незаконный поступок. Со всем этим отсутствие законодательной власти является для любого деспота помехой, ставя его в рискованное положение, когда он пытается ее себе присвоить незаконными средствами.

Далее. Понятие священной монархии очень глубоко проникло в сознание Тимура, что, впрочем, характерно для всех самодержцев в мире, равно как и для тюрко-монгольской традиции и ислама. Он прочно усвоил идею об идеальном государе, каковой вдохновлялись все единодержавные правители, но еще больше тот, кого царствование вознесло над всеми другими самодержцами. Понятие священной монархии предполагает отправление правосудия, защиту народа от злоупотреблений чиновничества и нищеты; короче говоря, — ответственность полную и за всё.

В актив Тимура можно записать его внимательность к простому люду, контроль за ценами и действиями сборщиков налогов и иных государственных служащих, его царскую щедрость. Я уверен, что прекрасные человеческие качества действительно были ему свойственны. Будь он человеком несправедливым, скупым, безразличным, ничего такого он не делал бы. [230]

Чтобы быть Тамерланом, Гаруном аль-Рашидом, Сулейманом Великолепным, надобно держаться ближе к простонародью; как для того, чтобы побеждать, следует быть великим ратоводцем. Сознавая необходимость этого, Великий эмир превращал каждое свое появление в зрелище, и его биографы скрупулезно воспроизводят все его «мизансцены». Вот он горстями черпает золото из сундуков и ходит среди пожарищ им же сожженного города, налево и направо раздавая милостыню. Вместе с тем, почти тайно, избегая показухи, он восстанавливает, исправляет содеянное, помогает казной… Однажды аки Мухаммед-шах, мелкий колдунишка из хорасанского Кухистана, предал проклятию некоего бедного крестьянина; Тимур выдал несчастному пятьсот овец и полтысячи ягнят. Сей кодекс царской чести обременительным для Тамерлана не был, но он существовал, являясь таким же обязательным, как шариат и яса, и втискивая его абсолютную власть в рамки целого комплекса норм, обычаев и обязанностей.

Тимурово правительство состояло из министров, визирей, коих он собирал на совет, диван (когда в наличии их имелось не менее четырех) под председательством диван-бека. Штатный докладчик информировал совет о возникших важных проблемах, после чего начиналась дискуссия, на которой присутствовали глава управления мусульманских дел, два главных судьи гражданских и столько же религиозных, секретари, казначеи и «господа большой руки». Государство одновременно было сильно централизованным, состоя в непосредственном подчинении у Самарканда и Великого эмира, и децентрализованным, однако в той мере, в какой провинции пользовались большей или меньшей автономией. Во многих округах Тамерлан оставлял если не старый персонал, то прежние управленческие структуры обязательно. Где-то государственный контроль бывал строгим, где-то вялым, на далеких территориях мог просто отсутствовать. Великий эмир вполне довольствовался теми знаками признания его сюзеренитета, которые в мусульманском мире всегда были привилегией государей, например, нанесением его имени на металлические деньги и упоминанием в пятничной молитве, кутбе. Он по праву мог считать себя владетелем Египта с того момента, когда мамлюкский посол сообщил ему, что в Каире в его честь была отслужена служба; а также царем Индии после того, как 20 декабря 1398 года то же самое совершилось в Дели. [231]

 

Империя или царство?

«Степная империя» — так в своем шедевре Груссе определяет Тимурову державу. Рассуждая в своей книге о политических формациях, возникавших в Центральной Азии и так часто властвовавших над седентарными странами, он говорит: Тимур — это Джагатаид, отюреченный монгол, выходец из бескрайних степей Евразии. Однако Рене Груссе рискует ввести читателя в заблуждение: Великий эмир как личность сформировался не в степи и по-настоящему там не властвовал. По сути, его государство было иранским, сконцентрированным вокруг Трансоксианы, со столицей, где была подлинная архитектура, а вовсе не большим кочевым станом. Кроме того, вовсе не факт, что оно было империей. Говорят — частенько повторял эту мысль и я, — что Тамерлану хотелось восстановить Чингисову империю, что он в этом частично преуспел и что лишь смерть помешала ему довести дело до конца. Сегодня я спрашиваю себя: не стали ли мы в очередной раз жертвой его пропаганды?

Из истории его завоеваний вовсе не явствует, что у него имелось амбициозное желание объединить под своей эгидой все огромные территории, по которым он прошел с мечом в руках, земли такие разные по нравам, языкам и этническому составу. Он овладел Индо-Гангской долиной, Ираком, Сирией, Анатолией, Золотой Ордой, он мог заложить там основы постоянного оккупационного режима, но сделать это даже не попытался. Он уходил, как приходил, оставляя наместника здесь, удовлетворяясь невнятным признанием сюзеренитета там, и часто происходило так, что не успевали остыть пожарища, а пыль, поднятая конницей, осесть, как появлялись прежние хозяева. Признали было, что Тимур обладал способностью завоевывать, но не сохранять завоеванное; что он разрушал, но не строил; что его администраторские дарования были столь же посредственными, сколь замечателен был его ратный гений. Однако факты все это опровергают.

Всюду, где Тимур оставался, он создавал надежный управленческий аппарат, о котором управляемые могли только мечтать. Заподозрить в предвзятости армянского летописца, который нашел необходимым, поведав об ужасах войны, констатировать процветание и благоденствие страны, наступившие в последующие годы, невозможно. Оставленное им свидетельство тем более значимо, что Армения являлась страной более прочих выдвинутой в сторону запада, не по отношению к Ирану, а относительно традиционной зоны влияния, той самой, которой, как нам представляется, Великий эмир намеревался ограничить сферу своего непосредственного контроля. [232]

Прежде всего Тамерлан считал себя (хоть он и не носил соответствующего титула) государем Трансоксианы, которая навсегда осталась объектом его основных забот, его настоящей родиной. Во-вторых, он постарался распространить свое влияние на Хорезм и на все иранское плоскогорье, то ли полагая себя последователем Ильханов, то ли намереваясь заполучить наследство хорезмшахов. Покой в Трансоксиане и его величие, как впоследствии благоденствие Ирана, требовали: от кочевников — чтобы они не грабили городов и деревень, не наносили ущерба экономике; от властей — обеспечить процветание стране и счастливую жизнь народу. Решение этих двух задач было одно. Оно предусматривало проведение превентивных кампаний manu militari против орд Центральной Азии, Моголистана или Золотой Орды; и кампаний наступательных с целью ограничения передвижений номадов, их удаления из Трансоксианы, обогащения, изъятия богатств, получения многочисленной рабочей силы, к тому же квалифицированной и дешевой, ибо рабской.

Можно называть Трансоксиану царством. Можно назвать империей Иран, хотя эта страна тоже скорее являлась царством. Но было бы ошибкой применять к Тамерланову государству термин «империя», так как за ним кроются территориальная экспансия за пределы иранского мира и аннексия таких огромных стран, как Индия, Золотая Орда, Анатолия, Сирия, возможно, и Ирак, где Тимур удовольствовался грабежами и уничтожением гипотетичных соперников в славолюбии.

 

Политический проект

Эскиз политического проекта уже представлен. Следует его уточнить. Тимур оказался на стыке двух культур, уже давно друг с другом враждовавших, виной чего еще с древнейших времен была сама их природа — одна оседлая, другая кочевническая. Усугубила этот конфликт религиозная составляющая: оседлая культура была мусульманской, другая — языческой или поверхностно исламизированной. Раздираемый изнутри этим противоречием, Тимур тщился найти какой-нибудь средний вариант. Воспитанный на иранской культуре, он оставался тюрком; обращенный в исламскую веру, он оставался шаманистом. Кочевник, он любил жить в юрте и мог сутками скакать по степи, не покидая седла; горожанин, он строил дворцы и владел неведомым для любых бродников искусством захвата городов. Личность незаурядная, он переженил своих антиподов, разумеется, не избежав всех тех трудностей, которые возникают даже в счастливых браках; человек умный и проницательный, он понял, что другие не столь легко придут к осознанию необходимости этого неизбежного, хоть и не уютного, союза. Суть его проекта заключалась в том, чтобы добиться такого союза в государстве, какой он уже построил в своем сердце. [233]

Времена стали существенно меняться после монгольского нашествия, когда Чингисхан, вняв наставлениям даоса Чань-Чуня и, видимо, советам своих уйгурских сановников, понял, что конфликт между кочевниками и оседлыми народами не должен решаться уничтожением вторых, стиранием с лица земли городов и превращением возделываемых земель в степи. Теоретически оба вида экономики друг друга дополняли: одна производила мясо, кожи, молоко и могла защищать горожан и поселян; вторая должна была давать пастухам то, в чем они нуждались. В реальности же все обстояло иначе. Существовали победитель и побежденный, завоеватель и завоеванный, аристократ и разночинец, тот, у кого имелось оружие, и тот, у кого его не было. Тысячелетний инстинкт принуждал не обменивать, а брать, получать немедленно, так как завтра ты можешь не получить ничего. Оседлые народы, естественно, искали средства самозащиты и старались организоваться. В землях с высокой цивилизацией тюрки и монголы находили все более привлекательного в городах, в их роскоши и развлечениях. Тем не менее они сохраняли нарочито презрительное отношение, о чем было сказано выше, к тем, кого называли таджиками, и презрение это было так же старо, как первые контакты номадов с оседлыми народами. Разве не говорил еще в XI столетии Махмуд Кашгарский, что стоило тюрку оказаться над животом таджички, как он тут же его вспарывал? В странах, где городское население было малочисленным, мирного сосуществования оседлого и кочевого народов не получалось: племенная структура оставалась прежней, и кочевник продолжал считать город податной структурой, не достойной поблажек. В Трансоксиане, Хорасане и в иных местах недостатка не имелось ни в старых, ни в новых племенах, сохранявших идеалы, которые исповедовали их братья с берегов Или.

