Льды. Люди. Встречи

Рубан Игорь Павлович

Эта книга — своеобразный дневник художника, четыре десятилетия собиравшего материал к своим живописным, графическим и литературным работам, жившего и работавшего в снегах и льдах Советской Арктики, Заполярья и Антарктиды. Она отражает разные периоды освоения крайних широт и предназначена для людей молодого поколения, для тех, кто примет эстафету созидания.

 

Льды. Люди. Встречи

О книге

Об авторе

К читателю

Вместо предисловия

Так было

Люди Арктики

По зову долга

Земля Андреева

На краю света

Льды. Люди. Встречи

Игра в кораблики

На то мы и поморы

Остановка в пути

Парусник

Нравы поморские

По поручению… Светлана

Левушка из Архангельска

Дорога к картине

Жизнь на льду

Осуществление мечты

Лето на полюсе

"Первые мореходы земли Русской"

Потерянный рюкзак

Осень на Оленьке

Первый этюд

В Краю Великого Спокойствия

Источник:

 

 

Об авторе

Художник и писатель Игорь Рубан добрую половину своей жизни работает над созданием художественной летописи Арктики и Антарктиды. Герои его картин и книг — советские полярники, с которыми он жил и работал в высоких широтах. Став кадровым полярником, Игорь Рубан трудился в Антарктиде, на шести научных дрейфующих станциях "Северный полюс", на островах и побережье Ледовитого океана, ходил на судах и ледоколах по Великому Северному морскому пути. Ценность художественных и литературных работ Рубана — в их достоверности, запечатленной рукой художника.

И. Д. Папанин, доктор географических наук, дважды Герой Советского Союза

Художник Игорь Павлович Рубан популярен не только своими картинами, но и созданными им книгами. Это единственный в мире художник — почетней полярник, живший и работавший в районах Северного и Южного полюсов. Он посвятил все свое творчество героике Заполярья, описав красоту этого замечательного края и сделав множество натурных зарисовок. Его работы хранятся в музеях страны как художественные произведения и исторические документы.

 

К читателю

Эта книга — знак уважения к тем, кто покорял и покоряет самые суровые области нашей планеты.

За сорок лет, посвященных высоким широтам, мне удалось собрать большой творческий материал. Помещенные здесь рассказы и очерки выбраны из него так, чтобы вместе с репродукциями картин и этюдов дать читателю представление о полярной природе и жизни в ней. Именно поэтому стиль изложения и образные решения сохранены такими, какими они были в момент их рождения. Для меня, художника и журналиста, нет ничего дороже аромата подлинности в литературной работе и живописном произведении.

Я не подчеркиваю трудностей и опасностей, столь обычных в Арктике и Антарктиде, не сочиняю острых ситуаций, у нас, полярников, это не принято, но стараюсь обратить внимание на обязательные для представителей нашей профессии качества — чувство долга и любовь к своему делу. Я обращаю свою книгу к молодежи, принимающей эстафету созидания у своих современников. Пусть ваша жизнь и деятельность будут такими, чтобы под конец, оглянувшись, можно было сказать, что жизнь прожита не зря.

 

Вместо предисловия

В конференц-зале Географического общества СССР идет торжественное заседание Полярной комиссии, посвященное двадцатипятилетию поднятия государственного флага СССР Второй Антарктической экспедицией над станцией Мирный в Антарктиде. В переполненном зале сидят полярники и ученые. Все они в свое время отдали много сил изучению нехоженого шестого континента. Четырнадцать миллионов квадратных километров льда толщиной до четырех тысяч метров — таков этот материк. На нем находится полюс холода земного шара. Там, на полюсе, основана станция Восток, где зимой температура воздуха опускается до минус восьмидесяти восьми градусов. Много можно рассказать о воистину героическом и самоотверженном труде наших полярников, пересекших во всех направлениях ледяной континент на санно-гусеничных поездах и самолетах и основавших на нем множество научных станций. Изучение Антарктиды продолжается и сейчас. Оно принесло заслуженную мировую известность как ученым, так и тем, кто своим мужественным трудом обеспечивал успех их работы.

Станция Восток (работа при — 80°)

Почти все присутствующие в зале прошли суровую школу жизни на Крайнем Севере и в Арктике. Без полученных там опыта и закалки нельзя было бы идти на штурм шестого континента. Первые экспедиции, направлявшиеся в его ледяные пустыни, где даже летом стоит мороз в тридцать и более градусов, состояли главным образом из опытных полярников.

Вот почему так много звезд Героев Советского Союза и Героев Социалистического Труда сверкает сейчас в свете ламп конференц-зала.

Мы все, сидящие в зале, — большая дружная семья. Слушая докладчика и выступающих, каждый вспоминает годы, сроднившие нас. Перед глазами проходят плавания, полярные станции, полеты в неведомое — каждодневная работа в снегах. В нашем понятии яркие события случаются в ней не часто, но проживи с нами постоянный житель Большой земли несколько дней — и превратятся они для него в незабываемое событие. Он будет рассказывать о них друзьям и знакомым много и долго, прибавляя незаметно для себя всяческие подробности, пока кто-нибудь не скажет:

— Василий Семенович! А я вот когда в свое время зимовал, так все как-то проще было.

И расскажет всем, как поехали они в соседний поселок за олениной на зиму.

— Машина большая, грузовая, дорога по прибрежной террасе не слишком заснежена. Одно удовольствие по сторонам смотреть из кабины. Справа, внизу, море, вдалеке ото льда чистое, темной водой за горизонт уходит. Налево обернешься — заснеженные горы одна из-за другой выглядывают. Возле распадка они особенно красиво громоздятся. Остановились тут, закусили, ледяной водички попили и дальше в путь. Приехали на место — уже смеркаться стало. Надо ночлег искать. А пока в больницу зашли, приветы передать. Главный врач поблагодарила нас и посетовала, что чаем ей нас напоить негде. Здание одноэтажное, буквой "П" поставлено. В середине и правом крыле только лечебные помещения, кухня да котельная. Левое крыло дома заморожено. Отопление в нем совсем не греет. В чем причина — никто из местных разобраться не может. Посмотрели мы и видим — неладно поставлен расширитель. Дело простое. Выбросить его надо и горячую разводку напрямую пустить. В больничном хозяйстве ни труб, ни плашек, ни инструмента нужного нет. Где-то все доставать надо. Пошли вниз, за лагуну, на полярную станцию. Достали, принесли. Уже совсем темно стало. Проканителились с ремонтом всю ночь. Возни много — из котла в бочки горячую воду выпустить, трубы нарезать, переходники поставить, потом обратно горячую воду залить. Уже утром тепло пошло. Чуть за олениной не опоздали.

Все же успели, получили. Намахались, конечно, туши бросавши. Закусили и надумали завернуть в больницу, со всеми там попрощаться. Устали, правда, не спавши, да крюк невелик. Подъехали. Входим и видим, что в прихожей ребятишки топчутся, снег с ног стряхивают. Человек десять первоклассников. Отряхнулись и к врачу прошли. Задумались мы — что делать?

— Ждать долго придется. Не иначе как на прививки пришли, — говорит водитель.

Пока мы совещались, детишки назад идут. Впереди, как полководец, девочка вышагивает. Нос кверху и улыбка во весь рот.

— Что, вылечились? — спрашиваю.

— А мы здоровые. Это вон у него зуб дергали, а мы — чтобы ему не страшно было.

Вышла к нам главврач, санитарки с ней. Попрощались, а водитель и похвали учительницу, что так ребят воспитала. Я уже за дверную скобу взялся, как санитаркин ответ услышал:

— Не при чем тут учительница. Жизнь такая наша здесь. Или ты недавно на север приехал?

Может быть, не этот случай, а какой-то другой, аналогичный, будет рассказан Василию Семеновичу — смысл останется тот же. Все равно!

Сидя в конференц-зале, мы не ищем корней нашей дружбы, не морализуем. Важно, что она есть, как и ее результат — те дела, отметить юбилей которых мы собрались здесь.

Выступления окончены, просмотрена кинохроника тысячекилометрового пути санно-гусеничного поезда и основания станции Восток, и мы расходимся. Идем через Красную площадь, согретые чувством близости друг к другу.

 

Так было

 

Люди Арктики

В бытность Полярной авиации Арктика для нас, работавших в ней, начиналась обычно в самой Москве, у трапа самолета. Небольшие, двухмоторные, очень неприхотливые Ли-2 связывали круглый год полярные станции, неспешно двигаясь от одной к другой, доставляя людей и грузы. Случайному человеку в этих местах делать нечего. Туда держали путь по делам служебным. Почти у каждого, кто там жил и трудился, был изрядный стаж зимовок и усвоенный на них неписанный уклад взаимоотношений. Называли себя эти люди полярниками и свято берегли свою "полярную этику".

Лето тысяча девятьсот пятьдесят второго года. Ранним утром у назначенного в полет Ли-2 с нарисованным на носу белым медведем собираемся мы, отлетающие. Мы — это экипаж самолета, несколько человек возвращающихся отпускников, я, полярный художник, и маленькая девочка с родителями. Тогда еще не красили самолеты полярной авиации в красный цвет, и белый медведь в круге — творение мастера на все руки пилота Алексея Аркадьевича Каша — служил ее эмблемой. Закончив общими силами погрузку, покурив в сторонке, посмотрев последний раз на зелень московской окраины и сверкающий за ней шпиль Речного вокзала, заходим гуськом в машину. Замыкающий втаскивает дюралевую лесенку трап, складывает ее, закрывает дверь — и через минуту другую, подминая траву, идем на взлет. Уши еще не привыкли к шуму моторов, а уже начинаются разговоры. Они должны увести нас от оставленных дел и забот заглушить горечь разлуки с близкими и друзьями.

Пройдет четверть века, и эти наши "штучные" полеты станут историей. Понятие отдаленности изменят скоростные воздушные лайнеры, и в обиход войдут слова "турист" и "пассажир". У нас же, пока, они употребляются редко и, еще не обкатанные, звучат часто пренебрежительно. "Ты что? Пассажир, что ли? Давай! Давай нажми!" — выдохнет кто-либо, весь багровый от борьбы с неприподъемным ящиком. Иногда еще называют так новичков, впервые едущих в Заполярье. Держатся они обычно отчужденно, не вписываясь в непривычную им жизнь. Сейчас справа от меня неуверенно примостилась такая группка. Средних лет мужчина с женой и девочкой лет трех в незнакомой обстановке чувствуют себя неуютно. Самолет хоть и рейсовый, но кресел в нем нет. Это так называемый грузовой вариант. У него вдоль бортов идут холодные и узкие откидные дюралевые скамьи, и от того, что в них для каждого человека выдавлены прямоугольные ямки, похожие на ванночки для проявления фотографий, удобства не прибавляется. Приходится доставать что-либо из теплых вещей, подстилать под себя и отгораживать спину от промерзающего борта. Путь предстоит длинный, многодневный, и все привычно устраиваются, с возможным удобством, надолго. Пытаясь расшевелить своих соседей справа, советую устроить девочке "гнездо" на груде мешков, ящиков и личных вещей, занимающих все чрево самолета. Мой спутник оказывается бухгалтером, завербовавшимся туда же, куда лечу и я. Он рассчитывает без особого труда хорошо подзаработать. Ошибка многих! Зря большие деньги нигде не платят, а тем более в Арктике. Но я не разубеждаю: биография каждого — дело его собственных рук. Останется ли он человеком случайным или станет полярником — время покажет.

Пилоты включили печку-подогрев, и из ее сетки в переборке тянет струя сухого, горячего воздуха. Самолет слегка потряхивают течения воздуха от нагретой солнцем земли, мысли забегают вперед, и дом постепенно начинает представляться видимым издалека, с палубы ледокола, куда лежит мой путь. Приходят на ум прежние экспедиции, бесконечные версты и рожденные ими картины. Так будет, конечно, и в этот раз. Все пережитое в дороге и предстоящем плавании спрессуется воедино. Чем больше элементов войдет в этот сплав, тем более емкой и зрелой будет задуманная картина о людях Арктики. Она не серийный товар, сделанный на станке, не галстук и не мотоцикл. Ее надо пережить во всей сложности чувств и мыслей, рожденных жизнью. Только тогда найдет она путь к сердцу зрителя, западет ему в душу.

Эх, мысли, мысли! Как хорошо и просто думать и как трудно, взяв кисть, написать работу.

Первая ночевка ждет нас у жителей Кег-Острова. Поздно. В легком сумраке белой ночи мерцают, далеко за Двиной, огни Архангельска, последнего большого города на нашем пути. На другой день при ясной погоде, без происшествий, быстро долетаем до Амдермы. Сели самолет заправить и самим поесть. Солнечно, тепло, хорошо. Вышли, размялись, полюбовались на синеву Карского моря и рыжие волны берегового наката и заспешили в столовую.

Закат на Карском море. (Япония.)

Только расселись, кончив греметь в сенях рукомойником, как вошел второй пилот и объявил:

— По погодным условиям захода в штаб морских операций не будет. Всем туда летящим надо снять свои вещи и остаться здесь.

— Веселое дело! — говорю. — Мне как раз надо в штаб. А тут, я знаю, можно при любой погоде всласть насидеться. Борта идут перегруженные, когда кто возьмет — дело темное. Жди, пожалуй!

— Ну, а если мимо, в Хатангу, завезем? Вам веселее будет?

— Тоже, конечно, лихо! Скажите, а служебную почту в штаб вы здесь оставляете или с собой берете?

— Берем пока. Но почта не люди.

— Тогда я лечу с вами.

— Дело ваше, рискуйте.

Глядя на меня, бухгалтер с семьей тоже решает продолжать полет. Взлетев, вскоре входим в туман. Иллюминаторы застилает серая мгла. В самолете темнеет, и через некоторое время идем на посадку. С хрустом пробежав по прибрежной гальке, останавливаемся, далеко не долетев до цели. "Все! — выходя из пилотской кабины, говорит экипаж. — Приехали!" Наши вещи, почта выгружаются, и машина прямо с места идет на взлет, исчезая в сырой мути. Мы остаемся одни возле домика и недостроенной избушки. Сквозь дождевую пыль, сыплющуюся с низкого, мокрого неба, виднеются выжатые половодьем на берег глыбы льда и за ними, на конце косы, силуэты двух зачехленных самолетов. Ни души. Пусто, холодно и промозгло. В полной тишине слышен только звон осыпающихся со льдин граненых и длинных, как свечи, кристаллов льда. Вещи и почту заносим в домик. В нем сухо, пахнет жилым и относительно тепло. Как могу, помогаю устроиться своим спутникам. Настроение у них неважное. Пошутив, что белые медведи нас не съедят, выхожу на улицу. Пусть в тепле посидят, успокоятся и дочку покормят. Дергаться бесполезно. Не зима и не в голой мы тундре. Вон поблескивают наполненные водой свежие следы людей. Видимо, они еще сегодня ушли на речку с мудреным названием, в переводе означающим "Река, где поп утопился". В такую сырость ушедшие должны скоро вернуться, а, судя по следам, их много туда пошло. Вероятно, это ледовая разведка. Погода для осмотра льдов дрянь, и, наверное, экипаж сагитировал хозяина "аэропорта" сходить рыбки промыслить.

Дошел по косе до самолетов и вижу, что не ошибся. Вот этот сел недавно. Чехлы на моторах еще местами сухие. Забрался под крыло от мороси и замечтался. Кажется, оглянись — и увидишь рядом своих товарищей по прошлой экспедиции…

Неожиданно в тумане показывается группа непризрачных, настоящих людей. Среди них человек, выше всех на голову, окликает:

— Художник! О чем на дожде мечтаем? Как сюда попали?

— Константин Константинович! Здравствуйте! Я в штаб с рейсового. Погоды ему не дали. А вы как тут?

— А я с Мишей на ледовой разведке, лечу к себе на "Ермак". Вы ведь Михаила Яковлевича знаете? Вон он нас догоняет.

— Здравствуйте, Михаил Яковлевич! У меня тут подопечная семья с дитем. Летят по вербовке. Захватите по пути. Они в домике, и там же еще почта с рейсового оставлена. Для вас-то, ледовой, это не погода!

— Не погода! Не погода! Мужикам рыбки хотелось подбросить. Нанесло вас тут с пассажирами. Что теперь делать? С дитем, говоришь? Ну, пойдем, запросим погоду. Как у них там? Может, примут, — ворчит Михаил Яковлевич, справедливейший человек. Чего только не пережил он за свою летную жизнь, но всегда уравновешен. Вывести его из себя может только неправда. Согрешившего он беспощадно выбрасывает из числа своих друзей, как какую-нибудь сломанную и ненужную деталь.

Говорят, что хорошим людям природа сочувствует, и экипаж получает добро. Пока расчехляют и прогревают моторы, у нас тоже приподнимается туман. Посветлело, и мы взлетаем. Идем по прямой — галсами, низко, порой переходя на бреющий полет, все время осматривая снежно-белое замерзшее море. Гидролог за своим столиком у блистера ставит на карте условные знаки. По ним в штабе прочтут ледовую обстановку. Ее сейчас там уже ждут для открытия навигации. Константин Константинович тоже весь внимание. Прильнув к иллюминатору, он только изредка бросает короткие реплики.

В самолете от дополнительных баков с горючим чуть пахнет бензином. Равномерный гул моторов убаюкал девочку, и она безмятежно спит на разложенном спальном мешке. Дремлют успокоившись и ее родители. Однообразно тянется время. Наконец показываются суда, домики поселка, и наша недавняя вынужденная посадка, сжавшись в маленький дорожный эпизод, врезается в память, как первая страница рабочего дневника моей командировки. Садимся, нас ждет грузовая машина, а семью бухгалтера — вездеход. Расстаемся.

В штабе новый начальник. Я вижу его в первый раз. Окончив служебный разговор, Константин Константинович представляет меня. После наступившей паузы слышу:

— Что? Художник? Хватит с нас прошлогоднего писаки! Люди работать будут, а он пассажиром поболтается, поболтается да и сочинит клюкву развесистую…

Рост большой. Голос безапелляционный. Посадка за столом твердая. Бессильны тут московские удостоверения, бумажки разные…

— Напрасно вы так, — вступает Константин Константинович, — Это полярник. Он плавал у меня.

— С этого бы и начали. А то мало ли чепухи наносной бывает. — И, обращаясь ко мне: — Что, если вам поработать на флагмане у Воронина, походить с ним? А не сладится у вас там, перейдете на другой ледокол…

Владимиру Ивановичу Воронину меня представит Константин Константинович. Снабженный для порядка официальным направлением, выхожу из штаба и мы отправляемся сперва на "Ермак", стоящий, как и все суда, на рейде. На нем "приведем себя в вид", а потом уже пойдем представляться "по всей форме".

Авторитет и популярность Воронина были так велики, что в просторечии о его судне говорили так:

— Когда Воронин за караваном будет? — спрашивали капитаны транспортов, заходя в штаб.

— Видел Воронина Карскими Воротами идет. Тяжело ему. Лед там как в воронку набило! — говорил пилот, садясь за стол летной столовой.

— Зоя! Не слыхала, когда Воронин за углем придет? А то еще когда на Челюскин завоз будет. А я бы с Куроптевой, с прачкой, лучку бы своему туда послала…

Выйдя из штаба, идем на берег к ожидающему нас катеру с "Ермака" — дедушки ледокольного флота, как уважительно называют его моряки. С каждым судном связываются судьбы многих людей. Каждое судно — это частица истории мореплавания, истории страны. С детищем Степана Осиповича Макарова — "Ермаком" — связано немало ярких страниц истории не только русского, но и всего флота вообще. До последнего времени сохранилась неприкосновенной каюта адмирала, его кровать и на стене — порыжелая фотография, спуск "Ермака" со стапелей. Теперь по типу "Ермака" построены многие ледоколы и суда с ледовым поясом. Некогда непроходимый "ледовый погреб" стал судоходным трудами замечательных русских мореходов. Сложнейшие арктические плавания совершили капитаны: Белоусов, Вызов, Воронин, Марков, Миловзоров, Николаев, Пономарев, Сорокин, Хлебников… Трудно поставить точку, закончить список тех, кто сделал возможным невозможное. Пройдет время, и их именами назовут суда будущего, которым станут доступны полярные моря во все времена года.

'Ермак' на рандеву

Часы показывают позднее время, когда мы оставляем каюту Константина Константиновича и выезжаем к Владимиру Ивановичу Воронину на флагманский ледокол. С моря тянет холодом. Стоит полярный день. Его неугасающий свет озаряет поселок, скалистые острова с белыми пятнами снежников и стоящие на якоре суда.

Между ними, пересекая отражения огней, плавают "несяки" — отдельные небольшие льдины. Легкая дымка переходит в низкое серое небо, высветленное у горизонта белым отблеском ледовых полей. Неразукрашенный и нерасцвеченный пейзаж этот бесконечно влечет к себе.

И с каждым годом все больше и больше заселяют его жители степей, лесов, далекого юга и больших городов, находя себе тут вторую родину…

Вельбот быстро пробегает короткое расстояние, и вот мы у парадного трапа. На душе тревожно. Как-то сложится работа?..

Вахтенный докладывает, что у капитана прием. Входим. Деловые разговоры уже закончены, и Владимир Иванович, проводив гостей, приглашает нас за вновь накрытый стол. Мы сидим, беседуем, в воздухе веет таким спокойствием, что невольно забываешь о близком пути, где командиру флагмана предстоит решать судьбу навигации, брать на себя ответственность за суда, снабжение городов и поселков.

Приносят ключ от каюты. Воронин провожает меня, сам открывает дверь и желает спокойной ночи. Тронутый вниманием, прощаюсь и, отложив все сомнения и беспокойства на завтра, валюсь в постель. Утром будит шум брашпиля. Вирают якорь. Сейчас будем сниматься и поведем суда первого каравана. Скорее наверх. Обидно прозевать что-либо. Надо быстрее найти место на палубе, не заливаемое волной в шторм, с хорошим обзором, откуда можно писать в любую погоду. Середина судна занята надстройкой, оставляющей узкие проходы по бортам. На носу в непогоду не то что писать, а и находиться опасно. Остается кормовая часть с "видом назад".

Пока осматриваюсь, слышу голос Воронина:

— Игорь Павлович! Идите сюда!

Он стоит наверху, на ботдеке, одетый по-зимнему. Поднимаюсь. Владимир Иванович здоровается и, переходя с палубы на палубу, ведет меня к трапу на ходовой мостик. Это место у моряков издавна носит название "алтаря корабля", и доступ на него разрешен только штурманам и рулевым матросам. Подчиняясь воле капитана, шагаю впереди него по крутым ступенькам наверх и оказываюсь среди штурманов. С суровым видом, молча выстраиваются они вокруг меня, готовые турнуть вниз неизвестно откуда и по какому праву появившегося незнакомца. Начало навигации — дело торжественное, и все они в сборе. Воронина они не видят, а он, поднявшись за мной вслед, пряча улыбку в усы, выдержав паузу, нарушает молчание:

— Прошу, товарищи, познакомиться! Это художник такой-то. Он пойдет с нами. Его труд, с виду легкий, не проще и не легче нашего.

После взаимных представлений Владимир Иванович предлагает мне идеальное рабочее место на банкетке справа от электрического машинного телеграфа:

— Вам тут мешать не станут и обзор хороший.

Здесь, работая с раннего утра до позднего вечера, близко узнаю Владимира Ивановича. Коренной помор, с детства впитавший веками накопленные знания и опыт своих предков — землепроходцев и мореходов, он всегда находил точное и образное объяснение любому явлению. Идем мы по чистой воде. Штиль. На небе облачная пелена. Подернутая мелкой рябью, рыжеватая морская поверхность местами точно заляпана разной формы пятнами серовато-коричневого оттенка. Они четко выделяются своей темнотой, и кажется, что сама вода под ними другого цвета. Внушая своей неестественностью беспокойство, море трудно поддается изображению. Странное это явление длится долго, и я пишу, упорно пытаясь разгадать его причину. Видя мои старания, Владимир Иванович спрашивает:

— Что вы пишете?

— Вот в этой ряби разнопегой пытаюсь разобраться. Трудно ее уловить. Непонятная она какая-то, особенная.

— Засолонь это по-поморски. Где-то там облака таким манером солнце заслоняют. Погода переменится. Примечайте!

Однако чаще всего состояния пейзажа скоротечны. Их быстрая смена заставляет писать этюды маленького размера, чтобы не тратить время на освоение холста большого формата. Изучать явления арктической природы, овладевая их изображением, надо не только пейзажисту, но и тем, кто пишет полярный жанр. Нельзя вырвать действующих лиц в картине из среды, где они живут и работают. Невнимание к ней порождает незнание присущих ей особенностей и не привязанные к месту действия работы художника, когда он, стремясь придать им "местный колорит", прибегает к надуманной "полярной экзотике".

Каждое время года в высоких широтах имеет свои, только им присущие черты. Сейчас середина лета. Света и зажженных им красок хоть отбавляй. Чистота и прозрачность воздуха чеканят все до самого горизонта. Стоит выйти солнцу и заиграть на далеких берегах или ропаках и торосах, тут уже никакой палитры не хватает. Велико разнообразие льдов. Молодые, многолетние, то мелкобитые, то простершиеся бескрайними, уходящими за горизонт полями, они в каждом море имеют свои характерные формы и зеленые или голубые оттенки. Чем старше лед, тем он синее. Совсем старые — многолетние, пришедшие из высоких широт паковые льдины — зовутся капитанами "голубой глазок". Они необычайно прочны и опасны для судов. Летом, в ясные ночи, все заливается розовым светом низко стоящего, не заходящего за горизонт солнца. Тогда каждая неровность отбрасывает длинные синие или густо-лиловые тени. Если присмотреться, то видно, как каждый поворот снежной поверхности, каждая грань льда ловит отблески то зеленого, то золотого неба.

Когда потянет теплом или поблизости окажется чистая вода, пойдут колдовать белые, серые, а то и цветные туманы, путать пространство, и приходится много зубов обломать, чтобы справиться с ними кистью. Подует ветер, принесет хорошую видимость, откроются глазу облака — и застынешь, пораженный их многоплановым строем. Нет ни дня и ни часа, похожего один на другой. Умей только видеть, успевай написать.

Вот зашли за углем на Диксон. Сошли на берег и побежали в тундру. А там — какая красота! Звучный, богатейших красок ковер в их строгом сочетании незабываемо прекрасен. Недаром лег он в основу орнаментов и вышивок народов Севера.

Уголь взят — и снова в путь. Надо успеть за короткое лето провести множество караванов и отдельных судов. Навигация в самом разгаре, а чистой воды в этом году немного. Обычно идти приходится сплошными льдами. Капитаны ведут себя в них по-разному. Когда встречаются слишком осторожные или нетвердые в своем деле — их называет Владимир Иванович "капитаны чересчур дальнего плавания", — то следует команда: "На ведомом! Завалить якоря на палубу!" После чего, воткнув нос транспорта в кранец кормового выреза ледокола, берут его на короткий буксир и заводят в лед. Миль через десять — пятнадцать буксирные тросы отдаются, и капитану чересчур дальнего плавания приходится послушно следовать за флагманом в пробиваемом им канале и повторять все эволюции впереди идущего. Ни налево повернуть, ни вправо податься, ни назад уйти — канал слишком узок, а кругом до самого горизонта простирается сплоченный лед. Воронин быстро ходит от одного крыла мостика до другого, только изредка посматривая назад, на подопечное судно. Внешне спокойный, как всегда, заняв наконец свое обычное место у электрического машинного телеграфа, говорит, ни к кому вроде бы не относя своих слов:

— Была, помню, у стариков наших беломорских сказка. Жили в давние времена две сестры — Лень и Отеть. Вот спят они обе в избе на кровати. Просыпается Лень от того, что дым глаза ест, и говорит: "Слушай, Отеть, мы горим, пожалуй. Сильно дымно в доме". А Отеть в ответ: "Спи, знай, а дым мешает — одеяло натяни". Вот спят дальше. Спустя мало времени Лень опять говорит: "Отеть, а Отеть, пожалуй, так-то вот мы и сгорим — огонь видать". А та в ответ: "Далеко он. Спи пока". Спят дальше. Лень опять говорит: "Отеть, а Отеть, из избы уходить надо — огонь пятки жжет". А та в ответ: "Спи пока. Подожми ноги и спи — куда торопиться". Ну уж тут Лени невтерпеж стало — из избы выскочила, а Отеть так и сгорела.

— Так вот, — после паузы продолжает Воронин, — и с Ленью-то людям тяжело, а вот кабы еще Отеть не сгорела, ну тогда совсем беда.

День за днем идет проводка судов. Жизнь течет плавно и размеренно. В хорошую погоду, окончив вахту, выходят на корму кочегары. После жары у котлов хочется набрать полную грудь чистого, свежего воздуха, расслабить натруженные плечи и посмотреть вокруг на сверкающий белый простор. Тут же, у кормовой лебедки, упражняются с самодельной штангой курсанты мореходного училища, нагуливая себе мускулы. Владимир Иванович смотрит на это их занятие с иронической улыбкой. И когда вызванный на мостик для дачи "туманных сигналов" курсант, ухватив двумя руками подвешенное на тросике кольцо от гудка, тянет его, а гудок не гудит, только пар травит, и Воронин отстраняет его и, потянув одной рукой, говорит с усмешкой: "Что, не нагулял еще весу? Старайся давай!" — ребята не обижаются. И видно по всему, они с гордостью будут вспоминать, вернувшись с практики, дни, проведенные на флагмане, и рассказывать, что "сам Воронин" говорил с ними.

