6. Житие после смерти: Елена и Борис

Дядя Боря редко и неохотно вспоминал о своём спортивном прошлом. Но иногда, под настроение, после субботней стопочки, не прочь был и прихвастнуть. Особенно перед свежим собеседником. Тётя Лена, зная об этой слабости своего мужа, успела шепнуть гостям, чтобы не удивлялись, когда старик заведёт речь о былых рекордах. Мол, о чём ему ещё говорить, если дом — полная чаша и забот никаких: уже второй год, как оба на пенсии, а кавторанг Никита Борисович насчёт внука только обещать горазд. Вот вы молодцы: досрочно справились…

И действительно, едва тётя Лена с четырёхлетним Леонидом Леонидовичем удалились из кухни смотреть Никитины кораблики, как старик завёл речь о былых рекордах.

— Вот вы говорите: Бимон! — начал он, хотя никто о Бимоне не говорил: Леонид почтительно внимал, крутя в пальцах недопитую рюмку, а Люся озабоченно на эту рюмку поглядывала и прислушивалась к голосам из гостиной. — А что Бимон? Подумаешь, восемь девяносто! Да я за двадцать лет до Бимона…

Ну, и так далее. Люся всё это уже слышала, а отчасти и видела и охотно поддакнула дяде Боре, когда он обратился к ней за поддержкой. Ну, конечно, она помнит, как дядя Боря сигал через свою «Победу» в шестьдесят первом. Правда, это была не «Победа», а «Волга», и не в шестьдесят первом, а позже, когда Люсе было не то три, не то четыре года, а та вмятина на крыше сохранилась? Дядя Боря с досадой ответил, что вмятину он давно выправил, да и кузов уже два раза менял, и вообще, причем тут вмятина? Он же тогда с места прыгал, а надо было с разбега, потому что форма у него была уже не та, что в сорок восьмом, когда он два с половиной метра в высоту брал. Между прочим, Брумель свои два двадцать восемь только через пятнадцать лет сделал! Правда, на соревнованиях дядя Боря таких результатов себе не позволял: это же смерть всех прыжковых видов спорта — такие результаты; дядя Боря не какой-нибудь там Бимон, чтобы вот так взять и затормозить развитие спорта на целые десятилетия. И вообще, спорт — это несерьёзно. Рекорды хороши, пока ты в состоянии их обновлять, а былыми рекордами семью не прокормишь. Вот, например, Жаботинский…

Леонид вежливо улыбался и всё крутил свою рюмку, не решаясь её отставить, чтобы не обидеть дядю Борю, и не решаясь допить, чтобы не огорчить Люсю. А дядя Боря разгорячился и понёс какую-то чепуху о спортивной этике и о том, что на жизнь надо смотреть трезво. Кажется, он положил себе во что бы то ни стало заинтересовать зятя своей персоной и для начала пытался доказать прямо противоположные вещи. С одной стороны, получалось, что в дяде Боре погиб великий спортсмен, а с другой стороны, что на спорт ему было глубоко наплевать, особенно когда у них с Леночкой родился Никита и настала пора задуматься о делах земных, о чём-то более прочном и долговечном, нежели спортивные достижения…

Люся-то знала, что Леонида этими липовыми рекордами не удивишь — он прекрасно понимает, что это за рекорды, потому что он мог бы и сам такие рекорды ставить, если бы захотел. У Люси до сих пор сладко замирало сердце и перехватывало дыхание, едва она вспоминала белые ночи своего первого (и последнего) стройотрядного лета. Как Леонид пробирался после отбоя к её палатке, брал Люсю на руки, и они взмывали над палаточным городком, над Звонкой протокой, над сенокосным станом на том берегу…

Дядя Боря уже совсем было запутался в своих рассуждениях, но тут, на его счастье, вернулась из гостиной тётя Лена. (Одна, без Лёньки: Лёнечка там Никитины кораблики смотрит — и пускай себе смотрит, а мы пока со стола уберём и чай приготовим, тогда и позовём). Дядя Боря с озабоченным видом спросил её: помнит ли Леночка его результаты в высоту в сорок восьмом: два пятьдесят шесть или два пятьдесят восемь? Оказалось, что результаты тётя Лена давно забыла, а вот как они с дядей Борей через овраг прыгали — очень хорошо помнит, чуть не умерла от страха. Дядя Боря оживился.

— Ну, положим, не мы прыгали, а я прыгал, — уточнил он. — Ты у меня на руках сидела.

— Ох, давно это было! — сказала тётя Лена и подмигнула Люсе, которая помогала ей убирать со стола и мыть посуду.

— А лампочку! — воскликнул дядя Боря, грузно поворачиваясь к ним вместе со стулом. — Лампочку над подъездом помнишь? В три прыжка вывернул!

