Книге, перешагнувшей границу своей страны, нелегко. Новый читатель ждет от нее и живого рассказа о том, что интересного «там», и мудрого совета в делах, заботящих его «здесь». Если же книга родилась четверть века назад, отвечать пытливому читателю ей еще труднее. Такая судьба выпала роману Габриэль Руа (псевдоним Марсель Карбот, род. 1919), переведенному на русский язык. В 1945 году книга появилась на прилавках книжных магазинов Монреаля и Оттавы, сразу приковав к себе всеобщее внимание. Два года спустя — английский перевод был удостоен Правительственной премии, а парижское издание — премии Фемина. Ни одна из последующих книг Габриэль Руа не знала такого шумного успеха, как эта. А она была первой. Первой пробой литературного голоса.
Габриэль едва исполнилось девятнадцать, когда с дипломом учителя она вернулась в родные края — центральную провинцию Канады Манитобу. Тяготы преподавания будущая писательница переносила легко, учеников своих — шустрых маленьких канадцев, поляков, бельгийцев, голландцев, украинцев, волею судеб перемешанных в этом тихом степном краю, — любила вдохновенно, как бывает лишь в юности, а краткий досуг посвящала сцене: местная труппа «Кружок Мольера», доброжелательно принявшая Габриэль, выезжала даже в Оттаву. В 1939 году мечта о театральных подмостках увлекла молодую женщину сначала в Лондон, а потом в Париж, где ей давали уроки драматического искусства Людмила и Жорж Питоевы. То ли слабость голосовых связок, натруженных за время учительства, то ли впечатления от путешествия по Старому Свету, которыми захотелось поделиться, но что-то отвлекло Габриэль Руа от театра.
Путевые очерки стали первым напечатанным ею текстом. Вслед за ними — репортажи, в которых сразу заметили склонность автора к социальным темам. Молодая журналистка рассказывала о переменах в фермерском хозяйстве и народных умельцах, мастерах обжига керамики, о забастовках на алюминиевом заводе и гибели канадских лесов, о новых театральных постановках и рабстве эмансипированной женщины. Размышления над проблемами современного города и деревни ломали жесткие рамки «информационных сообщений». Габриэль Руа неотступно преследовало человеческое горе — разбитые семьи, изуродованные характеры, люди, потерявшие себя. Так сложился роман «Счастье по случаю», — вспоминала Руа, — «свидетельство об эпохе, о моем крае и обо мне самой».
Читателю 70-х годов XX века роман может показаться и несколько простодушным, и по-репортерски прямолинейным. Готовность канадской критики сравнивать юную Флорентину с Анной Карениной и Эммой Бовари едва ли встретит у серьезного читателя поддержку. Но не стоит судить соотечественников Габриэль Руа за этот пыл слишком строго: для канадской франкоязычной литературы «Счастье по случаю» — новизна открытия.
Прочным, покоящимся на труде и чести видело патриархальный быт старшее поколение канадских писателей — Д. Потвен, Г. Бернар, Феликс-Антуан Савар. Размытым, шатким, изъязвленным проказой цивилизации предстал он следующему поколению — Паннетону, Жермене Гевремон, Роже Лемелену. Но разрушить регноналистскую идеализацию было трудно. Даже сквозь беспощадную критику просвечивало воспоминание о добрых старых временах, ушедших безвозвратно.
Габриэль Руа не пожелала оглядываться в прошлое, она заговорила о противоречиях настоящего и их проекции в будущее, затронув «драму целого класса».
На родине Габриэль Руа почти единодушно признали первооткрывателем: ведь она первой дала художественный анализ жизни индустриального города, первой повела своих героев навстречу международным коллизиям антифашистской борьбы.