А "сам Воронин" прошел суровейшую жизненную школу от поморского мальчишки-зуйка до капитана. Говорить об этом не любил и только раз вспомнил в разговоре, как приходилось выбирать снасть рыболовную голыми руками на морозе и руки не мерзли, до того тяжело было.

Его отношение ко всякой работе было одинаково уважительно, лишь бы был труд, а не забава. В погожий день в часы капитанской вахты стали мы на границе тяжелых льдов и чистой воды на "рандеву", ожидать подхода очередного каравана. Уткнувшись носом в поле пакового льда, стоим неподвижно. Рулевой у штурвала. Машина чуть подрабатывает. Хорошо писать не торопясь, внимательно прослеживать во всех деталях сложную форму торошения, голубую снежницу и сине-зеленые подсовы в черной морской воде. Так проходит час, другой. Но вот потянул легкий ветерок, и нас стало относить. Приходится начинать другой этюд. Подходит Владимир Иванович. Спрашивает, кончена ли первая работа.

На полярной границе

Узнав, в чем дело, дает команду в машину и рулевому, ставит ледокол в прежнее положение и продолжает ходить по мостику от крыла к крылу.

Как-то позже я пошутил, что на этот этюд, кроме моей, пошла не одна тысяча лошадиных сил. Шутки он не принял, сказав:

— Дело-то оно все в том, что работа ваша только для дураков пустая да легкая!

Воронину было не чуждо литературное творчество. Мне навсегда запомнились нечастые вечера в его каюте, с треской, квашеной капустой и крепким чаем на столе. Тогда из верхнего ящика, что в левой тумбочке письменного стола, извлекалась пухлая папка рыжего картона. В ней сохраняется толстая рукопись, отпечатанная на машинке. Она не переплетена. Над ней еще идет работа. Это мемуары — галерея точнейших портретов, история многих плаваний за годы долгой жизни, с детских лет до последних дней. Ведется повествование ярким, сжатым и образным языком, которому могут позавидовать профессиональные писатели. Дар художника слова был у Воронина в крови и, вместе с чувством формы, сделал его труд бесценным документом.

Редко прочитывается больше десятка-другого страниц. Потом рукопись складывается, папка убирается обратно в ящик, и мы выходим на мостик.

Пришли осенние морозы. Ночи становятся темными и длинными. Штурманская служба с каждым днем все сложнее. То ли сказывается усталость, то ли близость зимы, но иногда, в минуты отдыха, Владимир Иванович говорит: — Боюсь дожить до той минуты, когда не хватит сил подняться на мостик. Ну а случится такое, уеду бакенщиком на остров и буду вот это дописывать.

Как бы смахивая минутный, несвойственный ему минор, открывает он тогда те страницы, где особенно ярок присущий ему юмор. Одна из них, как я помню, звучит примерно так:

"Идем в тумане. В каюту входит вахтенный. Докладывает:

— Слева по носу похоже, что земля просматривается.

Поднимаюсь на мостик. Телеграф на стоп. Действительно, когда туман проносит немного, то у горизонта что-то вроде земли виднеется. У меня на судне Шмидт и Визе идут. По карте в этом районе земли нет. Приглашаю их. Показываю. Смотрят — не видят. Приказал бинокль им сильный принести. Установили. Опять не видят.

— У вас, говорю, глаз не морской. Вам только навоз под сохой разглядывать.

Взяли курс к земле. Подошли с промерами малыми ходами. Остров оказался. Нанесли его на карту и легли на курс. Через год получаю я от Отто Юльевича письмо. Пишет мне, что остров этот теперь на карте обозначен будет и имя ему дано — "остров Шмидта". Прочел я письмо и отвечаю:

— Несправедливо это, по-моему. Остров следовало бы назвать "остров Спорный"."

Юмор у Владимира Ивановича беззлобный, как сама улыбка в углах глаз. "Дело все в том…" — говорит он, просто и наглядно развенчивая своего собеседника, не успевающего сообразить, как он попал на удочку.

Как и в записях, в устных рассказах никогда не слышится желания блеснуть чем-либо. Они всегда конкретны, лишены "я", очень разносторонни. Иногда, привалясь к телеграфу и не глядя на мой этюд, чтобы не мешать, рассказывает он о жизни Соловецкого монастыря, о первых плаваниях по Великому Северному морскому пути, об устройстве и жизни прежних полярных станций, или, как их в старину называли, зимовок. Вспоминает к случаю и бывальщины поморские, приметы и поговорки.

Общение с Ворониным оставило во мне неизгладимое впечатление, но мемуары его запомнились особенно ярко. В них главенствуют наблюдения над жизнью и людьми да вытекающие из них глубокие мысли. Стыд и позор тем, кто утаил рукопись после его смерти. Бесследно исчез этот документ — свидетельство освоения Великого Северного морского пути. Хочется верить, что рано или поздно всплывет он и расскажет потомкам о ярких событиях и людях славной, героической эпохи. Все меньше остается в живых ее свидетелей, а еще меньше — тех, кто участвовал в ее создании, находил в себе силы вести дневники, писать о себе и о своих сотоварищах. Вахтенные журналы и донесения — это голые факты о сделанном, а не о тех, кто делал. Вот почему каждая строчка живых воспоминаний скажет порой больше сухой цифры. Нашу Арктику "делают" люди. Люди будто и обыкновенные, как большинство наших современников, а в то же время и необыкновенные своим простым отношением к тому, что принято называть героизмом. И сами их взаимоотношения, получившие название "полярная дружба", стали примером для других. Арктическая история, назовем ее так, нужна в первую очередь не для прославления, а для последующих поколений. Достойно, а не зазорно иметь в своем прошлом больших людей и брать с них пример.

Мысль эту Владимир Иванович прямо не высказывал. Не в его натуре морализировать, но в минуты раздумья, когда сокровенное поднимается на поверхность, вспоминал он дела мореходов русского прошлого как пример высокой морали, образец мужества и чувства долга. В этих редких, но углубленных разговорах, пожалуй, чаще всего упоминал он имена Челюскина, Прончищева и его жены Марии.

…Необыкновенно легко и плодотворно работается мне в этом плавании. В каюте собралось множество пейзажных этюдов, рисунков и портретов членов команды — боцмана, электриков, кочегаров… — вошедших в галерею людей Арктики. Среди них особое место занимает портрет Владимира Ивановича Воронина. На нем он написан в своей любимой позе — навалясь грудью на телеграф и положа на его рукоятки руки в шерстяных варежках вязки его жены Пелагеи Ивановны. Так он читает развернутую перед ним природой Ледовую книгу. Иногда, устав, выпрямляется, заходит за штурвал со стоящим на широкой банкетке рулевым матросом и смотрит за корму на ведомый караван. Походив по мостику, возвращается к телеграфу и, опершись на него, снова смотрит вперед. Владимир Иванович постоянно думает о погоде, о своем ледоколе, о всем вверенном ему хозяйстве. Даже по ночам, не в свою вахту, поднимается он временами на мостик в ботах, варежках и старой кепке с помятым большим козырьком. Распахнув воротник и подставив морозному ветру голую грудь, внимательно вглядывается в небо и лед, смотрит, как следуют сзади суда. Потом минут десять — пятнадцать прислушивается, как ломается и шаркает лед под форштевнем, и уходит к себе в каюту. От этого вахтенным становится спокойнее, охватывает чувство домашнего тепла и надежности. В Воронине всегда ощущается внутренняя сила и твердость, способная не спасовать перед любым натиском обстоятельств. Таким я его понял и таким написал в портрете — без позы, как говорят "всегдашним". Работая, убеждался, что сделать ему памятник — задача для скульптора почти непосильная. Там нужна именно поза, нужен выразительный жест, а это все применительно к нему будет ложным, не соответствующим истине. Не подходило к нему и бытующее в литературе представление о капитанах как о "морских волках", живущих "морской романтикой" и ничем, кроме своего дела, не интересующихся. Само понятие романтики он как человек земной считал чем-то легковесным и моряку неподобающим.

Время идет. По вечерам малиново-красное солнце, выныривая из золотых облаков, уходит за горизонт. Скоро наступит осень. Надо спешить. Ледоколам работы много. Уголь нам подвезли в море, и земли мы не видим. Что делается на материке — не знаем. Однажды в сброшенных ледовой разведкой бумагах оказываются слова: "Художнику! Дома у вас благополучно. Сообщил, что вы здоровы". Это написал столь сурово встретивший незнакомого художника начальник штаба морских операций. Занятый до предела, он нашел время связаться по своей инициативе с моими близкими и сообщить мне об этом. Как это непохоже на надуманные рассуждения иных досужих критиков, что Арктику надо изображать обязательно хмурой, а людей ее — жесткими и суровыми.

Как-то, когда мы зашли в скопление тяжелого пака, навалил туман и началось сжатие. С нами был "Ермак", помогавший проводить большой караван малых судов, не приспособленных к плаванию во льдах. А они, все более уплотняясь, стали тороситься, грозя раздавить слабые корпуса. Из белой мглы раздаются гудки. Положение с каждым часом осложняется. Со всех сторон слышны усиленные репродукторами голоса. Все труднее ледоколам окалывать и собирать вместе своих подопечных. Видимость падает. Около нашего борта ледовые поля, стискиваясь, выжимают порой валы обломков, а мы должны выделывать сложнейшие эволюции, спасая караван. Воронина, не покидающего мостик, видят с близ находящихся судов, и их экипажам становится спокойнее…

Морозная радуга. (Министерство культуры СССР.)

Все окончилось благополучно. Мы на чистой воде. Настал момент расставания. Суда целы и построены в кильватер. Впереди и чуть в стороне стоит флагман и за ним "Ермак". Кажется, сама погода рада нашей победе. Опять светит солнце, и в легкой дымке, совсем рядом с нами, возникает бледная туманная радуга. Караван трогается, и суда, одно за другим, идут под нее, как под триумфальную арку. И нет почти ни одного, чтобы с мостика не донеслось: — Владимиру Ивановичу, моему учителю, спасибо! Капитану Воронину, наставнику, доброго плавания!

Малым ходом, медленно проходит процессия. Искренне и торжественно звучат слова признательности человеку, самоотверженно посвятившему всего себя, всю свою жизнь людям Арктики. А он, еще не сбросивший усталость, отвечает, как на параде, взмахами руки…

Все ближе сходятся утренние зори с вечерними. День заметно укоротился, и я с грустью улетаю домой. Там, в своей мастерской, боясь растерять впечатления и чувства, начинаю большую картину о Владимире Ивановиче Воронине. С раннего утра до позднего вечера, уходя домой только поспать, работаю над большим холстом. Проходит неделя за неделей, а я все еще полон воспоминаниями. Они толпятся перед глазами и в голове, не вмещаются в картину и, толкая под локоть, сбивают, мешают вести основную линию. Постепенно она все же выкристаллизовывается, все вливается в единое русло, и работа начинает ладиться.

Весь холст уже в работе, когда однажды вечером раздается звонок. Я никого не жду. Все знают, что у меня "рабочий запой". Недоумевая, спускаюсь вниз. Отпираю. На пороге Константин Константинович. Обрадованный, веду в мастерскую…

Константин Константинович подходит к картине. Большого роста, могучий. Стоит долго. Потом не таясь утирает слезу и тихо говорит: — А Володи-льдинки не стало.

Долго сидим мы, вспоминая Владимира Ивановича…

Капитан Воронин

Только через несколько дней нахожу в себе силы взять кисть, но она уже не может продолжать начатое. Другое содержание входит в картину. Теперь она должна стать памятником Воронину. Такой она и становится. Такой ее и знает зритель.

 

По зову долга

Холодный пасмурный день. Кажется, что в воздухе носятся сажа и копоть, лишая света воздух и небо. Оно закрыто сплошным, толстым слоем облаков. Из их серой массы вот-вот посыплется снег… Северная Якутия. Август. Высокие увалы коричневой тундры переходят в ровную террасу. Она, в свою очередь, спускается к морю Лаптевых. С верха террасы кажется, что на темно-серой гальке прибрежной полосы лежат желто-оранжевые карандаши. Это стволы деревьев — плавник. Когда-то росли они за сотни верст отсюда в тайге по берегам сибирских рек. Весенними половодьями подмывает берега, и вековые лиственницы рушатся в воду, начиная свое многолетнее странствие. Теряя в пути ветви и кору, они попадают из рек в море, и оно, окатав их, пропитав солью, выбрасывает на берега штормовой волной. Желтый цвет плавника не вяжется с суровыми, скупыми красками пейзажа. Кажется, что кто-то мазнул по картине кистью, собираясь переписать ее, но дни идут за днями, а все остается по-прежнему.

В море впадает река Оленек. Широкая, многоводная. На ее правом берегу когда-то, в очень давние времена, поселились русские и якуты. Всего несколько семей. Жили они, промышляя оленя, морского зверя, рыбу, роднились между собой, обживая суровый, безлюдный край. В наши дни селеньице разрослось и известно под названием Усть-Оленёкского. Живут в нем рыбаки, метеорологи, радисты… Да мало ли специальностей требуется сегодня на далеком Севере. Заходят к ним суда, прилетают самолеты, надежно связывая полярников с Большой землей. Это сегодня! Но не забыты здесь имена первооткрывателей.

На краю прибрежной террасы, у самого ее склона, стоит могила с оградой из потемневших, колотых бревен. На старом кресте, без одной перекладины, стертая временем и непогодой, вырезана надпись: "Лейтенанту Василию Прончищеву и его жене Марии. 1736 год".

Рядом со старым крестом, в ограде, стоит большой, более новый, с прибитыми к нему табличками из дерева и металла. Надписи на них — знак уважения к похороненным. Вокруг сгрудились домики поселка, а поодаль видны остатки двух срубов, вросших в сохранившую их мерзлоту. Тут зимовал один из отрядов экспедиции Беринга. Прончищев Василий Васильевич был его начальником, а Челюскин Семен Иванович — штурманом.

Семен Челюскин

Вот все, что я увидел и узнал, когда заехал сюда летом 1944 года. Был я тогда заместителем начальника горно-геологической экспедиции и вернулся в Москву только через год. История Прончищевых меня заинтересовала, и захотелось написать о них картину. Архивы, книги, разные источники… Все они вместе развернули передо мной героическую поэму и трагически тяжелый путь ее героев. О них я написал картины, а о пути, их прославившем, не могу умолчать.

Великая Северная экспедиция под общим руководством Витуса Беринга преследовала целый комплекс различных целей и распадалась на самостоятельные экспедиции, или отряды, для выполнения больших и ответственных заданий. Задачи каждого из них, по возможностям того времени, были грандиозными. Следовало проникнуть в неизвестное на маленьких судах, без связи, "проведать" и нанести на карту земли, моря и реки, места, где есть полезные руды, подвести под государеву руку народы местные — и еще многое другое. Все это самостоятельно! Своими средствами! За несколько лет предстояло обследовать, говоря современным языком, весь сибирский и дальневосточный север.

Потянулись из Москвы, Петербурга и других городов обозы. Впереди лежали тысячи верст пути. С обозами шли и ехали люди — ученые, моряки, солдаты, лекаря, рабочий люд, оторванный от семей и домов, — кузнецы, судовые плотники, конопатчики, парусных дел мастера… Все большие умельцы, чтобы самим работать и других наставлять. Корабли надо было строить на месте. Для них лес валить, сплавлять, сушить, разделывать на брус, на доски. Много чего надо было. Даже каторжным ссыльным дело нашлось. Стали дороги прокладывать, заводы ставить, города да поселки — "остроги" возводить. Зашумела жизнь там, где на сотни верст никто, кроме дикого зверя, не бывал.

Во всем мире не задумывали тогда экспедиций подобного размаха. Начальнику, капитан-командору Витусу Берингу, было дано много прав. Но и за все в ответе приходилось быть перед Адмиралтейств-коллегией. Сквозь мороз, разливы рек, горы и топи везли деньги, пакеты, донесения с назначениями в должности и фамилиями усопших, везли все и всех…

Чем больше узнавал я про людей и дела экспедиции, тем больше убеждался, что не нашла она еще себе романиста, могущего поведать людям о переплетении драматических и героических событий этой, по сей день кажущейся невероятной, страницы истории открытий и науки. Каждый участник достоин картины, но больше всего привлекли меня, художника, личности Василия Васильевича Прончищева, его жены Марии и Семена Ивановича Челюскина.

Прончищев прибыл в октябре 1734 года в Якутск. Город стоял почти весь деревянный, как и окружавшая его крепостная стена с квадратными башнями. За стеной, возле Лены, строились два судна — небольшой бот и дубель-шлюпка. Последняя предназначалась для отряда Прончищева, в который входили: лейтенант-командир, подштурман, штурманский ученик, знающий геодезическое дело, боцманмат, квартирмейстер, подконстапель, лекарь, иеромонах, два канонира, писарь, конопатчик, парусник, плотник, два матроса и двадцать шесть солдат. Для такого количества людей дубель-шлюпка была более чем скромных размеров: длина 21,4 метра, ширина по миделю 4,6 и осадка 2,1 метра. Люди отправлялись не на прогулку, а в длительное плавание в места дикие и безлюдные. Полагалось взять многомесячный запас продуктов, бочки с пресной водой, одежду, парусину и запасные паруса, канаты для стоячего и бегучего такелажа, блоки юферсы, большую и малую шлюпки, лесоматериалы, паклю, смолу, инструмент для кузнечного и плотничьего ремонта, бочки и котлы, боезапас для пушек и ружей, аптеку, навигационные инструменты, личные вещи, бумагу для карт и записей, канцелярию и, конечно, запас всевозможных подарков для местных жителей… Мне, изведавшему разные способы передвижения в Арктике по суху и по воде, невозможно представить себе, как складывались жизнь и быт на дубель-шлюпке. Мурманский рыбацкий бот типа "удлиненная косатка" только на три метра короче судна Прончищева. Но рыбацкий бот берет улова до девятисот пудов, а на дубель-шлюпку погрузили почти три тысячи пудов при команде в сорок с лишним человек. Правда, на боте занимает место движок вроде тракторного и небольшой запас соляра для него, но команда-то состоит из шести человек — матросов и рыбаков одновременно, размещающихся в тесном кубрике. В другом месте я расскажу, как тяжело приходится штормовать моторным ботам, хотя с мотором можно идти в любом направлении — и по ветру, и против него. Правда, парусные суда лучше отыгрываются на волне и реже берут на себя воду, но даже самые крупные из них приходят иногда в порт с большими повреждениями и без палубного груза.

Несомненно, что теснота и скученность на дубель-шлюпке были необычайные даже еще до того момента, когда пришлось перегрузить на нее все с шедших на буксире дощаников и взять на борт нарты и клетки с собаками. Ни один современный стивидор не взялся бы за решение подобной задачи. Однако этот "Ноев ковчег" не был исключением на парусном флоте тех времен, когда на сравнительно небольших парусных военных кораблях помещались сотни матросов и солдат.

Дубель-шлюпка, сверкая надраенной медью букв своего имени "Якуцк", отправилась в путь. С этого дня в конце июля 1735 года и до последнего часа своей жизни военный моряк Василий Прончищев отдавал все свои силы и знания порученному ему делу. Сила духа и обаяние его личности были таковы, что до нас не дошло ни жалоб на трудности, ни каких-либо сведений о трениях и распрях между его подчиненными. Это теперь проверяют людей на совместимость, а тогда все зависело от "духа", царившего в экспедиции.

До моря было более полутора тысяч верст. Широкая и многоводная Лена богата мелями и островами. Не зная русла, плыть по ней сложно и опасно. Ниже Алдана вода мутная и для питья малопригодная. Приставать некогда и рискованно, а пищу готовить надо. Пока ко всему приспособились, обжились — прошло немало времени. Течение в реке быстрое. Не заметили, как остались позади таежные берега, редкие поселения Жиганск, Кюсюр… Ветер с Харауллахского хребта гнал снежные заряды. Из распадков тянуло туманом. Казалось, что лето осталось позади и люди догоняют зиму. Река так широка, что виден только один из берегов. Прошли остров Кюсюр, и вот он, Столб, — высокая скала в начале дельты. В разные стороны расходятся протоки. Карт нет. Начался спад воды. Пошли самой глубокой — правой. При выходе из нее, на Быковом мысу, увидели невесть когда основанное жилье. Его остатки и часть кладбища недавно увидели свет. Сложенный ископаемым льдом и мерзлотой берег постепенно обваливается в море, показывая археологам страницы своей истории. Надо полагать, что жители поселения рассказали экспедиции о выходящих далеко в море мелях дельты и об отсутствии жилья на побережье до самого Оленька.

Перегрузив все с дощаников и отправив их в обратный путь, отряд повернул на запад. Блестя серыми отсветами хмурого неба, море дышало низкой желто-зеленой волной мелководья. Осень! Ни птиц, ни солнца. Тянущаяся в глубине вдоль берега горная возвышенность преграждала путь теплому дыханию материка. С севера тянуло холодом, и у горизонта лежал на облаках белый отблеск. Он говорил о близости льдов. Моряки называют его "ледяным небом". С хорошим ветром в парусах пошли обходить огромный язык дельты. Скоро разыгрался шторм. "Якуцк" перегружен и на волну идет с трудом. Ветром нагоняет несяки — отдельные льдины причудливой формы. Они опасны своей далеко идущей подводной подошвой.

Шторм идет

Через день ударил мороз. Такелаж и паруса обледеневают, люди стынут, к судну липнет снежура, сбавляя его ход, но отряд упорно пробивается вперед. Надо искать место для зимовки. На улучшение погоды надежд нет. Подойдя к становищу на берегу Оленька, решают ждать тут весны. Из плавника стали спешно сооружать себе жилье. Рассчитывать на дома поселян нельзя. Мне еще пришлось видеть подобные им в среднем течении реки. Под наше привычное представление, связанное со словом "дом", эти жилища не подходят. Низенькие и маленькие, стоят они прямо на земле. Полом им служит слежавшийся и утоптанный "культурный слой". Небольшая, в толщину одного бревна, квадратная дыра в стене заменяет окно. Летом его затягивают прозрачным пузырем, а зимой вмораживают в нее кусок льда. Потолком и крышей служит плоское земляное покрытие. Летом кладут на него перевернутую нарту, чтобы не гнили полозья и стягивающие ее ремни. Все нехитрое имущество хранится внутри жилья, где вокруг очага ютится вся семья. Укрываясь в таких домах, я задавался вопросом — почему люди, умевшие одним топором "ладить" просторные избы на высоких подклетах, возводившие чудной архитектуры деревянные церкви, башни и крепостные стены, создавшие замечательные памятники северного зодчества, здесь, на арктических рубежах страны, так легко заражались примитивным, почти пещерным устройством своего быта? Хатон, дом, юрта, тардоха… — как много разных названий и как далеко все это от того, что должен иметь оседлый человек.

Испуганные неожиданным приходом судна и попрятавшиеся жители становища начали возвращаться. Вскоре у них установились добрые отношения с отрядом. В его руководстве были образованные, энергичные люди, определявшие климат взаимоотношений. Постепенно стали приезжать из глубин тундры якуты, посмотреть на пришельцев, а может, и разжиться чем-либо. Для меня на всю жизнь останется загадкой, как разносятся вести по безлюдным пространствам снежной пустыни. Торбазами называют меховую обувь, а это явление — торбазной почтой.

Общение с местным населением принесло большую пользу членам экспедиции. Они научились ездить на упряжках, носить и шить меховую одежду, так как казенная форма для полярных условий непригодна. Здесь, на побережье, зимы суровые. Часто при морозах в сорок и более градусов дуют сильные ветры, наметая сугробы многометровой высоты.

Зима обещала быть ранней и суровой. Двенадцатого сентября сильным ветром нагнало лед. Однако дубель-шлюпку поставили на отстой так удачно, что ни подвижки, ни сжатия льда ее не повредили.

Зимовка проходила тяжело. Стены из просоленного плавника, отсыревая, промерзали. Скученность была страшная. Нужного количества свежего мяса и рыбы заготовить не удалось. К весне многие зацинговали. Не обошла цинга и Прончищева. Жить в Усть-Оленёкском пришлось долго. Река тут широкая. До дальнего берега восемь верст, а течение слабое. Припай с вмерзшим "Якуцком" простоял до августа. Только третьего числа, почти через год, экспедиция вышла в море.

Легко шли только до Анабары, а там повернули на север и дальше пришлось "с великою опасностью" пробиваться сквозь льды. Однако, несмотря ни на что, берега, встреченные острова, глубины — все наносилось на карту, собирались геологические образцы и велось по светилам определение широты и долготы. За редким исключением каждый день, каждый час был наполнен тяжкими испытаниями и для людей, и для судна.

Пробившись до широты пролива Вилькицкого, "Якуцк" встал, зажатый льдами, возле островов, ныне называемых островами Комсомольской Правды. Берег уходил на запад. Вместе с ним до самого горизонта шел сплошной припай. С востока нажимали поля толстого, старого льда. Вперед пути нет. Надвигается зима. Рисковать судном — значит рисковать людьми и успехом всего дела. А повернуть назад — значит на будущий год начать все с начала! Больной Прончищев уже не встает. Будет ли тот год легче и доживет ли командир? Ему становилось все хуже! Последние дни его подменяет Челюскин, но пока авторитет командира поддерживает веру в конечный успех. Что решить? Прончищев созывает консилиум.

Собравшиеся принимают единственно разумное решение — повернуть назад. Это будет не отступление, а возвращение, с сознанием того, что выполнена значительная часть дела, возвращение для подготовки к завершению его в будущем году.

Люди выходят на лед, долбят его пешнями, разворачивают "Якуцк" в обратный путь, проталкивая, протискивая, и чуть ли не на руках проводят к открытой воде. Мокрая, обмороженная, изнуренная многодневными усилиями, команда борется за жизнь. Многие больны, но еще достаточно рук, чтобы управляться с маленьким судном. Его перенаселенность становится спасительной. Выбравшись изо льдов, через неделю попадают в шторм. Отдыхать нельзя. Надо окалывать намерзающий лед, иначе дубель-шлюпка опрокинется. И снова борьба за жизнь, за то, чтобы, перезимовав в прошлогоднем логове, снова с нечеловеческим трудом и риском идти на приступ высоких широт.

Сейчас спортивные маршруты по Северу считаются героическими. Их страхуют с воздуха, сбрасывают продукты и все, что надо. По первому радиосигналу приходят на помощь. Как же можно тогда назвать подвиг первооткрывателей? Рассчитывая только на свои силы', без технического обеспечения извне и подстраховки, шли они в неведомое, открывая его для нас. Шли, не думая ни о славе, ни об известности, из простого чувства долга, гордясь уже тем, что им доверили выполнить "государево дело", хотя бы и ценой жизни.

В день консилиума на карте была поставлена высшая точка, конец маршрута, — 77 градусов 29 минут. Дойти до нее "Якуцку" в следующие годы не пришлось. Только через столетие значительно более совершенное судно сумело проникнуть в эти воды.

На подходе к зимовью скончался Василий Прончищев. Его похоронили шестого сентября. Мария Прончищева пережила своего мужа на несколько дней. Первая женщина-полярница похоронена в той же могиле. Память об этих людях, отдавших свои жизни во имя чувства долга, сохраняется в веках. На географических картах читаем: берег Прончищева, кряж Прончищева, мыс Прончищева, бухта Марии Прончищевой.

Штурман Семен Челюскин по старшинству принял команду. Как и Прончищев, он был моряком "петровской формации". Учился в Московской навигационной школе и в Петербургской Морской академии. В 1728 году его зачислили во флот в чине подштурмана. В 1733 году, произведя в чин штурмана, включили в состав Великой Северной экспедиции в качестве помощника Василия Прончищева. К такого рода назначениям ее организаторы подходили очень строго. Очевидно, рекомендацией мелкопоместному, провинциальному дворянину Семену Ивановичу Челюскину послужили личные качества и познания.

Поставив дубель-шлюпку на отстой, командный состав экспедиции занялся вычерчиванием карт и приведением в порядок дневников и наблюдений. Работать приходилось в тесноте, при дрожащем свете коптилки. К четырнадцатому декабря все удалось закончить, и в самый разгар полярной ночи Челюскин и геодезист Чекин, оставив "Якуцк" на попечение боцманмата Медведева, отправились в Якутск. С ними был солдат. Поклажи набралось много. Везли провиант в дорогу, журналы, карты, отчеты и геологические образцы. Читая материалы экспедиции, постоянно наталкиваешься на слова: отправили такого-то с тем-то туда-то… Если отвлечься от обстановки того времени, то эти строки не задерживают на себе внимания. Надо, однако, попытаться представить себе всю сложность подобных переездов. В подавляющем большинстве случаев не было ни дорог, ни ямщицкой гоньбы — ничего к услугам посылаемого. Сам выбирай себе путь через горы и тайгу или тундру, ночуй у добрых людей или просто в пути. А насчет питания себе, собакам или лошадям — промышляй как знаешь. Летом гнус одолевает такой, что иной раз лицо вспухнет и глаза заплывут, зимой мороз с ветром секут, от весеннего солнца снежная слепота нападает. Не испытав этого, хотя бы в малой доле, трудно себя представить в роли тогдашнего гонца, говорившего вместо "приехал" или "прибыл" — "добрался".

