Озеро горело.
Вот так же лет шесть тому назад горело озеро Светлое. Его подожгли ещё затемно, рассчитывая, что к полудню оно уже догорит, а вечером, когда приедет комиссия, никаких видимых следов загрязнения на озере не останется. Но комиссия прибыла утром, когда пожар бушевал вовсю.
Сквозь редкие случайные разрывы жирного дыма открывалась на миг пузырящаяся поверхность воды, которую опять спешила закрыть плёнка горевшей нефти, и щуки, одурев от духоты и жары, выбрасывались на берег. Многие из них, наверное, не долетали до берега и плюхались обратно в кипящую воду, но всплесков не было слышно: всё заглушалось грозным гудением пламени. А те, что долетали, казались призраками, беззвучными видениями, рождёнными в клубах чёрного дыма и вытолкнутыми наружу; они лишь на лету обретали плоть и тяжело, как обрубки стволов, падали на береговую кромку и вяло шевелились в грязи, тараща слепые глаза и судорожно выворачивая бледные обваренные жабры…
Но если пожар на Горелом (теперь его так и называют — Горелое озеро, хотя на картах оно продолжает значиться Светлым) Даблин наблюдал с берега, находясь от него на расстоянии вполне безопасном, то теперь он был в самом центре пожара, на острове посреди Карасёвого, и огонь со всех сторон обступал остров. Огонь рвался ввысь плотной жаркой стеной и соединялся там, наверху, гигантской шатровой крышей. Он выжигал остатки воздуха над островом и медленно подбирался к Даблину, волоча из воды плёнку горящей нефти. Разумно и целенаправленно форсировал сушу.
Огонь был творением рук человеческих, пусть даже случайным творением, и поэтому он был разумен; он действовал изобретательно и планомерно. А Даблин терял способность изобретать и искать, он вжимался спиной в холодный металл трансформаторной будки и затравленно озирался, видя вокруг только неотвратимо наползавшую смерть. Он шумно дышал, широко раскрывая рот, удушье наваливалось, глаза болели — казалось, они вот-вот лопнут от жара, и тогда Даблин зажмурился, откинул голову и тоскливо завыл.
И даже вой у него не получился — лишь глухое шипение вырвалось из его горла, саднившего от дыма и раскалённого грязного воздуха. Даже голоса у Даблина не было.
Щука, вяло подумал он, сползая спиной по холодному рубчатому металлу, жадно впитывая спиной эту чудом сохранившуюся прохладу. Безгласная, слепая, неразумная, обречённая щука. Допрыгнуть до берега и умереть на нём с обваренными жабрами. Или не допрыгнуть — и тем более умереть. А они будут стоять на берегу, на вполне безопасном расстоянии, молчать и смотреть на дело рук своих. Кто с ужасом, кто с удивлением, а кто и с восторгом перед выпущенной на волю стихией, пожирающей наши жизни. Будут стоять, огорчённо прикидывая, сколько же это рыбы пропадает зря — ну, кто бы мог подумать, что в этой давно грязной и, казалось бы, безнадёжно мёртвой луже может быть столько рыбы? Или метаться по берегу, пытаясь заглянуть на подветренную сторону горящего озера: а не подбирается ли огонь к буферным ёмкостям с отсепарированным газом? То-то рвануть может, если подберётся! Многим тогда не поздоровится, если рванёт. А самых практичных, самых трезво и напористо мыслящих такие мелочи не занимают. Они думают о том, как жить дальше. И не просто жить, а жить хорошо. Не хуже, чем до сегодняшнего, прямо скажем, ошибочного решения. Ошиблись ведь, не учли, что комиссия может поторопиться и нагрянуть с утра — а надо было учесть! Вот и приходится теперь думать о дальнейших шагах, о том, как спасти репутацию, карьеру, просто премию, наконец. И не только свою премию, но и всего коллектива нефтепромысла. Вот он, коллектив, взирает на нас с надеждой и верой, готовый клятвенно подтвердить единственно правильную версию случившегося, которую нам ещё предстоит придумать. Вот они, рядом, сплоченной стеной: старательные, но, прямо скажем, недалёкие хозяйственники; не знающие (и не надо им знать!) сомнений руководители среднего звена; дисциплинированные рядовые исполнители. Ну, и просто случайные зрители, которые, к счастью, либо не знают о причинах пожара, либо охотно забудут. Либо им просто никто не поверит: что значит мнение злобствующих одиночек против единодушия коллектива? Если вы знали заранее, то почему же молчали, почему не пытались предотвратить это, как вы его называете, авантюристическое решение? Молчали ведь, Сергей Николаевич? Вот и продолжайте молчать. Так держать. Вы же принципиальный человек, товарищ Даблин, — так не отступайтесь же от своих принципов, молчите! А то вот был у нас любопытный случай, вы даже не поверите, — приходит недавно ко мне в кабинет один молодой инженер, тоже вроде вас, занозистый, и заявляет, представьте себе…
