Ни в этот вечер, ни на следующее утро штурман не появился в столовой, но никто этого не заметил. Он пришел к самому концу второго завтрака, сел за пустой столик, наспех поел и, возвратившись в комнату, снова растянулся на постели.
Около пяти часов заревели громкоговорители. Вызывали экипажи, а через некоторое время постучали и к нему.
— Что это?
Рассыльный протянул ему листок бумаги: «Сегодня ночью лейтенанту Рипо приказывается принять участие в боевой операции в составе экипажа капитана Ромера». На приказе стояла печать штаба эскадры.
— Отнесите это тому, кто вас прислал, — сказал штурман. — Я болен.
— Нужно расписаться, господин лейтенант. Он написал на полях: «Я болен» — и расписался. Рассыльный ушел. Ромер считался плохим пилотом. Он уже несколько раз попадал в ситуации, которые могли кончиться катастрофой, так что каждое его возвращение было настоящим чудом. Чтобы благополучно вернуться, недостаточно было просто полагаться на свою удачу: необходимо еще большое мастерство и летный навык, почти ставший инстинктом. В тех, например, случаях, когда бомбы не могли накрыть цель или сбросить их не позволяла какая-нибудь неполадка в механизме, инструкция запрещала разворачиваться непосредственно над объектом, как это можно было бы сделать где-нибудь над полями в Англии. Так как траектории самолетов пересекались, то прежде всего нужно было избежать столкновения, суметь различить темные громадины, проплывающие над пожарищем, нужно было ускользнуть от слетавшихся на добычу истребителей и потом опять нырнуть в клокочущий и ревущий поток снарядов, чтобы под огнем сотен зениток снова точно зайти на цель и сбросить бомбы. Один этот маневр, во время которого летчики сыпали чудовищными проклятиями, был сущим кошмаром и требовал от всего экипажа, и в первую очередь от пилота, огромной выдержки и четкости. Но лицо пилота Ромера, казалось, было отмечено печатью обреченности. По натуре он был молчалив, и летчики его экипажа говорили, что он не обращает внимания на предупреждения стрелков, сообщающих об опасной близости какого-нибудь самолета. Словно ничего не слышит.
— Ромер… — проворчал штурман. — Почему бы просто не написать: «Сегодня ночью лейтенанту Рипо приказывается свернуть себе шею»?
Была уже ночь, когда в комнату переваливаясь вошел толстяк — врач авиабазы.
— Ну, — сказал он своим обычным добродушным тоном, — что у нас не клеится? Штурман сел на койке.
— Все, — сказал он. — Я на ногах не держусь.
— Почему ты не пришел ко мне?
— Не мог решиться. Сразу вдруг навалилось.
— Ты знаешь порядок. Должен был меня предупредить.
— Я надеялся, что пройдет, — устало проговорил штурман. — Я не ожидал, что сегодня мне предложат лететь.
— С Ромером? — В глазах у врача блеснула хитрая искорка.
— Все равно с кем. Я не могу.
— Приляг.
Врач любил летчиков. Он распил с ними не одну кружку пива, и в его медпункте их всегда ожидал хороший прием. Многих лечили здесь от гриппа, бронхита, гайморита, а также от кое-каких болезней, которыми заражали их девушки из соседнего городка. Как только кто-нибудь из летчиков заболевал, командир экипажа заставлял его пойти на медпункт, потому что на большой высоте воспаление носовой полости или гортани могло привести к серьезным неприятностям. Вообще-то летчики отличались завидным здоровьем, и если уж с ними что-то случалось, то большей частью они нуждались скорее в отходной священника, чем в помощи врача.
— У тебя ничего нет, — объявил врач, тщательно осмотрев и прослушав штурмана. — Сто лет проживешь. Если ты и болен, то все дело в этом, — добавил он, коснувшись головы штурмана. — Ты переживаешь.
— Может быть, — ответил штурман.
— Напрасно. Твои переживания ничего не изменят. Я попрошу, чтобы тебе дали отпуск.
— А потом?
— Что «потом»? Развлечешься, где захочется.
— Хотел бы услышать, где именно.
— У тебя что, нигде нет подружки?
— Нет, — сухо ответил штурман.
— Тогда сходишь в кино.
— А потом?
— Вернешься, и все наладится.
— Ты так думаешь?
— Конечно. У тебя сейчас нервная депрессия из-за этой катастрофы: тебе должны были дать отпуск.
Взявшись за дверную ручку, врач обернулся, и его широкое, как луна, доброе лицо расплылось в улыбке.
— Через неделю будешь в форме. Отдохни. Я скажу, чтобы тебе приносили сюда еду.
