На левой руке Гога держал поднос, а в правой объёмистый свёрток. В номер он, как ни странно, заходить не стал: стоял сбоку от двери и скучно смотрел перед собой, вдоль коридора, отражая в стёклах пенсне и в лысине ровно светящийся розовым потолок.

Я взял у него поднос и осторожно поставил на колченогий столик в номере, возле кровати, а потом вернулся за свёртком.

— Литр, — сообщил Гога, взвесив его на руке и глядя всё так же вдоль коридора. — Не много?

— В самый раз! — я потянулся за свёртком.

— Смотри… — Он не спешил мне его отдавать.

Я, мысленно чертыхнувшись, опустил руку. У меня с Гогой такого ещё не бывало, но всё когда-нибудь случается впервые. Вот и моя кредитоспособность поставлена под сомнение…

— Я передумал, — сообщил Гога.

— Вижу, — сухо ответил я. — Я полагал, что это не в твоих привычках.

Гога наконец посмотрел на меня в упор. Его глаза ну ничегошеньки не говорили, не то что Хельгины.

— Не надо двадцать, — сказал он. — Десять, как обычно. За это тоже. И протянул мне свёрток. Я взял. — У тебя не просто чрезвычайные обстоятельства, капитан. — Гога опять смотрел не на меня, а вдоль коридора. — У тебя — нечто большее… Не налегай! — он постучал пальцем по свёртку и удалился, вышагивая немного слишком прямо. В номер он даже не заглянул.

Ай да Гога. Профессионал…

Я вернулся в номер и запер дверь.

Хельга успела опять надеть платье и, откинув салфетку с подноса, вдыхала горячий пар, поднимающийся от кулебяки. Да, Хельга была действительно голодна и действительно зверски. А подрумяненная корочка выглядела очень аппетитно. И не только выглядела. У нас преотменные повара, и уж где-где, а на кухне Хельга не обнаружила бы никаких значков — только живое… Жаль, что Ника не любит наш Клуб. Впрочем, живое и ст`оит соответственно, не как значки в «мол`очке». Живое только во сне даром… Вот ведь безгрешен я перед женой, три с половиной года как безгрешен, ан виноват опять! В чём, спрашивается?

Логика. Значки-с.

Подав Хельге нож и кивнув на кулебяку, я занялся шампанским. Нам надлежало выпить полбутылки, никак не меньше, дабы изобразить значок, достойный заведения (надо же — въелись в меня эти значки!), и похоже на то, что вершить этот подвиг мне придётся в одиночку. Вряд ли Хельга настолько сумеет войти в роль, чтобы существенно мне помочь. Я посмотрел на часы. Было шестнадцать десять. Три часа до встречи с мичманом, минус час на дорогу, если пешком. Успею. Хмель от шампанского проходит быстро, и я его засплю, а свёрток в любом случае приберегу для встречи. Мичману нужнее.

Расковыряв сургуч, я выстрелил пробку так, чтобы обязательно пролилось на пол, и разлил по фужерам.

— Ты же знаешь, что я не буду, — сказала Хельга.

— Догадываюсь. Пусть останется так.

Кулебяку Хельга уже разрезала (и уже уплетала — приятно было смотреть!), положив мне только маленький кусочек. Ровно столько, сколько я смогу съесть, заставляя себя это сделать. Правда, она не учла шампанское…

Едва я успел это подумать, как на моей тарелке появился ещё один кусок.

— Теперь так? — спросила Хельга.

Хорошо иметь дело с колдуньей. Хотя и не очень уютно: чувствуешь себя прозрачным. Я усмехнулся и поднял фужер.

— За всё живое!

Шампанское было сухим. А дамы предпочитают сладкое. Или Гога слишком профессионал, или тоже колдун… Впрочем, какая разница? Проценты он берет за доверие — так что, пускай себе знает. Но убирать в номере будет не Гога, надо пить.

Я заставил себя съесть оба куска, допил шампанское, оставив меньше половины, буркнул Хельге: «Извини», — и растянулся на кровати. То, что со мной будет сейчас происходить, не имело к ней ни малейшего касательства. Да и ничего особенного со мной происходить не будет — внешне. Я не кричу во сне. Мой альфа-ритм нормален. А хмель надо заспать.