Трансоксиана отложилась, потому что у нее было довольно собственных племен, и зависеть от племен северных ей не было нужно. Она предалась эмиру-тюрку Казагану (ставшему, насколько можно судить, главным борцом с Ираном за счастье тюрок), потому что он делал хоть какие-то усилия, чтобы умерить буйность племен, а еще потому, что она находила его способным защитить ее границы. Когда его дела пошли плохо, она предложила себя Тимуру в надежде найти в нем нового Казагана. [234]

Надо было отбросить илийцев и заставить иранцев и кочевников сотрудничать. Решение этой труднейшей задачи требовало немалой дипломатичности и изворотливости; вот почему Тимур предстает перед нами в образе не слишком откровенного человека и, дерзнем произнести это, коли мы уже на пороге Кватроченто, в большой степени макиавеллиевском. Приглядевшись к нему поближе, мы спросим себя: был ли он таковым в той мере, в какой его столь охотно подозревают? Для примера рассмотрим его двукратное воссоединение с Тоглуг-Тимуром, из-за чего его стали считать предателем. Отложись Тимур от него раз и навсегда, быть бы ему в гробу или в ссылке, заодно монголам были бы развязаны руки. В ту пору Тамерлан являл собою нечто слишком малозначительное, чтобы стать воплощением духа сопротивления. Он защищал права тюрок и, как мог, сдерживал грабежи. Как всякий другой, он постарался извлечь из своего положения максимум выгоды. Однако, увидев, что монголы перешли к репрессивной политике, усугубив ее презрительным отношением к эмирам и населению, он тут же от них отошел, не смутившись утратой положения, в конечном итоге завидного. Во всем этом я не усматриваю ни хитрости, ни коварства, а в его отношениях с шурином вижу действия тонкого политика, но никак не притворщика или подлеца. Ему пеняют на то, что в момент опасности он сбежал и где-то там укрылся. Неужели ему надо было добровольно положить голову на плаху? Разумеется, его политика не была чиста, но она никогда не была низкой. Он шел к своей цели на удивление открыто, решительно и с ясным пониманием состояния вещей. Его упрекают в том, что, устанавливая свое правление в каком-нибудь городе, он делал прямо противоположное тому, что прежде советовал Хусейну. Зная, что племена не желали иметь вождя-горожанина, он обратил на это внимание мужа сестры. Впоследствии, должным образом оценив необходимость оседлости, он взял на себя риск ее учредить. Имея иную, чем у Хусейна, закалку, Тимур вполне мог преуспеть там, где шурин оказался беспомощным. [235]

 

Экономические планы

Тамерлан ненавидел беспорядок, анархию и несоблюдение субординации. То было свойство его натуры. Но он ненавидел их еще и оттого, что они представляли собой главную преграду на пути к осуществлению экономических планов, в его представлении более важных, чем планы политические, являвшиеся, в сущности, лишь их предпосылками. Цель Тимура заключалась в восстановлении полномасштабной международной торговли.

Территориальная раздробленность способствовала росту численности таможни, уровня дорожных пошлин и беспредельному повышению цен на товары. Сидящие в своих неприступных замках феодалы, не поддающиеся уговорам племена, оседлавшие большие дороги бандиты, локальные войны — все это превращало товарный обмен в чрезвычайно опасное предприятие. Украденное по дороге и не дошедшее до места назначения еще больше удорожало уцелевшее. Поняв, что потери слишком велики, негоцианты бойкотировали опасный регион. Именно так поступила Генуя в 1340 году, запретив своим купцам ездить в Тебриз.

Тимур решил изменить ситуацию. Наличие при нем постоянно действующей армии, почти всегда бывавшей в деле, не оставляло мужчинам времени для бандитских потех и вытягивало из своевольничавших племен их живую силу. Эффективны были непрекращавшиеся карательные экспедиции против грабителей, воинственных родов, банд всевозможных бродяг. Утверждают, будто бы Тимур пользовался каким-нибудь нападением на купеческий или паломнический караван как поводом для того, чтобы продолжить свою завоевательскую деятельность. То бывало не поводом, но причиной. Естественно, его служба пропаганды не упускала случая возвестить о том, что Великий эмир наказал плохих, освободил хороших или отомстил за них, тем самым восстановив покой в крае. И она против истины не грешила: минуло всего несколько лет, как воцарились мир и безопасность, а преступность начала снижаться, за что признательность Тамерлану была всеобщая. Хафизи Абру рассказал о случае, произошедшем с вдовой некоего кандагарского купца, которая в сопровождении всего двух малолетних рабов-индийцев отправилась из Симнана в Диярбакир, чтобы там продать семнадцать штук дорогой ткани, при этом не испытывая ни малейшего опасения даже на земле «владетелей белых овец», монголов-ойратов и бедуинов-аравитян из рода Бени-Асад. [236]

Одновременно с обеспечением безопасности дорог Тамерлан усердно трудился над их благоустройством: устанавливались верстовые столбы, перебрасывались мосты, обозначались броды, строились караван-сараи. Следует помнить, что в те далекие времена товары могли годами идти от места изготовления или их приобретения торговцем до места их продажи потребителям. Даже новости расходились медленно: так в Венеции узнали о взятии в 1453 году Константинополя Османами только через двадцать пять дней. Тимур, следуя монгольскому правилу, заботился о быстроте передвижения гонцов, благодаря чему, например, вестник, спешивший уведомить Тимура, находившегося в Ширазе, то есть в двух с половиной тысячах километров от Самарканда, о нападении Тохтамыша на Трансоксиану, проделал этот путь всего за семнадцать суток, в среднем преодолевая за день сто сорок километров. Караваны, конечно, шли медленнее, но при Великом эмире их шествию не мешало ничто.

Стремясь завлечь негоциантов на свои дороги, Мамлюки делали все для развития морского пути из Индии, заканчивавшегося или на землях севернее Красного моря, или в Персидском заливе, откуда он продолжался по суше до Ливана, следуя вверх вдоль Евфрата, а затем по сирийской пустыне и Пальмирскому оазису. Как ни усердствовал Тимур, значение Египта и Сирии на мировом рынке продолжало возрастать. В 1359 году через Черное море было доставлено только индиго семь с половиной тонн, в то время как из Бейрута и Александрии прибыло двести семьдесят три тонны перца, сорок восемь тонн имбиря, одиннадцать тонн ладана и прочее. Кто может сказать, в какой мере конкуренция Египта стала причиной нападения Тимура на Мамлюков? Все историки признают, что состояние торговли весьма заботило Великого эмира, но никто не догадался, что эта озабоченность являлась одним из факторов, способных объяснить, для чего он предпринимал свои войны. Походы на Моголистан? Обеспечить доступ к Китаю. Походы на Золотую Орду? Разрушить ее торговые центры и взять под контроль ганзейский путь. Уничтожение Ургенча? Для того, чтобы избавиться от опасного для развития Самарканда соседа, каким являлся этот торговый центр. Поход на Индию? Чтобы расчистить для специй дорогу через Киберские теснины. Переговоры с Западом? Для того, чтобы уведомить латинов о том, что путь в Иран безопасен… Конечно, все сводить к экономике — шаблонно и чрезмерно, однако она тоже сыграла определенную роль. [237]

В сферу интересов Трансоксианы входили два главных пути: во-первых, Шелковый; во-вторых, Пряностный, — то есть дороги Китайская и Индийская. Первый путь брал начало в Чаньнгане (Чаньяне), пересекал Канчеу (Гунзу) и Сучеу (Сузу) и заканчивался в Туен-хуане (Дунхуане), где раздваивался. По его главному ответвлению можно было попасть в Хами, Турфан, Карашар, Кучу, Шарки, Аксу, Тум-шук и Кашгар, а там перейти на второе, более южное ответвление, проходившее по Черчену, Хотану и Яркенду. Миновав Кашгар, путник оказывается в Фергане или на Памире, а затем спускается в Трансоксиану, держа направление на Ургенч, имея в виду богатство этого города и то положение, которое он себе обеспечил. Путь мог проходить по Самарканду; после того как Тимур разорил старую столицу Хорезма, так и сталось.

Следуя по дороге, ведшей из Индии на запад, караван, миновав Киберские теснины, попадал в Газни, а оттуда в Герат, затем, повинуясь обычаю, направлялся в Ургенч. Задача достижения Запада решалась двумя способами; первый заключался в том, чтобы обойти Каспийское море с севера, второй — чтобы обогнуть его с юга. В первом случае необходимо было прежде пересечь пустынный район, чтобы попасть в Сарайчук, стоявший на реке Урал. Ездили на арбах с высокими колесами, периодически останавливаясь на пару часов (по словам Ибн Баттуты); путешествие длилось двадцать дней (как утверждает Пеголлини, итальянец, специалист по средневековым странствиям) или все тридцать, по мнению других. Путь от Сарайчука до Самарканда продолжался ровно неделю. Далее по Волге плыли в Сарай, откуда добирались до Дона, затем или до Тана-Азака, что в северо-восточном конце Азовского моря, или в Каффу (современная Феодосия), в Крым, где итальянцы развернули свои торговые колонии. Те, кои выбирали путь южный, шли вдоль Эльбурса, через Султанию, Тебриз и наконец попадали в Эрзурум и Трабзон, где товары грузились на суда, которые доставляли их в Константинополь. Из Тебриза можно было добраться до Киликии, проделав часть пути по анатолийскому плоскогорью. Из Султании дорога шла прямиком в Сирию. В Астрахани заканчивался другой путь, по которому везли товары, едва ли менее желанные для европейцев: северные меха — лисий, рысий, беличий, соболий (прежде всего), а также очень редкий горностаевый.