Восемнадцатого января караван Челюскина добрался до Сиктяхского зимовья на Лене. Местный сборщик ясака, облагая и грабя население, почитал себя полноправным властелином этих мест. Боясь огласки чинимого беззакония, он запретил давать Челюскину собак и выпускать его дальше. Вся округа боялась самодура, и только с большим трудом удалось солдату выехать с донесением в Якутск. Лишь двадцатого июня получили Челюскин с Чекиным "ордер", предписывавший сборщику дать им лодку с гребцами, на которой они прибыли наконец двадцать восьмого июля в Якутск.

Уже находясь в пути, Челюскин встретил гонца с дополнительным предписанием Беринга ждать распоряжений Адмиралтейств-коллегий в Якутске. Когда пятнадцатого сентября пришел "Якуцк" под командой Медведева со всеми больными и здоровыми участниками экспедиции, занялись ремонтом судна.

На берегу — не в плавании! Целый год Челюскин сохранял порядок и дисциплину в своем отряде, ожидая решения из Петербурга.

Полученное решение гласило: "… на дубель-шлюпку командиром вместо умершего лейтенанта Прончищева определен Харитон Лаптев, и велено им оную экспедицию, как высочайше вашего императорского величества соизволение есть, действием паки производить с наиприлежнейшим старанием…" Максимальный срок определяется в четыре года.

Новый начальник экспедиции был опытным, боевым командиром и обладал большими организаторскими способностями. Проезжая через Сибирь, он сделал очень много для организации работы и снабжения своего отряда и оснащения судна.

Двадцать шестого мая Лаптев, придя с груженым караваном с верховьев Лены, принял командование "Якуцком", и "был учинен всем служителям смотр". А восьмого июня экспедиция вышла в маршрут. В этом году вода стояла высокая, и после промеров пошли самой западной, Крестяцкой, протокой и уже девятнадцатого июля вышли в море. Рыжая опресненная речным выносом вода. Без большой волны и льда, она не сулила опасностей. Решили вести буксируемые дощаники до места прежней зимовки и там разгрузить. На траверсе Оленька пробились через ледовую перемычку, и через неделю "Якуцк" уже шел к Хатанге.

Мне в сороковых годах пришлось работать в этом районе, ходить со своей испытательской партией по летней и осенней тундре, плавать в ледостав по морю Лаптевых на колесном речном буксире, вырываться из ледового плена. Хорошо, помог подвернувшийся тогда уникальный бот с ледовой обшивкой из вязкого красного дерева, судовым набором из дуба, канадского бука и арагонской сосны и формой, как у нансеновского "Фрама". Вспоминая пережитое, я не могу не удивляться скорости продвижения отряда Лаптева, вынужденного часто останавливаться в ожидании солнца для уточнения координат и съемки берегов, расходуя драгоценное время. Несомненно, тут помогал опыт прошлого плавания, полученный Челюскиным и другими участниками экспедиции. Но надо отдать должное и уменью русских корабельных мастеров, построивших дубель-шлюпку из одной только лиственницы и ладно оснастивших ее парусами.

Если бегло описать трудный путь "Якуцка" до конечной точки — острова Фаддея, где Лаптев собрал консилиум, постановивший повернуть назад из-за непроходимых льдов и возвращаться к промысловому зимовью в устье Хатанги, получится непрерывная цепь схваток с природой. Это было как выход из окружения, только люди выбывали из строя, сраженные не пулей, а цингой. В непросыхающей, просыревшей одежде, часто без горячей пищи, на неотапливаемом судне в сентябре пришли в Хатангу. Собрав плавник, поставили жилье. Приближалась полярная ночь с зимними пургами и морозами. Занялись переброской снаряжения и продуктов, снятых с дощаников в Усть-Оленёкском, и подледным ловом рыбы. Борясь с цингой, стали есть строганину, по примеру местных жителей. Через месяц, похожий на аврал, закончили устройство на зиму, и Лаптев, Челюскин, Чекин и Медведев начали, по собранным материалам, составлять карту. Но надо было описать и материковую часть Таймырского полуострова, пока только юго-востока. Для ее обследования стали ходить, в самое суровое время года, в санные маршруты. Особенно далеко не уходили. Взятого на себя и собак питания надолго не хватало. На зимнюю охоту в этих местах нельзя рассчитывать. Олени еще осенью откочевывают на юг, переплывая реки. Тогда их нещадно бьют "на плаву", заготовляя мясо. Медведи устраиваются на спячку или уходят по льдам в погоне за морским зверем.

Полярная ночь на СП-12 (Министерство культуры СССР)

Ближе к весне, в мае, с Чекиным чуть не произошло несчастье, напомнившее всем о подстерегавшей их опасности. "Себе провианту и собакам стало мало очень, с которыми в безвестное место ехать было опасно". Эти скупые строки донесения не рисуют бедственного положения исследователя, вернувшегося пешком, потеряв почти всех собак, а говорят о трудностях и риске — этих обычных спутниках в полевой работе полярника.

Литература знает множество морских путешествий прошлого. Им посвящены научные труды с описанием судов и условий плавания, картины художников-маринистов, книги писателей — и незаслуженно, как бедные родственники, стоят в тени санные экспедиции. Войдя с Великой Северной экспедиции в обиход, многие годы собачья упряжка надежно служила ученым, и особенно географам и геологам. Этот, долгое время единственный, испытанный полярный транспорт дал возможность сделать замечательные открытия в Арктике и Антарктиде. Он применялся даже в двадцатом веке. Так, с его помощью был практически открыт и впервые обследован и нанесен на карту весь архипелаг Северная Земля. Одним из пионеров использования езды на нарте для научных целей был Семен Челюскин.

К весне, точнее началу лета, весь район, прилежащий к зимней стоянке, положили на карту, в приметных местах сложили из камней пирамиды — гурии и стали готовиться к плаванию. Началось томительное ожидание. Только тридцатого июля вынесло лед из Хатангской губы, и "Якуцк" смог выйти на чистую воду. Однако в море он уткнулся в непроходимую перемычку. Тундра уже давно очистилась от снега, зацвели камнеломки, песцы разбойничали, нападая на сидящих на гнездах птиц, а море оставалось непроходимым, скованным стылым спокойствием зимы. Светило незаходящее солнце, слепило до рези в глазах, но не могло растопить полярные льды. Под его лучами они маслились, разукрашенные кружевом зеленых и голубых снежниц — лужиц и озерков талой воды, но стояли прочно, ожидая способных их разломать ветров. Те, что приходили со стороны океана, были не только бесполезны, но и угрожали дубель-шлюпке смертельной опасностью. Земля точно радовалась своему пробуждению и забыла о море. Прошел целый месяц, пока она вспомнила о нем и дунула на него своим теплом. Зашевелились льды, ломаясь на большие и малые поля, и потянулись к своим собратьям, дрейфующим далеко за горизонтом.

Айон (замерзшая снежница)

С попутным ветром судно резво пошло на север. Казалось, ничто не предвещало осложнений, но вскоре "Якуцк" уперся в кромку невзломанного льда. Она тянулась от самого берега на северо-восток значительно южнее мест, достигнутых экспедицией под командованием Прончищева. Зайдя с севера, ветер перешел в шторм.

Его силы ломают крепчайшие старые льды, выжимая их друг на друга, громоздя валы торошения и угрожая сжатием. Даже современные ледоколы порой становятся беспомощной игрушкой природы. Нелегко представить себе бедственное положение, в которое попала дубель-шлюпка.

Сперва появилась течь, а потом, через несколько дней борьбы за спасение судна, стало ясно, что надо срочно все выгружать на лед и переходить на недалекий берег. Покалеченный "Якуцк" продержался на плаву недолго и тридцать первого августа с раздробленным форпиком и выломанным форштевнем прекратил борьбу, уйдя под воду вместе с частью выгруженного имущества. Все же удалось многое спасти, с великим трудом и риском перетащив на сушу на сделанных из бревен и досок волокушах и собственных спинах. До предела измотанным людям надо было тут же сооружать подобие юрт и долбить в мерзлоте землянки. Плавник скоро весь сожгли. Пришлось таскать его издалека, выдирая из-под снега и смерзшегося песка и гальки. В это трудное время, единственный раз за все годы, многие пали духом, потеряв веру в спасение. Больше месяца бедовали люди, пока не кончился ледоход на реках и не сошла вода с низин. Наконец можно пытаться двигаться на юг. Отряд тащил с собой все, на что хватало сил: больных, оружие, боезапас, приборы, записи и остальное имущество. Несколько истощенных собак и не скользящие по голой тундре нарты были скорее обузой. Ночевали прямо на земле, если был плавник — у костров. Через пять суток добрели до летней стоянки промышленников "Конечное". У них оставили на поправку двенадцать больных. Обычная поварня — скорее нора, чем избушка, но с очагом и добрыми людьми — превратилась в лазарет. Остальные пошли дальше и наконец, уже при больших морозах, двадцать первого октября, подошли к Хатанге и добрались до своего зимовья на реке Блудной.

Сегодня нашей Арктики

Трудный период спасения кончился. Надо было готовить новое наступление на Арктику. На этот раз — без судна, с голыми руками, последнее — отчаянное! Предшествовавшие годы оказались разведкой боем. Неудача на этот раз грозит стать поражением. А впереди лежит неизвестная по своим размерам и протяженности на север земля. Местные называют ее Таймырским полуостровом, но нет очевидцев, видевших ее морскую границу. Как назвать людей, не павших духом в течение стольких лет испытаний?

Восьмого ноября тысяча семьсот сорокового года собрался консилиум. В нем участвовали — Лаптев, Челюскин, Чекин и Медведев, будущие начальники отрядов. Надо, как сказано в инструкции, за невозможностью проводить работу морем продолжать ее посуху. Решено ходить в маршруты зимой, так как летом передвигаться по тундре на нартах нельзя. Решение консилиума вместе с другими документами отправляется двадцать первого ноября с матросом Кузьмой Суторниным в Петербург, в Адмиралтейств-коллегию. Одновременно сообщалось, что свободные от работы люди будут направлены на Енисей, "в жилое место, где имеется довольно провианта, к тому же и места здоровые".

Ждать ответа из столицы не приходилось. Его привезли бы почти через год. Взвесив все, приступили к организации баз на путях отрядов. Поражает дальновидность и энергия людей, их умение не терять присутствия духа в самых сложных обстоятельствах. В намеченные сроки приготовления были закончены, и маленькие подвижные группы исследователей отправились в путь. Каждой предстояло пройти многие версты, ведя съемку местности и нанося ее на карту, привязывая к широте и долготе с помощью астрономических наблюдений. В сумме собранный в маршрутах материал составил впоследствии весьма подробное описание берегов полуострова, его рек и частично Таймырского озера. Первое — и долгое время единственное описание, стершее белое пятно с географической карты!

Правда, не следует думать, что в более давние времена эти берега не посещались людьми. Найденные в сороковых годах нашего столетия остатки зимовья в заливе Симса говорят о проникновении русских в район пролива Вилькицкого задолго до Великой Северной экспедиции. Исследования датируют находку серединой семнадцатого века, а многие предметы в ней неопровержимо свидетельствуют о торговых целях мореплавателей, шедших по пути, теперь называемом Великим Северным. Слишком мала вероятность того, что найденные следы принадлежат единственной группе людей. Вернее предположить, что были и еще смельчаки, ходившие этим путем. Многим ли удавалось благополучно завершать свои походы — мы не знаем, так же как не знаем имен предприимчивых людей, ранее всех прошедших этим путем. История не сохранила нам описаний древнейших плаваний. Может быть, со временем удастся найти имена первопроходцев и лоции тех далеких лет, как теперь мы встречаем в иных поморских семьях более поздние…

Какие обстоятельства вызвали прекращение этих давних плаваний — неизвестно. Ко времени работы отрядов Лаптева о древних пришельцах никто не знал. Весь север Таймырского полуострова являл собой пустынный, ненаселенный край без всяких следов пребывания человека. Все это позволяет с полным правом называть Челюскина с его товарищами — первооткрывателями. Еще и еще раз приходится обратить внимание на исключительность результатов, полученных с огромным трудом и при крайне примитивных средствах наблюдения. Мы, современные люди, невольно мыслим привычными для нашего века достижений науки и техники категориями трудностей. Трудно отрешиться от привычного, а тем более перенестись в условия, бывшие больше двух веков назад. Художнику это кажется легче. По крайней мере, так говорят пишущие о нашем труде. Однако попробуйте, закрыв дверь мастерской и встав перед немым, белым холстом, превратить его не просто в раскрашенный рассказ о человеке или событии, а передать ту суть происходящего, которая заставила вас взять кисть. Вот почему я и для вас, читатель, не устаю повторять, казалось бы, одно и то же, поворачивая на разные лады, чтобы нагляднее или, пожалуй, ощутимее представить тот путь, пройдя который штурман Челюскин стал всемирно известным, достойным памятника человеком.

В первые годы своей работы в Арктике я на себе узнал, как много требует от человека езда на нарте даже на малые расстояния. Связывать и развязывать сыромятные упряжные ремни, разминая голой рукой закостеневшие на морозе узлы, пережидать в пути непогоду — входит в круг дорожных будней путника. Часто приходится помогать собакам тащить нарту в гору или в вязком снегу, а то час за часом протаптывать дорогу. Сердце готово выскочить из груди, дыхание обморозило все лицо, и когда наконец препятствие преодолено, до самых костей пробирает мороз разгоряченного человека. Хорошо, если его через несколько дней ожидают жилье и отдых. Наши же герои продвигались в нехоженных местах, диких и пустынных. Трудно понять, как им удавалось находить дорогу. Даже если есть компас и известно название места, куда надо попасть, как взять без карты нужное направление и в конце многонедельного пути найти в снежной пустыне спрятанный в сугробе дом? О своих бедах и тревогах дорожных они не писали. Разгадку успеха надо, вероятно, искать в навыках и приемах, заимствованных у коренного населения. В основе своей оно было кочевым или, во всяком случае, проводило большую часть жизни в пути и на протяжении столетий накопило опыт, необходимый для ориентации в арктических просторах. Объяснение это представляется убедительным, и все начинает казаться несложным и легкопреодолимым. Но только до тех пор, пока мы не представим себя вылезающими из спасительного снежного заноса, под которым пережидали вместе с собаками затянувшуюся пургу. Вся одежда просырела. Мороз за сорок. Надо непослушными руками откопать собак, запрячь их в уже поставленные на полозья нарты и сообразить, в какую сторону ехать. Это будни! Рабочие будни, которым нет места в отчетах и донесениях.

Вернемся к последнему этапу героического пути Челюскина. В те времена еще не знали хронометров, секстанты не могли дать точных показаний, и надо удивляться относительно малым погрешностям составленных карт. Примитивность огнестрельного оружия не гарантировала успешной охоты на медведя. Топливом служил случайно найденный кусок плавника. Спичек еще не знали, и разжечь его просоленную, сырую древесину было целым делом. Отсутствовала связь. Не было ни медикаментов, ни специальных очков, и люди надолго выходили из строя, пораженные снежной слепотой. Помимо здоровья, требовались исключительная воля и настойчивость, чтобы преодолеть все трудности и довести дело до конца.

Особенно поражает маршрут Челюскина. Поражает настолько, что известный полярный исследователь Врангель, сам прошедший путь от Колымы на восток, усомнился в его реальности. Потребовалось опубликование путевого журнала Челюскина, чтобы рассеять все сомнения и опровергнуть скептиков.

Действительно, на долю Семена Челюскина досталось самое трудное — обследовать берега от Хатанги до устья реки Таймыры. Но на Хатангу надо было еще попасть — Челюскин находился на Енисее — в Туруханске Он выехал оттуда четвертого декабря, в полярную ночь, на пяти собачьих упряжках, имея приданных ему в помощь трех солдат. К концу февраля группа уже достигла устья Хатанги. В это время года даже местные кочевники избегают дальних переездов. Без дороги, по каким-то устным рассказам и приметам, не потеряв направления, маленький отряд пересек в самом широком месте Таймырский полуостров и, пройдя более тысячи километров, прибыл в точку, откуда должен был начинаться основной маршрут.

В начале его лежало побережье, мало еще описанное, но все же виденное с моря и нанесенное на карту за время плаваний на "Якуцке". За ним простиралась неизвестность, полная всяческих неожиданностей.

Семнадцатого марта тысяча семьсот сорок первого года отряд Семена Ивановича Челюскина вышел в свой исторический поход. Это был даже не отряд, а маленькая группа, состоявшая из начальника и двух солдат. На каждого приходилась одна упряжка собак.

Из записей Челюскина следует, что отряд продвигался за сутки на двадцать, а то и сорок верст, ведя по пути съемку местности. Стоял полярный день. Все время было светло, и, конечно, люди выжимали из себя и собак все возможное. Время, отводившееся для сна и приготовления пищи, сводилось, очевидно, к минимуму, и продолжительность привала определялась количеством часов, необходимых для отдыха собак. От их выносливости зависели жизнь и работа всех. Как бы ни была хорошо подобрана упряжка, она требует большой заботы и внимания к себе. Так, учитывая все, экономя каждый час, отряд спешил вперед. А спешить приходилось. Никто не знал, сколько еще предстоит пройти вдоль изрезанного морем берега, пересекая порой лощины и хребты. Иногда карабкались на них, иногда обходили по льду. Опасались ранней весны с ее таянием, скрытыми под снегом зажорами и липкой, вязкой кашей вместо дороги. Хорошо, если все пойдет как по-писаному, гладко, без происшествий. Стоит только расслабиться, зазеваться — и они тут как тут. В пути надо всегда иметь несколько дней в запасе, учитывая возможность непредвиденных задержек. Не всегда зверь сам под пулю лезет, а промыслить его для питания своего и собачьего надо. Могут поломаться нарты или упряжь починять придется — порвется либо собаки ее по недосмотру погрызут. В это время года много ясных дней, и слепящий блеск солнца на снегу грозит снежной слепотой. Получил ее — и отлеживайся с нестерпимой болью несколько дней. Перемежаются такие звонкие дни с весенними пургами. Бывает, длятся они долго. Налетит такая посильнее — человеку на ногах не устоять. Да и куда путь держать, когда в белом месиве ничего не видно. Собаки тут ложатся, и поднять их нет возможности…

Эта весна была решающей в работе всех отрядов Харитона Прокофьевича Лаптева. Каждый из них спешил закончить дела на своем участке, а все вместе — выполнить в этом году порученную Адмиралтейств-коллегией съемку земель и островов между реками Леной и Енисеем. Обнаружение огромного материкового выступа, далеко простирающегося на север, под общим названием Таймырского полуострова уже само по себе было крупным географическим открытием, отметавшим различные умозрительные гипотезы географов. Но следовало еще измерить, отписать и нанести его на карту, вычертить границу с Ледовитым океаном, русла впадающих в него рек и не позабыть острова, ежели какие поблизости видны будут.

Неведение истинных размеров и очертаний полуострова наделило Челюскина самым длинным и сложным маршрутом. Проделан он был успешно благодаря необычайной энергии, выносливости и целеустремленности людей отряда, и в первую очередь его начальника.

Приобретя большой опыт арктических переходов, Челюскин твердо усвоил правило — не брать в дорогу непроверенных, случайных спутников. На этот раз он подошел к ним с особой требовательностью, и они его не подвели. До нас не дошло сведений о раздорах и неурядицах в этой маленькой группе. Это говорит в первую очередь о личности руководителя. Без настоящей спайки нельзя было осуществить проделанное.

К первому мая уже прошли мыс Фаддея, а шестого числа находились на широте семидесяти семи градусов и двадцати семи минут — почти против того места, где шесть лет тому назад "Якуцк" под командованием смертельно больного Прончищева повернул назад. Челюскин, верный продолжатель дела своего покойного командира, погнал нарты дальше на северо-запад. Восьмого мая достиг он мыса, названного им Восточно-Северным, а ныне именуемого мысом Челюскин. Так была достигнута крайняя, самая северная, точка Азиатского материка. На крутом берегу поставили знак — сложенную из камней пирамиду, укрепив на ее вершине древесный ствол — последний кусок плавника, взятый для костра и варки пищи. Тут же определили координаты мыса, записали на составляемой карте и занесли в путевой журнал. Одновременно Челюскин подробно описал мыс и местность вокруг него.

Никто из трех усталых людей не представлял себе, что пройдут годы и современные ледоколы поведут суда мимо полярной станции на мысе Челюскин и, проходя, будут приветствовать гудками первооткрывателей.

От мыса отряду предстоял еще далекий путь на юго-запад. Картографические работы требовали остановок. Приходилось опять и опять, держа голыми руками секстант, определять местоположение приметных мест, педантично наносить все изгибы береговой полосы, а голод гнал вперед. Каждый час промедления мог обернуться бедой, но коли надо — значит, надо, и продвижение отряда не превращалось в бегство. С каждым днем истощенные собаки тянут все хуже. Запас продовольствия давно кончен, а берег все петляет и петляет, и неизвестно, сколько еще верст предстоит нанести на карту и что ждет впереди…

Наконец дошли до мест, ранее описанных Лаптевым. Круг исследований замкнулся. Путевой журнал заполнен подробно и обстоятельно. Нет в нем только одного — жалоб на трудности. Не слышал о них никто от Семена Ивановича и в последующие годы службы на флоте в Петербурге.

Так был закончен коллективный семилетний труд экспедиции Прончищева — Лаптева, называемый историками самой сложной и тяжелой работой во всей истории Великой Северной экспедиции. Подвиг Семена Ивановича Челюскина справедливо оценен потомками, и имя его, стоящее в ряду имен русских народных героев, олицетворяет высочайшее понимание чувства ответственности и долга перед Родиной.

 

Земля Андреева

Кончилась Великая Отечественная война. Пришла Победа, заслуженная, долгожданная, требовательная. Она принесла радость конца разрушению, радость начала созидания. Не залечивать раны, а строить заново, поднимать на новый уровень страну звала она народ, и он взял этот огромный труд на свои плечи. Фронтовые требования, фронтовой почерк остались. Люди работали, не жалея себя. Беспечность и нерешительность осуждались как дезертирство. Размах созидания, огромный до неохватности, превратил всю страну в стройку. Советской Арктике предстояло стать одним из важных участков в народном хозяйстве страны. Наступление на зоны белого безмолвия пошло так стремительно, что молодежь, работающая сейчас в районах Северного и Южного полюсов, встречает еще в этих местах ветеранов, стерших с карт недавно бытовавшие слова и названия — Полюс относительной недоступности, "необитаемые острова", "Земля Андреева" и написавших новые — хребет Ломоносова, Обсерватория имени Э. Т. Кренкеля, Народный музей искусств в Тикси…

Отошли в историю героические "штучные" экспедиции. Они сделали свое большое дело еще в предвоенные годы. Пришло время освоения и исследований широким фронтом. Работа стала будничной, менее шумной, но зато более массовой и часто, по многим причинам, незаметной. Война приучила не болтать лишнего, не выхваляться достигнутым, а идти на плечах врага дальше, вперед. Хоть и не считалась Арктика врагом, но борьба с ее природой предстояла жестокая.

В этой обстановке была задумана, среди других, и наша экспедиция. Задание, очень ответственное и многосложное, возлагалось на большой коллектив научных сотрудников, а выполнение маршрута зависело от капитана, штурманов, механиков, дизелистов, электриков — одним словом, от всего экипажа по тому времени большого, современного ледокола. Маршрут был сложен своей необычностью. Нам предстояло посетить и обследовать еще нехоженные места в Ледовитом океане. Пока экспедиция шла, о ней, естественно, молчали, а потом она вошла в литературу, и результаты ее неплохо оценены.

Чтобы понять обстановку того периода, надо заглянуть в историю.

Солдаты науки

Задолго до войны Н. Н. Урванцев со своими спутниками открыл и нанес на карту тысячи квадратных километров полярных земель, жила и работала на самом острие земной оси папанинская четверка, наши летчики, Водопьянов и другие, совершали неслыханные полеты, прокладывая пути над Ледовитым океаном. Весь мир приветствовал советских арктических героев и исследователей. То были первые! Воистину герои! В описываемое нами время работа на льду и отношение к ней стали другими, и всем казалось, что ничего исключительного, за рамки выходящего, в маршруте нашем не было. Дело предстояло трудное и весьма трудное, ответственное, но для серьезной арктической экспедиции, как говорится, нормальное. Кто побоялся, тот остался дома, на какие-то немощи сославшись. Все мы шли не только по доброй воле, но с энтузиазмом великим. Каждому хотелось узнать легендами овеянную правду о нехоженых далях полярных, прикоснуться к покрывалу, скрывающему неведомое. И не просто прикоснуться, а проникнуть во всеоружии современной науки во всегда интригующее "неведомое". Научный состав экспедиции состоял из ученых самых разных специальностей: ледоисследователей, синоптиков, метеорологов, ихтиологов, микробиологов, химиков, географов — и даже инженера-конструктора по приборостроению. Нечего и говорить, что у каждого члена этого многообразного коллектива имелось все необходимое для наблюдений и сбора материалов. И каждый имел за плечами немалый стаж полевой работы. Более того! Многим Север был хорошо знаком по прежним годам. Одни ранее плавали в арктических водах, другие участвовали в создании полярных станций и зимовали на них.

Командование судном принял опытный, известный ледокольный капитан, в молодые годы плававший с Владимиром Ивановичем Ворониным — ветераном полярных экспедиций, всеми уважаемым мореходом. Члены экипажа быстро нашли общий язык с экспедиционным составом. Сблизили всех первые дни, когда начали переоборудовать служебные помещения под лаборатории. Представителей различных специальностей было на борту множество. Каждому нужны свои условия для работы и место для больших и маленьких приборов. Задачу решили просто: научный состав — на подвесные койки в кормовой кубрик, а аппаратуру — в помещения на верхней палубе и на саму палубу. Ледокол был не очень больших размеров, сварной, металлический без единого куска дерева, специальной постройки, и ни одного лишнего метра площади на нем не имелось. Зато он не зависел от угольных баз. Снабженный мощными дизелями, мог ходить многие месяцы вдали от берегов, не заходя в порты, что отвечало задачам нашей экспедиции.

Спартанские бытовые условия никого не смущали, и было в них только одно существенное неудобство. Во время шторма, когда судно брало палубой воду, попадание "к себе домой" представляло некоторую сложность. Но, во-первых, при известном навыке трудность эта была преодолима, а во-вторых, вся наша работа должна была проходить во льдах.

Итак, еще до отхода, пока стояли в доке, а затем в бухте, превращение обычного судна в ноев ковчег в основном было закончено. Кто только не принимал в нем участия! Сварщики, электрики, механики, такелажники, водолазы… и, конечно, сами авторы будущих научных открытий и трудов. Палуба превратилась в выставку всевозможных лебедок и вертушек. По бортам над релингами возвышались дополнительные шлюп-балки. От них шли к уткам и пагелям, через тали и просто так, тросы и тросики, важно называемые их хозяевами "бегучим такелажем". Теперь, когда современная техника создала огромный совершенный научный флот, наше судно выглядело бы несколько наивно, но, пожалуй, не так уж и примитивно даже для сегодняшнего дня. Одним словом, к походу все были готовы: журналы наблюдений открыты и карандаши очинены. Не было только рабочего места у художника, взятого в экспедицию вместе с двумя кинооператорами для зримой фиксации открытий и достижений. Правда, у них была и своя творческая программа, но руководство отвело ей второе место.

Начальник экспедиции был суховат и честолюбив, и ему не импонировали люди творческих профессий, без регалий и высоких званий. А его заместитель в такие частные вопросы не вмешивался. Это был милейший, общительный и как будто очень мягкий человек. Однако впоследствии ему поручали, и он решал их, многие сложнейшие задачи. Спустя несколько лет люди поднимали под его руководством целину приполюсных районов Арктики и Антарктиды. То ли он обладал даром видеть все дело в целом, то ли еще что, но задания большие и людей ему доверяли постоянно. Теперь его уже нет в живых, но добрая память о нем у всех, кто с ним работал, сохранилась и по сей день.

Все же рабочее место художнику нашлось. Ему отвели кожух дымовой трубы. Надо пояснить, что трубы как таковой у судна не было. Она ему не нужна из-за отсутствия дыма. Котлов с топками нет, угля нет, и дымить нечему. А от дизелей небольшой струйкой идет выхлоп, и для него достаточно вывести наверх тонкую трубочку. А так как ни ее малая величина, ни форма не соответствовали архитектуре ледокола, который в те годы не мыслился без солидной трубы, то поставили декоративную. Она и носила название кожуха. Сверху от дождя к нему была приварена крыша, в задней стенке сделана дверь, а по бокам снаружи, как и полагается настоящей трубе, прикреплены блестящие золотом серп и молот и отведена голубая полоса. Кожух внутри был большой, вместительный, с хороший деревенский чулан. Открыли в нем дверь, приварили внутри полки и сказали:

— Тут тебе, художник, и место. Сверху видно все. Трудись и до поры нам не мешай. А понадобится каракатицу какую или остров открытый зарисовать — покличем. Пожалуйста, нарисуй для науки со всей точностью.

Художник — я то есть — рад, конечно. Место не на ходу. Никто мешать не станет. Разложил по полкам свои материалы, закрепил на случай качки и выхода в море дожидаюсь. Думаю: вот как из бухты выйдем — сразу за работу примусь.