В наступившей ночи нарождался глухой гул — казалось, гудит сама земля; гул нарастал, становился мощным рокотом, в нем возникали ревущие органные ноты — это во мраке взлетали самолеты. Штурман встал, натянул домашнюю куртку и вышел, В небе, словно на цирковой арене, плясали белые, красные и зеленые звездочки бортовых огней. Они растянулись далеко над полями; ждали, пока подстроятся все тяжелые четырехмоторные самолеты, чтобы взять затем курс к побережью. Машины медленно строились в боевом порядке, и с ураганным грохотом, сотрясавшим землю, эти новые созвездия устремлялись к югу.
Так было каждую ночь, и время от времени штурман занимал свое место — уголок в одном из самолетов эскадры — и, склонившись над картами в своем закутке, ставил первую точку, вычисляя скорость и силу ветра. Но на этот раз он отказался от полета. Он не хотел, как продажная девка, кочевать из экипажа в экипаж и летать с пилотами, которых не знает, а то и просто с болванами. Не могло быть и речи, что он полетит с Ромером. Штурман летал в хорошем экипаже, но это не помешало случиться катастрофе. Нет, он не станет испытывать судьбу и не согласится, как дурак, вместе с Ромером ставить свою жизнь на карту, даже если это необходимо, чтобы увеличить на единицу число самолетов, участвующих в операции. Самолетом больше или меньше, это ничего не меняет.
Не успел он вернуться к себе, как в комнату ввалился Адмирал. Его маленькие глазки сверкали; он то и дело потирал рукой чудовищный шрам, рассекавший его лоб, словно след от сабельного удара в какой-то прошлой войне. Адмирал бросился к нему и, по своему обыкновению, принялся его тискать, с грубоватой нежностью.
— Ты болен? — спросил Адмирал и фыркнул. — Я видел врача. Тебе, такому здоровяку, нужен отдых? Посмотри на меня: двадцать три вылета в восточные зоны и на оккупированные территории, и как огурчик. Еще восемьдесят вылетов — и баста. Могу рассчитывать на вечную признательность объединенных наций. Вместе поедем домой, и тогда уж я покажу тебе девочек.
— Ладно, кончай, — сказал штурман. — Ты не на увольнительной?
— Не моя очередь. Но можешь быть уверен, — не унимался Адмирал, — я свое не пропущу. Я не из тех, кто рвется к смерти во что бы то ни стало да побыстрей. Мне спешить некуда. Надо и молодым поточить зубки.
— Кто полетел с Ромером?
— Ага, вот оно что! — воскликнул Адмирал. — Не знаю, какой-то новый штурман — только что кончил училище и не расстается с ластиком на шнурке. Ну что ж, посмотрим. А ты отказался?
— С Ромером я не полечу. Хватит с меня одного раза.
— Бедняга Ромер, — глухо произнес Адмирал, словно читая отходную. — Можешь поверить, всем станет легче, когда он отправится ad patres. Ты прав. Но не говори об этом.
— Нет, буду говорить, потому что сказать это нужно. Пусть командир базы сам летит штурманом с Ромером, если ему нравится. Только не я. Куда это они? — спросил он, кивнув на окно.
— На Рур. Какой-то нефтеперегонный завод, что ли.
— И по-твоему, я должен был лететь с Ромером, чтобы научить его держать курс среди этого фейерверка? Все вы убийцы! — закричал штурман. — Все вы знаете, что Ромер — плохой пилот и что он сдал экзамены в авиашколе только благодаря счастливой случайности. Но когда имеешь дело с зенитками, на удачу рассчитывать нечего. Пускай меня собьют, если такая у меня судьба, но я хочу быть с людьми, которые будут защищаться до последнего. А не с болваном, делающим из себя мишень. Мне тоже приходилось оставаться одному, когда зенитный огонь хлестал по брюху. По своей охоте я бы в это больше не ввязался, а с Ромером, сам знаешь, дело гиблое.
— Знаю, — сказал Адмирал. — Не кипятись. Сейчас-то ты не с Ромером. А в своей постели. Лучше обмозгуй, что ты сейчас делал бы, не будь ты болен.
— Не будь я болен… — повторил штурман. — Врач хочет попросить для меня отпуск.
— Знаю.
— А зачем? Что я буду с ним делать?
— Это время не будешь никого заменять.
— Да, правда.
— А когда возвратишься, тебе, может быть, найдут новый экипаж или подпишут перемирие.
— Ну да, — сказал штурман, — я забыл эту старую шутку.
— Но ведь в конце концов перемирие подпишут! — закричал Адмирал, воздевая руки. — На той стороне его ждут еще больше, чем мы. Что ты тогда скажешь?