Судя по тому, сколько «прелюбопытных», «удивительных» и просто «забавных, вы даже не поверите» случаев услышал Даблин из уст своего бывшего начальника, жизнь Реваза Габасовича состояла из одних анекдотов. Да и само существование этого человека порой представлялось Даблину анекдотическим. Ведь что есть анекдот? Пародия на действительность. Наглая пародия, жалкая пародия, невозможная, иногда просто глупая, но почему-то, увы, смешная. Может быть, затем смешная, чтобы казаться безвредной? Несмешной анекдот не живёт и дня — даже если он действительно безвреден, даже если он считается полезным и подлежит организованному распространению. Несмешной анекдот не сможет внедриться в действительность и стать действительностью, а смешной — запросто.
Не анекдот ли: погибнуть вместе с озером, которое пытался спасти? Не смешно… Даблин попробовал разодрать слипшиеся от жары веки, не разодрал, судорожно, с остановками, втянул в себя древесную и мазутную гарь, растворённую в воздухе, и ещё крепче зажмурил глаза, вжимаясь лопатками в холодный, очень холодный металл.
* * *
…Анекдот о некомпетентной принципиальности был первым из рассказанных ему Ревазом Габасовичем, и на Даблина этот анекдот произвёл должное впечатление. Даблин — тогда ещё не инструктор райкома (подающий надежды, ценимый, уже на третьем году службы прочимый в кресло заведующего отделом), ещё даже не комсомольский секретарь управления, а просто один из молодых специалистов в лаборатории анализа нефти, недавний выпускник химико-технологического института — тот Даблин, хотя и воспринял анекдот без особого доверия, но должные выводы из него сделал. Принципиальность без компетентности — ничто. Равно как и наоборот. И Даблин-комсомольский секретарь старался не быть кабинетным работником. Чтобы руководить по методу «мы посоветовались, и я решил», нужно быть компетентным. И принципиальным. Между прочим, это самый демократический из всех авторитарных методов руководства — ибо даже мнение пьяницы Прохорова берётся в расчёт. Компетентность прохоровых плюс принципиальность Даблина…
Одно угнетало: всё чаще приходилось запираться в своём кабинете, чтобы, не дай бог, не увидели, как Даблин нащупывает свои решения, чем это сопровождается. Чтобы слушок не пополз: «воспаряет», «витает в облаках», «отрывается от действительности»… Не в этом же дело — но как объяснишь? Воспаряет — значит, пустой мечтатель, безответственный человек, гнать его с руководящей должности под благовидным предлогом.
Если бы так, подумал Даблин, если бы я мог взлететь в любой момент, как это якобы проделывают безответственные мечтатели. Щукой рвануться ввысь, прочь от этого огненного шатра, — рвануться и выжить, пусть даже опалив шкуру…
Чёрта с два. Теперь я зачем-то нужен Земле, теперь она меня не отпустит.
Потому что воспаряют ненужные. Не мечтатели, не прожектёры, даже не прожигатели жизни — а не нужные Земле люди, занятые не своим делом. И как раз тогда, когда вплотную приближаются к воплощению не своего, не нужного Земле дела. Что может быть нелепее, чем аврал по спасению озера, загубленного авралами по спасению плана, сорванного авралами по разгрузке овощей, замороженных в трюмах из-за авралов на строительстве… Да разве же станет планета терпеть это чудовищное нагромождение паллиативов, временных и аварийных схем? Разве не попытается отторгнуть от себя смелых инициаторов, принципиальных и бескорыстных авторов этого идиотизма?
А ведь меня в райкоме ценят именно как гениального диспетчера, незаменимого при авральных, регулярно возникающих ситуациях. Вот я и воспарял, едва начиная различать свой очередной замысел. Не потому, что был счастлив, нащупывая решение, а потому, что Земле эти мои замыслы не нужны. Ей больно от смелых и частых оперативных вмешательств, и она научилась узнавать, где и как зарождается грядущая боль.