Для Квебека, французской провинции Канады, славившейся охранительно-реакционными симпатиями, такая дерзость была равносильна взрыву бомбы. Вплоть до наших дней Квебек раздираем противоречиями. Жители ощущают себя на положении полуколониальном, до такой степени унижен язык, на котором создается культура Квебека, и глубоки противоречия между англо- и франко-канадцами — canadians и canadiens. А влиятельные клерикалы подогревают оскорбленные национальные чувства, толкая «паству» к охранительному смирению. Канадцу предлагают два решения — либо прощаться с традициями, соглашаясь на американизацию; либо замкнуть ворота Квебека, жить по старинке, подальше от искусов цивилизации, под надежной охраной церкви, а еще лучше… фашистских организаций, которых в 60-е годы возникло в Канаде немало. Габриэль Руа заговорила о контрастах Монреаля, затронув противоречия, развитие которых не ограничивается Квебеком, не обрывается 1945 годом. Она распахнула ворота Квебека не для рабского подражания, а для нападения на все чуждое человеку. После «Счастья по случаю», — напишут позднее соотечественники Руа, — «наши романисты стали смелее критиковать общество, государственные институты, духовенство, стараясь стряхнуть их гнет». Это здесь, в «Счастье», герои впервые — пусть с неуверенностью школьников — начинают спрягать сразу «я есмь» и «я есмь канадец». Познать тревоги большого мира, принять ответственность за его судьбы — возможность такого нравственного решения Габриэль Руа только намечена. Но для Квебека, и это звучало как вызов.
Канадская литература вообще конфликтов, причинно восходящих к войне, касалась неохотно. В горниле справедливого антифашистского сражения духовно возрождались сложные людские конгломераты, целые нации. Политическое прозрение личности, народа на войне запечатлено в прозе, поэзии, драматургии разных стран мира: Франции и Италии, США и Дании, Греции и Голландии. Литература Канады этих процессов почти не коснулась.
Книга Руа — одна из немногих, где судьбы Канады поверяются судьбами мира. Для канадского рабочего класса, измотанного безработицей, война обернулась неожиданной гранью: армия — надежная защита от голода. Конфликт — типично канадский, не проявивший себя с подобной остротой ни в Европе, ни в США. В романе же Габриэль Руа такова по существу нравственная дилемма, вставшая перед всем мужским населением.
И решения ее идентичны: один за другим бросаются герои на «спасительный» плот воинской мобилизации, почти благословляя войну, разразившуюся за океаном.
Отец многодетного семейства Азарьюс Лакасс, надев военную форму, впервые почувствовал себя мужчиной, — нет! — не потому, что захотелось повоевать, и совсем не потому, что он понял необходимость борьбы против фашистской Германии… Просто… «наконец-то все устроилось… Ты будешь жить так, как тебе всегда хотелось… Это я все же смогу для тебя сделать, Роза-Анна… хоть, правда, с опозданием… Наконец-то я дам тебе несколько лет спокойствия… Послушай… С июля ты начнешь получать от правительства кругленькую сумму… Каждый месяц…». Дочь Лакасса Флорентина даже недоумевает: странно, мать огорчена, «а ведь, у нее никогда еще не было столько денег».
При виде повесток загораются счастьем глаза парней, сумрачно тянувших пиво в бистро. Смешливый малыш Питу, извлекавший «из своей гитары все более и более печальные мелодии», бывало, кричал по-ребячьи капризно, отчаянно: «Неужели во всем городе нет никакой работенки? Даже самой паршивой работенки?» Как же не обрадоваться ему, как не защелкать лихо каблуками, когда в руках оказалась винтовка — «первый рабочий инструмент», а дни полетели беззаботнее, чем у птицы. Ровесник Питу Альфонс сломлен окончательно — армия отказалась от его тщедушной плоти: «Вы что, никогда не ходили к зубному врачу?..» Другой обругал меня, за то, что я не купил себе очки вместо леденцов, когда мне было десять лет. Но забавнее всех оказался третий из банды, кричавший мне в лицо гадости за то, что в малолетстве меня кормили «луковой похлебкой, а не хорошим пастеризованным молоком». Сгорбленный, уходящий к своей беспросветной нищете Альфонс кажется автору «более мертвым, чем мертвецы… на будущих полях сражений».