— Когда придет этот день, мы уже все будем мертвецами.
— Только не я, — запротестовал Адмирал. — Только не мы. Посмотри-ка. — Он коснулся своего шрама. — Вот моя звезда. Ты думаешь, я выбрался из этой переделки только для того, чтобы стать потом удобрением для померанской картошки? Подумай-ка. Я уже давно мог умереть. И ты тоже — почему же именно ты, один из всех, в ту ночь остался в живых?
— Слишком просто все у тебя выходит. И вообще это не довод. Каждая такая катастрофа — предупреждение нам. Если будем продолжать в том же духе, мы доиграемся.
— Чепуха, — ответил Адмирал. — Во всяком случае, пускай ребята сбрасывают свои бомбы на нефтеперегонные заводы. Они уже столько времени их бомбят, что парням с той стороны давно пора сменить свои самолеты на лошадок.
Адмирал захохотал.
— Спокойной ночи, штурман, — сказал он. Он вышел, и штурман, раздраженно потушил свет. Ночь была тихая. А в небе над Руром, должно быть, уже начали шарить прожекторы, стараясь нащупать передовую группу бомбардировщиков.
Когда штурман проснулся, он увидел подсунутую под дверь записку. Он поднялся и прочитал ее. Это был новый приказ: «Штурману лейтенанту Рипо явиться 28 октября к десяти часам к командиру эскадры».
«Ну вот, — подумал он, — пошли неприятности. А может, это насчет отпуска». Он побрился, оделся, сел на велосипед и поехал завтракать в столовую.
Как всегда наутро после ночного вылета, зал был наполовину пуст. Летчики, вернувшиеся из полета, еще спали, и только наземная служба и те, кто ночью был свободен от полета, глотали порридж и пили чай. Адмирала еще не было. Штурман выпил стакан чаю, съел несколько тостов, потом направился к бару и, усевшись в кресло, стал листать потрепанные журналы. Ему показалось, что его избегают.
«Что это с ними? — спросил он себя. — В долгие разговоры я обычно не вступаю, но со мной всегда здороваются…»
Он был уже в холле, когда появился Адмирал; глаза у него были полусонные, и на красном лице выделялся ослепительно белый рубец.
— Плохи дела? — спросил штурман.
— Надеюсь, ты в курсе?
— Что случилось?
Адмирал пожал плечами и наклонился к нему.
— Ромер не вернулся, — тихо сказал он. Штурман вздрогнул, словно от удара, и медленно побрел к выходу. «Вот оно, — подумал он. — Ну что ж, этого можно было ожидать».
Он вышел и поискал свой велосипед на стоянке. Он понимал, что его будут считать виновником гибели Ромера и его экипажа, как будто Ромер не мог уже сто раз погибнуть, и вовсе не потому, что ему не доставало штурмана Рипо, а просто потому, что был болваном. Но величие смерти уже делало это слово несправедливым и оскорбительным по отношению к погибшему. Не Ромер был болваном, а те, кто его использовал, кто швырнул его в кровавый поток. Ромер был мужествен. Быть может, он страдал, сознавая, что обречен. Ведь было так легко сказать: «Я чувствую, что в не состоянии заниматься этим делом. Это выше моих способностей». Но он молчал, а доказательств того, что зенитки сбивают не только плохие, но и хорошие экипажи, было более чем достаточно. Впрочем, потому ли его сбили, что он был плохим летчиком, пли потому, что на сей раз он подошел к объекту точно в назначенное время? На какое-то мгновение штурман пожалел, что не полетел с ним. Теперь все разрешилось бы. Конец заботам, как говорил врач. Конец колебаниям — пойти или не пойти к незнакомке, конец раздумьям, где бы приткнуться на шесть отпускных дней, и полная уверенность, что имя твое будет числиться в длинном списке героев.
В штабе эскадры его заставили четверть часа прождать в канцелярии, затем дежурный офицер провел его в кабинет. Штурман отдал честь и снял пилотку. Командир эскадры сидел за полированным столом, положив руки на бювар между двумя бомбовыми стабилизаторами, которые служили ему пепельницами. Его суровое лицо с тяжелой челюстью и черными глазами под высоким, уже облысевшим лбом, где залегли глубокие складки, казалось еще совсем молодым. В комнате было жарко натоплено; в приоткрытых дверцах двух несгораемых шкафов виднелись папки с делами. Командир эскадры не подал штурману руки.
— Как вы себя чувствуете? — спросил он. Штурман немного успокоился.
— Устал, господин майор.
— Вы все еще не оправились после катастрофы?
— Пожалуй.