Экономическая политика, проводившаяся Тимуром, оказалась плодотворной, но менее, чем ожидалось. Возродить прежние связи Европе хотелось очень, так как в тот период иранский шелк ценился выше китайского, — надо заметить, обоснованно. Увы, торговый обмен все же оставался на уровне ниже былого, поскольку Тамерлан никак не мог найти времени для того, чтобы создать для западноевропейских купцов абсолютно надежные условия, хотя в своих посланиях, кроме всего прочего, и тщился побудить их к более активному участию в торговле на трансоксианском рынке. Если, как позволяет думать одно вовсе не смехотворное предположение, он стер с лица земли города Золотой Орды и довел до убожества итальянские торговые колонии в Крыму, чтобы уничтожить торговые сношения через Северное Прикаспье и обеспечить практически полную монополию для торговли, ведшейся через южное побережье озера-моря, тогда его затея была с самого начала обречена на провал. Действительно, Крым все так же экспортировал не только местные товары: шерсть, пеньку, кожи, лен, рабов, высокоценную каспийскую икру (случаи ее продажи датируются 1392 и 1399 годами), причерноморскую пшеницу, а также хлеб, выращивавшийся в волжском Булгаре, в этой житнице Золотой Орды, и те пряности и шелка, что не проходили через руки Мамлюков. [238]

На уровне более скромном товарообмен внутри экономической зоны, простиравшейся от Индии до Сирии, развивался зримо и динамично, что не могло не стимулировать тимуридского Возрождения. В этом пункте своей программы Великий эмир достиг существенных результатов. Купцы, естественно, к нему тянулись, даже невзирая на то, что его стражам порядка и случалось припечь огнем их натруженные ступни.

 

Армия

Ядро Тамерлановой армии состояло из ратников караунасского войска эмира Хусейна. «Караунасами», или «беспородными», называли этническую прослойку населения, образовавшуюся во второй половине XIII столетия как плод любви монголов и индийцев (обоих полов), выведенных из Индии во время многочисленных грабительских набегов, и являющуюся самой динамичной из всех западных тюрко-монгольских родоплеменных туманностей до создания Тамерланова государства. Однако очень быстро это определение распространилось на все проживавшие в амударьинском поречье монголо-тюркские племена, а в дальнейшем, с середины XIV века, — на большую часть Джагатаидов-кочевников, включая барласов, конечно, из-за их нечистокровности и приобщенности к иранской культуре. Это указывает на то, что между всеми трансоксианскими кланами существовало подлинное культурное единство, что они имели общие идеалы и что их объединял один и тот же modus vivendi. Так же, как и Хусейна, они нашли Тимура схожим с ними, тем более что он действительно был одним из них. Однако, следуя примеру Чингисхана, Великий эмир поспешил расчленить родоплеменные сообщества и упразднить наследственные владения, уже начавшие терять свои позиции под натиском новой общественной прослойки и все более утверждавшегося нового образа жизни, прочно связанного с городом и иранской знатью. [239]

Зачисление в тот или иной полк не зависело от принадлежности к тому или иному роду или округу. Наоборот — офицеров и солдат предпочитали записывать в части, сформированные из людей различного происхождения, что придавало войску особую однородность, не имеющую связи с родоплеменной структурой. Возросшие потребности, связанные с ведением войн, человеческие потери, сократившаяся рождаемость вследствие мобилизации молодежи, — все это заставило Тимура прибегнуть к широкомасштабным рекрутским наборам в тюркоязычных племенах Хорасана, а затем среди иранцев, прежде всего из того же Хорасана, где воинские традиции оставались прочными. Эта провинция во времена аббасидского владычества, когда мусульмане воевать не желали и предпочитали платить наемникам (Мамлюкам), неизменно поставляла сильных и умелых ратников. Маньелли говорит, что, когда Тимур пришел в Дамаск, «ко-расени (хорасанцы) были многочисленнее чиакатазиев (джагатайцев)». Очень похоже, что в армии они занимали действительно привилегированное положение, что не мешало Тимуру расхваливать тюрок за их, по его мнению, лучшие воинские качества; они же пользовались его сугубым доверием. В Тамерлановом войске можно было увидеть и христиан, в частности грузин.

Армия была поделена на части по десять и сто воинов и на соединения по тысяче и десять тысяч (тюмен. — Авт.) ратников, как это было принято в Иране в период правления Ахеменидов, затем перенесено в Центральную Азию и сохранено в двух регионах. Каждая такая войсковая единица должна была постоянно поддерживать свои силы на установленном уровне, восполняя потери. [240]

Денежное довольствие было приличным, выдавалось неукоснительно раз в год или раз в полгода, иногда — авансом, но лишь в тех случаях, когда намечался долгий и опасный поход. К этому следует прибавить добычу, которая могла оказаться огромной и обогатить воина раз и навсегда. Разброс величины должностных окладов был велик: рядовому платили в зависимости от имевшихся у него лошадей (от одной до четырех); десятник (он баши, командир десятка) получал в десять раз больше; сотник (юз баши) — в двадцать раз больше; начальник, имевший под своим командованием тысячу солдат (бин баши), — в пятьдесят раз больше. «Господа большой руки» получали суммы сказочные. Уволенные по увечности и воины, попросившие отставку, получали из казны пенсии. Офицеры имели право на личный шатер; солдаты, служившие в элитных частях, — одну палатку на пятерых; все прочие спали в шалашах, рассчитанных на восемнадцать человек.

Оборонительная экипировка включала в себя остроконечный шлем с наносником и назатыльником из стальной кольчуги, короткую кольчужную рубаху, иногда легкие латы, а также круглый щит, тоже легкий. Воинам хотелось иметь средства защиты не слишком тяжелые, и потому они искали для них соответствующие материалы; щит из плетеной лозы не имел надежности щита железного, но с ним было легче управляться, да и рука уставала меньше. Подвижность и быстрота главенствовали над всем.

Наступательное вооружение состояло из сети, аркана (веревочной петли, прикрепленной к длинному шесту), сабли, кинжала, палицы, а также из лука со стрелами и довольно тонкого копья. Для защиты лошадей применялись стеганые попоны. Одежды воинов были чисты и изысканы. Тимуру хотелось, чтобы его войско выглядело браво. Любитель эффектности, он верил, что элегантность придает ратникам и горделивости, и уверенности и что это способно деморализовать противника.

Тренировки были интенсивными; дисциплина поддерживалась строжайшая. Еще до боя каждый знал свое место и роль в предстоящем деле. Когда случалось непредвиденное, приказы военачальников исполнялись с безупречной быстротой. Сверх пехоты и конницы армия располагала «инженерным» корпусом и отрядом скалолазов (им же поручалось взбираться на стены). Она славилась быстротой передвижения, скорой разбивкой лагерей и снятия с них, возведением оборонительных сооружений (таких, как гуляй-города) и наступательных. Похоже, для постройки плотины, отгородившей Смирну от моря, Тимуровым воинам понадобилось всего четверо суток. То, как Великий эмир расположился в окружающих Самарканд степях, привело Клавихо в изумление: «Тамерланова орда быстро и четко установила более двадцати тысяч палаток, разместив их на манер городских домов, предусмотрев улицы, площади и базары». [241]

Несмотря на то, что семьям сопровождать воинов не позволялось (возможно, в некоторых случаях они это делали), за армией следовала целая толпа самого разного люда: менялы, ремесленники, торговцы и паломники. Надо было удовлетворять потребности солдат, покупать или обменивать то из добычи, что им мешало или их не интересовало. Перемещение и обеспечение значительной массы людей ставили серьезные проблемы, полностью решить которые удавалось не всегда. Порой лошади и вьючные животные оказывались менее выносливыми, чем люди. Предусмотрительности не хватало как ратникам, так и командирам; довольствие не расходовали, а транжирили; потому армии случалось ужасно голодать. Во время длительного перехода по кипчакским степям пища выдавалась редко, отчего моральный дух воинства упал так низко, что пришлось устроить большую охоту. В походе на Индию продуктов питания было недостаточно всегда, а в октябре закончилась крупа. Иногда приходилось есть собак. Оружие, вьючные животные и провизия отбирались в каждом населенном пункте. Страны, оказавшиеся театром военных действий, бывали практически обескровлены, ибо войско продовольствовалось тем, что находило на месте пребывания. Оно грабило селения, отнимало стада у кочевников. Когда оно ушло из Мазандерана, как записано в местных хрониках, не осталось «ни одного петуха, чтобы петь, ни одной курицы, чтобы нестись».

Назвать, не колеблясь, количество людей, поставленных Тамерланом под оружие, не может никто. Еще недавно его определяли как огромное. Говорили о семистах тысячах Джагатаидов, приведенных под стены Алеппо, тогда как Тимур упоминал только о сорока тысячах. Один из его биографов, Шандор, не моргнув глазом утверждает, что в Анатолии под началом Тимура было аж восемьсот тысяч солдат, в то время как другие считают доказанным, будто бы под Анкарой он командовал полумиллионным войском. Старинные документы придерживаются этой же точки зрения. Джустиниани, венецианский посол в Тимуровой ставке, насчитал их восемьсот тысяч; греческий аналитик Францес — восемьсот двадцать тысяч; хронист-иудей Рабби Иосиф — миллион: четыреста тысяч ратников конных и шестьсот тысяч пеших; немецкий рыцарь Шлитбергер, очевидец, — миллион четыреста тысяч. Единственный современный исследователь, изучивший ту грандиозную сшибку, свел численность Тамерлановых сил к «минимуму в сто сорок тысяч сабель»; однако эта цифра, предложенная, исходя из данных, полученных неким турецким специалистом, проявившим здоровую реакцию на явные преувеличения, я бы сказал, слишком мала. [242]

Средневековые хронисты, привыкшие к немногочисленным европейским армиям, видно, были так напуганы армиями азиатскими, что невольно ударились в гиперболизацию численности их живой силы. Нынешний же западный историк, столь же потрясенный этим контрастом, скорее, поступит наоборот и попытается ее преуменьшить. Кстати вспомним, что во время Столетней войны англичане высадили в Нормандии десять тысяч солдат (1414), что французы в 1415 году под Азенкуром собрали двенадцать тысяч рыцарей и что определяют как крупную военную акцию — развертывание Францией двадцатитысячного войска. Восточные армии, быть может, действительно казались более грандиозными, нежели были на самом деле, но они и вправду являлись более грандиозными, чем можно было подумать. Что касается прочих народов, то, как утверждается в западных источниках, на другой день после Никопольской битвы в Мезии у Баязида имелось от ста тысяч до пятисот тысяч воинов; а стопятьюдесятью годами ранее, при Чингисхане, для того чтобы остановить набег на Кипчакию, русские подняли восьмидесятитысячное войско; тогда же хорезмшах пришел в Газни с шестьюдесятью тысячами ратников.