Войну надеется обратить себе на пользу Жан Левек, война же «нечаянно» выручает Флорентину. Только Роза-Анна материнским сердцем да жених Флорентины Эманюэль Летурно предчувствуют за малой радостью большое горе. Но бедной женщине размышлять некогда, а новобранец Эманюэль бьется над этой нелегкой проблемой в одиночку, то и дело теряя логическую последовательность мысли, заходя в тупики. Он отправляется на фронт не за «средней длины» рублем, а чтобы «вылечился мир», чтобы «уничтожить войну». Для него это испытание обещает стать нравственным возрождением. Он всего только «молодой человек, который вел до того приятную, легкую жизнь, молодой человек, которому чужды серьезные тревоги и честолюбивые стремления». Все «проблемы справедливости и спасения мира были выше его, слишком огромными, расплывчатыми. Кто он такой, чтобы пытаться постичь их?». Война заставила думать и о спасении мира, и о безумстве тех, кто надеялся спасти себя с помощью войны.
Высокопарные патриотические лозунги, беспечность богачей, нищета в семьях его школьных товарищей, пробуждающаяся ответственность за что-то большее, чем кусок хлеба на завтра, — все это должно сложиться потом в стройную систему взглядов; пока же Эманюэль лишь наугад выдергивает то одну, то другую нить из клубка противоречий: «высокие ограды, песчаные аллеи, пышные фасады… А они — разве они отдают все, что могут отдать?». Богачам хорошо и без спасительного плота войны, а будет еще лучше, когда на нем поплывут к верной гибели сотни канадцев. Те, другие сумеют обратить себе на пользу даже всенародную трагедию, даже справедливую войну. Пока эта чудовищная закономерность неясна новобранцам, размышляет Эманюэль, их энтузиазм — лишь опасная профанация патриотизма. Стрелять, оплачивая себе кусок хлеба, противно человеческой природе. «Чтобы воевать, человек должен быть воодушевлен, исполнен огромной любви, великой страсти, иначе война — бесчеловечна, абсурдна», — говорит Эманюэль. Романы о войне, появившиеся после «Счастья», — «Канадцы, бродящие по свету» (1954) Жана Вайянкура, «Девять дней ненависти» (1948) Жан-Жюля Ришара, «Вокруг тебя, Тристан» (1962) Клэр Франс, — подтвердили опасения юного героя Габриэль: многим канадцам, участвовавшим в войне, смысл происходящего разгадать не удалось.
«Девять дней ненависти» называют лучшим канадским романом о войне, но его автор сумел выразить здесь только отвращение к акту убийства, недоумение перед фактом, что на фронте «убийцы становятся героями». Солдаты «Девяти дней» считают абсурдным «жертвовать собой ради европейцев», они охотнее прислушиваются к негодующему вопросу пленного фашиста: «Зачем вы пришли сюда?» Конечно, парни вроде Питу, принявшие войну как высокооплачиваемую работу, ответить на этот вопрос не смогут.
Роман Габриэль Руа предвосхитил оба пути, по которым может пойти солдат из Канады: стрелять цинично и спокойно, как автомат, а потом спохватиться, что смерть еще хуже луковой похлебки, или, напротив, подобно Эманюэлю Летурно, взять винтовку с решимостью «вылечить мир», убить фашизм, «уничтожить войну». Именно этот контраст был резко выявлен в киносценарии, сделанном по роману. Фильм не появился на экранах: Соединенные Штаты «усмиряли» тогда Корею, роман Руа поставил вопрос о войнах справедливых и несправедливых совсем «некстати».
«Некстати» касался он и социальных контрастов. От предвоенного к послевоенному периоду безработица в Канаде возросла в пять раз, то есть кризисное состояние, зафиксированное автором «Счастья», повторилось в худшем варианте. Критика, расточая роману похвалы, спешила в то же время нейтрализовать его остроту оговоркой «сгущены краски». Апологетам буржуазного процветания легче в крайнем случае услышать истошный крик отчаяния; исключительная реакция на исключительные обстоятельства — говорится тогда. Но сдержанный рассказ о буднях, похожих на ад, кажется правдоподобным и потому опасным. К пыткам этого ада герои почти привыкли. Роза-Анна даже счастлива, если удается ценой бессонных ночей заткнуть хотя бы одну прореху семейного бюджета. Как естественную неизбежность встречает она и тягостные переселения: «чем более многочисленной становилась их семья, тем теснее и сумрачнее их жилище…» Да и что удивительного: цены растут, бродячие семейства, ищущие жилище, все равно какое, «…стены, потомок, пол…», на окраинах Монреаля попадаются все чаще.