Наконец подошло время идти в рейс. Подняли якорь, запустили все шесть дизелей на полные обороты, и не успели еще суда на рейде прощальными гудками нам отсалютовать, как выкатился художник из своего "ателье" кубарем. Жара в нем поднялась сверхтропическая. Потекли из тюбиков краски. Из флаконов с растворителями стали пробки вылетать. Смех, конечно, по судну пошел, что, мол, искусство в трубу вылетело.

Забегал тут я. Начальник к себе не допускает. Говорит:

— Сейчас ему все равно делать нечего, а как во льды зайдем, так и в кожухе похолодает.

Пока на рейде стояли, оборудовались, плавсостав к нам присматривался и между собой оценку труда каждого давал. Увидали бедственное положение живописца и вскоре нашли выход. Старпом с первым помощником, невзирая на тесноту в нашем ноевом ковчеге, отвели ему место в крохотном угловом чуланчике из-под водолазного имущества, помещавшемся на ботдеке. Был он темный, без света, так же как и труба, но служил потом ему верой и правдой в течение всего рейса. Одна из стенок этой кладовочки шла вдоль правого борта, и другая в переборку переходила, что с лобовой стороны надстройки. Эта переборка была с дверью и отгораживала палубу ботдека от пушечной палубы. Ее еще после войны не срезали, и она выступала вперед как балкон. Потом, во льдах, она оказалась отличным местом для работы. Правда, обжигал холодный ветер, но обзор был зато превосходный. В волнение на чистой воде выходить на этот балкон нельзя было — волной убьет. Как-то осталась открытой дверь, и художника так водой к железной стенке пригвоздило, что едва оклемался.

Водолазы вначале поворчали, конечно, но что делать — потеснились. У них еще помещение было. Тем более, что пока пассажирами они шли. Это потом в спасателей наших превратились. А пока куда себя девать не знали. Сил и здоровья хоть отбавляй. Сидеть без дела привычки нет, вот и нашли себе развлечение — матросам и такелажникам все, что было подвижного, крепить по-штормовому помогали. Не одну сотню миль, до льдов, пройти предстояло. Ледоколы особенно волна качает. Форма корпуса у них такая — яйцевидная.

То, к чему готовились заранее, пришло позже. Еще до шторма море многим огорчения принесло. Вышли мы в Тихий океан, легли в дрейф. Погода тихая, как само название океана. Все кругом синее — и вода, и небо. Первая станция. Все собрались у своих приборов пробы всевозможные брать: воду с разных глубин, грунт со дна, живность всякую ловить сетками и тралами разными. Закрутились все лебедки разом, побежали тросы за борт. Подождали кто сколько, и завертелась вся техника в обратную сторону. И тут иные вместо прибора огорчения себе из глубин морских вытащили. Тросы оказались крутокрученными. Колышки на них пошли, а там и обрывы. Это еще полбеды — запасное оборудование было. Сложнее теснота оказалась. Встал вопрос, как тут вертушками за батометры не зацепиться, а батометрами в планктонную сеть не угодить. Сразу всем в воду свои приборы макать нельзя, а по очереди — никакого времени не хватит.

Получилась эта станция, как первая спевка в большом хоре, — все врозь поют. Однако не ругаются, а только подкалывают друг друга. Призвали тут боцмана, и стал он, вроде дирижера, на палубе распоряжаться, все в соответствие приводить. А капитан поглядывает и посмеивается только:

— Отдал я вам судно на забаву. Поиграйте, пока штиль стоит. Порепетируйте. Скоро серьез начнется.

Быстро против ожидания, часа за три, спевка-подгонка кончилась и научный хор был готов к следующему выступлению. Дальше все пошло, как по нотам.

В Охотском море отштормовали без происшествий. Только кинооператора чуть за борт не смыло. Когда волной поволокло, ребра ему помяло о запасной винт, что на палубе мы везли. Долго смеялись, шутили, что он эту махину литую с места сдвинул и палубу ободрал. Оператор шутки понимал и не обижался, тем более что он своего собрата художника за работой снять старался. Трудно, конечно, обеими руками камеру держать да еще объективом целиться, когда судно на сорок с лишним градусов из стороны в сторону валяет. Постонал, покряхтел он — но такие кадры схватил, что потом на экран в кинохронике они пошли.

Исследователи Антарктиды

Честь и слава кинохроникерам, работавшим и работающим в снегах Антарктиды и на дрейфующих льдах Арктики, заснявшим работу советского человека в суровейших областях нашей планеты. Наши "киношники", как их любовно звали, были из числа таких самоотверженных тружеников, много они в последующие годы в полярных экспедициях потрудились. Люди серьезные и немолодые, а в этот рейс капитану и начальнику не раз беспокойство причиняли. То на лед выскочат, то за борт вывесятся, то на верх мачты заберутся. Не из желания покрасоваться, конечно, а в поисках "точки" для лучшего обзора избранного сюжета.

Остались позади многие мили пути, синева Японского моря, зелень вод бухты Провидения, туманы кромки льда, ушел на юг далекий остров Геральд и началась работа во льду. Экспедиции бывают разные — уточняющие и открывающие. Мы шли в нехоженые места, и никто из нас не знал, в предстоящем пути, ни морских глубин, ни рельефа дна, ни течений и поведения льдов. Все это должны мы сами узнать и измерить.

На капитана легла большая ответственность за людей, судно и выполнение задания. Среди членов экспедиции он не появляется, приходя только в положенные часы в кают-компанию. Каждый углубился в свою работу, а времени на нее едва хватает. Растут таблицы, пухнут от записей папки, наблюдают, измеряют и, как говорят шутники из команды, химичат с утра до ночи на палубе и в лаборатории.

На материке еще стоит жара, дети и взрослые едят мороженое, а у нас уже пощипывает мороз и прихватывает металл сырые пальцы. Во время остановок-станций люди выходят на лед. Отрываясь от наблюдений, удивляются голубизне снежниц на старых паковых льдах. Их смерзшиеся поля, неровные, сплошь покрытые шрамами былых торошений, иногда разрисованы цепочками медвежьих следов. За одним из них, особенно любопытным, устроили охоту, но, к радости многих, только напугали большого и красивого зверя. Он ушел, в свою очередь напугав одного из горе-охотников, погнавшегося за ним с уже пустым ружьем.

Айон (голубая снежница)

Судно идет не по прямой, выискивая наиболее легкий путь. Когда неделю назад где-то далеко за южным горизонтом прошел остров Врангеля, штурман сказал в кают-компании:

— Идем там, где еще в свободном плавании суда не ходили. Мы пересекли линию дрейфа канадской шхуны "Карлук". Это одна из полярных трагедий прошлого. В девятьсот тринадцатом канадец Стефансон вышел в плавание для обследования островов в Чукотском море. Судно около Аляски вмерзло в припай, и Стефансон вместе с частью людей его покинул. Капитаном "Карлука" был известный полярный капитан Роберт Бартлет. Припай взломало, и вмерзшее судно понесло дрейфом на запад. В середине зимы оно получило пробоину, и экипаж организовал лагерь на льду. Небольшая группа, несмотря на неодобрение капитана, пошла к острову Геральд. Но туда они не дошли. В живых остался один. Он повернул обратно. По пути встретил еще одну группу, направлявшуюся к острову. Вид у людей был плачевный. Добравшись до лагеря, он узнал, что капитан собирается в путь на Чукотку, чтобы организовать спасательную группу. В бухте Провидения в это время уже была радиостанция. По переданному ею сообщению, находившаяся в районе острова Врангеля русская экспедиция на судах "Таймыр" и "Вайгач" занялась поисками потерпевших. Удалось спасти лишь несколько человек, добравшихся до острова…

— Я обращаю ваше внимание, — помолчав, продолжал штурман, — что мы идем здесь в свободном плавании! Своим ходом! Но, товарищи, будем помнить, что Арктика есть Арктика и даром своих тайн она еще никому не открывала. Бояться чего-либо у нас оснований нет, но и раньше времени кричать "ура" не следует.

Звучат эти слова серьезно. Мы вошли в сплошной паковый лед. С каждым днем становится все труднее и труднее продвигаться вперед. Ни трещин, ни разводий. Поля слились в белый массив, окружающий ледокол. Его возможности приближаются к прочности льда.

Полярные исследователи

Группа ледоисследователей уже не просит вытаскивать образцы его для изучения. Еще недавно они с помощью грузовой стрелы и под руководством боцмана поднимали их на палубу. Сверлили, стругали рубанком многотонную глыбу, называемую "кабаном", и, истерзав ее, отправляли за борт. Сейчас многолетние, пронизанные синеватым светом льды, прозванные мореходами "голубым глазком", очевидно, мстят нам за совершенное кощунство. Тысячелетиями хранили они тайны Полярного бассейна, а тут их ковыряют, в лупу рассматривают, как какую-нибудь водяную блоху.

Постепенно поворачиваем на запад. Пробиваемся вперед. Где-то, не так далеко, полюс относительной недоступности. Все меньше и меньше проходит за сутки ледокол. Пока не поздно, надо выбираться отсюда. Пейзаж меняет характер не в лучшую сторону. Весь рельеф его становится другим. Среди старых гряд торошения возвышаются большие нагромождения льда, осевшего всей своей громадой на дно. Это стамухи. Под нами оказывается мелководье. По всем признакам, тут нет дрейфа. Надо выбираться всеми силами. Если судно вмерзнет, то никуда его не вынесет и ему угрожает вечная зимовка. Как ни сложно положение, о нем никто не говорит, как и о том, что на таком рельефе почти невозможно сделать аэродром вручную. Жизнь течет своим чередом, и, может быть, это покажется читателю странным, но все с увлечением, еще более рьяно, чем до этого, продолжают собирать материал. Жадность к работе усугубляет мысль — никто тут еще не был и когда еще будет, неизвестно. И, конечно, смысл и движущие силы- этой увлеченности лежат не в честолюбивых словах "я первый", а в стремлении нащупать, а то и найти ответ на массу вопросов:

Где причины невероятных сжатий, нагромоздивших эти горы-стамухи?

Что могло занести сюда, за многие сотни верст, через тундру и Чукотское море, еще живую лесную моль? Она еще шевелилась, вмерзая в снег. Рассеянные повсюду вокруг, как черные точки, погибали бабочки, оторванные от своей родины — тайги.

Что за мелководье под нами? Может быть, это то, что осталось от легендарной Земли Андреева?

Последний вопрос был для художника самым интересным. Приходили на ум легенды, рассказанные ему древним слепым якутским сказителем Тимофеевым-Терешкиным. Легенды об исчезнувшей земле, о переселении эскимосов с северных берегов Якутии в другие страны через "большой лед"… Много тайн хранят полярные страны. Только небольшая их часть вошла в эпос северных народов. Борьба за существование оставляла слишком мало сил и времени на его создание, да и многое ушло, исчезло незаписанным. То же, что нам рассказывает сама природа, удивительно. Она рисует картины былого процветания этого края и затем жестокой поры великого оледенения, загадывая исследователям загадки одну интереснее другой. По сей день под толстым слоем камней и тундровой почвы скрываются остатки ледников. Точит их время, съедает морская вода. Так меняют очертания иные берега, исчезают острова. Может, и была Земля Андреева. Может быть, видели не призраки, а настоящие острова Санников, Андреев и другие пытливые люди на месте теперешних отмелей? Кто может утверждать это? Вопросы, вопросы и вопросы. Наука требует точности и доказательств. В ней нет места вымыслу. Но и без мечты нет науки. Многое в ней, еще недавно неоспоримое, меняется под напором новых фактов.

Мечтая, художник думает о больших и малых переменах, бывших тут, похожих на путь, по которому идет человеческое сознание. И пусть Земля Андреева будет не грудой земли и разрушенного льда, а символом вечной эволюции природы, ее жизни.

Странные мысли приходят иногда за работой. Однако, может быть, благодаря им иная картина, а порой просто маленький этюд, "выходят в люди", переживают иное многоумное, капитальное творение…

Экспедиция живет своей обычной напряженной жизнью, а капитан последние дни уже почти не выходит из "бочки" на марсовой площадке мачты. Ледокол борется. Теперь за кормой уже остается канал длиной едва в полтора его корпуса. Судовой инженер не сходит с палубы и все стоит и стоит на корме у релингов. Оградить винты и руль от поломки он не может, но уйти не в силах и часами прислушивается к их работе. А там, гонимая тысячами лошадиных сил, бурлит вода. Затягиваемые ею куски льда попадают между корпусом судна и гребными лопастями. На каждом винте по три лопасти, и постепенно винты теряют их одну за другой. Каждый раз тогда судно вздрагивает и лицо инженера морщится как от боли. Вот сломана последняя! Теперь наш ледокол лишен хода.

Собирается совещание. Решено проводить замену винтов на плаву. Другого выхода нет. В доке все было бы просто. Там есть краны, механизмы, можно подойти к любому устройству подводной части судна. Если высоко — то подкатить лесенку с площадкой. Мы всего этого лишены. Работать придется глубоко под водой. На ней плавают льдышки, льдинки, льдины. В любую минуту они могут передавить шланг с воздухом у водолаза и принести много других бед.

Ко всему, грузовые стрелы коротки и за корму не выходят. А туда придется выносить и опускать винты по тринадцати тонн каждый, потом насаживать их на гребные валы и крепить конусами. А до этого нужно снять эти самые конуса и то, что осталось от прежних винтов, и все это руками четырех водолазов. Четыре человека и тонны металла — вот соотношение сил. Вся надежда на инженера и такелажников. Решение находится, и теперь наступает очередь водолазов. Они мужественно идут в глубину. Настал их час!

Много времени, сил и нервов ушло, чтобы сделать невозможное и вернуть судну ход.

Георгий Седов

Пока техническая мысль аварийной группы искала выход, каждый продолжал свою работу. Не дремали и шутники. Синоптик, один из основателей полярной станции в бухте Тихой, где за много лет до того зимовало судно экспедиции Г. Я. Седова "Св. Фока", бывалый полярник, с большим авторитетом и неугомонным темпераментом, наклоняясь к уху избранной им жертвы, шептал:

— Сейчас радисты приняли предложение с материка эвакуировать добровольцев. Заявите капитану. Он формирует группу. Дает питание, одежду и провожатого. Пешком по льду, пока еще светло. Самое большее месяца через полтора группа дойдет до кромки. Там будет ждать судно. Специальное судно. На нем потопаете к дому Группа небольшая. Очень многим не говорите и торопитесь!

Несмотря на всю свою нелепость, выдумка в создавшейся ситуации выглядела правдоподобной. Однако, к огорчению шутника, спектакль не удался. Желающих не нашлось, и никто не пошел записываться в беглецы.

С новыми винтами ледокол пытается пробиться к югу. Опять инженер стоит на корме, опять капитан не выходит из бочки. Он не только наблюдает. Дальновидные конструкторы вывели в нее всю систему управления ледоколом. Идут дни и ночи, дни и ночи, похожие друг на друга. По вечерам в лабораториях начинают зажигать свет. Полярный день кончился. Всеми путями судоводители ищут слабых мест во льду. Для исследования атмосферы у нас есть привязной аэростат. Но и оттуда ни разводий, ни трещин не видно. Куда ни посмотри, до самого горизонта все одинаково.

Ледовая разведка

Пришла ледовая разведка. Опытный полярный летчик и крупнейший гидролог ищут нам путь, составляют карту ледовой обстановки. Вправо, влево, прямо, галсами, на разных высотах летает самолет, уходя за горизонт и снова возвращаясь. Судно встало. Ждет. На этот раз весь народ на палубе. Наконец самолет идет на нас. Ниже, еще ниже — и рядом на лед падает красный футляр — "вымпел". Пилот, заложив круг, видит, что вымпел взят, и уходит, качнув на прощанье крыльями.

Сброшенная карта говорит, что до разводий и молодых льдов еще много миль пути. И опять капитан почти не покидает бочку, а инженер — корму. Дни идут за днями. Успели уйти на дно лопасти новых винтов, пока мы увидели отдельные льдины с темными пятнами моржовых лежек и чистой водой вокруг. Медленно-медленно гребя обломками лопастей, ледокол приходит наконец в Певек.

Кто-то сказал, что нас просто не хотела отпускать Земля Андреева. "Землей Андреева" и назвали мы самый сложный и навсегда запомнившийся этап нашего пути. Снова ремонт, но теперь у пирса и на чистой воде. Мы ходим по берегу, забредаем в тундру. На ее темном фоне нам кивают кисточки пушицы. Нам хорошо и радостно, что все трудное позади, и в то же время немного грустно. Хорошо, что все обошлось, но каждому втайне жалко, что в этих необычных местах, наверно, больше не бывать…

С тех пор прошло много лет. Художник побывал на нескольких станциях "Северный полюс", в Антарктиде, да мало ли еще где, и везде было свое, особенное, характерное и на "Землю Андреева" не похожее. И чувства, и мысли там были другие. Может, это от того, что было ожидание чего-то несбывшегося, или просто первое знакомство с глубокой Арктикой неповторимо, а может, от того, что была молодость…

Может быть. Все может быть! Но красивую легенду о призрачных землях многие полярники любят. Да только ли одни полярники?

 

На краю света

Хорошее это понятие — край света. Образное! Особенно в сказках. Как скажут: "Это было на краю света" — так всем становится ясно, что дальше идти некуда и нет за ним ничего, даже царства волшебного.

Однако про "край света" и в жизни говорят. Всерьез! И, пожалуй, чаще всего в Арктике, особенно тамошние коренные народы. Есть на побережье Ледовитого океана и сейчас не одно место с таким названием. Звучит оно по-разному, смотря по тому, на каком языке говорят — на чукотском, якутском, эскимосском, эвенкийском или еще на каком.

Расскажу я вам, как мы на таком Краю Света были, как он выглядит, как за него заходили и что за ним увидели, узнали и пережили. Царства волшебного мы не искали. Оно только в сказках бывает, а у нас все было на самом деле. История эта длинная и похожа на многие, в этих местах бывшие. Потому-то и описать ее решили, что по ней и про другие, ей современные, представление получить можно. Ведь люди шли туда, чтобы Край Света только в названиях остался. Началось это еще в стародавние времена, и об этом историки все, что знали, написали. Мы же поведаем о днях недавних, лет сорок тому назад бывших, но для связности начнем издалека.

Есть на берегу Ледовитого океана бухта, обширная и глубокая, как небольшой залив. Вход в нее прикрывает скалистый остров. В давние времена нашли бухту чукотские охотники и поселились на ее берегу. Жили когда сытно, когда голодно, промышляя зверя. Жир и мясо съедали, а шкуры шли на одежду и жилища — яранги. Никогда никто не видел другого берега океана. Даже с вершины острова. Поэтому и назвали охотники свое поселение — Край Света. Море покрывал лед, и только летом его ненадолго взламывало и уносило ветром. Лето, короткое, с туманами, холодное, с трудом сгоняло снег. И тогда позади яранг открывалась тундра. Бескрайняя, каменистая, с мхами и болотами. В ней жили лемминги, песцы и полярные совы. Изредка приходили стада диких оленей. Это была желанная добыча. Тогда люди наедались досыта и ждали следующей удачной охоты. Иногда выходили, на лодках из шкур, за моржами и нерпой. Но море было суровым и, случалось, уносило лодку, а людей с нее забирали духи. Их боялись и попавших в беду не спасали. Так жили отцы и деды охотников. Они не роптали и не жаловались, потому что другой жизни не знали…

Пришли новые времена. Появились самолеты, пароходы. Один из них — "Челюскин" — раздавило льдами. Шаманы говорили, что так и должно быть. Но прилетели самолеты, спасли людей, и духи не воспротивились. Шло время, и все чаще стали приходить на пустынные берега новые люди. Они назывались "советские люди" и были хорошими друзьями. Потом на скалистом острове, где, кроме птиц, никто не жил, поселилось несколько человек. Им привезли на пароходе деревянный дом и много-много разных вещей и еды. Эти люди не охотились, а делали там, наверху, что-то свое и иногда помогали охотникам. Свою работу они называли — "наблюдать" и объясняли, что это очень нужно для судов и самолетов.

Тундра, Великая тундра молчалива, но всегда каждому ее жителю известно все, что делается вокруг. И на Краю Света тоже знали о советских людях, поселявшихся в ней. С каждым годом их становилось все больше, и они делали много хорошего охотникам и оленеводам. Росла и крепла дружба, и, когда мы попали в беду в бухте у скалистого острова, к нам пришли охотники с советом и добрыми вестями.

Великий Северный морской путь уже связывал восток и запад нашей страны, но таил еще много загадок. Решать их было необходимо, каких бы трудов, а подчас и героизма это ни требовало. Героями мы не были, но свою долю труда внесли.

В эти годы работали большие и малые экспедиции. Наша экспедиция кончила работу. Возвращаясь, зашли в бухту, к поселку Край Света, на большом двухтрубном ледоколе, таком же, как "Ермак" — дедушка ледокольного флота. С нами шел еще один, другого вида, не нашей постройки, но такой же сильный, как "Ермак". Носил он имя его строителя Степана Осиповича Макарова.

В то лето в бухте стоял лед и охотники в море не ходили. Однако нам надо было обязательно подойти к острову и сменить зимовавших на нем полярников. У нас на борту новая смена, уголь, продукты и все необходимое для жизни и работы трех человек. Они примут вахту и останутся нести ее на несколько лет. Каждый день радист будет сообщать результаты наблюдений своих товарищей на Большую землю. Его сигналы вместе с сигналами других таких "точек" в огромном полярном просторе должны помочь тем, кто в нем сейчас плывет и летает. И вот мы осторожно подходим к отвесной черной скале. Тут достаточно глубоко, и между ней и бортом остается несколько метров. Почти над палубой высоко в светло-сером небе темнеют брус, блок и на нем трос, идущий к нам на палубу. У ручной лебедки собралась группа желающих покрутить. Тут же груда ящиков, мешков и всякая мелочь. В большой плетеной сетке все поднимается наверх. После того как она съездила несколько раз туда и обратно, в нее садится четвертый помощник с разными бумажками и накладными. Выгрузка окончена. Четвертого спустили обратно вниз. Новая смена на острове желает нам доброго пути.

Можно отходить. Но что это? Ледокол с трудом разворачивается — и застревает, стиснутый со всех сторон. А наш спутник, поджидающий нас у входа в бухту, накреняется к острову и медленно, медленно движется левым бортом на его острый выступ — Вороний клык. Пока мы выгружались, началось сжатие. Оно пришло оттуда, с той стороны, из-за Края Света. Бухта сейчас — как мешок, и в нее все напрессовывает и напрессовывает лед. Он зеленый, не многолетний, но судам и этого достаточно. Двигаться нет возможности. "Макаров" безрезультатно напрягает всю свою могучую технику. Его продолжает нести на скалу, все так же накрененного и беспомощного. Невдалеке от нее он останавливается, притиснутый к выжатому у ее подножья валу торосов. Теперь всем нам остается только ждать, когда сможем выйти из бухты. Погода стоит серая, ровная. Белизна льдов сливается с белизной далекого берега, и он нераз-личим. Не видно под снегом и чукотских яранг. Обтянутые шкурами, по форме напоминающие полушария, они с незапамятных времен заменяли чукчам дома. Деревья на побережье не растут, плавника почти нет, и люди изобрели жилье из того, что приносил им охотничий промысел. Внутри яранги есть небольшое помещение, называемое пологом. В нем горит жирник и протекает вся домашняя жизнь. Кому случалось ехать зимой по тундре, порой уминая перед собачьей упряжкой "убродный" снег, и отлеживаться в сугробе, за нартой, в пургу, тот напрягает все силы, стремясь скорее забраться в душное тепло полога. Форма яранги несет в себе наилучшее решение палаточной конструкции. Конструктор Шапошников взял ее за основу современных экспедиционных палаток "КАПШ-1". Капши можно встретить и в Арктике, и в Антарктиде. Ветер их не сносит, и, при своем малом объеме, они очень вместительны. Правда, сборка на морозе этой на вид простой конструкции трудна. Пальцы примерзают к металлическому каркасу, и тогда ох как тяжело навинчивать разные барашки и другую мелочь. Но что в полярных экспедициях легко? Скажите мне! Стоим уже много дней. Палуба опустела. Темная глыба острова оттеняет белизну снега и нежные цвета сколов льда. Временами рисунок торосов меняется. Возникают новые. Падают ранее выжатые льдины. Если прислушаться — можно уловить шорох. Поверхность бухты живет. На пасмурном небе лежит белый отблеск. Нет ни птиц, ни зверей. Выйдя на палубу, человек стоит долго. Вслушивается, всматривается, и ему начинает казаться, что он один в огромном, чужом пространстве. Он стоит еще и еще в надежде услышать или увидеть что-то живое. Если выходит кто-либо, то разговор не клеится. Прозябнув, уходят в тепло.

На судне тесно, но зато уютно. Ледокол построен "по старинке". В кают-компании красного дерева длинные столы и удобные вращающиеся стулья-кресла намертво прикреплены к палубе. Все рассчитано на трудные плавания и возможные зимовки. Общих кубриков нет. Во всех каютах — и на самой корме, у кочегаров, и в надстройке, у комсостава, — чувствуется стремление скрасить жизнь, быт и труд. Теперь пришла другая эпоха, построены другие суда. Ветераны полярного флота "Ермак" и его соратники порезаны на металл. Кончилось время угольных паровых судов, их заменила более совершенная техника. Мало кто сейчас представит себе работу кочегаров у топки да еще на волне. Не каждому под силу перекидать в топку груду угля, да так, чтобы он горел как надо, "держал пар на марке". Тяжело, очень тяжело. Так, год за годом, год за годом, проходила вся жизнь, отданная морю. Незаметно передавалась и детям любовь к нему. Выросли на Руси особые морские кадры. Выросла с ними и спайка морская. Без специальных слов, таких, как коммуникабельность и совместимость, люди учились стоять друг за друга и ценить слово "товарищ". Хорошее слово! Правильное слово! Много помогло оно нам, когда в Арктике новую, сегодняшнюю жизнь делать стали.

Ходить с судна на судно запрещено. По льду сейчас бродить небезопасно. Он не устоялся, а опыта у людей нет. Да и белый мишка может из-за тороса вывернуться. Следы его в разных местах виднеются. Кое-где их много. Наверное, топтался, принюхиваясь. Глядя с борта, один чудак сказал на полном серьезе, что это кто-то в калошах прогуливался. Неинтересно безоружному с обладателем таких калош повстречаться. Если не задерет, то уж напугает наверняка.

Однако что-то вроде намека на тропинку между судами стало появляться. Так посмотреть — вроде никого на снегу и нет, а с каждым днем тропинка все заметнее становится. Неудержимо стремление людей к общению. Поговорить, пофилософствовать, а то и пошутить со свежим человеком так и тянет. В обиходе появилось слово "сосед".

— Слыхали? У соседей говорят — будем с ними кинокартинами меняться.

Или:

— А у соседей радист вот что слышал…

Так и у меня завязалось знакомство с соседом — первым помощником капитана. Удивительный это был человек. Замечательный рассказчик, фантазер. В нем пропадал прекрасный писатель-очеркист. Когда он начинал свое повествование, подкрепляя его истинными происшествиями из своей жизни, слушатели переносились с края света в избранные рассказчиком места. Исчезали чувство отдаленности, тесноты каюты, и вместе с автором рассказа они оказывались в тропической бухте на шхуне, поставленной на карантин. Начинало казаться, что всех одолевает жара и берег с пальмами так близок. Надо только обмануть бдительность чиновников, и можно пойти по мягкому прибрежному песку и выкупаться в прохладном ручье. А то, вместе с рассказчиком, мы сидим на катере и гоняемся среди льдин за обезумевшим от холода упавшим в воду поросенком. Погоня длится долго, все ею увлечены, и наконец мы держим за сползающую робу товарища, поймавшего свою жертву за уши. Он не в силах втащить в катер трехпудового поросенка и так буксирует его, перевесившись за борт до самого судна…

Эти беседы сблизили нас на всю жизнь. Помогло нашему сближению еще одно обстоятельство — жена капитана соседнего судна, прекрасный врач, умело и быстро залечила подмороженную во время писания этюда руку, и, вставляя кисть в бинты, я вскоре смог наверстать упущенное. Нельзя сказать, что спускаться и подниматься с одной здоровой рукой по штормтрапу очень удобно. Особенно если он укреплен на носу возле якорного клюза и болтается во все стороны, как ему заблагорассудится. Прогулки по льду мы с первым помощником совершали вдвоем, так же как и экскурсии в лазарет.

Верхоянье. (Япония.)

Жизнь составлялась из дней, похожих один на другой. У всех хватало забот: у команды — по судну, у членов экспедиции — с собранными материалами, и наше спокойствие не нарушали мысли о возможной зимовке затертых льдами судов.

Однажды к нам пришли с Края Света чукчи. Попили чаю, поговорили. Им показали кино, и, довольные, они отправились к себе в поселок. Вскоре они пришли снова. Не поднимаясь на палубу, прыгая перед носом судна на льду, кричали нам:

— Сейчас крепко! Крепко! А завтра уходи. Не уйдешь — зимовать будешь!