Мой белый слон от шампанского свирепеет. После водки он язва и хулиган, просто так — загадочен или зануден, а от шампанского свирепеет и начинает меня методично топтать…

Я закрыл глаза.

Ну, давай, белый слон! Давай — выдай мне под завязку. В поддых своими тумбами. Есть за что. Всегда есть за что… Но не надо, прошу тебя, вспоминать Парамушир! У меня достаточно грехов и кроме. Вспомни Ашгабат. Или вспомни тот весёленький домик в Рио. Или вспомни, как я надрался в Клубе, макал Гогу носом в яичницу и орал, что он нарочно подаёт офицерам-парамуширцам беличьи яйца, тем самым намекая на ущербность их, офицеров-парамуширцев хромосомного набора… Что-нибудь вот в этом духе, ладно, белый слон? Выдай — я вижу, что тебе уже не терпится.

И он мне выдал.

Он мне припомнил и Ашгабат, и Парамушир. Особенно Парамушир. Весь мой второй взвод, всех рядовых и каждого из трёх сержантов. Поимённо. И ещё пятерых, помимо второго взвода. И тот квартал в Касивобаре, где люди пытались жить.

«Ты жёг своих. Ты убивал своих».

— Так было надо. Я не мог иначе…

«Ты их убил. Своих».

— Они тоже сожгли бы меня — если бы так было надо. Лёха Самохвалов, мой заместитель, сжёг бы меня, не отдай я команду сам или промедли выполнить его. Там можно только так, нас с ним учили убивать своих…

«Ты оказался способным учеником».

— Слон, возьми пирожное! Где-то здесь, на столе, было пирожное, съешь его, белый слон, и перестань…

«А в той палатке вы обнаружили четыре обгоревших трупа. У них был иммунитет, и они остались людьми. Ты не захотел их опознать».

— Их опознал мой заместитель…

«А должен был ты: один из четырёх мог оказаться братом Самохвалова».

— Но ведь не оказался! А Леха сам стрелял — и не исключено, что в брата…

«По палатке он не стрелял. Он надеялся».

— В палатке оказались другие. А вот «кащеева авоська», едва не сожравшая Леху, могла быть его братом. В конце концов, опознавать обязанность заместителя…

«К тому же, у командира — истерика, командира отпаивают спиртом и бьют по щекам, как пацана-первосрочника».

— А ты непоследователен, белый слон! За что ты меня топчешь? За то, что я плохой командир, или за то, что хороший?

«Зачем мне быть последовательным? Я не значок — я есть. Как те четыре трупа. Как тот квартал. Ты не избавишься ни от меня, ни от них… Я возьму пирожное?»

— Возьми…

«Спасибо. Я покатаю тебя в другой раз, ладно?»

— Пропади ты со своим катанием!

«Нет, я не пропаду. Я приду ещё».

— Можешь не приходить…

«Не могу. Так надо».

— Святые сновидцы, кому?

«Тебе…»

Он уже выдал мне всё, что хотел, и съел своё пирожное, но не спешил уходить. Протянув свой белый хобот, он взял мою вялую правую руку и долго мял её — сначала всю ладонь, потом каждый палец в отдельности, пока я не проснулся. Он был чуть более милосердным, чем обычно, и не оставил меня одного…

Хельга сидела рядом со мной на кровати, держала меня за руку и внимательно разглядывала мою ладонь. Ну конечно: если колдунья, значит и гадалка тоже… Не шевелясь и не показывая, что проснулся, я скосил глаза на столик. Хельга подмела всё — и кулебяку, и пирожные. Зря я заставил себя съесть оба куска, надо было ограничиться одним.

Я кашлянул, сообщая, что не сплю. Хельга кивнула в ответ. Ей была интересней моя ладонь, что-то она в ней видела. Она водила ногтем по ладони — но не читала линии судьбы на ней, а разговаривала с нею. И я услышал этот разговор, не понимая, как он происходит. Она колдунья — что ж тут понимать! Моя рука охотно называла всё, что в себе когда-нибудь держала: приклад, нунчаку, рукоять ножа… Всё помнила рука, всё разболтала, и Хельга разузнала обо всём.