Монреаль, как говорят, — «второй Париж», город с двухмиллионным населением, второй на земле по численности жителей, говорящих по-французски, перегнавший столицу — Оттаву — и протяженностью и многолюдностью. Бескрайние газоны тюльпанов, белоснежный порт, небоскребы, соперничающие с символом католического владычества — высочайшим, ажурно-металлическим иллюминированным крестом над городом, завлекающая пляска рекламных огней на здешних Больших бульварах — улице Сент-Катрин, новые особняки в средневековом стиле и необыкновенная панорама, открывающаяся с Королевской горы — Mont Royal, от которой взял себе имя город, — таков Монреаль туристов. Их здесь за год бывает в два раза больше, чем жителей. А читатель «Счастья» попадает на узкие улочки, заглядывает в убогие лачуги, вдыхает смрад помоек и угольную пыль.
В канадской официальной прессе замелькал охранительный ярлык: в романе, мол, «сгущены краски». Впрочем, мало ли появлялось в XX веке книг, которым буржуазное общество прощало и мрачные тона, и жалость к обездоленным? Но в том-то и дело, что Руа далека от проповеди слезливой жалости.
Отвергнув один выход из трясины нищеты — войну, она отвергает и другой, совсем «достойный», — честное обогащение. Габриэль Руа переходит в наступление на привычные понятия буржуазной нравственности. Жану Левеку живется неплохо: высокооплачиваемый труд на военном заводе, полный достаток, возможность реально планировать то, о чем Лакассы не посмели бы мечтать. Традиционный для буржуазной психологии способ распрощаться с нищетой Левеком найден. Но автор вместо того, чтобы радостно описывать этот, один из тысячи способов «выйти в люди», лишь горько усмехается, заставляя читателя думать сразу о материальном достатке и о счастье… хотя кое-кто уверен, будто это одно и то же. Мы так и не узнаем, чувствует ли себя Левек счастливым. Писательница разрешает эту коллизию иначе: она отодвигает героя в сторону. Вместо того чтобы казнить Левека раскаянием или показывать пустоту его обеспеченного бытия, она просто лишает героя права на внимание читателя. Пока в Левеке расчет борется с жалостью-нежностью к Флорентине, пока Жана трогает худоба ее плеч и нездоровая синева под глазами — он по-человечески интересен. Но страх, как бы любовь не затянула его снова в паутину нищеты, берет верх. Любовь оказывается бессильной перед отчуждением личности. Писательница без сожаления прощается с таким героем.
Жан от любви предусмотрительно отказывается. Флорентина любовь использует. Чужую любовь, на которую не имеет права, она берет как выкуп за проигрыш. Флорентина тоже равняет счастье с достатком. Во что бы то ни стало ей хотелось добиться лучшего, чем мать. Во что бы то ни стало… любой ценой. Девичье бесчестье было бы еще не столь трагической платой. Но Флорентина губит душу. Ее расчетливая игра с Эманюэлем циничнее, чем равнодушие Жана Левека, отца ее ребенка.
Счастье, схваченное «по случаю», не приносит радости, — напротив, такая удача заставит забыть, какое оно, настоящее счастье.
Раньше многих своих современников в Европе Руа поняла, что вещи обладают способностью, окружая человека, превращаться в тюремную стену. Человек пленен иллюзией, будто, заполнив пустоты в этой стене, воздвигаемой из вещей, он станет свободнее, счастливее. А на самом деле замуровывает себя намертво.
Теперь, когда читаешь «Счастье по случаю» после французских, английских, немецких романов 50–60-х годов, разоблачивших трагически-добровольную зависимость человека от Вещи, кажется, будто Габриэль Руа скороговоркой повторяет то, что другими обдумано глубже, рассказано обстоятельнее. Но Жан Левек на двадцать лет раньше многих других, плененных мифами «индустриального общества», героев начинает тяготиться отсутствием «времени для жизни», то есть для дел, которые любишь, путешествий, в которых отдыхаешь, встреч, которые приносят радость.
«До чего же нелепо устроена жизнь, — говорит Левек Флорентине, — или у тебя нет денег, но зато уйма времени, чтобы их тратить, или же ты зарабатываешь достаточно, но у тебя нет свободной минутки, чтобы истратить хотя бы цент».