Это раньше наши действия были стихийны и непредсказуемы. Истребление бизонов, охота на воробьёв, распашка целинных земель… Теперь-то мы ведаем, что творим. Но творить продолжаем, не в силах вырваться из порочного круга временных схем. А планета зондирует наши мысли и загодя видит в них свою грядущую боль, которую мы вполне сознательно ей готовим. Земля не трогает решительных карьеристов, жуликоватых хозяйственников и масштабно мыслящих имбецилов. Она попросту не замечает их, ибо в их мыслях нет места болям Земли — только свои болячки, только собственная корысть, а что может быть естественнее для живой твари? Земля отторгает тех, кто предчувствует её боли, пред-знает последствия — но заносит скальпель…
Припекло пальцы правой ноги, и Даблин, не вставая, поддёрнул её под себя, волоча пятку по скользкому и мокрому. Боль не отставала, тянулась следом, и тогда он на ощупь протянул руку, нашарил что-то горячее, налипшее на стопу, и стал отдирать, обжигая ладонь и шипя сквозь зубы. Это был полиэтиленовый мешок Реваза Габасовича; наверное, огонь, добравшись по низу, расплавил край, и тот, приподнявшись, налип на босую ступню. Открывать глаза не хотелось: больно раздирать веки, да и зачем? Чтобы снова завыть от страха? Это было бы унизительно. И бесполезно. Даблин вздохнул, обхватил колени левой рукой и уронил на неё голову, уткнулся лбом в мокрый холодный рукав. А правой рукой нащупал под собой мокрый холодный полиэтилен и стал возить по нему ладонью, лаская влагой обожжённые места.
Почему-то он никак не мог вспомнить, когда и, главное, зачем подстелил под себя этот мешок. Долетев до острова, Даблин прежде всего отключил подстанцию… Нет, прежде всего он вытащил из воды мешок, развязал его и надел пальто. (В пальто он не смог бы взлететь, пришлось сунуть его в мешок, завязать галстуком и на лету тащить за собой по воде, используя закон Архимеда.) А уже потом, одевшись, он отключил подстанцию — просто дёрнул рубильник, благо знал, где его искать, — и стал готовиться к ночёвке на острове. Нужно было вымыть и просушить туфли, развести костёр… А потом какой-то дурак, наверное, поджёг озеро. Даблин ещё подумал, отмывая туфли: вот будет весело, если Трофимыч не сумеет сдержать нефть и какой-нибудь дурак подожжёт озеро. Никто же не знает, что я здесь. Вот будет весело… Эта глупая мысль не отпускала его, свербила и свербила в мозгу, пока наконец не осуществилась…
К этому шло, подумал Даблин. К этому шло и этим должно было кончиться. Всё-таки она отомстила мне. За Горелое (особенно за него!), которое я обрёк своим молчаливым согласием. За Звонкую протоку, которую я, правда, спасал четырежды — но ведь не спас. За Брусничную гриву, которую я, почти не торгуясь, позволил вырубить, дабы удешевить и ускорить строительство ЛЭП… И тогда Она отдала ещё одно озеро; Она с болью оторвала его от Себя «специально для того, чтобы отомстить мне.
* * *
Викулов бы засмеялся в ответ на подобные рассуждения. Он всегда азартно вышучивал Даблинские теории, а уж в эту вцепился бы с особенным наслаждением. «Р-роман!» — восклицал он, не без умысла останавливая шахматные часы и в восторге откидываясь на спинку большого «директорского» кресла, точно такого же, как у Даблина в кабинете (Алексей Парфёнович сработал их одновременно из одних и тех же отходов). «Да ты, Сергей батькович, сочинитель!» — приговаривал он, закинув голову и мелко тряся рыжеватой старообрядческой бородой. Продолжая хихикать, он искоса поглядывал на доску, а отсмеявшись, включал часы, стремительно делал ход и сразу нажимал кнопку, решительно отметая протесты Даблина: «Ты меня, Сергей батькович, рассмешил и тем самым отвлёк. Я не могу одновременно смеяться и думать!» И уже без смеха, аргуметированно, по пунктам, разносил в пух и прах очередное измышление Даблина о причинах полётов. Если же не удавалось убедить (а убедить, как правило, не удавалось), навешивал на него ярлыки от «махиста» до «мазохиста» включительно.