Увы, все эти выкладки представляются мне весьма сомнительными. Они откровенно обнаруживают свою несостоятельность, например, когда приступаешь к изучению положения дел в армии Чингисхана, сведения о которой можно найти как в китайских, так и персидских источниках. Принято считать, будто бы монголы овладели Китаем, приведя туда от ста десяти до ста тридцати тысяч воинов, потом еще двести тысяч, а то и больше. Выдающийся русский историк Бартольд думает, что те же самые монголы использовали в Иране равноценную живую силу. Поскольку в тот период Китайская кампания была в самом разгаре, а названные два фронта были не единственными, Чингисхан, определенно, имел под своим началом не менее полумиллиона воинов. [243]

Теоретически Тимур такое количество войск иметь мог, но не имел. Так, в 1392 году он отправился в поход с десятью тьмами; вероятно, столько же у него имелось под Багдадом. Касательно Сирии он говорил сам, что в его двух основных армиях было по сорок тысяч ратников. В Индии он якобы располагал девяноста двумя тысячами всадников. После сражения за Анкару, как утверждает Иоанн Султанийский, на поле боя осталось лежать сорок тысяч трупов. Судя по ожесточенности битвы, такая цифра никак не отражает того, чем явилась сшибка миллиона человек. На Золотую Орду Тамерлан, вероятно, первый раз бросил тридцать пять тысяч воинов (чтобы сделать им смотр, требуется ни мало ни много два дня), потом триста тысяч. Завоевывать Китай он собирался с двадцатью тьмами, и, как говорят, столь крупных сил он создать так и не смог.

 

Дипломатия

Выше мы сказали, что Тамерлан предпочитал захватывать города не разрушенными, и надо было доводить это до их сведения. Когда они соглашались платить дань, наступал черед выработки процедуры капитуляции, и тут начинала действовать служба пропаганды, оперируя вперемежку уведомлениями и угрозами. «Самые дерзкие переходы и жесточайшие осады перемежались, — пишет Жан Обен, — переговорами и торгами». Первые шаги делались дипломатами, однако чаще всего исход дела зависел от герольдов, монахов и сановников.

Совсем другими были отношения Тимура с иностранными державами. Преследуя интересы политические и торговые, они также подготавливали военные операции, иногда задолго до их начала; Тимур придавал этому величайшее значение и, являясь наследником Чингисхана и приверженцем ясы, считал послов личностями священными, неприкосновенными и почетными. Пленение и тем паче убийство дипломата служили поводом для объявления войны, а также для наказания смертью виновных, равно как и одностороннее расторжение договора, несоблюдение условий пакта. Он так и не простил Мамлюкам убийство своих посланцев во времена правления Баркука и содержание их в зиндане при Фарадже. Сам же Великий эмир обращался очень хорошо с теми, коих к нему направляли его враги, даже если их дерзкие заявления приводили его в ярость. Когда перед ним предстали послы Мамлюков, ужасно обеспокоенные характером порученной им миссии, он принял их любезно и, одарив золотом, отпустил. Прибывших эмиссаров Тохтамыша он поначалу осыпал бранью, но, быстро взяв себя в руки, задал в их честь пышный обед и одарил шелковыми халатами. [244]

Одним из козырей в руках правящих семей средневекового Запада было заключение политических браков, приносивших им новые землевладения или, за неимением таковых, союзников. На Востоке, где женщины, за редким исключением, самодержавными правительницами не бывали, произвольно распоряжаться улусами они не могли, но были властны укрепить союз; увы, опыт свидетельствовал, что поставленная на них карта слишком часто бывала бита. То, что Хусейн и Тимур были шурьями, естественно, их союзнические отношения упрочило, но не спасло от разрыва, который в конце концов произошел. Вместе с тем войти в семью, стоявшую на ступеньку-другую выше семейства собственного, являлось делом почетным; вот почему Тимур любил титуловать себя «царским зятем». Начиная с первых лет христианской эры, вся китайская иностранная политика вращалась вокруг обмена женщинами между императорским двором и родоплеменными вождями «северных варваров», и последние к этому заметно привыкли. Разумеется, Великий эмир тоже попробовал создать сеть союзов на основе перекрестных династических браков, однако результат оказался мало убедительным. В 1378 году он высказал гератскому малику пожелание укрепить их старинную дружбу посредством брака. Тогда сын малика женился на Тимуровой племяннице, что тем не менее не помешало разразиться конфликту всего через несколько месяцев. Красавица Хан-заде, став снохой владетеля Самарканда, тоже спасала Ургенч весьма ненадолго.

Еще до восхождения на высшую ступень власти, когда Тимур был всего лишь бродячим наемником, его неустанной заботой являлось поддержание тесных сношений, за развитием которых проследить очень трудно, с племенными вождями и соседними владетелями, правившими Моголистаном, Гератом, сербадарской «республикой», и, разумеется, с многими другими. Единственная дипломатическая миссия того периода, о которой мы располагаем мало-мальскими сведениями, — это посольство, направленное им в столицу Хорасана весной 1367 года и возглавленное одним из его родственников, человеком верным, а именно эмиром Чаку-барласом. [245]

Избрание Тимура в 1370 году не только не положило конец этой деятельности, но существенно ее активизировало. В указанном году — возможно, и раньше — он вновь имел контакты с сербадарами и, как свидетельствует Хафизи Абру, послал им подарки; его же эмиссары оказались достаточно убедительными для того, чтобы «республика» не замедлила примкнуть к Тимуру. Переговоры с Гератом происходили все чаще; в документах они датируются 1372 годом, однако могли иметь место и ранее. По мере того как государство укрупнялось, а границы раздвигались, набирала темпы дипломатия, которая в конечном итоге охватила весь мир: установились связи (о них нам известно довольно мало) с Китаем, Византией, Османами, Кастилией, Италией, Англией и Францией.

В то время как Тимурова пропаганда тщилась убедить всех в том, что Китай управлялся Джагатаидами, наследники Юань, Мин не преминули востребовать полностью все монгольское наследство. Мы уже пытались, увы, безуспешно, найти ответ на вопрос: отчего Тимур согласился принять унизительный для себя сюзеренитет Китая? Как бы там ни было, вассальное положение при всей его кажущейся стеснительности стоило Тимуру лишь эпизодической уплаты оброка, более символического, нежели действительного: например, в 1394 году, как явствует из китайских источников, Тарагаев сын поклонился Сыну Неба двумястами сорока лошадьми…

В китайских анналах упоминается о посольствах, направленных Пекином в Самарканд в 1391 и 1395 годах, а также в Трансоксиану (1404). В тех же источниках говорится о Тимуровых посольствах, побывавших в Китае в 1388, 1391 и 1394 годах; вероятно, направлялись и другие. В письме от 1412 года к Шахруху китайцы не забыли напомнить: «Твой отец Тимур-Курган, повинуясь указанию Высочайшего Бога, признал себя вассалом Тай-цу, Его Величества нашего Императора. Он постоянно направлял к нему своих послов с дарами, подобным поведением доставляя покой людям твоей далекой страны».

Мы располагаем более многочисленными сведениями о взаимосвязях Тамерлана и христианского мира, несмотря на всю фрагментарность наличествующей документации. Похоже, Тамерлан положил им начало в 1398 году, направив епископа Нахичеванского, будущего Иоанна Султанийского, доминиканца-итальянца, в Геную и Венецию, у которых в Леванте имелось несколько торговых колоний. Отец Иоанн воспользовался этим для поездки в Рим, где папа Бонифаций IX произвел его в архиепископы. Великий эмир, готовившийся к войне с Османами, усматривал потенциальных союзников в Византии, равно как в европейских державах и в управляемых итальянцами торговых колониях, в частности в Пере (Константинополе). Что до европейцев, коих Баязид незадолго до того (1396) разбил под Никополем и в Византии, которую удушил блокадой, то они уже надеялись только на силы Тимура, могшего нанести туркам удар с тыла. Следственно, дипломатическая работа велась относительно активно. [246]

Зимой 1399/1400 года Тимур принял первое великое посольство византийцев, а в начале 1401 года из Перы явилось посольство к его сыну. Франция, которая незадолго до тех событий озаботилась интересами Генуи, унаследовала от нее несколько восточных торговых колоний, управлять которыми 23 марта 1401 года был поставлен маршал Де Бусико, участник Никопольской битвы. Придя на смену человеку явно неспособному, этот по-своему замечательный человек срочно составил досье на Тимура, наведя справки в колониях в Крыму, Азаке, Кио, Фамагусте и Пере. Именно тогда в Перу прибыла из Трабзона галея с двумя посланцами от Великого эмира, один из которых, некий отец Франциск, обратился к Генуе с требованием не вести с Османами никаких переговоров; он же повез Тамерлану письмо Карла VI.