Надо родиться в этом краю, унаследовать опыт предков, скопившийся за много поколений, чтобы научиться читать нужные тебе страницы в книге природы. Обитатели Края Света не ошиблись. На следующий день сжатие стало ослабевать, и вскоре ледоколы смогли двигаться. Медленно выходим мы за остров и берем курс на восток вдоль берегов, так образно названных их обитателями. Путь предстоит непростой. У нас погнуло баллер руля и срезало часть заклепок, а у другого судна обломало лопасти одного винта и повредило руль. Однако оба идем своим ходом. Правда, мы движемся в канале, который пробивает нам другой ледокол. Кругом сплошные ледовые поля без разводий. Горизонта не видно, он закрыт морозным туманом. В нем порой исчезает наш поводырь. На ночь останавливаемся. Однажды, белым днем, не разглядев в тумане, наползли на старую льдину и застряли. Пытались рвать ее аммоналом. Один за другим гремели взрывы. Долго сыпались осколки на палубу, но льдина не поддалась. Прошло много времени, пока удалось сползти с нее. Идем дальше с большим трудом. Наконец суда становятся рядом для ремонта. Но сделать практически ничего не удается — только потеряли время. Осторожно пускаемся в путь дальше. И тут у ведущего нас ледокола выходит из строя второй винт. Он становится совершенно беспомощным. Запасных винтов у него нет. Он отдал их незадолго перед тем своему собрату.

Теперь нос потерпевшего упирается в наш кормовой вырез. Соединенные толстыми тросами, мы медленно движемся вперед. По выражению шутников, представляя угольно-дизельный гибрид. Передний тащит, а задний пытается управлять. Шутки шутками, но все же, несмотря на обрывы буксирных тросов, мучительно трудные швартовки и сопротивление сплоченных льдов, суда неуклонно продвигаются вперед. День за днем, миля за милей приближаясь к кромке льда. Там, на чистой воде бушует шторм и нещадно треплет маленькую, старую "Арктику", поджидающую нашего ведомого, чтобы взять его на буксир и освободить нас.

'Арктика' на Северном полюсе

Погода не улучшается. Земля нам помогает как может. Пришла ледовая разведка, сбросив вымпел с указанием пути для нас. Шторм усилился, и "Арктика" вынуждена уйти. Вскоре окружающие льды начинают "дышать". Это до нас доходит зыбь. Значит, кромка, долгожданная кромка, близко. Скоро должны ее увидеть. Как непохоже наше теперешнее продвижение на начало пути. Тогда, идя к бухте, ледоколы помогали другим судам, окалывали их, проводили, работали споро и энергично, чтобы закончить навигацию в срок…

Потемнело облачное небо на горизонте. Это "водяное небо" — отсвет чистой воды. Подойдя к ней, сбросили путы, связывающие воедино оба судна, заменив их на длинный буксирный трос. Временами, ослабевая, он исчезает в воде, а затем, прорезав волну, натянувшись и звеня, чертит прямую линию, сквозь летящую пену и брызги, к носу ведомого. Жутко смотреть, как его качает, беспомощного. Рыская из стороны в сторону, он ложится то на один, то на другой борт, показывая часть своего днища. Нас тоже качает жестоко. Тех, кто может, просят помочь кочегарам. В кают-компании многих не достает, а пришедшие — за стол не садятся. "Расклинившись" кто где, стоят, жонглируя тарелкой, стараясь сохранить за ней горизонтальное положение. Жидкая пища не готовится, а густой каши сколько угодно. Ешь за себя и за укачавшихся…

Прошли мыс Дежнева, бухту Провидения, где оставили многострадальный, лишенный винтов ледокол, и к ноябрьским праздникам пришли в бухту Моржовую на Камчатке. Арктический край света остался за кормой!

Из-за срезанных льдом заклепок вода в танках засолилась. Заменили ее на пресную, из ручья в куту губы, и сказали: "ВСЕ!". Теперь во Владивосток — и по домам. Судно — на ремонт, команда — на отдых, а члены экспедиции — за обработку материалов наблюдений. До будущего года, товарищи!

 

Льды. Люди. Встречи

 

Игра в кораблики

На маленьком осколке ледового поля балансирует трактор совсем как большой жук, посаженный детьми на спичечный коробок, плывущий посреди большой лужи. Так малыши играют в кораблики. А мы взрослые, и сейчас наша игра идет по другим, недетским правилам. Наша задача — обыграть Ледовитый океан, а заодно с ним и Арктику. Противник скуп — он ничего не поставил на карту, а у нас поставлено все.

В случае выигрыша мы не приобретаем ничего. Все останется, как было, — мороз, трещина, точнее разводье, и мы, на льду стоящие. Если же проиграем и трактор утонет, то, вернее всего, нам на дрейфующих льдах больше не работать.

Гамлетовское "быть или не быть?" ходит в Арктике за полярником неотступно по пятам. С той только разницей, что тут нет зрителей, света люстр в нагретом зале и сцены с ее бутафорией. Мы одни, никто нам не аплодирует, сценарий наперед не известен, режиссер невидим, и все у нас не бутафорское, а настоящее, и заняты в своих ролях мы будем не меньше года.

Дело у нас, конечно, не в самом тракторе. Он такой же, как тысячи других, работающих на полях нашей страны. Но сегодня ему выпал случай быть картой в нашей игре. От ее исхода зависит многое, потому что мы направлены на особую работу и в ней участвуют наши товарищи. Ее мы выполняем уже давно, на нее смотрит вся страна. Для ее обеспечения вылетели сейчас из Москвы и других мест лучшие экипажи полярной авиации. Везут они много всего и, конечно, от близких письма и посылки.

Нам поручили вахту на Северном полюсе и доверили выполнение любой работы, какая там может возникнуть. Все предельно просто в нашей игре в кораблики.

— А почему тогда при такой работе у вас один трактор? — спросите вы.

— А потому, что мы не сеем и не пашем, а живем на ледовом панцире замерзшего океана, у самого полюса, и трактор нам придан, как и многое другое, на всякий случай. И не подойди этот самый случай, никто не стал бы затевать эту игру.

И вот мы медленно, медленно перебираем руками трос. Он тянется через воду от людей с той стороны широкого разводья на ледовый кораблик и, опоясав трактор, приходит к нам. Чем дальше отходит от того берега льдина, тем больше за ней провисает трос. Когда его наберется еще несколько метров, он своей тяжестью может накренить наш ледяной плотик, и тогда…

Может!

Все может!

Ну, а пока пар от разводья и пар от дыхания сделали все одежды белыми, как окружающий снег. Наверно, побелели и лица, но этого сейчас никто не замечает.

Так играют в кораблики взрослые!

Но начнем все по порядку. В этот год октябрь в нашем районе выдался снежный. Мороз, не давая ни дня передышки, все время держится за цифру "тридцать". Пурги, одна за другой, обрушиваются на нашу маленькую дрейфующую станцию, засыпая ее сугробами. На режущем ветру снег смерзается в высокие гряды застругов, твердых как алебастр. Полновесный удар кайла или лома откалывает от них только тонкие, похожие на раковину лепестки. Без крайней нужды снежные заносы мы не трогаем, и только дежурный по камбузу выпиливает из них ножовкой куски. Кок наш — шутник и, отправляя дежурного "по воду", напутствует:

— Смотри, много не бери. Экономь. Чтобы на всю зиму хватило.

Шутят у нас по каждому поводу. С шутками весной лагерь строили и оборудовали. С шутками летом из снежниц талую воду под лед в море спускали. С шутками же теперь морозы встретили и осеннего завоза ждать стали.

Там, далеко на юге, на северной кромке сибирского материка, собрались испытанные экипажи полярной авиации и самолеты с приготовленными для нас грузами. Надо спешить! Дневной свет на исходе, и скоро придет полярная ночь. Все короче время, когда в сером сумеречном свете можно видеть все вокруг. Еще полмесяца — и нас на долгий срок накроет темный купол неба. Вначале еще в полдень, на южной стороне, он будет окрашиваться в коричневый цвет, а потом исчезнет и этот отблеск далекого солнца.

И вот наконец в газетах сообщили — экспедиция "Север" приступила к снабжению научных дрейфующих станций…

Наши семьи рады. Письма, посылки скоро придут к нам. Заработал воздушный мост. Для него, для моста, метеорологи каждый час дают погоду, шлют сводки в эфир. Но часто, слишком часто повторяются в них слова — "аэродром закрыт". Не будь метелей — за неделю-другую завоз был бы закончен. Но погоде не прикажешь, и люди приказывают себе.

Болят спины, края шапок и капюшонов примерзают к лицам, а мы посменно дни и ночи ходим после каждой пурги на расчистку взлетной полосы. Ходим, подгоняемые утихающим ветром, по гулкому и твердому снежному покрову за полтора километра от лагеря через гряды торошения и старую, смерзшуюся трещину к "хутору Лукьяныча".

Командир полярного неба. (Звездный городок.)

Николая Лукьяновича помнит вся Арктика. Полярный летчик высшего класса, он много лет своей жизни отдал ее небу. Теперь он не летает сам, а принимает и выпускает самолеты, приходящие на льды высоких широт, возглавляя группу руководства полетами, называемую в нашем обиходе "РП". Живет она всегда рядом со взлетной полосой. "Хутор РП" маленький. Три, самое большее — четыре палатки вмещают начальника, рацию с ее хозяином Петровичем и техников. У хуторян хозяйство свое, видное и слышное издалека. Стучит движок, беззвучно сигналит вдаль радиомачта и горит лента огней на километровой полосе гладко выровненного снега.

Ох уж этот гладкий, выровненный, как вылизанный, снег! Когда бежит по нему тяжело нагруженный самолет, то каждый бугорок, малейшая неровность заставляют сжиматься сердце. И совсем непросто Лукьянычу произнести перед этим слова — "посадку разрешаю"!

Пурга в лагере

Когда налетит пурга и задует метель так, что в снежном месиве не разглядеть близгорящую сильную лампу, люди по льдине не ходят. В такое время слово "уйти" звучит как "погибнуть". Трудно дышать на ветру, глаза залеплены снегом. Тая на лице, он замерзает коркой. Потеряв направление и толкаемый ветром, человек идет, сам не ведая куда. Даже хозяин Арктики — медведь ложится в эту пору пережидать непогоду. Все у нас тогда сидят в домиках и палатках, туго зашнуровав у последних входной клапан, и никто не знает, что творится вокруг.

В эту пору оживает обычно наша старая трещина. Расходясь или выжимая новый вал торошения, она отрезает хутор от лагеря и рвет бегущий туда телефонный провод. Вся связь переходит в руки радистов.

Только начнет стихать — дежурный по лагерю, не дожидаясь сообщений из эфира, с нетерпением поглядывает в сторону хутора. Отпурговали там благополучно, это он знает, а вот как взлетная полоса? Но вот загораются, еле видные сквозь струи угасающей поземки, пуговки огней электростарта. Это означает выход Лукьяныча на осмотр своего хозяйства, громко именуемого аэродромом. Видимость становится все лучше и лучше, и скоро можно разглядеть в сумерках темные фигурки, освещающие себе путь ракетами.

Тревожное ожидание длится долго. Хуторяне идут медленно. Временами останавливаются. Нелегко заметить тонкую как волос молодую трещину. Она иногда коварно прячется в нагромождениях снежных надувов, чтобы в самый неподходящий момент с непостижимой быстротой раздвинуть свои края перед самолетом.

Пока все хорошо. Природа нас милует. Аэродром цел. И мы снова идем кайлить и убирать с него новые заструги и передувы, сотни кубометров смерзшегося в камень снега. Спешим в надежде, что он еще податлив и не успел закостенеть. Но после первых ударов слышится ворчанье — когда же он, черт, успел застыть?

В такие дни происходит обычно переоценка ценностей. И начинают представляться заманчивыми дежурства по лагерю и камбузу. Но подобные мечты ничто в сравнении с желанием поскорее ощутить рядом с собой окутанные солярным дымом лошадиные силы. Мирно дремавший все лето за листом фанеры, всеми забытый, — наш моторист Толя не вспоминал о нем месяцами, изредка навещая его "для порядка", — трактор становится всеобщим кумиром.

Бренча промороженными гусеницами, ослепляя фарами, трактор расталкивает наколотый снег, выглаживает взлетную полосу, тягая по ней бесконечное число раз самодельную конструкцию из бревен. На ней всегда сидит очередной отдыхающий, страхуя от падения поставленные для веса бочки. Сидит, мерзнет и, проезжая мимо, каждого уговаривает поменяться с ним. Желающих не находится — как ни тяжело часами долбить пешней, но зато тепло.

По инструкции кабина снята, чтобы в случае беды можно было спрыгнуть без помехи. Кажущаяся маленькой, обросшая инеем фигурка у рычагов управления и большой, шумный трактор — это главная наша сила. Без нее нечего и думать справиться с расчисткой полосы в короткие промежутки между непогодами.

Наша жизнь вошла в новую колею, ставшую привычной. В ней чередовалось три периода: прием и разгрузка самолетов, пережидание непогоды и уборка взлетной полосы. Конечно, на прямую работу каждого из нас по специальности это не могло влиять. Последнее разумелось само собой, иначе зачем бы мы тут жили и посылали нас в такую даль. Кое-где по лагерю протянули веревки-леера, чтобы в ветер держаться за них. Метеорологи, например, пробираясь в непогоду на метеоплощадку, брали с собой фанерку для записей вместо бумаги, но сроков не пропускали. В общем, шла обычная для высоких широт жизнь. Никого она не тяготила, и каждый из нас, вернувшись на Большую землю к родным и близким, через месяц-другой начинал о ней скучать. А пока мы тут скучаем о них и с особенным нетерпением ждем самолета с письмами и посылками. Все это не ново и повторяется не первый год. Арктика есть Арктика. Она и сплачивает, и формирует людей по-своему.

Чем многочисленнее состав экспедиции, тем сложнее в ней жизнь. Зато маленькими группами труднее справляться с большими авралами. Нас было не много в этот раз, но на трудности мы не жаловались и, в общем, жизнью были довольны.

Время от времени трактор покидал нас, уходя в лагерь на заправку. Тогда Толя, наш механик, отогревался сам, заправляясь в кают-компании горячим обедом или ужином. Мы еще издали слушали, как он, объезжая неровности, приближался к нам, возвращаясь на взлетную полосу, и поручали кому-нибудь показать ему, откуда в первую очередь надо выгрести ножом бульдозера нарубленный снег. Посланный шел к нашей старой смерзшейся, окаймленной торосами трещине навстречу трактору и, стараясь перекричать его, объяснял:

— Толя! Мужики сказали, чтобы ты меня не задавил, а то на работу тебя ставить некому будет. Давай ползи за мной!

Укоренилось давно это словечко — "мужики". Кто его пустил, забыли. Главное, что на морозе выговорить легко и уравнивает оно всех как-то, и объединяет.

И вот однажды, в тихий-тихий погожий день, когда все искрилось пепельным светом яркой луны, на месте старой трещины образовалась широкая река. Неслышно разошлись ледовые берега, и потянулся над ними серый, как дым, стынущий пар. В обе стороны прошло разводье, и даже с высокого тороса не видно его концов. Связь с лагерем прервалась. На том берегу остался вернувшийся с заправки трактор, а на нашем — палатки хутора и еще не готовый аэродром.

И вот теперь мы играем в кораблики. Морская вода стынет медленно даже на арктическом морозе. Но вокруг ледового плотика с трактором уже намерзла борода кристаллов. А до нашего берега еще далеко.

— Медленнее, мужики!

— Медленнее!

— Только осторожнее, мужики!

— Только не спешить!

 

На то мы и поморы

Тихой и размеренной жизнью живет небольшой поселок. Прибрежные скалы закрывают его от материковых ветров. Пять островов ограждают бухту от жестоких северных штормов.

Когда уж очень разгуляется полярное море, бьет тогда оно волной в остров Страшной. Бьет так, что содрогаются береговые утесы — "толстяки", как их тут называют. Тундровая растительность выжжена на них солью залетающих брызг, а отвесно падающие в стылую воду гранитные стены иссечены трещинами.

Даже в самую злую непогоду вода в бухте дышит невысокой зыбью, покачивая рыбацкие бота и ёлы, и в поселке все относительно спокойно. Издавна рыбаки беломорские находили удобные места для своих становищ на далеких берегах Ледовитого океана. Это было в ту пору, когда они на своих судах — шняках уходили на долгие месяцы на промысел, покидая родные дома. Шняка — как большая лодка. Она не имела ни палубы, ни каютки, чтобы обсохнуть и обогреться в непогоду. Только в самом носу устроен маленький рундук для припасов. Широкие борта скрепляли гребные скамьи. К средней прибивалась железная скоба для мачты. Была она невысокая и несла рей с прямым парусом, прозванный "христовой скатереткой". Ничего лишнего. Все тяжеловесно и прочно. Сама форма бортов, полого уходящих к килю, делала шняку устойчивой. На ходу корпус не врезался в волну, а всплывал на нее, не беря бортом воду. Мореходы, они же судостроители, столетиями совершенствовали ходовые качества своих судов, крепко веря в силы и смелость тех, кто пойдет на них в далекий путь. И, как ни трудны и опасны плавания по самодельным лоциям с примитивным компасом — маткой, шли наши предки вдаль миля за милей в океан-море и, как всякие первооткрыватели, обживали его берега и острова.

Ставили возле них артелями яруса на треску, палтуса и зубатку. Тяжелое дело ловить насадку-мойву, наживлять сотни крючков яруса и вручную выметывать и выбирать его. Летом вода чуть выше нуля, холодный ветер тянет с полярных льдов.

Замерзшие, усталые, по много дней не видя берега, люди жили морем — оно кормило их. Кормило, отдавая свои богатства за дорогую цену. Приходила осень, но не все артели возвращались домой. Долго ли захлестнуть штормовой волне осевшую глубоко, груженую лодку, да еще когда ударит мороз и все покроется толстым слоем с каждым ударом волны нарастающего льда. А в шторм к берегу подойти — о скалы разбитому быть.

Так веками закалялись, мужали люди, становились непревзойденными мореходами. Выйдя из Новгорода Великого, расселились еще в незапамятные времена по рекам и побережью моря Белого, смыли с себя всю мелочность и пакость торговую в морской воде. Не как гости — как хозяева обосновались в суровом краю, применились к полярной природе, изучили ее повадки. Проходили век за веком, и наконец круто изменилась жизнь. Пришло новое время, а дух поморский остался. Прочно он в людях сидит — свою особую гордость дает и морскую верность товарищу блюсти велит. Без суеты и гонора, таким вот порядком, живут и в нашем поселке.

Поварня

Непохож он на былые стоянки с поварнями, из плавника просоленного и камней сложенными. Дома как дома, магазин, суда моторные. Не такие, конечно, как в Мурманске. К нему железные большие и малые рыболовные траулеры приписаны, и ходят они чуть не по всем морям и ловят разной техникой по науке. Тут им, поблизости, делать нечего. У них свой лов, а у нас свой. Вместо артелей прежних теперь колхозы, и у каждого колхоза бота и ёлы. Пожалуй, никто из наших рыбаков шняку и не видывал, а если и видел, то на ней не хаживал. Однако как были мореходами, так ими и остались, и обычаи морские свято берегли. И даже азовских или там еще откуда переселившихся тоже по силе разумения работе в студеном море научили. Дело это не простое, особенно если кто в малолетстве по теплому песочку босиком бегал да на солнышке нежился.

Лето на исходе. Скоро уже и селедка пойдет, а пока треска неплохо ловится. Как тюков восемьдесят яруса — это километров семнадцать — поставят, так и хорошо. С них в удачу полный бот рыбы приходит. А пока ярус в море выметанный стоит, можно и отдохнуть или по хозяйству заняться. Капитан, что на "Некрасове" ходит, — Косинов, не то с Черной речки, не то с Долгощелья родом, — любил с сынишкой своим заниматься. К делу приучать рано, шестой год всего, а к морю уже можно. Вот, когда тихо и в бухту чуть зыбь заходит, подвяжет его отец под мышки толстой веревкой помягче, пропустит ее через блок на стреле, что на причале, и над водой держит. То низко спустит, то, как волна подойдет, повыше подтянет. Мальчонка ноги поджимает, забавляется, будто с волной играет. Мать увидит, прибежит, по спине отца стучит, как по барабану, пока все не рассмеются. Косинов к себе стрелу развернет, сынишку отвяжет и пустит по лодкам лазить, а жене нарочно строго говорит:

— Пусть море чувствует, не боится. Учиться пойдет, некогда будет.

С собой его на лов не берет. Мал еще. Мало ли что бывает. В море не дома. Друзьям не раз говаривал:

— Случалось, из беды вернешься — хватит, думаешь. Закаешься. Не пойду больше! А неделя-другая пройдет — и снова ты в море! Тянет оно. Не усидеть на берегу нашему брату…

Бота все в море ушли. Яруса давно выметаны были, но туман идти за ними много дней мешал. Шесты с флажками, что к кубасам крепятся, не найти тогда. И обратно домой попасть не просто, когда из рубки ни носа, ни кормы в белом молоке не видно.

"Некрасов" ушел рано. Капитан Косинов дальше других от становища метать снасти начал и все свои восемьдесят тюков мористее положил. Пока дойдешь, свое хозяйство найдешь — время пройдет. А потом, как сама работа начнется, на нее часов десяток уйдет, особенно если улов добрый. Дело это трудное. Правда, ярус на ботах выбирают не вручную. Теперь его через ролик лебедка тянет. Ну а все остальное самим делать надо. У Ситникова ляп в руках. Это длинная рукоятка вроде топорища с крюком на конце. Им он должен, стоя у борта, возле ролика, подхватить каждую рыбину, когда та из воды покажется, и в бот завалить. В те годы треска крупная шла, до сорока килограммов, а палтус и того больше попадался. Непросто такой рыбине правильный ход дать и куда следует бросить. При хорошем улове тонн четырнадцать, а то и больше через борт перекинуть приходится. Ситников мужчина крепкий, в силе, но когда по колено в рыбе стоит — нелегко ему приходится. Даже на малой зыби улов по палубе скользит и ноги его с собой тянет. Одной силы тут мало, большая сноровка требуется. Правда, на всякий случай парнишка сзади, на планшире, с багром сидит. Страхует, если с ляпа рыба сорвется и в воду упадет. Копаться тут некогда. Лебедку нельзя останавливать. Она и помогает, и темп задает.

Сам-то Косинов обычно у штурвала стоит — направление точно держит, а машина чуть подрабатывает, тихонько бот вдоль снасти двигает. Вильни чуть в сторону — и она или под винт попадет, или "стоянка" оборвется, к которой шнуры с крючками вяжутся. Работа эта тонкая, большого мастерства требует, даже в тихую погоду, а для Баренцева моря она в редкость.

Бот в Баренцевом море

На судне за что ни возьмись — на все уменье большое требуется. Даже мальчонка у барабана зазеваться не может. Стоянка через него с пустыми крючками идет, и чуть что — лягут они не так, все поперепутается и не один день разбирать придется. Когда тюки яруса уложены в ящики, все кажется просто, пока самому подменять товарища не придется.

Команду капитан подобрал отличную. Народу мало, всего шесть человек со стряпухой, но дружные. Известно, наши рыбаки одной семьей в работе по обычаю поморскому живут, трудом не считаются…

Бота ушли почти в одно время, и их ждали к утру следующего дня. Так и вышло, что поселок опустел — кто в море, кто в тундру по ягоды и по грибы ушел. На улице пусто, у причала нет никого, только лодки обсохшие лежат. В домах остались старики с малыми детьми. Тишина необычная, только чайки истошными голосами орут да комары зудят. В магазине пустота. Продавец на крыльцо вышел. Сел. От гнуса задымил куревом с оставшимся на берегу приболевшим мотористом одного из ботов. Ногу, что ли, ему придавило или на камнях подвернул. И теперь, уж который день, вспоминал свою Мезень — обычаи да приметы поморские. Щемило, поди, сердце, досада брала. Известно, радости мало, когда у твоего движка кто-то другой колдует. Отлаживай его потом. Возрастом в преклонных годах, пожалуй, старше всех в команде, он в этот день совсем разворчался и сулил всякие беды. По его, выходило все не так. Все знали моториста за мужика хорошего, доброго и на его слова не обижались. Разве кто, мимо проходя, к себе на бот, бросит:

— Нынче, по-твоему выходит, и в тундру женки по недомыслию отправились, и нам в море идти не следует. С нами бы шел — не говорил, что зря солярку жечь будем.

— Иди-иди, умный! Слушал бы лучше нас, мезенских. Деды-то не глупее вас были. Погода такая заманивает только. Солнце как всходило, глядели? Чаячью повадку вовсе не смотрите. Эх! А с чего комар книзу жмется, думаете? Техника — она, конечно, дело великое, а все ты морю не хозяин. Я сам моторист, а к нему с почтением всегда.

"Некрасов" пришел к полудню на свое место. Издалека был виден на гладко-синей воде ряд флажков, убегавших за горизонт желто-розовым пунктиром. Еле заметными, крохотными золотыми точками своих деревянных бортов просматривались другие суда. А за ними берег тонкой чертой отделял море от неба. Воздух так чист, будто нет его, и все далекое кажется рядом, только маленьким. Тихо-тихо правым бортом подошел бот к шесту с первым флажком. Встал. Всем, кто на палубе, жаль нарушать тишину.

Тишина

В рубке у штурвала Косинов:

— Всем по местам стоять!

Ситников достает рукой шест, заваливает на палубу, вытягивая привязанные к нему кухтыли — замотанные в кусок сети стеклянные шары-поплавки. Теперь через борт в глубину бежит трос к грузу, держащему чуть выше морского дна начало яруса. Еще немного — вытянут его, перекинут через ролик на барабан лебедки и начнется обычный рабочий день.

Как клочья черной ваты, в небе появилось облачко, другое. Они стремительно неслись от берега. Оттуда же по морю шла темно-синяя полоса, поглощая цвет и блеск гладкой воды. Налетел, точнее ударил, ветер, накренил бот, обдав его водой.

— Майна кухтыли! Все задраить! Всем вниз! Косинов остается один в рубке у штурвала, прихватившись ремнем к его колонке. Ураган шел с берега, и под его скалами должно быть спокойнее. Скоро разведет волну молодую, крутую и острую. На ней не отыграться, как на пологой океанской. Хорошо, если успеть судну выгрести к берегу, но оно почти стоит на месте, еле-еле выгребая против ветра.

Моторист в своем крохотном помещении с задраенной вентиляцией, бросаемый качкой на горячий двигатель, выжимает из него все возможное. Что снаружи — он не знает. Знает только — если он или движок сдаст, то едва ли кто вернется домой.

Час за часом, миля за милей незаметно, медленно приближается берег. Его почти не видно за летящей водой и пеной. Волну уже давно развело. Она снесла с палубы все: ящики, шлюпку, разбила рубку, оставив только рулевую колонку и привязанного к ней Косинова…

Когда он ввел Западным проливом бот в бухту — на причале столпились все, кто был. Приняли швартовые, вынесли потерявшего в последнюю минуту сознание моториста.

Кто-то из бывших на причале, подойдя к исхлестанному водой капитану, сказал:

— Сейчас в Восточном проливе бот "Палия" ракетой помощи просит…

Когда "Некрасов" привел "Палию", из его машины вылез давешний хромой ворчун и, опираясь на капитана, пошел в поселок. Ветер донес обрывки его слов:

— Природу надо, сынок, слушать уметь. На то мы и поморы.

 

Остановка в пути

Вопреки ожиданиям, ранняя зима круто оборвала беломорскую осень. Казалось, что в этом неожиданно красивом лесном крае с исстари прочно установившимися бытом и обычаями в природе тоже все должно проходить степенно и последовательно. И вот на тебе, пожалуйста! Ясным теплым утром выехали мы в такую тишь, что из кустов и высоких трав повылетали запоздалые комарики погреться на солнышке, а прошло полдня — и задул холодный ветер со снегом. К вечеру мороз как следует ударил, и за метелью ничего видно не стало. Где-то слышно — за порывами ветра шумит море, и все тут. Так недолго в овраг попасть или еще куда. Свет от фар нашего вездехода исчезает в белом месиве, и водителю от него помощи мало. А ехать все равно надо. Хоть и потихоньку, но надо! По берегу тут у речек деревни есть. Не замерзать же по-глупому в исправной машине. Так, час за часом, и ползли потихоньку. Временами останавливались, вылезали, прислушивались да всматривались — может, жилье где поблизости окажется. Совсем уже к ночи наткнулись на окраину деревни. Обрадовались, что легким испугом отделались и все по-хорошему обошлось.

Видно по погоде, что застряли мы надолго. В приютившем нас доме тепло. Просторно. На широкой деревянной полке оранжево-красный ряд хозяйственной посуды поблескивает начищенной медью. Это приданое теперь уже немолодой, но еще крепкой, со скупой прядью седины в волосах, Марьи Савватьевны. Мы сидим в тепле за накрытым столом, слушаем пение самовара и счастливы, что вовремя встретили на пути ее гостеприимный кров. За окном бело, вовсю метет пурга. Ветер гонит сухой жесткий снег, и большой поморский дом похрустывает от мороза.

Нехорошо тому, кто сейчас в пути. Ой, нехорошо! А у нас под шум самовара идет разговор. Разговор пустой — все больше о суете и мелких заботах наших. Как гнус таежный, никак от них не отвяжешься. И давние, и недавние, они зудят в мозгу, не дают отдохнуть.