Вздохнув и отпустив мою десницу, коснулась Хельга левого запястья. Ладонь в своих ладонях развернула, погладила щекой и подбородком, и я услышал (это был вопрос, но не словами, а прикосновеньем):

Ты — левая, ты — что так близко к сердцу, ты — убивала? Ну скажи мне: «нет»!..

И левая рука сказала: «Да!» — она умела всё не хуже правой: и выбить нож, и метко бросить нож, спустить курок и закрутить нунчаки, переломить ребром ладони кость, схватить за горло так, что хрустнет горло, легко, как штык, войти в чужую плоть… Она гордилась, что она убийца. Я не посмел её опровергать.

А ты, плечо? Уж ты-то ни при чём? (Вопрос опять был задан бессловесно: щекой, губами, жилкой на виске…)

Плечо…

На нём лежал ракетомет, когда я под свинцовыми плевками старинных ружей выбежал на площадь и выпустил в упор все шесть ракет. Пять поразили цель, и я ослеп. Последняя прошла над баррикадой, проткнула жёлтое от зноя небо и где-то взорвалась. Не знаю, где. Быть может, в пригороде Ашгабата. (Всё было сказано моим плечом — всё выведала у него колдунья. Всё я расслышал — и не возразил.)

А вы, глаза? (Горячими губами и языком без слов спросила Хельга…)

Глаза ловили цель прицельной рамкой.

Лоб? (До чего же губы горячи… тверда и вопросительна ключица… а грудь, как мама, требует: ответь!..)

Лоб — кулаком работал в рукопашной. Боднуть в лицо, или поддать в поддых бывало иногда результативно.

Язык? (Вопрос — солёными губами, щекой солёной, ямочкой на горле…)

Приказывал, допрашивал и лгал — «дезинформировал», на языке военных, тем самым подготавливал убийства.

Так я лежал, не говоря ни слова, а тело, цепенея каждой мышцей, рассказывало о себе само и отвечало на вопросы Хельги совсем не так, как я бы отвечал. Язык касаний — искренний язык. Немыслимо солгать прикосновеньем. А что слова простого языка? — лишь тени мыслей. Мысли тени действий. Словесный разговор — театр теней, где нет причин для очевидных следствий, где истина темна и светел фон. Ах, говорите молча! Бессловесно. Безмысленно. Всю правду о себе…

Да, Хельга. Пятки — те же кулаки. Железные, коли каблук подкован, но очень эффективные и так.

А пальцы ног?..

Мозоли на суставах потвёрже камня. Тот ещё кастет! Проломит рёбра даже без ботинка, в ботинке — не спасёт бронежилет.

«Я очень совершенная машина! — кричало тело, отвечая Хельге. — Моё предназначенье — не любить, а убивать, не ладить, а ломать, и не творить, а разрушать творенья, что создавали Бог и человек. Могучий муж — солдат и без меча, как трактор — танк без орудийной башни. Они хотят и могут убивать. В железных траках трактора, как в генах, врисовано и ждёт предназначенье: он ведает, зачем изобретён, терзает землю, рвёт и ранит дёрн…»

Колени?..

Лица разбивали в кровь. Нередко упирались меж лопаток, пока рука сворачивала шею до смертного кряхтенья позвонков.

Бедро?..

Через бедро швыряют оземь — чтобы потом коленом придавить.

Живот?..

Вполне годится для удара и был обучен этому искусству. Прижми к нему противника, и мышцы брюшного пресса резко напряги. Тот не вдохнёт, а у тебя — секунды. Используй их и делай с ним, что хочешь.

— Вот то единственное, что не убивает… Единственное! — прошептала Хельга.

А прошептав словами — повторила касаниями пальцев, губ, грудей, опять губами и — горячим лоном, принявшим то единственное, что не убивало…

— Господи!

— Простил… И ты Ему прости, — шепнула Хельга, — Он Сам не ведал, что Он сотворит. Случилось так, что — нас…