Немного позже Генрих III Кастильский поручил Гомесу Сата и Хернану Санчесу переговорить с Османами и Тимуридами. Оба посла весной 1402 года достигли Турции и вместе с Баязидом отправились в Анкару, где стали очевидцами знаменитой баталии. На другой день они уже стояли перед победителем. Момент был найден счастливо: Тимур принял их так хорошо, что, когда по возвращении домой они принялись славословить его рыцарство, гостеприимность и щедрость, похвалы били из них фонтаном. Они привезли с собой Тамерланову дипломатическую миссию, во главе с Мухаммедом аль-Кази, состоявшую из трех христиан и шести татар, а также ларец с драгоценными украшениями, в дар от Эмира, и сверх того — трех прекрасных уведенных в полон турками христианок благородного происхождения, коих он нашел в Баязидовом гареме. Одна из них, Ангелина, жена испанского гранда, прославилась: ее романтическое приключение вдохновило поэтов, а Л. Керен составил ее краткое жизнеописание. Миссия в январе 1403 года прибыла в Кадис, а оттуда отправилась в Сеговию, где в то время находился король.

В течение нескольких месяцев до и после сражения за Анкару дипломатические контакты между Византией, франками и Тимуром были особенно интенсивными: в конце 1402 года посольство было отправлено из Византии, 18 и 21 мая 1402 года посланники Джагатаидов ездили в Перу, а также в сентябре; затем в январе и августе 1403 года. Ища, где остановиться, Бусико подходящее место нашел; и совершенно точно, что оно не являлось лагерем Баязида. Касаясь поведения жителей Перы, можно спросить, действительно ли они зашли так далеко, что, если верить Г. Стеллеру, сделавшему соответствующую запись в хронике города Генуя, украсили крепостные стены бунчуком Тимура. Увы, подтверждение этому в других источниках не обнаружено. Как бы там ни было, посланцам Джагатаидов всякий раз устраивался пышный прием, их одаривали дорогими изделиями, лошадьми и нарядным платьем. Тем не менее нет никаких указаний на то, что город признал себя вассалом и согласился платить дань. [247]

Отвечая на письма Карла VI, Тамерлан снова призвал Иоанна Султанийского, и тот убыл в Париж в 1403 году, чтобы прибыть на место в июне. Там он написал и распространил свой «Libellus». В обратный путь (в Иран) он повез очередные королевские послания. Что до Генриха Кастильского, то он, удовлетворенный хорошими результатами своего посольства и очарованный рассказами о Тимуре, направил к нему второе посольство, снова включив в него аль-Кази. В числе дипломатов находился и Рюи Гонзалес де Клавихо, который, к нашему великому удовольствию, сподобился написать повесть о своем путешествии на Восток. 21 мая 1403 года посольство поднялось на борт судна, отправлявшегося в Константинополь, город, где оно провело всю зиму в ожидании возможности отплыть в Трабзон. Сойдя на сушу, послы оказались во власти Тимуровых эстафетных всадников, которые взяли такой темп, что один из дипломатов по дороге умер от переутомления. Проделав обычный путь: Эрзурум, Тебриз, Султания, Рей, — они к исходу третьего месяца очутились в Самарканде, проделав две тысячи километров степных и горных дорог. На аудиенцию Клавихо и его спутник были приглашены 8 сентября 1404 года.

 

Финансы

Финансовая политика Тимура основывалась на максимальном облегчении налога — конечно, того, что платили его подданные, а не того, каким облагался побежденный враг, — согласно принципу, гласившему, что обнищание народа влечет за собой оскудение казны, из чего неизбежно следуют сокращение расходов и, значит, падение авторитета правителя, ослабление безопасности и сокращение доходов как коммерческих, так и сельскохозяйственных, что, в свою очередь, порождает анархию и утяжеление налогового пресса. Подобная точка зрения, вовсе не оригинальная, со всей очевидностью отвечала классическому экономическому учению ислама. Еще Аббасиды провозгласили: «Нет процветания — нет государства. Нет торговли — нет процветания». Через столетия данный постулат слово в слово повторяли Османы. Правды ради следует заметить, что Тимурова экспансия и те ресурсы, которые она обеспечивала, делали подобную финансовую политику легко осуществляемой. [248]

Налогом облагался доход, определявшийся в зависимости от того, что давала земля. Как правило, он равнялся трети (или четвертой части) сельскохозяйственного продукта и, взимаемый только после сбора урожая, выплачивался натурой или исчисленным эквивалентом. Многие были от него освобождены. Когда военная добыча бывала значительной, налог просто-напросто отменялся, иногда на несколько лет, например на три года, как это случилось по возвращении из похода на Тохтамышеву Золотую Орду. В целях поощрения земледелия было учреждено, что тот, кто решил обзавестись хозяйством или распахать целину, не должен был платить казне ничего в первый год, на второй год давал только то, что мог, и лишь на третий год его вносили в список налогооблагаемых лиц. Купцам, разорившимся или оказавшимся в стесненных обстоятельствах, помогал выбираться из затруднения сам Тимур, предоставляя денежную ссуду. Применявшиеся к неплатежеспособным должникам санкции были немногочисленны; сборщики налогов не имели права прибегать к помощи палки, пускать в дело веревку, кнут или цепи.

Государство на свои средства содержало войско и чиновничество. Оно финансировало общественные работы и престижное строительство, само собой разумеется, строительство таких зданий, как дворцы и мечети, но также и (прежде всего) медресе, то есть школ, лечебниц и караван-сараев. Оно обустраивало и охраняло дороги. Оно поддерживало сельское хозяйство как фискальными средствами, так и развитием оросительных систем. Чиновники были обязаны снабжать земледельцев нужным инвентарем и следить за тем, чтобы крупные землевладельцы не использовали свою силу во зло бедным: тот, кто несправедливо обошелся с человеком бедным, лишался имущества, которое передавалось пострадавшему. Еще строже они контролировали производство и распределение, согласно прочно укоренившейся в исламе традиции, гласившей, что первым долгом государства является довольствование населения по справедливым ценам, а также защита его от спекулянтов и мошенников. [249]

В принципе мусульмано-тюркское общество — это общество, где не было бедных. Тимур делал невозможное, чтобы свести на нет нищету и попрошайничество; он создал кассы вспомоществования для самых обездоленных, организовал раздачу им бесплатной еды, а также богадельни. Во всех новозавоеванных провинциях бедняки обязаны были явиться в «социальные службы» для получения специальных знаков, дававших право на бесплатное питание. Самые крупные состояния составляли себе не производители, а распределители, торговцы, процентщики, которые чаще всего были немусульманами, так как ислам давать деньги в рост запрещает.

Основные ресурсы Тимур получал от разграбления городов, от сбора дани с побежденных, а также от конфискации личного имущества правителей и наместников. Дань распределялась между казной, эмирами и воинами; порой, как, например, в Алеппо, ее целиком отдавали солдатам. Она бывала огромной: ту, что собрали в Дели, некоторые оценивают в пятнадцать миллиардов золотых франков; дань, собранную в Дамаске, по словам Иоанна Султанийского, погрузили на восемьсот верблюдов. Али Язди утверждает, что масса реквизированного добра была так велика, что для его транспортировки не хватило всех тех животных, которых начали отбирать у населения еще в Сивасе.

Рассказы обо всех этих богатствах вызывают определенный скептицизм: действительно ли Восток был так обилен? Однако, начиная с античных времен, его экономика постоянно процветала; в частности, он обогащался благодаря весьма прибыльной торговле с Западом. Если Индия представляла собой неистощимый кладезь, то и Золотая Орда с Османской империей тоже располагали значительными ресурсами, которые обеспечивались экономической деятельностью и грабежами. В течение более ста лет Золотая Орда обирала славян; к тому же она унаследовала, по крайней мере частично, то, что Чингисиды добыли в Центральной Европе; что касается Османов, то на Балканах они добились успехов достаточно внушительных, чтобы в «клубе богатых стран» выглядеть прилично. [250]

 

Общество

Кочевники составляли заметную часть населения. С началом сельджукских набегов землепашцы мало-помалу уступали свои позиции скотоводам, и часть оседлого люда возвратилась к пастушеской жизни. Кто они были, эти номады? Отюреченные монголы и тюрки Трансоксианы, Хорасана, большинства провинций Ирана и анатолийского Востока; иранцы, такие, как иракские курды и их соплеменники из Ирана и Анатолии, а также афганцы; наконец, арабы, бедуины с Ближнего Востока. Сельское население было многочисленным в хорошо орошавшихся областях. Так, говоря о Кухистане, горной области, простирающейся от Балха до Герата, арабский географ Якут в 1207 году, накануне монгольского нашествия, отметил, что этот край был усеян «многими селениями и изрядно населен… а также имеет множество пустынь». После Чингисхановых опустошительных набегов и Великой чумы 1348 года рождаемость в Кухистане возросла настолько, что уже к 1370 году демографическая ситуация практически сравнялась с той, что имелась там в начале XIII века.

Во времена Тимурова владычества сельское население разделилось на три категории, а именно: на крупных землевладельцев, называвшихся ходжа (тогда этот термин, видимо, не носил той религиозной окраски, что появилась у него впоследствии), людей очень богатых, использовавших рабскую рабочую силу; на землевладельцев «средней руки», довольно зажиточных; и, наконец, на бедных пахарей, имевших небольшой садик и «евших из деревянной посуды».

Темпы урбанизации беспрецедентно возросли одновременно с развитием градостроительства на Западе. Ислам — это прежде всего цивилизация городская. Богатые ростовщики — немусульмане (чаще всего евреи), руководители импортно-экспортных предприятий, ремесленники, лекари, астрологи, влиятельные чиновники и эмиры составляли высшие круги общества. Остальная масса городского населения включала в себя лавочников, коих на Востоке всегда имелось в достатке, кустарей, мелких чиновников и прочих служащих.