Отмахнуться бы от них, так нет — обступают, неотвязные. Засиделись, видно, мы в городе, привыкли по всякой чепухе за телефоны хвататься, а не на себя рассчитывать.

Вот и сейчас. Приютили нас, трех мужиков экспедиционных, — так поговори с хозяйкой или ляг отдохнуть, отсыпайся и не дергайся.

"Подойдет время, навалится работа, тогда и ломай ее сколько сил есть, чем болтать зря", — думает, наверно, Марья Савватьевна, глядя на нас. Ходит она по дому, хозяйствует, а в глазах смешинка, точно сказать хочет: "Суета вы эдакая!".

Один из нас подхватил взгляд ее, засовестился и говорит:

— Брось, мужики, с языка горох сыпать. Поди, со стороны тошно эдакое слушать. Придет хозяин — просмеют ему нас.

— Нет у меня мужа. В такую вот погоду замерз на тракторе. Кабы лошадь — она во всякое время на жилье выйдет. Ас машины какой спрос — потерял дорогу и все тут. Одна я дочерей с сыновьями поднимала. Теперь беда эта, считай, в диковинку, а прежде женки поморские часто вдовами оставались. Кормилец-то был у нас один — море. На много месяцев из дому на промысел люди уходили и мальчишек малых, зуйков, с собой брали. Не от веселой жизни все эту школу проходили. Трудом рыбацким, тяжелым и опасным, на жизнь зарабатывали. Шняка промысловая когда домой вернется, а когда и морю достанется. Если кормщик хороший да время летнее, еще можно и на большой волне отыграться. А к осени, как большой мороз хватит, обледенеет все и ветер отжимной от берега пойдет, тогда жди и жди своих добытчиков до скончания века да иди в церковь попу заупокойную заказывать. Это уж потом ёлы да боты моторные пошли, а в дедовы времена только и было, что парус холщовый да руки свои.

— Конечно, ходили и парусники большие. Только тогда работа на них прибытку немного давала. Хозяева-толстосумы никому отцом родным не были. Все, даже мелкие хозяева, свой интерес соблюдали. У кого из рыбаков своей снасти не было, так за нее владельцу большую часть улова отдавали. Однако не пропадать же с голоду. Треска и селедка, рыба наша, всех кормила и обувала и одевала. Не один век моряки наши потомственные так-то вот в студеном море науку мореходную проходили. Теперь и думать забыли, чего стоило отцам нашим проложить в нем пути-дороги, берега и острова открыть, приметные знаки да жилье в тундре безлесной, приморской поставить. Бабушке моей Степаниде Ивановне еще старики сказывали про те времена предания и истории старые. И сейчас еще в разных местах древние кресты видны. Без внимания к ним теперь. Кои покосились или упали совсем. Иные, правда, стоят еще, ветрами и людьми нетронутые. Бабушка-то знала, кем, когда и почему ставлены. Тогда у многих свои лоции были. Приметы разные высматривали, запоминали и все это из рода в род передавали. Каждый свое берег, чтобы с уловом быть, в море не потеряться, когда и от беды уйти да удачливу быть.

— Еще бабушка сказывала, как прежде иностранцы за пенькой и другими товарами частенько в Архангельск приходили. Они Север давно на примете держали. Однако наших мореходов крепко уважали и в иные места без лоцманов наших не хаживали. Старики-то поговаривали, что на картах заморских Баренцево море Московским звалось. Ну, да это все давно было. А вот уже в мою бытность по всему его берегу наши становища стояли — Гаврилово, Порчниха, Зеленцы, Харловка, Оленье, Йоканьга… Да мало ли их, больших и малых. В некоторых фактории и склады купцы построили, как, например, в Шельпино. Когда близко шел лов — удобно было им рыбу сдавать, а в другой раз и далеко плыть приходилось. Берега скалистые, в шторм не подойти — разобьет. Вот и уходили от них подальше в океан. Кто в море не бывал, волны не пробовал — тот о ней понятия не имеет. На что теперь пароходы большие пошли, и то случается в порт без палубного груза приходить.

— Прежде у народа нашего много сказов о людях, о делах да случаях складывалось. Сказы-то разные бывали, только вот, пожалуй, жалостливых вовсе не было. Корень наш поморский древний, гордый! Крепко люди себя держали и детям наказывали. Сказители были у нас знаменитые — бабушку Кривополенову в Москву к самому Калинину Михаилу Ивановичу приглашали. Еще такая писательница Озаровская по ее сказам книжку "Пятиречье" выпустила.

Замолчала, задумалась Марья Савватьевна.

Сидим тихо и мы, наслышанные о трудной судьбе Кривополеновой, да слушаем свист метели, что снегом по окну скребет.

— Хорошо за стенами в тепле сытому сидеть… точно отвечая на свои мысли, говорит наша хозяйка.

— А почему книжка названа "Пятиречье"? Село такое или становище у вас есть? — сбивает ход мыслей Марьи Савватьевны водитель нашего вездехода. Она отвечает не сразу:

— Пятиречье, говоришь? На пяти реках наша область, по-прежнему — губерния, Архангельская стояла. А между ними леса да болота. Вот по рекам и селились в основном. Так и пошло. Что ни река, то свой уклад жизни.

И не только уклад, а и постройки — дома, амбары, мельницы, церкви — отличие имеют. Да что строения — по телеге и лодке узнавали, кто откуда. Ты на своей машине поедешь — посматривай, как мастера работали, инструментом пользовались. Чего только топором не делывали, какую красоту ставили. Столетия держится и мастера прославляет. А ведь из одного дерева. Почитай, без единого гвоздя! Иной строитель и теперь глядит и учится, а кто красоту любит — любуется. Сейчас, конечно, жизнь пошла другая. Широкая! Вроде и не надо всего этого, а жалко — уменье забывается, красота работы плотницкой. Говорят, сохранять постройки, свозить в заказники будут. Хорошее дело! Сколько пожгли зазря, порушили, будто не труд отцовский в них лежит…

А во главе Пятиречья нашего сам Архангельск стоит. Город древний. Скоро ему четыре сотни лет будет. Поставлен он не на пустом месте, а на обжитом издревле поморами нашими. Имя свое он получил от собора Архангела Михаила. Теперь и собора нет, и в бога никто не верует, а суть-то города осталась. Как он был город мореходов, так и остался им. Был прежде деревянный весь, целиком с заборами и мостками. Лес-то кругом стоял свой, несчитанный. Из кирпича казенные постройки ставили и еще монастырские. Нынче стал Архангельск другой — каменный. У причалов стоят корабли паровые, железные, а пословица поморская не забывается: "хоть корабли деревянные, да люди на них железные". Вася, вездеходчик наш, опять хотел с вопросом встрять, да мы не дали ему. Такую, душой согретую, биографию своей родины редко когда слышать приходится. — Сколько славных капитанов только из нашего мореходного училища вышло. Ему скоро двести лет будет — старейшее оно, говорят, на Руси. Будете в Архангельске — поинтересуйтесь, какие от Красной пристани известные плавания начинались. "Святой великомученик Фока" Георгия Яковлевича Седова тоже от Красной пристани свой путь начинал. А Красную Кузницу возьмите! Новоманерные корабли на ней еще Петр Великий нашим мастерам строить доверял…

Давно остыл самовар, за окном темно, а Марья Савватьевна все рассказывает о своем крае. В ее словах слышится гордость его прошлым и спокойная сила, всегда помогавшая северянам-поморам обживать и отстаивать свой исконно русский край.

И на место наших прежних мыслей о пустых и суетных заботах приходит образ будущего, обновленного Севера, его молодых обитателей, в дела которых вольется капля и нашего труда.

 

Парусник

Рыбацкий бот "Океан" стоит насуху. Его нарочно посадили на мель на плоском каменном пляже. Это было в дни большого прилива, когда Баренцево море поднимается на четыре с лишним метра. Вода ушла, и теперь можно осмотреть руль, винт и корпус. Всем бы хорош такой естественный, природный док, да плохо, что большие приливы и отливы не каждый день случаются и теперь ждать их надо долго. Дни, когда они бывают, называют в ученых книгах сизигиями и по лунному календарю высчитывают.

Сделав по ремонту, что нужно было, команда к судну больше не ходила. Мало ли забот найдется в поселке — по дому, по хозяйству что наладить, с дружками посидеть либо снасть рыболовную проверить, подготовить. Ребятишки к нему тоже не бегают — эка невидаль бот для рыбацких детей. Так и стоит он один, обсохший, светясь золотом промасленного дерева бортов на коричневом фоне водорослей. Выстроенный в Петрозаводске по типу "удлиненная косатка", он ничем не напоминает это стремительное, хищное животное. Весь деревянный, пузатенький, с двумя короткими, прямыми мачтами и белой рубкой между ними, он вносит ноту уюта в суровый окрест лежащий пейзаж.

Погода наладилась ровная, серая, с редкими прояснениями, и ветров с нагонной водой не предвидится. Вот и сиди, жди этой самой сизигии! Другие ловят и, как с моря придут, спрашивают, будто не понимают:

— Как, рыбаки? Надолго вы, это самое, — обсохли?

Ребята отвечают:

— А вы сегодня много сдали или только соляр жгли? Шутки все это, конечно. Все знают — на осмотр и мелкий ремонт в Петрозаводск топать дольше будет. Да и рыба сейчас не очень-то ловится. Спешить особенно некуда.

Один я хожу к "Океану". Тянет меня, художника, к нему. Не один раз написал я его с разных точек на фоне тундры и темных скалистых островов. Весь пляж — по-местному "обсушка" — покрыт донельзя скользкими, сырыми водорослями. Ими покрыто все — и песок, и камни. Ходить по такой обсушке хуже, чем по льду. Впору на четвереньках ползать. Однако, точно гонимый чем-то, я хожу каждый день. Приду, найду голый валун-камень, положу на него, что есть, и сяду. Сижу, смотрю на бот, смотрю вокруг, а мысли бродят, точно вспомнить что хотят. Так, наверно, и уехал бы к себе в Москву с загадкой в душе, не налети с моря снежный заряд. Когда закрыло острова и дали косыми полосами снега и он, больно стегая по лицу, забелил, запудрил все вокруг, я вспомнил Арктику — растянувшийся по берегу моря Лаптевых совсем еще молодой поселок и его успевшие почернеть в суровом климате привезенные издалека деревянные дома. В них жили приехавшие созидать и изучать. Поселялись обстоятельно, не на время, и одинокие, и семейные люди. Со многими из них познакомила меня тогда моя экспедиционная судьба, сдружила на долгие годы. Вспомнился и одинокий дом гидропорта, стоявший на отшибе, у дальнего конца длинной, вытянутой вдоль лагуны, косы. На ней высился у всех на виду, заметный отовсюду, как памятник, обсохший белый парусник. Стремительный, трехмачтовый, он выделялся светлым силуэтом на буром фоне тундры хребта Чекановского. Он был обречен и вскоре распилен на дрова. Обрекли его еще в день закладки, там, далеко за рубежом. Это было давно. Очень давно. Его строили браконьеры, чтобы хищничать в чужих водах. Много горя принесли они прибрежным народам. Долго потом помнили чукчи, эскимосы, якуты "торговлю", ломавшую веками выработанные правила честности и порядочности.

Пойманный наконец с поличным экипаж парусника покинул его, а судно после долгих мытарств было вытащено на косу. Биография его меня никогда не трогала и не занимала. Волновало другое: я не мог оторвать глаз от его совершенных форм. Без парусов, с остатками такелажа, он не стоял беспомощно, подпертый с боков бревнами, а, казалось, пренебрегая ими, — летел. Каждая линия в нем, как в скрипке, была совершенна. Изгиб форштевня с выстрелом бушприта, обводы корпуса, наклон и высота мачт — все вместе созвучно строго в своем выверенном ритме. Даже, казалось бы, странные, как на террасе загородного дома, точеные балясины, поддерживающие планшир на шкафуте, были уместны в этом произведении судовой архитектуры. Впервые тогда я понял смысл этого термина и поэзию парусного флота.

Весь белый, с черной графикой вант, юферсов и кое-где уцелевших штагов, он звал любоваться собой не одного меня. Со мной временно жил довольно угрюмый и, вероятно, суровый в жизни промышленник с Новосибирских островов. Там, когда он ставил пасти на песца, его основательно помял медведь. Что у него произошло с "хозяином тундры" — не рассказывал. Важно, что сюда его успели доставить вовремя. Тут тогда работал известный по всему побережью хирург. Он его "собрал в лучшем виде", как сам говорил, и теперь раненый, выписанный на поправку из больницы, показывался туда только на перевязку и снимать швы. Ходить приходилось в поселок на другом конце косы, мимо парусника, и я часто сопровождал промышленника. Ходили мы медленно. Дороги-то нет. Под ногами разное: тундра, камни, плавник. Пройти эти километр-полтора и здоровому трудно. Временами останавливаемся. И тогда смотрим на белый силуэт обреченного судна. Мой спутник, не склонный к лирическим излияниям, глядит подолгу, молча, точно примеряется. Покряхтев закуривает и идет дальше. За свою, уже немолодую, жизнь проехал он много тысяч километров на собаках, оленях и исходил пешком. Чего-чего не перетерпел он в одиночестве среди бескрайних снегов. И казалось мне, что сравнивал он свою жизнь и судьбу с парусником и, может быть, впервые задумывался о них.

Нагнало как-то в залив воду, залила она косу, и остались мы вдвоем в доме, отрезанные от поселка. Идти туда совсем далеко теперь. Надо лагуну огибать, крюк здоровый давать. Сидим, в окно поглядываем. В него и косу видно. А от нее все меньше и меньше сухого остается. Там, где стоит парусник, сплошь вода, и, кажется, еще немного подождать надо и он поплывет.

Мы оба смотрим на него. Молчим. Каждый думает о своем.

— Эх! Уплыть бы ему! — говорит наконец сосед. — Пусть бы в море утоп, чем на дрова. Так и наш брат промышленник. Бьем зверя, все добываем, добываем, дичаем без семьи в тундре, а потом и самих на дрова. Испортила меня эта шхуна! Оклемаюсь, вернусь на острова, а вкуса-то и нет к промыслу. К себе в Казачье податься или тут на работу наняться? Не усижу на привязи, нет…

Долго говорит. Как прорвало его. А то все молчал эти дни. Думал…

Прошел снежный заряд. Вместе с холодной тучей улетели воспоминания, и открылось глазу море, зовущее бот "Океан" вдаль.

 

Нравы поморские

Крупная волна Карского моря валяет с борта на борт маленький ледокол. Его прозвали в свое время "Домашним". Прозвище ему дала сама команда. Она вся состояла из архангелогородцев, и, как кончалась навигация, все они расходились по домам до весны.

Вечер. Сообразно качке занавески в кают-компании то прижимаются к иллюминаторам, то отходят от них. Старпом, старый моряк, любит поговорить после ужина. Плотный, крепко сложенный, вдавившись в диван, он рассказывает:

— Плаваете вы теперь, как в канцелярии на службе служите. Вахту приняли, отстояли и другому сдали. А я вот, когда на зверобойку ходил, такие чудеса видел! Теперь и в помине многого из того нет. Сейчас я старший помощник капитана — и все тут. А в ту пору старпому иной раз за попа работать приходилось.

— То есть это как — за попа?

Спрашивает радист — молодой рыжеватый парень. Рассказчику только того и надо. Вопрос задан, теперь слушатели у него в руках. Можно не торопясь закурить, подразнить их и тогда продолжать.

— Как, спрашиваешь? Очень просто. Поповское дело какое? Венчать да хоронить. Хоронить нам, считай, не приходилось. Ну а насчет того, чтобы женить, это дело было. Суда на зверобойке работали небольшие. Кают на них мало. В команде народу много, да еще охотники, и все в каюты хотят. Никто в общих кубриках жить не желает. Вот чтобы обид не было, и говоришь, бывало, что в каютах только семейные помещаться будут. Народ все холостой на борт приходит. Молодой! После моего объявления сразу пары образуются, и мне заявляют: мы, мол, муж и жена. У меня для таких книга заведена. Я в нее записываю и каюту отдельную даю. Так и ходим в море. Тихо, спокойно, каждый при своем интересе. А потом, как с промысла к пирсу подойдем, заведем швартовые — книгу эту самую под мышку и строем парами всех своих молодоженов в ЗАГС веду. Много хороших семей так образовалось. Теперь у них ребята и школу пооканчивали. Книгу эту судовым ЗАГСом прозвали. Ее и меня добрым словом вспоминают. Иной раз и в гости кто позовет.

Кто помоложе, слушал старпома — и верил, и не верил ему. Он и пошутить мастер был. Молчание прервал пожилой механик. Он сидел, так надежно устроившись в углу дивана, что, казалось, никакая качка не в силах вытрясти его оттуда.

— Это точно! — обратился он к старпому. — Меня самого тоже почитай что так женили. И ладно получилось. А не угляди меня мой тесть теперешний, так бы, пожалуй, я и проморгал свое счастье. Когда я еще зеленым парнем был, непоседой меня звали. Нанялся мой приятель на север плотничать, и я за ним потянулся. Зимовье для какой-то станции строить. Из всего, конечно, привозного. На месте камень один. Глины для печей путной, и то не наковыряешь. Не столько рубили, как готовое собирали. Чтобы, значит, отходу лишнего не было. Однако совсем без пилы и топора не обходились.

Бригадиром у нас суровый старик Евлампий Прохорович начальничал. Жена и дочка при нем дела женские вели. Стряпушничали и всякое такое. Стал я на дочку поглядывать. Холостой да озорной. Романов-то у нас промежду собой не заводилось никаких. Просто побалагурить я любил. Язык у меня всегда без костей был, а когда слушает меня молодая да красивая, тут он и вовсе кренделем закручивался.

Смотрел, смотрел на нас Евлампий Прохорович и говорит мне как-то, чтобы я с ним чайку попить зашел. А мне его чаи и ни к чему вовсе. Спасибо, говорю, а сам норовлю дочку его подцепить и зубы с ней поскалить. Раз, другой позвал он меня, да все зря. Не шел я к нему в комнату. Они, как семейные, отдельно от нас, мужиков, жили.

Стала зима подступать. Утрами льдом лужи затягивает, последние птицы на юг уходят, и нам на материк пора. Работа совсем к концу подошла. Скоро и судно за нами придет. Дочка бригадира, Анфисой звали, реже выходить стала. А как выйдет, то какая-то не такая. Жду ее. На берег вышел. На бревно сел и сижу. Селедка либо мойва подошла. Чаек налетело. Орут, галдят. Поморники на них пикируют, рыбу рвут, отнимают. Загляделся и не услышал, как бригадир подошел. Подошел, руку на плечо положил, а силы в ней много — одни жилы тугие, и так приказательно говорит: — Накрыла нам с тобой стол хозяйка. Пойдем попьем чаю с тресочкой.

Пришли, значит. Сел я с Евлампием Прохоровичем за стол. Понимать надо, какие там у нас столы были. Так, два горбыля, лицом вверх сколоченные, и топор тут же. Ну, чай чаем, а крепкое-то тоже достал. Стаканы поставил. Вот сидим пьем, а Евлампий-то Прохорович топор так пальцем попробует, остер ли, рыбу вяленую или что еще отрежет и опять возле себя воткнет. А как посидели таким образом, берет он его опять, пальцем пробует и спрашивает: — Ты девку завораживаешь попусту или как?

Не со страху, конечно, а так как-то я и ответь, что вот вернемся, расчет получим, тогда я у тебя ее в жены просить стану. Вот так мы с Анфисой, с женой моей, и живем с тех пор. Большой строгости старик был, а людям добра хотел. Вы, наверно, помните, когда он у меня жил, совсем старый стал и работать не мог, а ребятам на улице всякие штуки мастерил. Сидит, бывало, летом, а они перед ним суетятся.

…Пока слушали механика, волнение усилилось. Волны по палубе сильнее ходить стали. Безобразничают. Сквозь шум слышно — загремело, что-то сорвало. Посмотреть вышли.

Море, серо-коричневое, с зелеными пятнами ушедшей под воду пены, все изрыто ветром. Штормит крепко, нам же спешить требуется. Где-то там худо приходится какому-то нашему буксиру. СОС он не дает, но просит помочь.

Судно наше, конечно, в лучшем положении, но, если со стороны посмотреть, завидного тоже мало. На верхней палубе кое-что поломано, релинги ботдека погнуты, помяты вентиляционные раструбы и унесена одна шлюпка. Что будет дальше — увидим. Основное сейчас — держать все механизмы в рабочем состоянии и выжимать из них все возможное. Людям очень тяжело, особенно в машине. Качает стремительно, и, вылезая из коек после сна, они не чувствуют себя отдохнувшими.

Правда, если очень захотеть, можно найти много утешительного и ободряющего. Сейчас лето, и мы не обледеневаем. Светло круглые сутки, и видно все, что делается вокруг и на ледоколе. Несмотря ни на что, мы не сидим без горячей пищи. Кок не готовит только первое.

Старпом чувствует себя в своей стихии. Море давно обкатало его темперамент, оставив только привычку держаться "морским волком", как это случается с людьми самолюбивыми, но служащими на малотоннажных судах. Он мало бывает в своей каюте в эти дни и распоряжается сдержанно и толково.

Капитан наш — совсем другого характера. Он внешне производит впечатление человека мягкого и держится так внимательно ко всему и спокойно, точно высаживает цветы у себя на даче. Когда волнение, набрав полную силу, стало мешать движению судна, он поднялся наверх к вахтенному штурману, машинному телеграфу, штурвальным приборам и всему своему хозяйству. Идет время, меняются вахты, но он не уходит к себе.

Не так скоро, как хотелось бы, — много медленнее, но мы движемся к цели. Диксон от нас теперь далеко на запад, и по курсу нет ничего, где мог бы укрыться буксир. Успеем ли помочь?

Постепенно ветер заходит на другой румб, шторм ослабевает, наша помощь становится ненужной, и мы поворачиваем обратно. Вечером в кают-компании опять собирается комсостав. Качает еще сильно, и каждый усаживается так прочно, как только может. Снова текут воспоминания, перемешанные с выдумками и шутками. Идет так называемая травля, дающая выход напряжению и усталости.

Кто-то вспоминает Василия Васильевича, хранителя острова-заповедника в Кандалакшском заливе. Живет он там один и заехавших гостей напутствует так:

— Ты иди в лес, не бойся. Если бы ты медведя видел столько раз, сколько он тебя видит, так тоже не боялся бы.

Василий Васильевич хоть и не кормится морем, как его предки, но навыки их не позабыл. Какая бы ни случилась погода, он точно раз в месяц едет к себе домой в деревню, на Черную речку, за хлебом. Там уже знают этот день, и его ждут свежие хлебы и весь припас. Неистребимы у него хватка и весь почерк жизни поморской.

Ружье дома не оставляет Василий Васильевич. От греха подальше берет с собой, подпирает колом незапертую дверь и идет к лодке. Если кто остается на острове, то получает кроткое напутствие — рыбу брать в избушке, где вешала стоят с сетями, а топоры не путать. Их три, и каждый для своего дела налажен. Подняв прямой парусок, опускает кормовое весло в бурунчик за кормой, кладет ногу на шкот и быстро превращается в маленькую точку на горизонте…

Айсберг

Кто-то вспоминает Землю Франца-Иосифа. Небывалой красоты проливы между ее островами. Медленно движутся туда и обратно в приливо-отливных течениях бело-зеленые айсберги. Темными башнями высятся скалы острова Рудольфа с неумолкаемым гомоном птичьих базаров. Местами к морю подходят обрывистые склоны ледниковых куполов. На Земле Александры из-под изрезанного голубыми промоинами ручьев Лунного купола выходит темный язык мыса Мэри. Мыса, куда вышли еле живые люди со "Святой Анны" Брусилова. Ее затерло льдами и носило в море, пока не погибли командир с оставшейся с ним частью команды и само судно. Штурман Альбанов увел с собой группу членов экипажа, и они пошли по льдам в надежде добраться до земли.

По следам штурмана Альбанова. (Художественный музей г. Барнаула.)

Что нарушило единство команды, что вызвало раскол между командиром и штурманом, кто был прав — неизвестно. В результате в живых остались только Альбанов и матрос Конрад. Их подобрали на "Святом великомученике Фоке" возвращавшиеся после смерти Георгия Седова члены его экспедиции. Много, ох как много видели эти острова драматических финалов человеческого дерзания в Арктике!

Разговор на время заходит в тупик. Когда крен подходит к сорока градусам и ледокол стремительно бросает с борта на борт, эта тема не имеет успеха.

— А был кто в бухте Тихой? — спрашивает рыжий радист. — Когда я там работал, мне рассказывали, как Папанин Иван Димитриевич строил. Еще и сейчас его ветряк там стоит. Вот человек! Чем только ему Арктика не обязана. И в мирное время, и в войну что только он не проворачивал! Есть ведь чудаки, которые думают, что он только зимовкой на полюсе знаменит. А он столько всего сделал для Севера, что на десятерых хватит. Мы-то, радисты, знаем…

Разговор снова принимает философски созерцательный оборот. Расходиться всем явно не хочется. Верится, что завтра непогода понемногу утихнет и можно будет отдохнуть. Но об этом все помалкивают. В море загадывать не принято.

Через день подошли к Диксону, взяли уголек на "Конусе" и стали на рейде. Капитан уехал в штаб морских операций, а команда стремится на берегу побывать, по твердой земле походить. Палуба палубой, а земля землей, какая бы она ни была. Пусть даже такая, как тут, на материковом берегу. Через несколько лет на нем улицы появились. Главная из них теперь имя капитана Воронина носит. А тогда во все стороны расстилалась голая тундра и кое-где домики на ней стояли. Между ними грязь, тракторами разъезженная, сапоги с ног снять норовила.

На острове немного пообжитее все выглядело, не слишком, конечно, но все же мостков деревянных побольше да в кино и на почту забежать можно. Главный интерес, если в корень посмотреть, заключается у людей в другом. Походят, походят — и кого-либо из своих архангельских встретят. Сразу теплом повеет.

Пройдут так два-три дня — и опять в путь, на волнах качаться или во льды идти. Трудно понять береговому жителю, что моряка к его работе привязывает. Он и сам порой толком на словах не объяснит. Да, пожалуй, и ни к чему это. У каждого свое призвание. Но, как ни долги дороги морские, у всех у них обязательно в начале и в конце дом родной стоять должен.

Много лет назад ледокол был награжден орденом Ленина. Каждый год экипаж его нес службу исправно, оправдывая высокую награду. Как вдруг пришел приказ идти ледоколу на Черное море. Не то на ремонт становиться, не то еще за чем. Вышли из Двины и Белого моря и отправились чужие страны и воды смотреть. На юге побывать, тамошнюю жизнь испробовать интересно. Для большинства команды это все внове было.

Пришли. Небо синее-синее. Вода теплая. По берегам растительность всякая — акации зеленые, кипарисы черные, маслины серебряные. Города курортные красивые, каменные, шумные, людные, на деревянный Архангельск непохожие. Одни пляжи чего стоят. Купайся не хочу. О северных морозах здешние люди и понятия не имеют. А уж фруктов-то всяких, винограду, зелени — как в сказке. Можно это и на родине поморской купить, да то привозное, а тут свежее все, прямо что называется с куста, с грядки. Благодать да и только. Тут бы команде и разомлеть и разнежиться, а как сказали, что ледокол здесь остается и назад не пойдет, все домой заспешили. Как ни уговаривали, как житьем курортным ни манили и морозами ни стращали — не уговорили. Архангелогородцы на все уговоры так сказали:

— Домашнее тепло лучше курортного греет!

Сказали — и домой поехали.

 

По поручению… Светлана

Лето 1958 года. Теплое, приветливое среднерусское лето. На лестницах и переходах Центрального дома пионеров, что возле Ленинских гор в Москве, стоит звон от детских голосов. Большой зал уже полон, а отряды школьников все прибывают. Одетые по-летнему, в белое с красными галстуками, они пришли на встречу с полярниками. Нас немного — два гидролога, летчик, наш общий любимец тракторист Саша и я. Все мы работали в Антарктике и в Арктике, но перед такой аудиторией несколько робеем.

Мне хочется рассказать не о труде людей самых разных профессий, не о морозах и снегах, а о тепле, приходящем в письмах с Большой земли, тепле, помогающем забывать о расстояниях, холодах и невзгодах. Однако сделал это наш тракторист Саша, и, наверно, образнее и понятнее, чем это получилось бы у нас. Начал он так, словно продолжал прерванный разговор:

— Так вот, ребята! Часто нас просят — расскажите да расскажите, а потом и не верят половине. Слушают и головой покачивают. Обидно бывает. Так вот знайте — припомню вам истинный факт. Я его весь в точности передам, а уж там, как хотите, верьте или не верьте.

Ночь (Музей г. Красноярска.)

Приближалась полярная ночь. Светлое время с каждым днем убывало, и мы спешили закончить строительство нашего снежного городка. Не такого, как у художника Сурикова в его картине "Взятие снежного городка", там была забава и разыгралась казачья удаль, а нам надо было для тепла. Снег-то, если к нему с умом подойти, греет.

Где-то рядом находился Северный полюс, и наш палаточный лагерь был открыт всем ветрам и морозам. Недаром, когда нашу льдину поломало, шутники говорили, что она за земную ось зацепилась. Течением, мол, нанесло. Скучать нам там некогда. Кино, и то смотрели не часто. Но уж если когда выберется время, то спешим в кают-компанию, поглядеть, как люди загорают и купаются в Черном море.