— Не говорите мне: «Пожалуй», — сказал командир эскадры. — Вы должны знать точно.
— Я еще не пришел в себя, не могу примириться с гибелью экипажа.
— Ничего не попишешь. Мне приходится мириться с гибелью многих экипажей.
— Это разные вещи. Я единственный, кто остался в живых.
— Именно поэтому, пока я не подыщу вам новый экипаж, вы будете заменять штурманов, выбывших из строя.
— Прекрасно, господин майор.
— Вы говорите: «Прекрасно», но вчера вечером вы отказались от полета.
— Я не отказался, — ответил штурман. — Я не мог. Это не одно и то же. Я был не в состоянии подготовиться к вылету.
— У вас был врач. Он просит для вас отпуск на неделю. Я бы дал вам отпуск, если б вы полетели, но вы этого не сделали; а экипаж, с которым вы должны были лететь, не вернулся.
— Я здесь ни при чем, господин майор.
— Неправда. Я уверен, если бы вы были с ними, они вернулись бы.
— Капитан Ромер все равно долго не продержался бы, участвуя в ночных бомбардировках.
— Какие у вас основания это утверждать? — сухо спросил командир эскадры, откидываясь в кресле.
— Это общее мнение летчиков, господин майор.
— А знаете ли вы общее мнение на ваш счет?
Штурман молчал.
— Считают, что вы несете моральную ответственность за гибель экипажа Ромера.
— Не понимаю, в чем она состоит.
— Вчера вечером капитан Ромер узнал, что вы не хотите с ним лететь. Вы этого ему не сказали, но отговорка болезнью его не обманула. Днем вы казались достаточно здоровым, чтобы лететь: вас видели в столовой на завтраке. Свободным был только один штурман — молодой офицер, участвовавший всего в двух операциях; его пилот вывихнул лодыжку. Я предложил Ромеру вычеркнуть его экипаж из списка назначенных к вылету. Он отказался и потребовал молодого штурмана.
— А почему штурман капитана Ромера не мог лететь?
— Капитан Ромер отказался от него, и флагманский штурман отстранил его от операций из-за серьезных ошибок, обнаруженных в его летных рапортах.
— Но я, господин майор, с вашего позволения, могу предположить, что, полети я с капитаном Ромером, я был бы теперь там же, где он.
— Да, здесь.
— Нет, — ответил штурман и выдержал паузу. — В Руре или в море; от нас и следа не осталось бы.
— Ладно, Рипо, — сказал командир эскадры и встал. — Считайте себя под арестом.
— На каком основании, господин майор?
— Я сформулирую это позже. Конечно, мнение врача, который считает, что вам нужен отдых, немаловажно, хотя вы к нему даже не обращались; но мнение командира тоже имеет значение. Можете быть свободны.
Направляясь в столовую, штурман заметил, что у него дрожат колени. Не от страха, а от бешенства. Как мог человек, знающий их ремесло, сказать ему такое? Как можно было не почувствовать никакой жалости к единственному, кто остался в живых после гибели двух экипажей? Как могло командиру эскадры прийти в голову, что, уцелев после воздушного столкновения, штурман согласится пойти под начало плохого пилота? Возможно, подобная жестокость необходима, когда посылаешь людей на гибель, и лучше, когда страдаешь от нее, чтобы смерть показалась желанным избавлением от этих мучений? Но разве ничего уже не значила доброта? Ведь не наемники же ребята в эскадре. Каждый из них подчинялся дисциплине, которая вела к победе, шел на трудности, на смертельный риск, мирился со страхом, потому что эти жертвы были нужны для спасения родины; и вместе с тем каждый из них, как ребенок, цеплялся за какое-нибудь бесхитростное утешение: радость после успешной трудной бомбардировки; чувство товарищества, участие в грубых развлечениях в барах соседнего городка. И для наказания штурман не нуждался в аресте. Чей-нибудь дружеский упрек задел бы его куда больше, чем это дурацкое взыскание. Но тут все в нем восстало против этого. Он никогда не признает себя виновным в смерти Ромера, хотя бы даже косвенно; понятно, начальство всегда сумеет найти удобную формулировку, чтобы снять с себя ответственность. Зачем командиру эскадры понадобилось согласие Ромера на то, чтобы вычеркнуть его самолет из списка тех, что должны были в эту ночь бомбить нефтеперегонный завод? Почему он сам не вычеркнул его, ни о чем не спрашивая, на том простом основании, что экипаж Ромера был не в состоянии выполнить боевое задание? Тут он вспомнил слова врача: «Тебе должны были сразу дать отпуск…» В самом деле, в RAF было принято немедленно после катастрофы освобождать от полетов тех, кто уцелел; их отпускали развеяться и распить в пивной кружечку-другую с подружками. Почему французы не соблюдали этого обычая? Из тщеславного желания казаться сильнее других? Но перед лицом смерти все одинаково бессильны.