— Ещё бы мне её не помнить, — сказала тётя Лена, между делом пряча в холодильник графинчик. — До часу ночи возле отделения просидела, ревела, как дура. А он там, оказывается, с милиционером о спорте беседовал!

— Так он же меня в «Динамо» агитировал! — радостно сказал дядя Боря. — С этого же всё и началось!

И они стали вспоминать, как всё началось и чем кончилось, и у них выходило, что спорт — не такая уж бесполезная штука. Особенно если учесть, что на макаронную фабрику дядю Борю взяли именно как спортсмена, чтобы усилить команду легкоатлетов, и что ещё неизвестно, как бы ему удалось проявить свои организаторские способности в статбюро, куда его хотели было распределить после техникума… Словом, да здравствует спорт! Дядя Боря потянулся за графинчиком и досадливо крякнул, не обнаружив его на столе, а Люся озабоченно посмотрела на Леонида: не собирается ли он поддержать тост. Леонид не собирался, да и нечем было: тётя Лена успела незаметно избавить его от надоевшей рюмки. Теперь он крутил в пальцах чайную ложечку и откровенно скучал.

«Милый ты мой летун, — подумала Люся. — Поскучай ещё немножко, завтра мы отсюда уедем…» Она подошла к столу и, садясь рядом с Леонидом, ласково сжала пальцами его локоть, а он улыбнулся ей терпеливо и понимающе. Старики Абраизовы, к счастью, не заметили этого их молчаливого разговора. Тётя Лена как раз доставала из холодильника магазинный торт — жутко дефицитный, с орехами (не с арахисом, а с орехами!) и с шоколадным кремом, а дядя Боря вспоминал очередной эпизод из своей спортивной карьеры — как тренер безуспешно пытался вытащить его на областные соревнования. И тут в гостиной раздался тяжёлый грохот, а потом что-то мелко раскатилось там по лакированному паркету, стуча и подпрыгивая. Тётя Лена застыла возле холодильника, полувытащив из него коробку с тортом, дядя Боря оборвал фразу на полуслове и удивлённо повернулся к двери с открытым ртом, Леонид встревоженно посмотрел на Люсю и начал подниматься из-за стола. А Люся уже бежала в гостиную, чуть не выбив из рук тёти Лены торт: там, в гостиной, громко и испуганно заплакал Лёнька.

Лёнька стоял на стуле, возле серванта с Никитиными корабликами, обеими руками прижимал к животу модель парусника и ревел. Стеклянные дверцы серванта были распахнуты, а паркет был усеян какими-то не то пуговицами, не то бусами — Люся чуть не упала, с разбегу наступив на эту круглую катящуюся мелочь. Она поспешно обследовала Лёньку, убедилась, что синяков нет и что парусник тоже цел (он хоть и хрупкий на вид, но Лёнькины объятия выдержал, только бумажная палуба слегка размокла от слёз), а потом они вдвоём водворили модель на место, отодвинули стул и стали собирать пуговицы и прочую бижутерию.

Лёнька всё ещё всхлипывал и чуть снова не заревел в голос, когда дядя Боря произнёс над ним с притворной строгостью: «Натворил же ты дел, Леонид Леонидович!» — но тётя Лена сразу оборвала его, заявив, что ничего страшного, и спросила, не ушибся ли Лёнечка. Лёнечка не ушибся, о чём и сообщил, с преувеличенным старанием добывая пуговицу из-под серванта.

Люся уже набрала полную пригоршню и искала глазами, куда бы её высыпать, когда Леонид сказал:

— Я починю, Елена Никитична, это несложно, вы мне только отвёртку дайте. И пассатижи…

Люся подняла голову и увидела, что он держит в руках плоскую деревянную шкатулку, пошевеливая полуоторванной крышкой. Ту самую…

После чая, когда Лёнька уже спал в Никитиной комнате, они вчетвером смотрели старый бабушкин альбом. Смотрели с конца, как двадцать лет назад, не пропуская ни одной страницы, и старики Абраизовы, перебивая друг дружку, комментировали каждый снимок.

Вот Никита на капитанском мостике своего сухогруза. Анечка, вторая жена Никиты (с первой он разошёлся пять лет назад, четыре года холостяковал, а недавно опять женился). Первая свадьба Никиты. Выпуск мореходного училища… Судомодельный кружок… Люся и мама на пляже… Дядя Боря с новой (теперь уже старой) машиной… Дядя Иван, который погиб на Одере (кстати, ты знаешь, что он не Ковальский, а Бессонов? Да-да, Ванюша не согласился менять фамилию в тридцать девятом…).