Канадский вариант «безумного, безумного мира», то с гордостью, то с горечью называющего себя «обществом потребления», имеет свои специфические черты. В 1969 году в Париже вышли два специальных выпуска журналов «Эспри» и «Эроп», посвященных Квебеку: канадские журналисты с тревогой писали о том, что «франко-канадская нация старается равняться на образ жизни своих соседей, не имея для этого материальных ресурсов. Народ живет трагически — выше своих возможностей…».
В 1945 году, когда вышел роман «Счастье по случаю», трагическое противоречие едва ли казалось столь кричащим. Но Руа его предчувствовала. Ее герои, едва сводящие концы с концами, не в силах остаться равнодушными к искушениям, которые, бесспорно, за пределами их возможностей.
— Что нам дало общество? — негодуя, спрашивают друг друга молодые герои «Счастья» и соглашаются, что общество дало им искушения. Паккарды, бьюики, роскошный спортинвентарь и холодильники. «Нам советуют… покупать. Словно боятся, как бы соблазнов не было слишком мало… Говорят, глупо жить не по-современному и не иметь в доме холодильника… Общество соблазняет нас световыми рекламами… Да, соблазны — вот что дало нам общество. Везде соблазны… Тем-то оно нас и держит…»
Таков наиболее драматический вариант отчуждения в современном капиталистическом обществе, в результате чего человек бывает обречен на патологическую враждебность по отношению к таким же несчастным, как он.
Некоторые канадские критики по признакам нарастающей разобщенности героев «Счастья» (Левека не интересует больше Флорентина, Флорентина чуждается семьи, Роза-Анна не понимает своих детей, умирающий Даниэль забывает родных) устанавливали зависимость писательницы от философии экзистенциализма. Параллель вызвана, пожалуй, только желанием найти в Канаде все, что «модно» в Европе. На самом же деле художественные ситуации «Счастья по случаю» очерчены точно, с полным социальным адресом.
Эта особенность почерка Руа ощутима и в последующих книгах — в автобиографических рассказах «Улицы Дешамбо», где юная героиня, прозванная Бедняжкой, стараясь заглушить в себе страх, мучивший и Флорентину, отчаянно кричит отцу: «Нет, я не буду бедной, я не буду похожа на тебя!»; в романе «Водяная курочка» (1950), рассказавшем, как медленно пробивается культура в глухую канадскую провинцию; в пантеистическом описании просторов «Таинственной горы» (1961): для писательницы это не руссоистский оазис безмятежности, а вершина, с которой виднее грозные симптомы нарастающей лихорадки отчуждения. Роман «Александр Шенвер» (1954) прямо посвящен отчуждению человека в буржуазном мире. Социальная характеристика героя столь точна, что английский перевод получил заглавие «Кассир».
Александр, мелкий служащий современного города — подопытный кролик беспощадной машины отчуждения. Ненавистна работа, неинтересна глуповатая жена, раздражает необходимость постоянных финансовых выкладок — не только на службе, но и по семейному бюджету. Благами цивилизации пользоваться некогда: измученный бессонницей, болезненно реагирующий на бесчисленные шумовые раздражители и массу информации, Шенвер — патологически-характерный случай «городской болезни». Кажется вполне естественным противопоставить грохочущему аду покой гор или степей, где выросла сама Габриэль. Ведь она знает, что «самое прекрасное — преподавать в школе, затерянной среди степей…», она действительно убеждена, что «одиночество в одиночестве» — там, где ферма от фермы на расстоянии мили, — переносится легче, чем в шумном городе, полном людей. Но руссоизмом канадская литература уже переболела. Руа не поддается обманчивым иллюзиям. Минуты над тихим озером, в котором отражается вечность, и груды газет, приносящих новости из дальних стран, современному человеку нужны одинаково. Значит, надо делать человечески теплой эту жизнь, оборудовать для счастья нашу планету. Как — писательница не знает, но в романе появляются знаменательные слова «изменить мир». «Менять мир из-за одного маленького человека?» — недоуменно восклицает другой персонаж «Александра Шенвера». Габриэль Руа добавляет: «Господин Фонтен тверд в своем мнении, что мир не нуждается в серьезных преобразованиях». Для нее же счастье человека — как бы ни был он безвестен — и есть смысл существования вселенной. Счастье, которое не добудешь по случаю, но которое должно быть большим, настоящим у каждого, даже если кто-то и согласен на меньшее.