Штурман поставил свой велосипед в ряд с другими около столовой и тяжело вздохнул, прежде чем войти. Сердце его громко стучало, так же как в ночь, когда он выбросился с парашютом, но колени больше не дрожали. Голос предков молчал, словно их привело в замешательство то, что происходило, но штурман был исполнен решимости не уступать, чем бы это ему ни грозило, и, когда из столовой вышел Адмирал, он остановил его.
— Послушай, — сказал штурман, — Люсьен наложил на меня арест.
Летчики называли командира эскадры по имени, и эта фамильярность выражала отнюдь не пренебрежение, а симпатию. Не раз в тяжелых обстоятельствах Люсьен проявлял себя человеком отважным, и ому готовы были простить многое, потому что в общем-то его любили. Но откуда у него эта внезапная строгость? От бессознательной антипатии к штурману?
— Какое определение? — спросил Адмирал.
— Не подобрал еще.
Штурман потянул Адмирала в бар. Никто там не выпивал, только несколько офицеров листали газеты и журналы, и радио мурлыкало какую-то мелодию.
— Скажи мне, — начал штурман, — я хочу знать, не изменил ли ты своего мнения со вчерашнего вечера. Может быть, ты тоже считаешь, что я виноват в смерти Ромера?
— Ты с ума сошел, — ответил Адмирал. — Но ты знаешь ребят. Некоторые так думают.
— Они бы полетели с ним через неделю после прыжка из гибнущей машины? Я и не знал, что среди нас столько героев. Но что думаешь ты? — настаивал штурман.
— Я бы поступил так же, как ты.
— Неужели, — продолжал штурман, — Люсьен никогда не беспокоится о собственной шкуре? Адмирал хмыкнул.
— Он такой же, как и все мы. Правда, вылетает он с тем экипажем, который выбирает сам, и только когда сам решает лететь — не то что мы.
— Почему же тогда ему не нравится, что и мы думаем о себе? Может, он воображает, что по утрам мы распеваем у себя в комнате «Марсельезу» и целый день повторяем: «Родина превыше всего»? Или ему не знакомы такие мелкие мысли, как «Сегодня я себя плохо чувствую»? И он никогда не задумывается, вернется ли из полета?
— Как все мы, как все мы, — повторил Адмирал. — Слушай, ты меня смешишь.
— Почему?
— Ты бы хотел, чтобы командир эскадры вел себя так же, как ты. Но ты только лейтенант. Увидишь, когда станешь майором, захочешь стать полковником. И тогда…
— Но послушай, — сказал штурман, — разве Люсьена никто не ждет дома? Мать? Или жена? Или дети? Неужели у него никогда не возникает желания уменьшить потери, спасти кому-то другому жизнь? У меня почти никого не осталось, но мне такие мысли знакомы.
— Успокойся, — сказал Адмирал. — Я поговорю о тебе с врачом. Все уладится.
Адмирал отошел от него, и штурман внезапно почувствовал себя бесконечно одиноким среди этих людей, которые, уткнувшись носом в журналы, избегали его взгляда. Может, скоро они станут отворачиваться от него, словно он какой-то злодей. Когда он сказал Адмиралу: «У меня почти никого не осталось…», — он вдруг вспомнил молодую женщину. Его охватило желание скорее бежать к ней, броситься, как ребенок, в ее объятия и рассказать обо всем, что с ним случилось. «Розика…» Это имя вырвалось у него впервые, и он произнес его с нежностью, в которой не было ничего чувственного, потому что он искал только сострадания. Но ведь ему ничего не было известно о ней, он знал только одно: она приняла его, не спрашивая, он ли виноват в том, что два самолета столкнулись во время полета, и не на его ли совести то, что его товарищи не успели прыгнуть следом за ним. Просто потому, что она была женщиной, война казалась ей достаточным объяснением всех человеческих страданий. И впервые после ночи, когда произошла катастрофа, он мог быть добрым, как ему хотелось, таким, каким он был бы, если бы не жестокие требования войны. Ему было жаль Ромера, который, может быть, не погиб, а бродит где-то по вражеской территории, пытаясь уйти от преследования полицейских собак. Он знал, что если Ромер вернется, он попросится к нему штурманом. Не из презрения к смерти, не ради того, чтобы оправдаться, и уж совсем не для того, чтобы бросить вызов дуракам, а для того, чтобы быть рядом с тем, кто тоже уцелел.