А вот пустых страниц в альбоме уже не было: более поздние снимки тётя Лена сдвинула к началу. И ещё появились две фотографии, которых Люся не видела. На одной — группа военных в старой кавалерийской форме с брандебурами и петлицами; пятеро из них сидели на завалинке справной украинской хаты, а дед Никита и ещё кто-то лежали, опираясь на локти. Дед Никита весело и страшно скалил зубы и держался свободной правой рукой за угрожающих размеров кобуру, сдвинутую вперёд, почти к самой пряжке… А на второй фотографии Люся никак не могла найти дедушку, пока тётя Лена не ткнула в него пальцем. Потому что не было у дедушки ни усов, ни чуба, а были большие залысины, и лишь всё так же весело и страшно блестели зубы на лоснящемся чумазом лице, и одет он был, как и все на этом снимке, в жёсткую шахтёрскую робу.

Эти две фотографии тётя Лена выпросила у своих знакомых, которые живут в Кадиевке. Теперь-то она не Кадиевка, а Стаханов, но тогда, семь лет назад, была ещё Кадиевкой. А в тридцать восьмом, когда была сделана эта фотография, Кадиевка называлась Серго. Это последняя фотография дедушки, больше его нигде и никогда не фотографировали, разве что… Ну, да ладно, что было, то было.

И Люся не стала настаивать и выспрашивать, хотя тётя Лена была на пять лет старше папы и многое помнила. Папе всего три года было, когда дедушку забирали, он и лицо его помнит только по фотографиям… Но расспрашивать Люся не стала: поздно уже, а завтра вставать в шесть утра, чтобы на поезд не опоздать, и, может быть, тётя Лена расскажет что-нибудь о самой старой фотографии на первой странице альбома. О той, где красавец-укротитель, и лев, и такая незаметная прабабушка Ангелина.

Но об этой фотографии тётя Лена только и помнила, что раньше её в альбоме не было. Раньше она лежала в бабушкиной шкатулке, которую Лёнечка сегодня уронил, а в альбом попала перед самой войной. Ещё в шкатулке, помнится, были старые письма, какая-то жёлтая брошка (а может, и не брошка) и фотопластинка, которую бабушка часто вынимала из шкатулки и смотрела на свет, а детям не показывала. Но когда тётя Лена унаследовала дом, ничего этого в шкатулке не оказалось. Так, хлам один. И вообще много хлама было…

7. Два письма

1

«Сестрёнка! Во первых строках хочу извиниться за свинство: я должен был написать это письмо ещё лет десять тому назад. Помнишь, я показывал тебе фотографию нашей прабабки? Так вот, нас тогда прервали, и я не успел ничего рассказать. Но сначала о себе. Не потому, что очень интересно, а потому, что имеет отношение к этой истории.

Я, сестрёнка, женат по второму разу и наконец удачно. Представь себе: до сих пор влюблён! С первого взгляда и на всю жизнь… Слышал от своих стариков, что и у тебя на этом фронте полный успех, с чем и поздравляю. Знаю и то, что наладилось у вас далеко не сразу — якобы три или четыре года ты жила одна с Лёнечкой, а его отец витал в облаках. Причём не в переносном, а в самом прямом смысле. Так? Так, сестрёнка! Я это точно знаю и даже догадываюсь, почему. Потому что муж твой, извини меня, сестрёнка, дурак. Или был дураком. Прости, что лезу не в своё дело, но это тоже имеет отношение.

Так вот, о себе.

Три года назад мы с Анечкой осчастливили моих стариков внуком. Получив телеграмму, они чуть было не сорвались к нам в Батум, но папаша на радостях занемог, и пришлось им отложить поездку на неопределённое время. А этим летом мы к ним сами нагрянули. Втроём. Ну, конечно, большое «сю-сю», фирменный торт с заднего крыльца хлебозавода, заветный графинчик… За графинчиком папаша (пардон — Дедушка!), естественно, затевает излагать Анечке про свои рекорды. Я её заранее подготовил, и она, умничка, даже ни разу не улыбнулась. Но папаша всё-таки учуял некое недоверие и, представь себе, начинает обижаться на твоего мужа: мол, нехорошо усмехался, когда про рекорды слушал. Меня это сразу насторожило. Но окончательно я всё понял только на другой день, когда Ванюха устроил моим игрушкам разгром и потопление в ванной, а мама (пардон — Баба Лена!) стала рассказывать, как то же самое чуть было не проделал твой Лёнечка. Слово за слово — всплывают в разговоре альбом и шкатулка, и я вспоминаю о своём поручении старикам. Они его, оказывается, благополучно забыли, в чём я тут же и убедился, раскрыв альбом.