— Это же надо придумать: планета на него обиделась! «язвительно восклицал он. — Да у тебя, Сергей батькович… Коня не трогай — шах будет. Я твоего коня хорошо повязал, не попрыгает. Ах, ты вон что задумал… А мы вот так! У тебя, Сергей батькович, комплекс вины, плавно переходящий в манию величия. Уходил бы ты из райкома.
— Рад бы, Алексей Парфёнович, да не отпустят. Шах.
— А вот это зря. — Викулов постучал пальцем по клетке с ладьёй, и Даблин поспешно отдёрнул руку от своего ферзя.
— Я не коснулся, — предупредил он.
— Вижу. Говорил я тебе: не трогай коня!
— Вольно тебе рассуждать, Алексей Парфёнович, — задумчиво сказал Даблин.
— Не забывай, с кем имеешь дело. Я с самим Каратяном вничью сыграл. Ты вот и не знаешь, кто это такой, а я с ним игрывал.
— Да я не о том… — Даблин, вздохнув, отвёл коня на прежнее место, и Викулов немедленно двинул вперёд освободившуюся пешку.
— Сдавайся, — посоветовал он. — Не хочешь?
Даблин помотал головой.
— Не к лицу работнику райкома признавать своё поражение, — сказал он, как процитировал, и решительно двинул ферзя под бой, предлагая обмен. Обмен был неравноценным, явно проигрышным для Даблина, но Викулов задумался.
— Так-так-так… — проговорил он, собирая в кулак буйную рыжую поросль и высоко задирая левую бровь. — Тонко, — сказал он и с уважением посмотрел на Даблина. — Я думал, не заметишь.
Даблин, как всегда, решительно не понимал, что он там такое заметил, но на всякий случай сделал уверенное лицо. Шахматист он был интуитивный и потому никудышный, ни с кем, кроме директора ДХШ, никогда в шахматы не играл и каждому из своих исключительно редких выигрышей не столько радовался, сколько удивлялся. Он и теперь намерен был красиво проиграть, не более того; но вот, оказывается, опять что-то «заметил».
А Викулов почему-то любил играть с Даблиным. Он, впрочем, никогда и ни с кем не отказывался, даже с самыми безнадёжными игроками, но с Даблиным играл особенно охотно. Терпеливо выигрывал по пять-семь партий за вечер и шумно радовался редким — не чаще раза в неделю — проигрышам. Даже записывал некоторые из проигранных Даблину партий в особую тетрадку, хранимую в шкафу с наглядными пособиями, под бюстом Леонардо. Поначалу Даблин думал, что он так издевается, а потом привык и перестал обращать внимание…
Над следующим ходом Викулов размышлял долго и молча. Немилосердно мял и терзал свою рыжую бороду, заносил было руку над доской, недовольно крякал и снова мял бороду. А Даблин вполне тупо смотрел на доску и всё пытался сообразить, какую же выгоду сулит ему этот неравноценный обмен. Значит, если он берёт ладьёй моего ферзя, а я беру ладью пешкой… или взять офицера? То есть слона… Нет, офицер никуда не денется, а вот коня надо бы защитить. Впрочем, он его всё равно схавает, и вполне безнаказанно, конь везде под боем… К чёрту! Пускай берёт ферзя, а там посмотрим.
Но Викулов ферзя почему-то не взял, а осторожно передвинул ладью на одну клетку вправо. Даблин разозлился и опять поставил ферзя под бой. Викулов присвистнул и снова отодвинул ладью. И тут Даблин увидел… То есть ни черта он, конечно, не увидел — никогда Даблин не разбирался в шахматах и никогда не будет в них разбираться: слишком много фигур, и все путаются. Просто он подумал, что белый король стоит не там, где ему надо бы стоять, чтобы получилось красиво. Но если припугнуть вот этого офицера бесполезным ферзём, то король поспешит на помощь, и вот тогда всё будет очень равнобедренно. И он припугнул, и король поспешил на помощь, а потом офицер слопал его ферзя, и ферзь перестал путаться под ногами, и всё стало хорошо, как на качелях: ход — ход, ход — ход… Даблин забывал переключать часы, и Викулов делал это за него, удовлетворённо крякая после каждого хода Даблина, а потом Даблин обнаружил, что никак не может дотянуться до нужной фигуры. «Какую?» — спросил Викулов откуда-то снизу. «Коня», — сказал Даблин, и Викулов двинул его коня. «Не туда, — сказал Даблин. — Влево». «Зачем?» — удивился Викулов. «Ну, влево же!» — нетерпеливо сказал Даблин. Викулов пожал плечами, двинул Даблинского коня влево и сделал тот самый ход — единственный из всех, которые ему оставались. «Пешку, — сказал Даблин. — Вот эту, вслед за конём». Викулов двинул его пешку вслед за конём и откинулся в кресле.