Уважение к маленькому человеку, за которого стоит бороться, пришло к Габриэль Руа вместе с новеллами Чехова. В родных степях Манитобы открыла впервые Руа перевод «Степи». «Тайное очарование» этой повести оказалось, по признанию писательницы, длительным: «Не забывались ни отдельные детали, имевшие для меня решающее значение, ни общая атмосфера нежной грусти. Надолго-надолго эта книга, прочитанная в юности, завладела моими мыслями, она формировала… мою манеру видеть, смотреть, схватывать действительность». Скромность заставляет Габриэль Руа добавить: «Впрочем, редко удается стать похожим на того, кем восхищаешься». Позднее, пытаясь воскресить самые дорогие мгновения жизни, Руа писала: «Если бы я хотела вернуть что-то из утраченного времени, то в первую очередь — бездонное небо, час перед заходом солнца в Манитобе и узкую прямую дорожку, рассекающую бескрайние поля хлебов… Но дороже всего было бы вновь обрести душевное состояние приподнятости, тот порыв, благодаря которому душа приобщается к вечности».
В других своих любимых книгах — «Робинзоне Крузо», «Большом Мольне» Алена Фурнье, «Терезе Дескейру» Мориака, романах Пруста или Колетт — Габриэль Руа искала то же, что нашла в юности у Чехова: «возвышенность, утонченность». «Великие творения должны быть достаточно совершенными, чтобы рассмотреть человеческие сердца, и особенное для каждого, и характерное для всех… Им дана суверенная магическая власть — с помощью придуманного персонажа позволить нам встретиться с живыми, такими непохожими друг на друга существами».
Всегда интересуясь сюжетами простыми, будничными, Габриэль. Руа и для книг своих предпочитает непритязательный, негромкий тон. Формальных новаций не ищет, о них не думает. Ее вполне устраивает повествование размеренно-спокойное, сочетающее обстоятельность описаний с психологическими мотивировками. Руа убеждена: роман имеет право на существование, только «возбуждая мощный человеческий интерес, создавая подлинные характеры». Юна недоверчиво относится к декларациям французского и канадского «нового романа», к крайним вариантам формалистического экспериментаторства, ломающего гуманистическую традицию, изощренно унижающего человека. Канадская литература не избежала болезней, модных и в Америке и в Европе. Крупнейший деятель канадской культуры Дайсон Картер пишет о «массированном натиске» безнравственности, в котором «враг использует два… в высшей степени эффективных оружия — доллары и идеи».
Габриэль Руа знает, что реальная роль художника в капиталистическом мире — увы! — скромна, но без доверия к могуществу слова попросту нет художника.
Каждая встреча с пороками, которые она уже описывала, клеймила, повергает Руа в уныние, рождается «ощущение бесполезности», но избравший миссию писателя обязан запечатлеть, «сформулировать, — как говорит Руа, — взволновавшее его несчастье». Ненадежными, «хрупкими мостами познания и общения» называет Руа свои книги. Но надеется, что люди по ним пройдут — навстречу друг другу. Для смельчаков, которые рискнут пересечь водоворот отчуждения и социальной безграмотности, а в 60-е годы восстанут против фашизации своей собственной страны, неторопливо строила Габриэль Руа историю трудового Монреаля, чтобы понял читатель, почему распалась семья Лакасс, ради чего предала себя Флорентина, какие нравственные дилеммы встают перед новобранцами, сверстниками Летурно.
Сегодня книга пришла к нам. Горький исход этих поисков счастья по случаю приобщит советского читателя к драматизму борьбы, которая идет там, в Канаде, за души людей. Ведь и в наши дни канадские предприниматели дарят простым смертным букеты искушений, чтобы плотной стеной вещей заглушить голос протеста; и в наши дни парни с окраин Монреаля нет-нет да и завербуются в американскую армию, прячась от безработицы; и в наши дни бродят по сверкающей Сент-Катрин гости из бедных кварталов, мучительно размышляя о контрастах большого города, о социальной несправедливости и перспективах победы над ней.