Так вот, после первой свадьбы я просил их переслать тебе фотографию прабабки и то письмо, что под фотографией спрятано. Высылаю сейчас, но ты погоди это письмо читать. Узнай сначала, что и я, как некий Аркадий, которому письмо адресовано, «уподобился птице небесной». Порхаю! — и не нахожу в этом ничего зазорного. Ведь это чудо, сестрёнка! А мы почему-то разучились его замечать и научились стыдиться. Мне-то повезло, я — спасибо этому письму! — был с самого начала осведомлён о причине своей окрылённости…

Желаю счастья — тебе, сестрёнка, и твоему сыну. А мужик твой и без того счастлив — даже если сам об этом ни черта не догадывается! Привет от стариков и от Анечки.

Никита.

P. S. Я думаю, что письмо было на двух, если не на трёх листах, но сохранился только этот — последний. И то, наверное, лишь потому, что там приписка к Моничке. Моничка — это, конечно, наша бабушка, Моника Валентиновна».

2

«…вестил меня сеньор Пичелуччо, дай ему Бог здоровья. Он снова поссорился с Валентином. Прости, милый, что опять поминаю имя этого человека. Я боюсь его! Я боюсь, что скоро он опять появится в Витебске, опять будет приходить и каяться, и в показном раскаянии обнажать свою чёрную душу, а тебя, мой милый, не будет рядом. Правда, сеньор Пичелуччо уверяет, что гастроли нынче проходят в стороне от Витебска, а сам он заехал сюда по приватному делу и ненадолго. Но если заехал Пичелуччо, то может заехать и тот. И если это случится, а ты будешь так далеко… Ведь даже Император (ты помнишь Императора, милый? — это самое кроткое существо, какое я знала!), даже он не выдержал вкрадчивых издевательств этого человека. Сеньор Пичелуччо говорит, что обошлось, слава Богу, без жертв, но Императора пришлось усыпить. И вообрази: это чудовище собирается предъявить иск труппе — за то, что льва усыпили без его согласия! Тогда как Изабелла (помнишь Каменную Женщину?) рисковала жизнью, вытаскивая его из клетки… Поверишь ли, милый, я иногда благодарю Господа за то, что стала калекой. Как знать — быть может, Он просто не видел иного средства, могущего избавить меня от этого человека?

Милый Аркадий! Не придавай значения моим словам — это просто хандра, и мне тяжело без тебя, но скоро мы опять будем вместе, правда? Ты знаешь, сеньор Пичелуччо рассказал мне удивительную вещь. Оказывается, тогда, в наш последний вечер, он тайком наблюдал за нами — и чуть не стал мистиком. Вообрази: мистиком! Хозяин цирка! Изобретатель Бесшумной Машины для столоверчения! Ведь он не взял тебя на работу только потому, что не видел у тебя никаких машин, но был при этом совершеннейшим образом уверен, что машина у тебя есть, да ты её ловко спрятал. Он говорит, что это была твоя ошибка — демонстрировать левитацию в помещении, где так легко спрятать какой-нибудь аппарат из магнитов и лейденских банок. А сеньор Пичелуччо не любит, когда его водят за нос и пытаются заключить контракт на этих условиях. И вот, в наш последний вечер он увязался за нами, думая подслушать твои секреты, и… подсмотрел их! Он видел, как ты взял меня на руки из коляски, как мы взлетели с берега и опустились к воде, и как я рвала кувшинки, грациозно свешиваясь из твоих рук. А чего он не видел, так это лейденской банки или магнита! И вообще ни одного механизма на версты вокруг, если не считать моей инвалидной коляски. Только трава, и вода, и небо — и мы с тобой между водой и небом. И сам сеньор Пичелуччо за сиреневым кустом позади часовни… Милый! Он не увидел главного, наш трезвый, рассудительный, а потому чуть не ставший мистиком сеньор Пичелуччо! Ибо любовь незрима. А ведь это любовь, моя любовь уподобила тебя птице небесной.

Прилетай ко мне, милый Аркадий, прилетай хоть ненадолго, ведь тебе это ничего не стоит! Возьми меня на руки и вознеси над нашим прудом — хочу опять и опять убеждаться в том, что люблю тебя, люблю как прежде, как всегда, как с первой встречи…

Нет! Нет, что я пишу, Боже! Не прилетай так часто! Ведь Моничка там остаётся одна, у чужих людей… А ты совсем недавно был здесь… А знаешь, наши лилии все утонули. Оранжево-белые лилии, которые ты вырезал из кожуры апельсинов…

Сколько глупостей я написала! Но я заканчиваю, мой милый; посыльный торопит меня и правильно делает. Люблю! Жду! Прочти вот это Моничке:

Моничка, доченька! Ты уже большая девочка, слушайся во всём папу Аркадия, он… Милый, придумай сам что-нибудь — ты сумеешь, я знаю. Ты любишь её не меньше, чем я тебя, правда?

Храни вас Господь. Любите друг друга, как я вас!»