Есть у нас еще одно любимое занятие — письма читать. Каждый самолет привозит их нам отовсюду. Пишут все — и родные, и знакомые, и совсем люди нам неизвестные. И хоть каждое письмо на свой манер составляется, в каждом обязательно теплота, душевность человеческая светится. Иные мы особенно берегли. Перечитывали для настроения.

Больше всего нравилось нам письмо школьников откуда-то с низовьев Енисея. Кусочек конверта с обратным адресом оторвался — примерз либо зацепился за что, не знаю. Мы все решили, что пришло оно из Галчихи.

Так мы его и звали — то, что из Галчихи. Подписала его по поручению пионерской дружины Светлана, а фамилию не поставила — постеснялась. Наверно, она его и переписывала начисто. И чернила, и рука те же, что и на подписи были.

Ребята писали в нем, что обязательно станут полярниками и учиться для этого будут хорошо и всякое такое. А главное, чтобы мы не думали о них, как о неженках. На Енисее и морозы настоящие сибирские, и льды разные есть, и торошенные, и гладкие. Вот и будут ребята тренироваться, чтобы нам в Арктике помогать. И пусть мы не смеемся! Совсем скоро они станут настоящими полярниками.

Так вот, строительство было у нас в полном разгаре. Кто ножовкой снежные заструги на кирпичи пилил, кто их на пено — железных листах с полозьями — да на нартах развозил, а кто бетонщиком работал. На полюсе это дело хитрое. Летом на льду талая вода собирается в снежницы. Иные из них большие да глубокие, долго не промерзают. Вода в них чистая, пресная. Ее-то мы для нашего дела и добывали. Труднее всего успеть добежать до стройки с ведром воды, сыпануть в нее снежку и забетонировать получившейся кашей снежную кладку. Промешкаешься больше одной-двух минут — и бросай тогда ведро. В нем, что в доменной печи, образуется козел. Только там из чугуна, а у нас изо льда. Но в обоих случаях его не выбить. А греть ведра нам некогда — это не на Большой земле. В те годы у нас, к примеру сказать, чашки в кают-компании такие промороженные дежурный расставлял, что кипяток из чайника дырку в них пробивал.

Бегают бетонщики, торопятся. На спинах испарина инеем проступает, а пошутить не забывают. Вспоминают, как магнитолог из снежного павильона медведю кулаком грозил. Ружье ему с собой брать не полагается — магнитные приборы, на железо глядя, врать начинают. Вот и ходит он с картонной папочкой. Правда, для этих прогулок он собаку приспособил. А тут, как на грех, она занялась чем-то. Кажется, чью-то шапку перелицевать решила. Вот и пошел он один…

Было такое! Хотя и вижу по глазам — сомневаетесь, а было. Точно!

Ну так вот, бегаем, работаем мы все — снежную стенку вокруг кают-компании строим. Она у нас тогда в длинной палатке КАПШ-2 помещалась. Вдруг крик слышим. Вахтенный радист, как был не одет, из домика выскочил — шумит:

— Полундра! Подскок ломает!

Подскоком мы наш аэродром ледовый прозвали. Он от лагеря далеконько, километров на десять, отстоял. Ближе хорошего льда для него не было. Зато получился он у нас не хуже, чем на материке: длинный, ровный. Пока сделали, покряхтели, конечно. Флажки, огни захода, радиомачту, палатку установили. Все как положено. Прилетай, садись, и не думай, что под тобой глубина океанская. А в палатке на жительство один из нас поселился. Прозвали его комендантом аэродрома. Хлопотливый мужик был. Все успевал! Даже в свободное время из торосов белых медведей вытесывал. Для натуральности еще соляром пожелтил и радовался, когда заезжие кинооператоры или корреспонденты пугались. Пошутить-то у нас все охотники. Умей только не обижаться! А то беда…

Слушают небо

Ну, и мы сперва радисту не поверили. Шутит, мол. Они, радисты, такой народ! Могут и на бланке шутку сообразить — из эфира, мол, в ваш адрес выловил.

Смеемся, конечно. А он уже сердиться начал. Начальник подошел, пешню в руках держит и твердо так спрашивает:

— Говори толком: вертолет посылать или пусть дальше ребята авралят? Толком говори и голыми руками не размахивай. Отмерзнут.

Да что там долго тянуть, томить вас. Вывезли мы часа через два вертолетом нашего коменданта. Натерпелся он, конечно, с осколка на осколок прыгавши. Все под лед в океан ушло, и медвежий зоопарк его тоже утонул.

Переодели в сухое бедолагу, привели в кают-компанию, сами сели вокруг. Думаем, расскажет сейчас, как спасался да как все там случилось. А он вместо этого и говорит:

— Что было — того уже нет! А вот что, мужики! Где там письмо из Галчихи, которое по поручению Светлана подписала? В самый раз оно сейчас.

 

Левушка из Архангельска

Прошло четверть века, а я все не могу забыть Левушку, паренька архангельского. Может, он из области, но, кажется, из самого города. Пожалуй, даже не только из самого города, а из его центра, с улицы Павлина Виноградова. Дело не в адресе. За долгую жизнь прошло столько своих и чужих адресов — не запомнить. Да что адресов — и люди-то многие, как лист на осине, поболтались-поболтались перед глазами и прочь улетели. О таких не то что писать, а и вспоминать не хочется. Другое дело те, что в душу вошли, а то и куском ее стали.

Вот и Левушка один из таких. Плыли мы вместе на "Кооперации". Судно такое было. Последние свои годы народ в Антарктиду и обратно возило. На нем мы и познакомились, когда пятьдесят суток по разным морям домой плыли. Он трактористом на ледовом континенте был, а я художником. Много нас тогда возвращалось. Почти вся экспедиция на "Кооперации" поместилась. Большинство свое отработали и отдыхали теперь. Но иным отдых на ум не шел — спешили записи и наблюдения в порядок привести. Известно, научные работники покоя не знают. Но и мое дело такое же. Художнику все кажется: материала мало собрано. В Антарктиде когда был — природу ее писал и рисовал, до людей редко руки доходили. Теперь вот в пути, на судне, можно и за портреты тех, кто шестой континент изучал да осваивал, взяться. Шутка ли — четырнадцать миллионов квадратных километров льда, толщиной до четырех километров! Вот что такое этот самый шестой континент. Летом и то мороз стоит. Попробуй проникни в глубину, обоснуйся, построй научные станции. Весь он нехоженый, неизведанный. Пролететь ли над ним, проехать ли куда по нему — все равно как новые страны открыть. Тут за себя и за других отвечать надо. Каждый — герой по-своему. Только говорить у нас, полярников, об этом не принято.

Дело не в этом. Герой не герой, а для истории таких людей оставить надо. Фотография — она что? Протокол одномоментный. На ней выражение лица получается таким, какое было в то время, когда затвор на аппарате щелкнул. А выражений лица у каждого из нас не счесть. От чего только они не зависят! Трудно узнать всего человека по фотографии. Много их для этого надо, да еще в разное время снятых. Вот почему хорошая работа художника ценится. В нее в одну все понимание человека им вложено, а не выражение лица мимолетное. Все это понятным кажется, конечно. И писать о таких вещах не стоило бы, если бы не случай с Левушкой.

Прошли мы пятидесятые и сороковые широты. Зовут их неистовыми и ревущими не зря. Других таких "ласковых" мест ни в океанах, ни в морях не найти, пожалуй. Помотало "Кооперацию" лихо. Один на девятый день даже головой тронулся. А как к тропикам подошли — полный штиль наступил. Море гладкое, жарища, и ни ветерка. Ну, думаю, тут надо рисовать кого помоложе, а то иной в такой бане не усидит. Договорились мы с Левой. Принес я бумагу и все, что полагается. Уселись. Начал рисовать. Думал, просто все будет. Парень молодой, крепкий. Рисую его, каким видеть привык. Особенно тут и копаться нечего — все на виду. Прошел час, другой, а работа не клеится. И нос, и глаза, и рот — все вроде похоже делаю, в точности как у него, а получается что-то не то. Он да не он с листа бумаги смотрит. Взял другой лист. Начал снова, уже теперь осторожно, карандашом в рисунке ковыряться — и вижу наконец, чего тут не хватает. Затаенность в лице у парня как налетом чуть заметным бродит. Откуда она? Может, дома неладно? Так знали бы! Там, на льду, тайн у нас никаких не было. Открыто жили. Иначе и нельзя. Загадал мне Лева загадку. Разговор, пока то да се, идет у нас.

Не умею я выпытывать, да и нехорошо это нам, мужикам, в душу лезть. Как идет беседа, так самоходом и катится. Говорю ему:

— Как домой вернешься, слыхал я, орден или медаль обмывать придется. Не зря на краю света был, перед своими погордиться можно.

Точно я в больное место попал. Замолчал Лева. Погрустнел. Неловко мне стало. Обидел, видать, ненароком. Тут уж напролом глупость свою исправлять приходится.

— Чего ты? — спрашиваю. И открыл он мне одну, от всех скрытую сторону в известной нам, его товарищам по экспедиции, истории.

Как обосновались и построили Мирный, взял Лева ученика. Каждый в Антарктиде хоть и по самые, как говорят, уши загружен был своей работой, еще какую-нибудь специальность осваивал. А врач Гаврилов — тот и на повара, и на водителя вездехода выучился. Хороший ученик Леве попался. Старше его годами, а расторопный, понятливый. С техникой на больших холодах особое обращение нужно. Помнить надо, что металл промороженный как стекло ломается, а все гаражи и техпомощь дома, по другую сторону земли, остались.

Станция Пионерская, Антарктида. (Министерство культуры СССР.)

Дома в Мирном уже в первую зиму занесло, запрятало внутрь огромного сугроба. Для входа и выхода из них пришлось в крышах делать люки и над ними подобные будкам тамбуры ставить.

Снега вокруг столько, что льда и трещин в нем не видно. Замаскированы они снежными мостами. Прочность их, равно как и ширина трещин, различны. Стены последних, вертикальные и гладкие, голубые вверху, уходят в черную глубину. Падение в нее гибельно. Идущий обычно по звуку своих шагов распознает появившуюся под ногами пустоту. Трактор же в этом отношении глух и слеп.

Рейд Мирного

Сам Мирный стоит на безопасном месте, но вокруг него на разных расстояниях расположены опасные зоны. Пути между ними известны водителям и отмечены гуриями из пустых бочек. Свежие трещины появляются чрезвычайно редко.

Водители наши — народ опытный, еще до поступления в экспедицию успели себя зарекомендовать мастерами высокого класса. Широко раскинулась наша южная столица — Мирный, прозванная так его основателями. Поэтому нашему транспорту всегда работа находится — на передающий, на склад дальний, на аэродром, к аэрологам, к самым разным службам доставлять людей и грузы. Пешком далеко старались не ходить. Не только ноги берегли — все хорошо знали, чем грозит путнику неожиданно свалившаяся пурга.

Были у нас гусеничные вездеходы, трактора С-80 и мощные тягачи с теплыми домиками-балками вместо кузова. Мощную технику по мелочам не гоняли, берегли для дальних переходов и особых случаев. Больше всего трудились трактора. Гремит, бренчит, бросает назад вырубленные куски твердого снега и везет за собой на стальном листе людей на работу или груз куда-нибудь неподалеку.

В глубь Антарктиды

Мастер был Левушка подъехать как надо, притереть свой трактор с волокушами к штабелю или домику. Бывало, подгонит он их к самому трапу кают-компании, бери только продукты или куски снега для воды и заноси в камбуз. Характер у него был спокойный, легкий. На шутки никогда не обижался и сам подцеплял иногда. Его любили за это, а зная мастерство, доверяли многое. Говоря такое, понимать надо, что среди людей, направленных на работу на шестой континент, выделиться непросто. Говорить ему это все, конечно, никто не говорил, а если и говорил, то совсем другое:

— Лева! Надо бы посмотреть там, под снегом в заносах. Возьми нож бульдозерный, откопай осторожненько.

Или:

— Лева, свези-ка быстренько таких-то на полосу к самолетным стоянкам, хотят крепление вертолетов усилить, пурга к нам идет…

В тот день поземки не было. Ясно. Снег ровный, гладкий. Ходили этим путем много. Провалились неожиданно. Под трактором, в трещине, оказался выступ, на котором он и застрял. Лева успел вырубить скорость, и трактор не сполз вниз и некоторое время должен был продержаться на выступе. Двоим вылезти никак нельзя — слишком высоко до края трещины. Буквально силком пришлось Крылову заставить напарника своего залезть к нему на плечи и выбраться наверх за помощью…

Тягачи, вездеходы — все устремляется к месту, где случилось несчастье.

Когда операция по спасению была благополучно закончена, Леву, пережившего слишком много, отдали врачам на поруки, посадили в вездеход и вместе с учеником повезли в Мирный…

Сейчас сидит он передо мной и говорит:

— Не доверили мне тогда мой трактор обратно в Мирный отогнать. Другой его повел, а я пассажиром поехал. А вы говорите — награда. Гордиться мне…

Долго потом пришлось беседовать с Крыловым людям, в таких делах опытных, пока у парня все в душе встало на место и обида сменилась благодарностью товарищам.

Сложная и деликатная вещь — душа человеческая, и непросто иной раз разглядеть ее.

 

Дорога к картине

Апрель — конец зимы, конец весенней грязи, конец всему, успевшему надоесть! Светит солнце на детвору, бегут последние ручьи, высыхают подворотни, воздух полон запахов весны. Все ждут тепла, света и чего-то невысказанного.

Весна пришла. (Государственный Русский музей.)

Сегодня, в неделю изобразительного искусства, — день открытых дверей в творческих мастерских живописцев, графиков, скульпторов. К каждому из нас придут "посетители" — люди разные и чаще всего незнакомые. Те, кто нашим делом интересуется, ходят к нам, как на концерт музыку слушать. А мы, художники, рады. Любо нам таким гостям свои работы показывать. Тут и первые мнения о них услышать можно, и своими мыслями поделиться. Поговорить так иной раз полезно бывает. Но только ежели фальшь какая случится — картины сразу, как-то по-особому, потускнеют, затаятся, и всем вокруг неловко станет. Точно неуважение кто какое в божьем храме сделал. Работа наша, при всей ее деликатности, серьезная и пустословия не терпит.

Звонок. Идут. Топчутся в дверях. Проходят. Садятся. Разместились еле-еле. Все три длинные лавки в мастерской у меня полны. Даже доску на ящики положили. Друзья знакомых привели. Совсем чужие пришли. На пол кусок холста постелили, и на нем школьники и такелажники со стройки примостились. А мне на этот раз показывать особенно нечего. Основное — картина, а она пока еще не кончена. Из последней поездки этюды — все черные, необычные, писанные ночью, и на них белеют светом, будто мелом вычерченные, провода, щитовые домики, приборы, мачты, заснеженные, инеем обросшие. Пока расставляю работы, воспоминания охватывают меня, и весь путь пройденный встает перед глазами. Путь до самого полюса на дрейфующую станцию СП. Он ведь тоже не последний гвоздь в будущей картине. О нем, о пути, я и расскажу вам, друзья, пожалуй.

Мы, художники, что охотники. Те, сидя дома, покуда патроны набивают, на охоту настраиваются, а посмеетесь — скажут: без этого и в поле нечего ходить. Зря время потратишь и собаку попусту намучаешь. Художнику тоже настрой нужен. Без него он не увидит и не поймет в жизни того главного, что в будущую картину правду вольет, не почувствует того, чем картина за сердце берет.

А как настрой будет, так ничего уже тебе не помеха. В темноте, на морозе и ветру, без всяких приспособлений работа пойдет, и никаких геройств в этом не будет. Тянут же, к примеру, через тайгу и зиму сибирские высотники линии электропередачи. А ты свою линию тянешь.

Вот посмотрите и послушайте, как он, настрой этот самый, дается.

В путь собирался я недолго. А у меня, полярного художника, длинный он — до самого центра Арктики, к тем, кто живет в середине Ледовитого океана, на его льдах. Полечу я туда в составе группы специалистов. Вынул свою полярную амуницию — брюки меховые, кирзой крытые, спецпошив, унты да рукавицы оленьи чукотские, — краски и остальное хозяйство живописца. Двух часов не прошло, как все запаковал и хоть сейчас в полет. И так мы все. Кадры подбираются туда старые не зря. Дело предстоит нелегкое. Там, у полюса! Читали все, наверное, в газетах или по радио слушали, как московской осенью, а тамошней зимой глубокой, в полярную ночь, снабжают дрейфующие станции. Летать с материка сквозь тьму и мороз таково-то не просто, что об окончании этих работ как о празднике в "Последних известиях" сообщают. А уж если краем глаза журналист какой хоть кусочек этих дел сам увидит, то его записки нарасхват печатают.

В этот раз нам предстояло там, где дрейфуют полярники, самолеты принимать, посадки на лед обеспечивать и после разгрузки в самом что ни на есть добром здравии обратно экипажи на материк отправлять. А лед-то — он лед и есть. Что с него взять! Хочет — тороситься начнет, а то лопнет и в темноте незаметно, крадучись разойдется. Пурга тоже непременно несколько раз налетит, задует все снегом и застругами разрисует. На Большой земле после хорошей метели целый парк техники на аэродром вызывают, а тут своими силами управляться надо. Деваться некуда. Сутки или сколько придется авралят люди — и прилетайте, пожалуйста. Не зря в медкомиссии врачи здоровье проверяют. Нет большего позора, как от товарищей в работе отстать. Потом не будешь знать, как в глаза смотреть. Все станет мниться, что тебя лодырем считают.

Однако я вперед забегаю. Нас никто не провожает. Дело обычное, служебное. Поднимаемся в самолет, проползаем под самым потолком по грузам и кое-как втискиваемся в маленькую пустоту вокруг столика штурмана. Кроме нас, летят еще люди. Чаще всего запасной экипаж да один-два человека с далеких зимовок. Тесно до того, что, пока утрясемся, ногу поставить некуда.

Наконец самолет набрал высоту. Вздрагивают изредка, подпрыгивая на своих пружинах-растяжках, высотомеры. На штурманском столике, среди приборов, появляется "харч". Штурман, глядя на приборы, потянул газету, и с ней поехали нож и стакан. Падают. Видно, как они стукаются, но звука разбитого стекла не слышно. В воздухе стоит шум винтов и вибрирующих дюралевых переборок. Мы летим, сжимая время. Ночь приходит прежде, чем ее ждут, подгоняемая завтрашним днем. Сам он тоже становится короче на несколько часов. Еще дальше уйдем — и будем жить на девять часов раньше Москвы.

Наш салон невелик. Метра два с половиной в ширину и метра три в длину. Ящики железные, деревянные, зеленые, желтые, голубые, всевозможный спецпошив, и на нем — люди. Кто сидит, кто лежит. Пытаются говорить. Разговор не получается и больше смеются. По любому поводу и без него. Стеганые стены и потолок сводчатым полукругом сжимают наш и без того тесный ковчег. Из прямоугольников окон, с блюдцами-пробками в середине, струится холод, мешаясь с потоком сухого и горячего воздуха из печки обогрева. Что там, снаружи, почти не видно. Плексиглас иллюминаторов основательно замерз. Надо когда-нибудь написать такую картину — групповой портрет. В этой груде людей и вещей есть какой-то свой порядок, и имя ему — дорога.

Путь наш долог. На восток и потом налево, в океан, на дрейфующие льды.

Проходит день. Еще день, и еще, и еще… Перегрузки, поиски бульдозера, чтобы открыть ворота склада, борьба с причудами погоды… И так, путая время, мы неуклонно движемся вперед, сплетая в одну цепь ночлеги, столовые, порты и поселки, где подчас самый малый результат труда велик, как достижение, и где часто природа уже достигнутое сводит к нулю.

Суда к нам не заходят

Скоро последняя ночь на земле. В гостинице в коридоре шумит ребятня, путая русскую и якутскую речь. Врывается телефонный разговор. Какой-то экипаж запрашивает погоду. Из двери в дверь толкается старик со странным прозвищем Кривдун. Его самого и его черную с проседью бороду знает вся Арктика, но никто не знает, сколько ему лет. На улице струится поземка. Надо подниматься и скорее улетать. Идем на завтрак мимо деревянных домов, где, наверно, тепло и спокойно. Перелезаем через высокие короба водопровода, проходим мимо фонаря и опрокинутых карбасов. Они кажутся такими неуклюжими среди плавных линий сугробов… Скорее, скорее! Уже греют моторы!..

И снова дрожат на своих пружинах высотомеры…

Настало другое время. Теперь на скоростном самолете можно лететь со скоростью мечты. Из Москвы прямо на место. Так возят в Арктику пассажиров. Чем меньше они увидят, тем больше расскажут, какая она из себя, и прибавят, что они с ней на "ты".

Мы же с ней на "вы" и по плечу ее не хлопаем. Она с каждого из нас, еще в первые годы знакомства, спесь сбила и уважать себя приучила. Так и в этот раз летим мы, не торопясь, без рывков и суеты пассажирской. Приземлимся, в радиоцентр и магазин заглянем, узнаем, как тут прошла навигация, посылки передадим. Не через чужие да незнакомые края путь лежит. Здесь везде каждый из нас кусочек своего труда оставил. Если ночуем, то случается и в кино посидеть. Но это все между делом, конечно. Наша главная забота — загрузка. И свое кое-что забрать, с того года оставленное, и попутно взятое отдать. Чего только за дорогу не пройдет через наши руки. И неприподъемные движки, и хрупкие электролампы, радиомачты, оленьи шкуры, радиооборудование, тросы, палатки и даже прессованное сено.

Если вы новичок и спросите, зачем оно в Арктике, то вам обязательно скажут, что на одном из островов нашли живого мамонта и теперь он своим ходом направляется в зоопарк, поедая сено, которое ему сбрасывают с воздуха…

Что ни посадка, то встречи. Взлетев, делимся узнанными новостями. Входим в привычную колею. Понятие самостоятельности приобретает другой смысл. Начинаешь чувствовать себя, как удравшая из вольера птица. На смену безопасности приходит свобода распоряжаться собой. Рвутся паутина мелких обязанностей, путаница людских взаимоотношений и обнажается стержень основного желания. Дела, еще вчера казавшиеся важными, проходят в мозгу тенями воспоминаний.

Не много радостей, равных этой, — слушать свое перерождение. Оно идет в тебе само, помимо воли. Эта длинная дорога ведет тебя в мир твоих образов и ненаписанных картин.

Перед последним броском мы застреваем и, кажется, надолго. Там, на льду, у полюса, жестоко штормит. В этом году осенние непогоды запоздали и теперь берут свое. Приходится выжидать, и мы ждем. Ожидание — это тоже разновидность нашей работы. Мы ее выполняем, пропуская время мимо себя, так, как мы это станем делать, сидя на льдине в своей палатке, когда ветер будет выколачивать по ней проводами барабанную дробь и гнать снег сплошной стеной.

Я не пишу и не рисую, а если и беру карандаш, то чтобы почувствовать его присутствие. Я тоже жду. — Мы — и залетные, и постоянные обитатели — все помещаемся в длинном, длинном-предлинном бараке с входными дверьми в дальнем торце и посередине. В нем есть все: камбуз, сушилка для унтов и ватников, кают-компания, бильярдная, каптерка, амбулатория, служебные кабинеты, жилые комнаты для холостых и семейных, помещения с подвесными койками для нам подобных и все, все для работы полярной станции. В долгие периоды свирепых зимних метелей она может обходиться без вылазок наружу. Лишь дежурный имеет право высовывать нос, и то только порядка ради.

Вся жизнь здесь наружу. Все о всех все знают, но делают вид, что ничего не замечают. Думать, что тут можно утаить отношения или свой характер, — верх наивности. Лицемерие считается тяжким грехом, или, вернее, пороком. Это устраняет многие конфликты — но не трудности здешней жизни. Ее своеобразие определяется поговоркой: терпение — главная доблесть полярника. Прожить дружно в трудных условиях — это тоже работа, требующая полярной квалификации. За нее не платят, но каждый, едущий в Арктику, знает, что в неписаной трудовой книге она стоит на первом месте.

Большинство новичков проходят школу общежития легко. Ну а если?.. Тогда по настоянию коллектива можно и спецрейс организовать. Вывозят же людей, не поддающихся лечению на месте, например с язвой желудка. Скажете, что формирование полярника — это тема для писателя, а не живописца. Пожалуй, да. А впрочем, разве художник может не знать биографии своих героев?

Вот доктор. Он молодой и зимует первый раз. Впереди у него еще два года. А на Большой земле молодая жена. А энергии больше, чем ее тут израсходуешь. Но он всеми уважаем. Держится молодцом, и трудно сказать, что для него важнее — далекая перспектива кооперативной квартиры или доброе отношение окружающих. Сказать трудно. Пожалуй, не надо вникать. Главное — держаться, держаться до конца срока. А потом?.. Скорее всего найдется новый предлог и доктор опять встретится мне на далеких арктических дорогах, расскажет, как хорошо устроена семья на новой квартире, и обязательно вспомнит о друзьях по первой зимовке. Никто еще не объяснил, что снова и снова зовет сюда людей, изведавших тоску полярного одиночества, дружбу случайных сотоварищей и трудности жизни в снегах.

С нами возвращался с Большой земли водитель здешнего вездехода. Вызывали на разбор — кому-то круто урок полярного общежития преподал. Когда прибыл, то скупо рассказал новости с "материка" и пошел в гараж, проверять автохозяйство.

Садясь за домино, кто-то сказал:

— Хорошо, что Сергей вернулся. Мужик деловой. Умелый. Ну а за черту при нем не заходи. Этого он не любит.

У нас самолетов два. Тот, что на лыжах, — прорвался на льдину, увезя руководителя полетов и радиста. Мы же, на колесном, с грузом, продолжаем сидеть у моря и ждать погоды. "Там" снова задуло и дует жестоко, по всем полюсным правилам. Наш экипаж начинает про себя потихоньку нервничать. Дневной свет даже тут, у нас, кончается, и ветерок тоже начинает посвистывать. Плохо.

Очень плохо. А художник во мне ликует. Но он достаточно умен и вида не показывает. Я с ним дружу много лет и за него спокоен — не подведет. Но все же, чтобы подстраховаться, надо дать ему поблажку. Вместе с механиком самолета отправляемся к нашему аэроплану. Он — по своим делам, а я — за альбомом.

До взлетной полосы километра два. Попутная машина нас подбросила почти до места. Вылезли из кузова и пошли дальше рядом. Ветер нажимает на спину, успевай только перебирать ногами. Забежали в балок, отдышаться и взять стремянку. Последний бросок — и мы у самолета.

Кажется, все преодолели, а с паршивым замочком не можем справиться. Все его потроха смерзлись и не слушаются ключа. Металл жжет руки, а тут еще лестницу сдувает — борт-то скользкий. Как ни старается стоящий внизу, как ни упирается — рычаг не в его пользу. Маета да и только. Вся наша затея не стоит наших усилий, но по-мальчишески не хочется отступать. И когда уже спины нахолодали так, что их стало ломить, замок оттаял в руках и мы забрались в самолет. В его металлическом брюхе, кажется, холод еще сильнее, но зато тихо и можно отдышаться.

Прячем наши трофеи за пазуху и выходим наружу. Надо поспешать домой. Прозрачная снежная дымка начинает колебаться и пускать в небо белые метелки. Вот-вот сорвется поземка. Торопимся, а скорости нет. Мешает ветер. Прикрыв лицо рукой, согнувшись пополам, жмем и жмем на его упругую струю. Расплываясь, заблестели впереди фары. Еще немного — и мы у вездехода.

— За вами, однако. Смотрю, нет долго. А тут погода. Дежурному сказал, так что порядок. Поехали!

Пожалуй, за весь путь от Москвы Сергей не сказал так много слов, как сейчас. Видно, оттаивать начал.

Эпизод? А может, материал для хорошего рассказа о человеке, о той сути, показывать которую мы не любим, говоря, что нет в ней игрового момента.

А альбом мне пригодился. Правда, я в нем не рисовал, но короткая вылазка за ним стала тем самым последним патроном, набив который, можно идти на охоту.

Поземка покрутила день-другой и, не перейдя в пургу, улеглась. Полдень. Стою на крыльце. Горит заря. Морозная дымка шевелится, колдует. На молодых и острых ребрах снежных застругов распластались такие яркие и чистые цвета, что куда там всем нашим краскам в тюбиках и на палитре. Теперь скорее бы писать.

Последняя перегрузка — и я первым же рейсом ухожу на льдину. Тут уже полярная ночь. Пурги очистили небо, и по нему ходит луна в радужном кольце. Вокруг нее небо рыжее с бронзой, а дальше все черное и путается, сливаясь с темным снегом. Рельеф его угадывается только на переднем плане, да в сторону луны бежит и искрится стеклянной пылью световая дорожка. Мороз все-таки за сорок.

В лагере горят огни, выхватывая из мрака и очерчивая четким, белым рисунком все, что попадает в полосу света.