Похоже на то, что рабство особенно распространенным явлением не было, хотя невольников имелось множество. Если не понимать буквально свидетельства Али Язди, согласно которому после взятия Дели каждый воин вел за собой в среднем по сто пятьдесят пленных (следовательно, армия в девяносто тысяч человек взяла в плен более тринадцати миллионов индийцев!), то легко обнаружится, что их численность равнялась нескольким миллионам. При этом надо иметь в виду, что до Трансоксианы добиралась лишь малая часть этих несчастных как из-за трудностей перехода, так и по причине недоедания. Так что масштаб переселения производит впечатление головокружительное… Рабы направлялись на сельскохозяйственные работы; однако часть их поглощал город. Впрочем, следов пребывания в Трансоксиане невольников не сохранилось. Были ли они отпущены на свободу? Возможно, поскольку ислам это поощряет. Увы, дополнительных сведений все еще недостаточно. [251]

Мы не знаем, чем питался простой народ. Что касается правящей верхушки, то она, вполне возможно, особо привередливой не была и при необходимости довольствовалась бульмаёй, смесью рубленого мяса с мукой и дикорастущими травами, но по праздникам любила себя побаловать. Включавшийся в состав многих угощений рис тогда не являлся повседневной пищей, как, например, в сегодняшнем Иране. Жареная баранина и конина являлись основным питанием тюрок, равно как старый добрый кумыс. Распространенным блюдом являлись мясные шарики. Когда открывался сезон охоты, на столах появлялась дичь. В рацион входили ячмень, пшеница (в виде хлеба или ядрицы), а также фрукты и иные плоды, из которых, как видно, особенно ценились дыни, виноград и миндаль. Сладости, к которым номады испытывали отвращение, заполняли столы как десерт, подававшийся перед фруктами, или в виде выпечки и шакерчуреков (сахарных хлебцев). Пили воду, вино (знаменитое Ширазское), кумыс. Бывая пьяными или просто навеселе, мужчины бросались объедками, что, кажется, очень веселило дам. Как ни странно, кофе и чай упоминаются редко. Мытье являлось излюбленным занятием, и передвижные бани, вода для которых грелась в котлах, устанавливавшихся на улице, в войсках на марше имелись всегда.

Единственными по-настоящему организованными были корпорации ремесленников и купцов: первые, хорошо структурированные и могущественные, пользовались как привилегиями стародавними, так и новообретенными; вторых государство любило особенно, поскольку считалось, что торговля обеспечивает благосостояние государства и граждан. В письме к Карлу VI Французскому Тимур заметил, что мир процветает усердием купцов. Интерес Великого эмира к экономике и торговле volens-nolens сделал торгашей привилегированной категорией людей, которые его поддержали, по меньшей мере, в начале его карьеры. Они предпочитали иметь сильную власть, способную защитить как общественный порядок от свойственной племенам анархии, так и от деспотизма местных мелких тиранов; а также им хотелось иметь рынок, величиной равный крупной державе, а не территории какой-нибудь провинции. Разумеется, в продолжение времени их взгляды менялись в связи с введенными режимом строгостями и злоупотреблениями, жертвами которых они стали. Все же самые влиятельные из них, те, кои руководили торговлей и крупными мастерскими, умели довольно ловко устроить свои дела и преданность Тимуру сохраняли. Им очень хотелось, например, чтобы Тимур ввел свои рати и занял те крепости и замки, которые превратились в логова разбойников: экспедиция, имевшая целью Такрит, действительно, была предпринята по просьбе «богатых гостей и землепроходцев из Багдада». Негоцианты финансировали формирование ополчений или создавали их самолично для блокирования некоторых городов. [252]

Когда заводят разговоры о разграбленных лавках, разоренных складах, о припеченных подошвах ног, надо помнить, что речь идет не о самых богатых… Кто знает, не являлись ли превращенные в ничто колоссальные состояния имуществом конкурентов, коих требовалось убрать? Жан Обен, изучив совершенные Джагатаидами вымогательства, пришел к следующему категорическому выводу: «Те, чьи жизни и добро не пострадали, принадлежат к привилегированным классам. Если отбросить всегда возможные отдельные недоразумения, то можно сказать, что верхушка городской знати из побоищ вышла счастливо; так было в Исфагане, а также в Шахр-и Систане, откуда, по словам Натанзи, «все богачи были вывезены в Трансоксиану».

 

Женщины

В Тимуровом царстве разница между тем, как жили иранские женщины, и образом жизни женщин тюркских была огромной. Первые должны были терпеть все ограничения, проистекавшие из мусульманских законов и обычаев; вторые подчинялись кочевническим тюрко-монгольским традициям. Первые носили чадру, а в высшем обществе содержались в гаремах; вторые свободно занимались своим делом и не прятали ни лиц, ни причесок. В иранском обществе проституция была явлением банальным; в мире тюркском женщины были слишком свободны и уважаемы, чтобы торговать телом. Все это говорит о вещах более важных, чем кажется. [253]

Ценные свидетельства о жизни тюркских женщин в первой половине XIV столетия сообщает Ибн Баттута, являвшийся не только внимательным исследователем мира, странствовать по которому он не уставал, но и вдумчивым мусульманином, видевшим разницу между существованием тех, кто исповедовал шариат, и тех женщин, кои следовали установлениям ясы. Так, он безоговорочно восхвалял ширазских иранок: «Ширазцы — люди достойные, верующие и целомудренные; их жены отличаются этим особенно. Они носят башмаки и выходят из дома, накрывшись плащом и паранджой, так что никакой части их тела не видно». Наблюдая за тюркскими женщинами, с коими встретился сначала в Анатолии, а потом в Золотой Орде, он то возмущается, то восхищается: «Я видел нечто совершенно замечательное, а именно уважение, каким женщины пользуются у тюркских народов: воистину они занимают там место более высокое, нежели мужчины». Прогуливаясь, он подмечает сценки, не лишенные пикантности: «(На базаре) женщина часто бывает сопровождаема своим мужем, и всякий видящий его принимает его за слугу». Рассмотрев положение тюркских женщин в Тамерлановом царстве, мы можем в то же самое время констатировать, сколь малоуважительно относились Джагатаиды к обладательницам паранджи и какого рода внимание они на них обращали.

За полустолетие, отделившее Ибн Баттуту от Тимура, нравы не изменились. Законы шариата, скорее всего, соблюдались по-старому, но следовали ли им, к примеру, при распределении наследства, поскольку он требовал, чтобы две трети передавались сыну и всего одна треть — дочери? Мы также знаем, как шариат уважался в вопросах матримониальных и как в то же самое время его обходили: так полигамия была сведена до четырех жен, наделенных далеко не равными правами. Доказательств того, что Тимур потщился изменить положение своих компатриоток, не имеется. По меньшей мере в этой области взаимопроникновения мусульманского и шаманистского обществ не произошло. Свобода тюркских женщин — перед лицом ислама — говорит в пользу тюркского гения, добавим — для вящей славы Тамерлана. [254]

 

Глава XIV

Итоги

 

Поражение или успех?

Дерево узнают по его плодам. О человеке судят по делу, каким он занимается. Оно может не иметь никакого плана, может заключаться в использовании благоприятных обстоятельств или в постепенном расширении масштабов предприятия. Однако люди только post factum начинают понимать, в каком направлении действительно шли. Чаще всего, особенно тогда, когда речь идет о крупном деле, направление находится в прямой зависимости от намеченной цели, даже если она была пересмотрена в тот или иной период жизни. Несомненно, Тимур с недюжинным мастерством сумел извлечь выгоду из всех обстоятельств, с коими ему довелось столкнуться, но утверждать серьезно, что уже на двадцатом году от рождения он предопределил, кем станет и к чему следовало бы стремиться, невозможно. И все же этот рассудочный и расчетливый человек, этот игрок в шахматы, предать себя случаю не мог: он поставил перед собой цель (которой, возможно, еще четко не различал), желая добиться некоторого количества результатов, при этом зная, каких именно. Но как понять, каковы были его подлинные намерения и замыслы? Задача эта тем более трудна, что Тамерланова служба пропаганды систематически заметала его следы.

Уверенно можно говорить лишь об одном — о том, что ему хотелось достичь высшей власти любыми способами, как посредством мира (достоинства которого он, несомненно, видел), так и через войну (к которой его неудержимо влекло). Власть была ему нужна для властвования, а не для наслаждения почестями, которые его практически не интересовали, равно как и блага, коими пользоваться он умел, но с которыми обращался так расточительно. Он, несомненно, испытал глубокое удовлетворение, когда ее обрел. И в этом смысле жизнь его удалась. Умевший добиться успеха во всяком деле, взять верх над любым соперником, не проигравший ни одного сражения, не захмелеть от добытого успеха он не мог; одновременно он был уверен, что в этом больше заслуг Всевышнего, нежели его собственных.

Сделала ли власть его счастливым? Этого никто и никогда не узнает, но черты его лица радости не выражают. Сказано, что в существовании человека сокрыты две трагедии: успех и неудача. Первой Тимур явно не избежал. Если над ним никогда не было хозяина, разве что в отрочестве; если он познал свободу в ипостаси всемогущества; если он полными пригоршнями черпал в море наслаждений и хмелел от гордости за самого себя, то это не уберегло его от ужасных трагедий, таких, как смерть тех, коих он любил более всего на свете — обоих сыновей и нескольких внуков, — а также безумие Мираншаха. Быть может, это было справедливо; возможно, их кровью он заплатил за ту, что была пролита по его приказу, но от этого страдания его были не менее сильными. Он передал потомкам то, что каждый из нас подсознательно имеет в виду, мечтая оставить хоть какой-то след на земле; он оставил память о себе как об одном из величайших в истории завоевателей, как о деспоте, пользовавшемся непререкаемой властью, как о гении. [255]

Что касается остального, за вычетом носящего его имя Ренессанса (фактически того, что, по сути, являлось его целью), то здесь Тимур потерпел неудачу. Не то чтобы его пребывание на Земле ничему не послужило; нет, в некоторых самых важных областях человеческой деятельности он изменил — а кое-где повернул вспять — ход событий, однако ни разу в желаемом направлении. Из всех стран, где ступала его нога, самой вожделенной была Индия, но именно она менее прочих затрагивала его интересы, оставаясь территорией, пригодной для разграбления, и не более того. Но именно она окажется в руках у его далеких потомков…

Теперь я уже не верю, что Тимур действительно хотел восстановить Чингисханову империю, но отогнать от себя тень Покорителя Вселенной ему так и не удалось; она преследовала его неотступно. Монгол оставил по себе память воистину вечную, некое подобие ностальгии, которая позволила Марко Поло сказать поразительную фразу: «Он умер, и это печально, понеже то был человек безусловно честный и мудрый». И не просто так империя, основанная Тимуридами в Индии, впоследствии получила название империи Великих Моголов.