— Мат, — сказал он. — Через два хода. — Остановил часы и задумался. — А если так? — он отвёл чёрную пешку назад и попробовал другой ход. — Всё равно мат.
И тут он посмотрел на Даблина и закричал:
— Ну ведь можешь же, а? Можешь же ведь! Мазохист чёртов!
Он подбежал к Даблину, чуть не опрокинув титаническую гипсовую ногу на постаменте, подпрыгнул и ухватил Даблина за штанину.
— Ну какая к чертям планета? — орал он, перехватывая Даблина за плечо и радостно встряхивая, а другой рукой поспешно подтаскивая под него «директорское» кресло. — Она что, на твою победу обиделась, да?
Даблин попробовал рассердиться, но у него ничего не получилось: не на кого было сердиться. Он уже сидел в мягком уютном кресле и смеялся вместе с Викуловым, с рыжебородым Алексеем Парфёновичем, замечательным человеком, который никогда в жизни не воспарял, но всегда завидовал — легко и весело завидовал — всем, кто наделён этой редкой и, в лучшем случае, бесполезной способностью. Даблин смеялся, легко и радостно дыша полной грудью, вот только ступня болела, обжёг ступню, а Викулов тряс его плечо и быстро говорил что-то весёлое и очень бессмысленное, но тем не менее в пух и прах разбивающее унылые Даблинские теории.
— Туфелькам-то хана! — говорил он. — Как же это вы, а? — и всё тряс его за плечо. — Да проснитесь же, Сергей Николаевич!
— А я не сплю, — соврал Даблин, открывая глаза и продолжая улыбаться.
— Надо же было смотреть, где костёр разводить, — укоризненно сказал Фёдор. — Тут же мазут кругом. Мешок вон попортили… Да мешок — бог с ним, сами могли обгореть, спали же…
— Я и обгорел малость, — сказал Даблин, вставая, и поморщился, наступив на правую ногу.
Солнце ещё не встало, но было почти светло. Всё ещё моросящий дождь прибивал к воде жиденький слой тумана, и сквозь туман можно было различить огни буровой вышки на дальнем, западном берегу озера. Значит, энергию уже дали.
— Туфли-то наденьте, — сказал Фёдор. — Хорошие у вас были туфли, а теперь разве что на субботник. Ну, да пока сойдёт.
Даблин взял у него туфли и стал надевать, придерживаясь одной рукой за металлическую стенку трансформаторной будки.
— Мы как вернулись, — рассказывал Фёдор, — да как увидели, что вас нигде на берегу нет, так Реваз Габасович сразу всё понял. Я, говорит, этого заполошного знаю, он под моим началом четыре года работал. С него, говорит, станется. Ну, и послал меня…
— Что станется? — насторожился Даблин. — Откуда он знает?
— Ну как — откуда. Мешок-то вы у него забрали? Возвращаемся с лодкой — вас на берегу нет. Младенцу ясно: одежду в мешок и — вплавь до острова… Или вы лодку нашли?
— Нет, — сказал Даблин, успокаиваясь. — Лодку я не нашёл.
— Значит, так, — сказал шофёр, когда Даблин зашнуровал наконец туфли. — Сейчас, — он поднёс часы к самым глазам, — двадцать три десятого. Мне сказали, что в девять тридцать всё будет закончено и можно включать насосы. Но полчаса на всякий случай надо накинуть. Будем ждать здесь, или сначала я вас отвезу на берег? Думаю, лучше вас отвезти: намерзлись всё-таки, а?
— Да, — сказал Даблин, запахивая поплотнее пальто. — Давай-ка ты меня отвези.
«А завтра же я заставлю их разблокировать все автоматы, — подумал он. — Нет, пожалуй, всё- таки послезавтра. Когда квартал кончится».