Упрекать Тамерлана в том, что он не сумел объединить Азию, как это сделал Чингисхан, значило бы проявить мелочную предвзятость. Пределы его собственные ему были известны; практически их не существовало, но он не знал, на каком рубеже могла пресечься его власть. В отличие от Чингисхана, которому не понадобилось по нескольку раз совершать одни и те же кампании, он постоянно расходовал силы на переходы по уже пройденным путям, на взятие городов, когда-то им же захваченных. Тамерлан четырежды ходил на Хорезм, пять раз ходил в поход на Моголистан и два — на Золотую Орду, а также несметное количество раз воевал на Кавказе, что жизнь ему явно не облегчало. Более того, Чингисхан не был единственным строителем гигантской монгольской империи: начатое им дело продолжили и завершили его дети и внуки. Без них державы не существовало бы. Чтобы подвиг, совершенный Тимуром, имел продолжение, надо было бы его наследникам нести его знамя дальше. [256]

Все позволяет думать, что Великий эмир на это надеялся. Для обеспечения их будущности он сделал максимум того, что было возможно. Все государства, которые он разгромил, но аннексировать не стал, были совершенно не в состоянии отразить набеги, которые могли иметь место уже вскоре и стать решающими. Анатолия была разделена; Золотая Орда — разорена; Индия находилась в руках у султанов — Джагатаидов; Мамлюки пребывали в состоянии униженности. Да, оставался Китай, одна из прекраснейших жемчужин в короне монгольской империи; эту страну Тимур не покорил, но успел подготовить все подступы к ней и имел все основания думать, что его армия, ведомая уже кем-то другим, ею овладеет.

Тимур был отличным сеятелем, но его наследники собрать урожай так и не смогли. В том, что империя построена не была, вина их, но не Тимура.

Если когда-либо «священная война» и насаждение ислама в его программе существовали, — в чем мы сильно сомневаемся, но что он неустанно повторял, — то здесь он потерпел страшное поражение. Да, мы знаем Тимура довольно хорошо, чтобы не видеть в нем фанатика и понимать, что он использовал мусульманскую идеологию в политических целях. И все же он был мусульманином сознательным, усердным и образованным, даже если в его исламе содержалось немало шаманистcкого, а также языческого субстрата. Но вот парадокс: наиболее очевидным результатом Тимуровых «священных войн» стало ослабление и уничтожение наиболее могущественных мусульманских держав того периода: он привел Османов на самый край их гибели и дал пятьдесят лет жизни Византии и Восточной Европе, что, по правде говоря, в то время было немало; он подложил под Золотую Орду достаточно большую мину, чтобы, подорвавшись на ней, она оказалась уязвимой для готовившихся русскими ударов и превратилась (не напрямую) в могильщика ислама в степях Восточной Европы; он вверг исламскую часть Индии в состояние полубезвластия на целых полвека, если не больше; унизив Мамлюков, он частично подорвал авторитет сирийско-египетского союза. [257]

Быть может, скажут, что действовать по-другому он не мог, так как его соседями были только мусульманские страны, и что в своих экспансионистских устремлениях миновать их ему было невозможно. Однако нельзя не признать того факта, что, достигнув рубежей исламских территорий, он никогда не проходил их насквозь. Кто смог бы помешать ему, имей он желание действительно вести «священную войну», двинуться на немусульманские государства Индии или овладеть Византией и Восточной Европой? Отчего он не напал на Москву и русские княжества? Всякий раз он останавливался на пороге того, что ему было чужим, как если бы один ислам являлся его законным полем деятельности. Единственными фактами его борьбы с «неверными» стали действия в Моголистане, а также операции, предпринятые против афганских кафиров, христиан Кавказа и Смирны, если оставить в стороне то печальное событие, в которое превратилось разграбление итальянской торговой колонии в Тане. И еще: где и когда ставился им вопрос обращения в «истинную веру»? Нельзя же серьезно рассматривать в этом плане отступничество грузинского царя и кашмирского раджи-индуиста…

Если Тимур и послужил делу распространения ислама, то опосредованно, через вынужденное мирное сожительство шаманистов и мусульман, мирволение дервишам и, может быть, главным образом, поддерживая международную торговлю: точно известно, что мусульманские купцы расходились по ближним и дальним странам с Кораном в руках…

Вместо империи Тамерлан построил прекрасное, мирное, процветающее, авторитетное, хорошо управляемое и относительно монолитное государство; по меньшей мере такое, каким оно тогда могло быть, имея своим населением тюрок и иранцев, живших в границах обширного Ирана; и ничто не указывало на то, что из чрева его не возникнет великой империи и что он сам не будет долгожителем. Ничего не упуская из виду и заглядывая далеко вперед, учитывая способности сыновей и внуков, Тимур пытался создать систему наследования, наиболее удовлетворяющую условиям тюрко-монгольского мира, который (и это один из его главных недостатков), как мы теперь знаем, таковой не имел никогда и нигде на своих землях, даже в Османской империи.

Ничто не сделалось так, как хотелось Великому эмиру. На трон взошел вовсе не назначенный наследник. Без распрей из-за наследства не обошлось. Не только были оставлены в покое ранее обескровленные страны, некоторые из которых становились опасными, но сама держава не смогла сохранить единство и очень скоро потеряла часть земель; через сотню лет от нее не осталось ничего. Но здесь тоже возлагать на Тимура всю вину нельзя; впрочем, не надо забывать и того, что дети представляют собой то, какими их сотворили родители и что они в них вложили. [258]

 

Тамерланово наследство

Соблюдая верность тюрко-монгольской традиции, Тимур выделил по отдельному уделу каждому сыну и внуку. Вместе с тем им было высказано пожелание, чтобы у кормила власти встал его внук Пир-Мухаммед, старший сын Джахангира, его собственного старшего сына. Этот порядок, когда наследника назначают согласно принципу первородства (кстати, весьма плодотворному), для тюрок традиционным не был, и Великий эмир в данном случае более руководствовался общепризнанными достоинствами юного наследника, чем его местом в семейной иерархии. Когда бы Тимурова воля была исполнена, весь ход истории Тимуридов — и, как следствие, история мира — возможно, принял бы совершенно иное направление.

В Отраре смерть Великого эмира вызвала всеобщее смятение. Одни никак не желали отказываться от похода на Китай; другим хотелось устроить покойному грандиозные похороны. Голова шла кругом у всех. Вместо того чтобы кончину государя сохранить в тайне, весть о ней разгласили всем городам и всему миру. Пир-Мухаммед был далеко, в Кандагаре, в нынешнем Афганистане, и трагическую новость узнал последним. Халиль, сын Мираншаха и Хан-заде, находился ближе, в Ташкенте, и был уведомлен прежде всех. Посредством интриг добившись того, что подчиненные ему войска провозгласили его государем, он вступил в Самарканд, а в марте 1405 года уже сидел на троне. Эмиры, братья — единоутробные и двоюродные, — объявив его узурпатором, отказались ему повиноваться и восстали. О китайской кампании говорить уже не приходилось: надо было восстанавливать порядок в стране, что в основном удалось.

Халиль был молод, красив, элегантен, щедр, ласков и любезен. Очаровав всех поначалу, он быстро, благодаря немыслимому поведению, сделался ненавистным. Безумно влюбленный в бывшую наложницу по имени Шади-Мульк, взятую в каком-то гареме, он превратил ее во владычицу всей империи. Она разорила казну, сделала своего слугу министром и раздала высшие должности оставшейся прислуге. Нажив себе врагов среди вельмож, она решила помириться с ними, раздав им в жены наложниц и вдов Тамерлана. Разразился грандиозный скандал. Шахрух, младший сын Тамерлана, не любивший ни войн, ни власти и вступивший в некое религиозное братство, решил вмешаться: он покинул свою гератскую резиденцию, сбросил с престола племянника и ко всеобщему одобрению занял его место (1407). Поручив управление Самаркандом своему сыну Улугбеку, будущему астроному, в ту пору еще очень юному, он возвратился в Хорасан. [259]

Опаснейший кризис был преодолен; однако, при всей его скоротечности, он оказался чреватым серьезными последствиями. В степях севернее и восточнее Трансоксианы вновь появились кочевники. Возглавившие после Тохтамыша Золотую Орду ханы удержаться в Азии, то есть на землях восточнее Урала, ранее принадлежавших Синей Орде, не смогли. Эти территории перешли к потомкам Шайбана, сына Джучи, то есть внука Чингисхана. Шайбаниды стали называть себя узбеками. Под водительством энергичного вождя Абулхайра (1422–1468) они захватили почти весь край восточнее Урала и севернее Сырдарьи. Они свели на нет власть Тимуридов в степях и закрепились на границе Трансоксианы, и с той поры их давление на нее не прекращалось.

Находившиеся еще восточнее моголистанские ханы, несмотря на превентивную кампанию, осуществленную Улугбеком, проявив выдержку и осторожность, перегруппировали свои силы и отвоевали когда-то утраченные территории; они уничтожили все базы, созданные Тимуром в ходе подготовки нападения на Китай, восстановили свою власть над поречьем Или и сделались владетелями Ташкента, Кашга-рии и бассейна Тарима.

В Золотой Орде никакого возрождения не наблюдалось, лишь какие-то предсмертные судороги. В свое время Тимур нанес ей сокрушительный удар и на ее трон посадил Тимура-Кутлуга (1389–1400), который, получая от него поддержку — по меньшей мере моральную, — одержал над литовцами крупную победу на Ворскле (1399). Его последователи, Шадибек (1400–1402) и Пулад (1402–1412), успели какое-то время пожить в свое удовольствие, тогда как власть фактически перешла в руки временщика Едигея. В 1408 году он потребовал от русских княжеств уплаты оброка, сжег Нижний Новгород, Городец и двинулся на Москву, откуда ушел, удовлетворившись расплывчатыми обещаниями, что позволяет нам сделать предположение о его силе и уверенности в себе. Именно тогда Москва возглавила славянский Крестовый поход против тюрок, оказавшийся таким успешным. В 1430 году начался распад Орды: один из потомков Джучи создал свой собственный улус, Крымский, простиравшийся от верховья Дона до низовьев Днепра; пятнадцать лет спустя Тохтамышев внук объявил себя единовластным хозяином Казанской области; в 1466 году еще более мелкий улус сформировался вокруг Астрахани. Ни у одного из них не имелось средств для сопротивления возраставшему давлению русских, что усугублялось упрямым непризнанием их авторитета кочевыми племенами. Ведать всей Индией Тимур поставил наместника, выбранного из числа афганских военачальников и называвшего себя родственником пророка. Его имя было Хизир-хан. Далее Пенджаба его власть так и не распространилась. По кончине «хозяина», решив, что руки у него свободны, он принялся за переустройство себе во благо разрушенного Тимуром Делийского царства. Вступив в свою столицу в 1414 году, афганец основал династию Саидов. Но то было только подобие восстановления: тюрки лишились всех своих должностей, государство осталось слабым, а политическая обстановка была неопределенной. Саиды очень скоро уступили свое место династии Лоди, людей более энергичных, которые, однако, как ни силились, так и не смогли привести к покорности мусульманские государства Северной Индии, зачастую созданные в античные времена. Казалось, что на Индийском субконтиненте ислам утратил свой престиж навеки. Однако по странной прихоти Его Величества Случая не кто иной, как последний потомок Тамерлана, Бабур, в начале XVI века стал не только «автором» его возрождения, но и основателем одной из блистательнейших империй на земле. Нет, не Делийского царства, а именно Индийской империи, более известной, как империя Великих Моголов. [260]

На западе обстановка была сложнее. О Сирии, куда Мамлюки возвратились на другой день после ухода Тамерлана, пока что помолчим. В Малой Азии один из сыновей Баязида, Сулейман, сбежал с поля боя незадолго до окончания сражения за Анкару и благополучно добрался до европейских владений Османской империи; принужденный к уплате Тимуру дани, он не только поспешил отдать требовавшееся, но и направил к нему послов. Два других сына свергнутого государя, Иса и Мехмед, получили право — первый — поселиться в Брусе и — второй — в Амасие или Токате; что касается четвертого, Мусы, взятого в плен вместе с отцом, тело которого ему было доверено доставить в Брусу, то он прибыл слишком поздно, чтобы получить какой-нибудь улус. Однако Османская империя уничтожена не была: нимало не потревоженная в Европе, где находились ее главные силы и казна, она сохраняла за собой огромные территории в Анатолии и — что было ценнее — безоговорочную преданность ее населения. [261]

В свое время Тимур возвратил власть примкнувшим к нему эмирам, таким, как Гермиан, Караман, Джандар, Сарухан, Теке и Ментеше, при этом отдавая первенство Караману. Четыре враждующих между собой брата и семь княжеств, не считая владений Османов! Воистину он сделал все для того, чтобы можно было спокойно уйти. Осенью 1413 года Мехмед восстановил империю в ее целостном виде, и менее чем через пятьдесят лет после битвы за Анкару Османы принудили Константинополь сложить оружие. Эти полвека имеют свою цену: будь град Константина взят в 1402 году, кто знает, сколь далеко продвинулись бы Османы в Европе?

Ситуация в Иране, Армении и Азербайджане была неясной. Терзаемые взаимной ненавистью Тимуровы внуки, Абубекр и Умар, дети Мираншаха, рвали друг друга в клочья. Два старых врага Великого эмира, Ахмед-Джалаирид и Кара-Юсуф из племени кара-коюнлу, когда-то брошенные Мамлюками в узилище, оказались на свободе и, воспользовавшись соперничеством принцев, делали все, чтобы вернуть себе утраченное. Ахмед-Джалаирид занял Багдад почти без единого выстрела (1405), а через несколько месяцев Кара-Юсуф вторгся в Азербайджан, разбил Джагатаидов под Нахичеванью и занял Тебриз (1406). В 1408 году Абубекр и его отец Мираншах попытались нанести ответный удар, но лучше бы они этого не делали: в той сшибке Мираншах нашел свою смерть. Так было покончено с владычеством Тимуридов в Северо-Западном Иране. Затем Кара-Юсуф освободился от Ахмеда-Джалаирида и присоединил к своим владениям весь Ирак (1410), потом Султанию и Казвин (1419). Его держава, простиравшаяся от Бассоры (в Персидском заливе) до Кавказа, стала одним из могущественнейших государств Востока. Когда в 1469 году Абусаид, внук Мираншаха, вознамерился отвоевать утраченные территории, он пал смертью храбрых и лишился всего Ирана, Шираза, Исфагана, Кирмана и Рея. Тимурова царства более не существовало; на его месте возникло множество беспрестанно воевавших друг с другом мелких княжеств с нечеткими границами, властители которых, дабы создать хотя бы видимость единства, сошлись на том, что следовало бы одного из своего круга провозгласить падишахом. Они, эти княжества, полностью исчезли с политической карты в первые годы XVI века. [262]

 

Нежданный плод

Хотя путь Тамерлана — это в основном непрерывная череда побед, завоеваний и ратных подвигов, и его многогранный гений предстает перед нами главным образом как гений военный, надобно помнить, что Великий эмир проявил себя на таком же высоком уровне и в иных областях деятельности, где так же одерживал победу за победой. Гибкий и энергичный дипломат, умевший находить союзников, усыплять бдительность врагов красивыми речами, с помощью переговоров добиваться успехов столь же конкретных, как и посредством оружия; сильный правитель, с каким управляемые могли только себя поздравить; тонкий политик, сумевший примирить два таких непохожих законодательства, как шариат и яса; плодотворный зодчий — всем этим, а также многим другим, был Тимур. Единственное, что ему не удалось, — это передать наследникам свои недюжинные способности и преданность делу семьи (что удивительно для человека, столь глубоко любившего родичей). Не то чтобы его единокровные наследники были людьми посредственными — в жизни они чаще всего доходили до степеней крайних, — но, выйдя далеко за пределы нормы, они начинали утрачивать власть над рассудком, а их незаурядная талантливость, если не гениальность, концентрировалась только на чем-то одном, что никак не вязалось с представлениями народа о хорошем правителе.

Наиболее ярким примером поразительной одаренности является Тамерланов внук Улугбек. Этот бездарный ратоводец и более чем посредственный государь был просвещенным меценатом: достигнув величайших высот в самообразовании, он сделался одним из выдающихся астрономов своего времени. Удивительно, что в семье, где расцвели два таких выдающихся таланта, помимо нескольких других, несколько меньшего масштаба, не появилось ни одного выдающегося государя вплоть до рождения Бабура, личности, наделенной всеми мыслимыми дарованиями.

Откуда брались эта ненасытная любознательность, эта любовь к прекрасному, гармонии красок — цветы в садах, изразцы на стенах, рисунки акварелью, — эта поразительно тонкая эмоциональность? Благодаря какой биологической случайности такое количество основных черт характера великого предка было отвергнуто, тогда как некоторые другие оказались доведены до крайних пределов? Воистину, Тимур носил в себе человеческого гения значительно больше, чем можно было бы предположить, исходя из анализа его жизни. За отца говорят его дети. [263]

Более поразительно другое, именно то, что и у Джагатаидов было много наследников, из круга которых вышли математики, астрономы, живописцы, поэты, музыканты, архитекторы, керамисты. Верно и то, что в Самарканд было свезено столько талантливых людей, что город мог лишь порождать новых; к тому же огромные финансовые возможности не могли не способствовать процветанию пластических искусств, изящной словесности и науки. И все же, чему послужило столько выигранных сражений, усилий, затраченных на походы и контрпоходы, израсходованной энергии, унижений, вынесенных адептами ислама, а также все жестокое величие Тамерлана и наконец — столько трупов? Послужило тому, что родился тимуридский Ренессанс, с его способностью создавать все новые и новые шедевры; послужило расцвету творчества великого иранского поэта Джами, а также одного из величайших тюркских поэтов всех времен (служившего в должности визиря) Алишера Навои; послужило появлению несравненного живописца Бехзада и, наконец, математика Гиятаддина аль-Каши. Короче говоря, тимуридский Ренессанс стал одной из прекраснейших жемчужин в короне мусульманской цивилизации. Однако можно ли было предугадать, что невольники, уничтоженные в Дели; «пирамиды» голов, воздвигнутые в Исфагане и Багдаде; погибшие под конскими копытами дети станут тем, следствием чего будет то, что однажды в Самарканде или Герате некая рука нанесет на бумагу строфы прекрасного стихотворения или положит костью золотистое или голубое пятно, а взор утонет в восхитительной глубине изображенной тверди? [264]