Вот мы и приехали, дорогие друзья мои. Подготовка к работе и путь к ней окончены, а результат ее — вот эти черные, ночные этюды дрейфующей станции и еще не оконченная картина, что стоит, завешанная, на мольберте. Вы увидите ее в следующий раз, а пока скажу название — "От Большой земли". Она расскажет о тех, кто работает в Арктике, вернее, о том, как там теперь работают, как шлет Большая земля полярникам свое тепло, о том, что наши авиаторы изменили понятие "далеко", построив воздушный мост. И вы теперь, наверно, поняли, что браться за картину можно, только пройдя по этому мосту.

 

Жизнь на льду

Когда художник пишет картину о наших ученых или о горячем цехе металлургического завода, он невольно остается всегда сторонним наблюдателем, не принимает непосредственного участия в труде своих героев и, закончив очередной сеанс сбора материала, уходит с завода так же, как и все, после конца смены. Совсем другое дело в Арктике. Она и место работы, и место жительства одновременно. Оставаться сторонним наблюдателем здесь невозможно, и художник, посвятивший ей свое творчество, неизбежно становится полярником, выполняющим на равных основаниях со всеми свою долю работы полярного коллектива по устройству и организации его жизни и быта. Эта особенность наиболее ярко выражена в жизни на льду высоких широт. Не всегда она бывает простой и легкой, но каждый, ее изведавший, вспоминает о ней с добрым чувством на Большой земле и часто стремится обратно туда, где взаимовыручка становится основным законом в борьбе с природой. Радостное событие, происшедшее в семье у кого-либо, тепло воспринимается всеми, а общенародные праздники проходят с особым подъемом. Особенно торжественно встречается день Седьмого ноября. Проходит он в темноте полярной ночи, в лагере, обдутом первыми пургами. Сравнительно ровная поверхность льдины скрыта под высокими, твердыми застругами, на причудливых изгибах которых лежат отблески горящих на домиках ламп. Мороз уже давно встал на зимнюю вахту, и иней превратил все провода и оттяжки в толстые, круглые щетки, отливающие серебром. В этой обстановке особенно торжественно проходят демонстрации с флагом и факелами, митинг у снежной трибуны.

Проведя несколько месяцев в своей московской мастерской, я начинаю тосковать по привычной жизни в снегах и на льду, вспоминаются друзья, дела и заботы, связавшие нас узами полярной дружбы. На мольберте стоит картина — "Торжественный митинг Седьмого ноября на станции Северный полюс". Уже много сделано, но с каждым днем становится все труднее и труднее писать ее. Очень сложно работать над тем, что находится за тысячи верст от твоей картины. Вывезенные впечатления перебиваются московскими, постепенно стираются, и начинаешь себя чувствовать наподобие рыбы, вынутой из воды. Надо возвращаться туда, на родину темы и образов. Самое главное — не упустить передачу настроения в картине. Это — и ощущение надвинувшейся полярной ночи, и бескрайность льдов, а главное-то, ради чего пишется работа: накал торжественного настроения, охватившего горсточку людей, живущих среди полярной пустыни. Выехал я заранее, когда еще можно застать достаточно света, чтобы вжиться в свою тему и прочувствовать наступление темноты. Она подкрадывается постепенно, сближая утро и вечер, пока они не сомкнутся и все не покроется сплошным мраком.

Прилетев, я еще увидел холодное, светлое небо, снег кругом и на нем несколько сборных оранжевых домиков и палаток, круглых и черных. Как положено, рассказал новости, какие знал, принял на себя равную для всех долю будничных нагрузок в виде дежурств, работы по камбузу, заготовки льда для воды и непредвиденных авральных и стал по мере возможности заниматься подготовкой своей работы. А тут дело это не всегда простое. Нас носит в океане какое-то странное течение, часто ломающее вокруг нас лед. Когда он трескается, вода в трещинах начинает парить и в воздухе повисает пленка тумана. Протягиваясь серыми лентами по желтому небу, он оседает на все. А на мои этюды и краски на палитре садится щетка кристаллов инея, и тогда и без того нелегкая работа на холоде страшно затрудняется. Вечером, после ужина, в кают-компании, сообща придумываем выход. На следующее утро откопали металлические, с широкими полозьями, сани из-под гидрологической лебедки. К ним на высоких штырях была приделана еще на заводе прочная плита. Мы ее просверлили и на болтах прикрепили к ней намертво опрокинутый на бок большой фанерный ящик. Получилась передвижная мастерская художника. Возок продуман и сделан отлично. Теперь можно работать даже в небольшую пургу. Одного только не учли конструкторы, они же исполнители, — тягу: не хватает этим саням хорошей собачьей упряжки. И художник, впрягшись в лямку, сам возит с места на место столь же тяжелую, как и надежную, конструкцию. Кто-то быстренько переделал нашу песенку с припевом "мама, я хочу домой", и теперь она начинается словами "по сугробам, ропакам…" Шутки шутками, а работа пошла полным ходом. И опять же в один из вечеров в кают-компании заходит речь о художнике — где ему сушить этюды? В жилых помещениях и места нет, и дух от них скипидарный да бензинный идет, в снежных тамбурах — тоже не годится. Снова выручают гидрологи:

— Нашел о чем горевать! В наших палатках "стены" свободны. Цепляй к ним свои холсты, и пускай сохнут. Посматривай только, чтобы из проруби Нептун не вылез и не спер твое творчество.

А Нептуну есть откуда вылезти. Посреди круглой палатки — "майна", пробитая во льду большая квадратная дыра в океан. Ее закрывает двухстворчатая крышка, совсем такая, как творило в деревенском погребе. Между ее половинками пропущен тонкий трос. Один его конец мокнет вместе с висящими на нем приборами, на большой глубине, другой идет под самый купол палатки, к блоку лебедки. Растопырив на фанерном полу такие же, как у моей передвижной мастерской, ноги-полозья, лебедка занимает половину узкого пространства вокруг майны. По краям творила умещаются газовые камин и баллон, стойка для батометров, ящик — он же столик, и многое другое. Ходить в палатке надо умеючи и осторожно. Прицепленные к материи ее свода, громко называемой стенами, проволочными крючками, на ней теперь сохнут, вернее вымораживаются, мои этюды.

Жизнь на льду

Палаток таких несколько. Они стоят за чертой лагеря, и каждый день остекленелыми от мороза руками я вешаю в них две-три работы. На днях я не заметил, как сошла кожа с левой щеки и кончиков нескольких пальцев. Сходит она безболезненно, но потом эти места сыреют и обмораживаются дальше и дальше, пока не покроются черной корочкой. Иногда, особенно на ветру, пальцы перестают слушаться и приходится надевать рукавицу, но в ней не чувствуешь черенка кисти. Тело тоже промерзает и начинает болеть. Все это отвлекает, но этюд надо кончать. Тут ничто не повторяется, а ты приехал работать, приехал за материалом. Организм часто на пределе. Кто не мерз, тому трудно понять, чего стоит за час-полтора вырвать у природы хоть небольшой этюд. А тут еще надо бороться со стынущей краской, тратить время и тепло, доставая из-за пазухи тюбики с ней.

Трудно? Очень трудно! Но зато как дороги эти натурные работы. Разложенные на полу в Москве, в мастерской, они унесут художника в мир, где живут герои его картин. И, отрешившись от всего, погрузившись в воспоминания, он будет писать, чувствуя правду на конце своей кисти. Но это потом, а сейчас — как чудесно греет тепло нашего домика и дружба, сдобренная шутками. В нашем домике хозяев двое. Маленький крепыш Василий Иванович, попросту Вася, и худой, статный Сергей Максимович. Вася изучает природу живьем, трогая ее руками. В этом ему помогают снегомеры, метеобудки и всевозможные градусники. Их он втыкает всюду, куда только может, — в снег, лед и воду, когда удается до нее добраться. А Сергей Максимович, человек пожилой и обстоятельный, имеет в своем распоряжении отдельный домик со сложными устройствами внутри и подвижной металлической конструкцией на крыше. Он аэролог и наблюдает за полетом радиозондов.

Вася любит тепло. Любовь эта идет у него от детских лет, когда в Донбассе он бегал босиком, обжигая пятки, по нагретой солнцем земле. И теперь, живя в снегах, вернувшись вечером с метеоплощадки, он раскочегаривает угольком нашу маленькую керамическую печку так, что входящие говорят:

— Ну и Ташкент у вас, братцы!

Спать мы ложимся соответственно с температурой поверх спальных мешков. Близко к полуночи возвращается с вахты Сергей Максимович и первым делом молча вытаскивает из стены круглую затычку-форточку. В отверстие ехидно вползает из снежного тамбура струя белого, морозного пара, и мы с Василием Ивановичем срочно спасаемся в наши собачьи мешки. Действия нашего морозоустойчивого товарища не вызывают у нас ни негодования, ни нареканий, и только изредка в воздухе повисают довольно едкие замечания. Но они пропадают обычно зря. Видимо, тот, в кого они были нацелены, думает про себя, что каждый шутит по-своему.

Стоит полный штиль, холод все усиливается, однако, не зная, сколько градусов, можно выйти ненадолго без ватника, в одной кожанке со свитером и меховых брюках до подмышек. По этому поводу Вася вспоминает:

— Как начали станцию ставить, выгрузились в спешном порядке. Самолет ушел. Мороз. Ветер. Руки ко всему так и привариваются. Термометра нет. Решили — градусов тридцать шесть будет. Уже почти все палатки собрали. Скоро лагерь обозначится. Тут в ящике термометр попался. Смотрим — минус пятьдесят два. Сразу все позамерзали. У ребят все из рук валится. Лучше бы не знать…

Сейчас градусами интересуются только метеорологи — у них служба такая.

Мы сегодня радуемся безветрию. Однако к вечеру тем, кто на улице день провел, захотелось сесть к печке поближе. Ухожу и я к Васиной раскаленной печурке, в наш домик. Снимаю груз "климатической одежды" сажусь и слушаю, как оседает лед в бачке на конфорке да постукивает о стенку провод. Жди пурги. Не зря над уличными лампами световые языки вверх потянулись, напоминая огоньки свечей. Временами, точно рассыхаясь, щелкают, сжимаемые морозом, щиты нашего разборного жилища. Дремотно. Мы с Васей молчим, разнеженные теплом. Вздрагиваем, когда Сергей Максимович с аэрологами бухают ногами в тамбуре и возятся, доставая что-то из ящиков. У них сегодня в водородной установке для радиозондов понамерзали ледяные пробки, и все ученые мужи срочно утепляют свое хозяйство — одной химии с Арктикой не совладать, сколько бы ни выделялось в бочках-ретортах тепла. Уже засыпая, слышим, как Сергей Максимович ворчит раздеваясь и растирает над печкой лицо и руки:

— Однако и климат же сегодня на дворе!

На что неугомонный Василий Иванович нежным голосом отвечает:

— Что, душно? А ты форточку открой!..

Дни становятся все короче и сумеречнее. Рассветные зори, они же закатные, теряют свои нежные цвета, становятся бронзовыми. Скоро над горизонтом загорится одинокая красная полоса, переходящая в темное ночное небо. Если его не закроют облака, то еще с неделю можно писать приход зимы. В один из ясных дней старался я передать всю глубину и яркость красочного тона рубиновой зари. Чтобы ничто ее не загораживало, вывез сани с ящиком за черту лагеря. Впереди меня были только мачта с флюгером, метеобудка и тянущиеся от них провода. Работе помогло то, что удалось сразу точно взять отношение красного тона к густо-синему, как неразбавленный ультрамарин, цвету снега. У художников, как у стрелков, есть самое дорогое слово — попал. Забыв про все, воюю с замерзающими красками, внимательно прорабатываю всю сложную гамму цветовых отношений. И когда краски на этюде начали превращаться в небо и снег, внося в него ту правду, за которой я ехал сюда, за тридевять земель, подошел начальник станции и, видя, что я в азарте помогаю пальцами замерзающим кистям, сказал:

Что-то вы уж очень сумерки сгустили. Вглядитесь в снег там, левее мачты. В этом месте особенно хорошо видны сугробы, а у вас их незаметно. Пока светло, нарисуйте их. Здорово получится!

Пурга надула все сугробы у него на глазах, скрыв под ними кое-что из нашего имущества. Он не мог равнодушно смотреть на них и помнил все наперечет. Мне было известно так же хорошо, как и ему, что, когда не будет срочных дел, объявят аврал и мы все пойдем врубаться в твердый снег в поисках ящиков и бочек, придирчиво всматриваясь в его изменчивый рельеф. Все это я знал, но сейчас не видел того, что представлялось внутреннему взору нашего рачительного хозяина.

Потом завернул ко мне наш первый пилот и просто сказал:

— Слишком светло у вас на картине. Темноты нет. Поймите — нету. Ночь уже пришла! Ночь! Вот и написали бы эту ночь непроглядную.

Сказал и пошел. Ему пора было вылетать в эту самую "ночь" за ждавшей в далеких льдах вывоза горсточкой людей.

Тогда-то я и понял ту простую истину, что каждый человек судит обо всем "со своей колокольни".

С тех пор прошло много лет. Картина, ради которой я прилетал, написана и висит в музее, а этюд красной зари я берегу для себя. Он мне помогает избегать равнодушия в искусстве и тех, кто смотрит на него холодным и мертвым взглядом.

В заботах и работе время идет быстро, а тут кто-то стал на дежурстве вахтенный журнал заполнять и спохватился:

— Художник! Ты на календарь смотришь или нет? Не успеем оглянуться, как октябрьские праздники подойдут. Пока тихо — надо трибуну сооружать.

Народ собрался, взяли фонарики и пошли вместе выбирать. Похоже, что выбрали удачно. Судя по направлению прежних ветров, ее тут не должно сильно заносить. А большие сугробы рядом. Выпиливай из них снежные блоки и клади любую трибуну, хоть на двадцать человек. Материала хватит. У нас запросы скромные: весь состав станции — восемнадцать человек. Главное для всех, и особенно для меня, — красота сооружения. Картина о праздничном митинге возле Северного полюса задумана давно. На ней полярная ночь, все люди, инеем покрытые, пришли с демонстрации. У них еще в руках флаги и факелы. Два раза, на двух станциях, я уже собирал для этой темы материал. Теперь вот третий раз проведу с товарищами праздник, и можно будет в Москве приступать к окончанию картины.

Желающих строить много. В первую очередь — врач. Больных у нас не водится, и он по совместительству и завскладом, и машинистка. Рвется в работу и экипаж приданного нам небольшого аэропланчика Ан-2. Наш давно уже безработный "летательный аппарат тяжелее воздуха" стоял за кают-компанией зачехленный и расчаленный. Теперь выгладили перед ним дорожку и прогнали его в пробный полет. Прошелестев в морозном воздухе, он обошел два раза вокруг лагеря и зарулил на стоянку, готовый к полету. Экипаж тоже готов, а пока берет ножовки пилить сугроб.

Подошли праздники. После митинга все побежали к себе в домики, сбросили унты и спецпошив и, не обращая внимания на мороз, надели все "городское" для торжественного ужина в кают-компании.

Аванпост науки (прыгающая станция)

Только дежурный по лагерю был не при параде. Ему сейчас следовало быть особенно внимательным. Последние дни нашу льдину начало ломать. С каждым днем все ближе и ближе подступает гряда торошения.

На другой день после праздника от нашего поля откололо еще кусок. Торосы стали повыше и засветились глубокой зеленью сквозь сумерки и пелену поземки. Кое-какие мелочи ушли под воду. Если вокруг все так и останется, то хорошо бы написать этот ледяной забор, огородивший наш лагерь с юга. А ежели природа и дальше будет к нам немилостива, то, как это ни плохо, появится материал к новым картинам. А пока объявили на вечер мою беседу об искусстве. Трудно сейчас сосредоточиться на теме лекции. Мысли бегут, подчиняясь впечатлениям от окружающего. Кругом на тысячи верст лед, и ветер несет по нему снег. Удивительная, необъяснимая природа. Чем она влечет? Ведь в любую минуту она может погубить. Замерзнешь. Провалишься в трещину. Задавит мишка… И все же грустно будет улетать отсюда.

Через несколько дней отломало еще куски от нашего поля. Теперь под лагерем меньше гектара. Кто-то шутит, что пора присылать скобы сшивать трещины.

Обхожу палатки гидрологов. Свертываю этюды. Завязываю чемодан. Скоро в путь. Правда, там, в конце, далекий дом, но, живя здесь, все привыкли себя усмирять и о нем не думать и не тосковать. Так легче. Станция на льду — тоже дом. Непрочный, временный, но особый — незабываемый. И вот я его покидаю. Впереди пересадки, аэродромы, нелетные погоды. Но разве хочешь — надо!

Покружил и сел наш самолет. Самолет испытанной полярной авиации. Экипаж молча обошел остаток нашей полосы, такой некогда большой и гостеприимной, и полез в кабину. Хочется сказать "взлетели чудом", но чудес не бывает. Есть великое уменье, выдержка и чувство своей машины, ее возможностей и то, что называется летными качествами пилота. Они всегда лежали в основе полярной авиации, покорившей арктическое небо раньше, чем земля покрылась сетью аэродромов и метеостанций. Они, эти летные качества, помогали проводить первые караваны судов, спасать челюскинцев и вообще делать массу будничных, незаметных, но героических дел.

После всех улетел начальник станции. Позже, на встрече в Ленинграде, он мне рассказал о последних часах нашей льдины. Прижатая к скалам далекого острова, она не устояла под напором льда, и лагерь исчез. Исчез сам лагерь, домики, палатки, связывавшая нас с Большой землей радиомачта, но в душе каждого он остался навсегда.

 

Осуществление мечты

Из окна моего номера, с четвертого этажа, видно, как внизу по улице метет пурга. Женщины везут на санках с кабинками ребят из детсада. Подхваченные ветром санки, вертясь на поводках, едут сами по себе, независимо от "водителей". Оборвись веревочка — и их унесет по твердому как асфальт, накатанному и скользкому снегу. Редкие пешеходы идут, ложась на ветер и прикрывая меховыми рукавицами лица, у иных они закрыты самодельными пластмассовыми забралами. Выходить из дома нет желания, я никого не жду, а смотреть на несущиеся космы снега надоело. Надо найти себе занятие.

Ревизия всех ящиков в номере дала немногое: пробку, обрывки газет, замызганный номер старого "Крокодила" и страницу из какой-то книги со штампом библиотеки танкера "Ростов". Собрав все чтиво, сажусь в кресло и начинаю с книжного листочка.

"…внимательно слушает Паоло Джови заморского гостя. Каждое слово Димитрия Герасимова рождает смелые планы в голове предприимчивого итальянца. Слыхал он и раньше, что соотечественники посла русского, поморы, невесть с каких лет научились строить быстроходные суда, увертливые во льдах и волока не боящиеся. Плавают эти мореходы на своих лодьях и кочах по всему студеному морю, а случается, и во льды заходят. На ведомых им островах и землях промышляют они рыбий зуб, дорогой товар этот хорошую прибыль дает. Об этом всем и обо многом другом еще прежде наслышан был любознательный итальянец. Но сегодня говорит ему гость, что надумали русские вдоль всех своих берегов северных на восток путь искать. И не просто так об этом поговаривают, а всерьез возмечтали, и иные уже вроде как и плыть собираются.

Невероятным это кажется, но не станет же попусту болтать посол царский. Давно уже проверено, что не в обычаях у русских пустые слова говорить. А Герасимов Димитрий на службе государевой находится, за каждое слово ненужное дома в ответе будет. Нестерпимо слушать, что всем богатством московиты завладеют!

Не раз и не два приглашает Паоло Джови к себе высокого гостя, выспрашивает и выведывает у него про места северные. И потом издает он в Риме в 1525 году книгу "О Московском государстве". Не прошла она незамеченной. Подогрела, подтолкнула в далекие плавания многих смельчаков предприимчивых.

А на Руси в это время дела большие начинались: указом царским Архангельск город заложили, Ермак с дружиной в глубь Сибири отправился…"

Одинокая стоянка. (Музей Тикси.)

И подтолкнула меня эта страничка из истории давней на размышления о мечтах человеческих. Сижу я тут вот, в Тикси, в тепле и уюте и в окошко посматриваю, а давно ли тут пустынная тундра расстилалась. И сейчас она вот здесь, за горкой, такая же, как сотни лет назад. Маленький кусочек обжитого берега моря Лаптевых, но как много значит он и ему подобные на всем протяжении Великого северного морского пути. Сколько жизней, самопожертвования и трудов положил русский народ, прежде чем Арктика из неприступной страны холодного ужаса стала доступной для нормального изучения и освоения… Зазвонил телефон. Совсем как дома, в Москве. В трубке — голос директора художественного музея. Предупреждает, что зайдет, чтобы идти на встречу со школьниками. По погодным условиям занятия в школе отменены, но на встречу ребята придут.

И вот мы идем в музей, в район порта, где высятся краны и невдалеке стоят на выморозке суда. Там идет работа, несмотря на непогоду, вспыхивают огни электросварки. Поселок живет, трудится. Дует все так же. Хорошо, что в спину. На улице почти никого. Неожиданно проносятся трое мальчишек на велосипедах, держа вместо парусов куски фанеры. Мой спутник-провожатый говорит: — Вот и ваши слушатели начинают собираться. Сейчас и остальные прибегут. Теперь наши "дополнительные" каникулы в большинстве на катке проводят. Тиксинцы свой музей любят. Несколько лет назад его тут организовал Союз художников. С тех пор музей вырос и его знают не только наши северяне, но и за рубежом как единственный художественный музей в Арктике.

В небольшом помещении студии при музее собирается народ. Лица у всех красные, настеганные ветром со снегом. Просят для начала рассказать о прошлом их поселка. Я ведь знаю его на протяжении сорока лет, с его десятилетнего возраста.

— Шел последний год Великой Отечественной войны, — начинаю я. — Тогда Тикси был маленьким, деревянным. Почти в центре стоял дом, точнее изба-пятистенка. В одной половине, смотревшей на залив, помещалась почта, а в другой — радиоузел. На наружной стене дома со стороны залива была прикреплена карта. Каждый день, какая бы ни стояла погода, возле карты собирались люди. Все терпеливо ждали, иногда подолгу, когда выйдет радист и переколет флажки на карте на линии фронта. И я, заехавший сюда с экспедицией, тоже приходил и стоял. У многих никого не было на войне. Или годами не вышли, или полегли в землю. Но все стояли, жадно ожидая услышать голос Левитана и главное — самим увидеть, куда воткнет флажки радист.

Теперь этой почты нет. Она переехала в первый этаж большого блочного дома недалеко от гостиницы "Моряк". Из нее можно позвонить в любой город страны, но мне жалко старого домика. Многие, стоя у той карты, ощутимо поняли, что есть связь между людьми более крепкая, чем телефонная.

Кто-то говорит:

— Сломали почту, верно, но связь-то как была, так и осталась. В другом она теперь только. Это мы, старожилы, говорим еще "Большая земля", "материк", а молодые уже эти слова не употребляют. Забыли чувство расстояния, что мы прежде в душе тут носили. Я вот мальчишкой был, когда папанинцев встречали. Тогда и мечтать не смел в Арктике побывать, а теперь живу здесь, работаю. Ребята мои тут в школу бегают. Вон как все поворачивается. У вас, вижу, значок "Почетный гражданин Тикси", а лет двадцать назад, как сюда завербовался, писал к себе в Воронеж, что в Арктике работаю. Для важности, значит, а про Тикси и не упоминал совсем.

 

Лето на полюсе

Сейчас все привыкли к тому, что на льдах Центрального Арктического бассейна живут и работают люди, и никого не удивляют лежащие на полках магазинов мемуары и научные книги, написанные о работе дрейфующих станций — СП. Все это давно вошло в нашу жизнь, так же как завоевание космоса, и стало привычным для стороннего наблюдателя. Но отсюда не следует, что он хорошо представляет себе то и другое. Просто у него исчезает острота интереса к уже не новому явлению. Пропадает в нем только новизна, а необычность обстановки и условий работы полярников и космонавтов остаются прежними. Технические достижения снимают некоторые трудности, и только, да, пожалуй, ослабевает настороженность перед неизвестностью. В остальном же все остается — ни климат, ни законы тяготения не меняются, влияя, как и прежде, на деятельность и жизнь людей.

И тем не менее наступает некоторое обывательское безразличие к тому, чем мы, советские люди, вправе гордиться. Гордость за своих товарищей, за совершенные и совершаемые ими дела — хорошая гордость. Мне, отдавшему четыре десятка лет созданию художественной летописи советского Заполярья, хочется рассказать о самых маленьких и незначительных эпизодах той жизни, чтобы обитатели наших благоустроенных городов и сел примерили их к своим будням.

Наше лето

Что такое лето? Это самое теплое, приятное время года, скажут, пожалуй, все, кроме жителей азиатских пустынь. Вот и начнем с него, с лета у Северного полюса. Во всякое время года океан там покрыт панцирем льда многометровой толщины. Он временами трескается и постоянно находится в движении. На нем живут — и работают — люди. Влекомый морскими течениями, их лагерь описывает сложные зигзагообразные кривые, то подходя к полюсу, то удаляясь от него. Когда солнце перестает заходить по ночам за горизонт, наступает лето. Пробиваясь сквозь облачность и туманную дымку, солнечная радиация круглые сутки разъедает зимние запасы снега. С ними вместе тает и верхний слой льда. Вода чистая и пресная собирается в лужи и целые озера небесно-голубого цвета. Это "снежницы", сквозь которые просвечивает старый многолетний лед. Из него давно вымерзла соль и, едкими каплями рассола просочившись между кристаллами, ушла в океан. Кристаллы рассеивают проходящий через них свет, придавая ему синюю окраску, давшую таким льдам название "голубой глазок".

Непривычного человека удивляет, как это при небе, закрытом сплошным серым слоем облаков, всюду в снежницах, трещинах и углублениях торосов светится его голубой цвет. Незабываемое, красивейшее явление полярной природы! Оно всегда захватывает художника, но, показанное на выставке, неизменно вызывает реплику:

— Не может быть!

По мнению многих, Север не имеет права, не должен быть прекрасным, коли он суров. Но не будем об этом. Вернемся к тем, кто живет и работает на льду.

с

В центре лагеря (первый год дрейфа СП-4)

Я прилетел к ним после нескольких месяцев отсутствия. Прежний состав станции давно жил на Большой земле, а тут работала новая смена. Многих я знал, с начальником был давно дружен и вернулся, как в родную семью.

Еще из самолета узнаю знакомую панораму лагеря — домики и палатки, стоящие вокруг вышки. На современных станциях вышек почти не ставят, но на нашей СП-4 она была и гордостью, и наблюдательным пунктом. Летом время от времени дежурный осматривает с нее окрестности; в полярную ночь ему помогает прожектор. На стойке вышки все так же висит пустой газовый баллон, заменяющий рынду. Рядом с ним бросается в глаза прибитое к стойке расписание тревог — пожарной, ледовой и водяной.

Моя палатка

По-прежнему между лагерем и посадочной полосой лежит несколько километров торосистого, труднопроходимого льда. Ни ходить, ни, тем более, ездить по нему нельзя, и для связи служит ярко-красный вертолет. Начинается перегрузка, и через две-три ездки всё и все оказываются в лагере. Иду по нему знакомым путем. Слева находятся гидрологи, справа — начальник станции. Бросается в глаза обилие воды. Лед, прикрытый от солнца домиками и палатками, не таял под ними, и теперь они стоят на высоких постаментах, с которых переброшены мостки на ближайшие бугры. Размах таянья поражает. Тут оно не радует глаз, а внушает опасение. Водой покрыта почти вся территория лагеря. Снежницы так велики, что вокруг кают-компании можно отлично кататься на лодке. Местами их глубина достигает почти роста человека. Пока это не опасно. Под ними еще больше метра льда. Взяв бур, люди заходят в воду и сверлят в нем дыру. В нее уходит часть воды, но общее положение от этого мало меняется. Обитатели поселка ходят в резиновых сапогах. Наблюдения ведутся на улице, и внутри помещений работают только радисты и повар. Ватные куртки и брюки, мягко говоря, сыреют, и все изыскивают средства и пути их просушки. Сырость проникает всюду. Каждый за что-то тревожится. Кто за имущество и продукты, кто за приборы. Для лета на дрейфующих станциях ничего особенного тут нет, и на помощь приходит опыт предшественников.

Жилые и рабочие помещения спасает высота ледовых фундаментов. Их берегут, заботливо прикрывая от солнца фанерой и картоном от ящиков из-под химикатов и приборов, тряпками и всем, что можно найти, лишь бы дожили они до морозов. О них мечтают все. Жизнь в холоде и сырости удовольствия не доставляет.

Таяние (второй год дрейфа СП-4)

Видимо, где-то, в порядочном отдалении, стали появляться разводья. Начальник станции, обследуя наши окрестности на вертолете, их не видел. Темных пятен на облаках — так называемого водяного неба — тоже не заметно. Но участившиеся посещения медведей говорят о присутствии открытой воды. Не заплывай сюда нерпа — ничто бы их сюда не притягивало. Они сейчас скорее любопытны, чем голодны.

Однажды подошла медведица с малышом и годовалым пестуном. Последний мешал ей заниматься с детенышем, толкал ее и всячески приставал. Время от времени мамаша давала ему здоровенную затрещину, и он летел в воду. Вылезши, пестун подходил к меньшому брату, отряхивался на него, брызгался, и все начиналось сначала.

Мы долго смотрели на медвежьи игры, и мне вспомнилось, как на Земле Франца-Иосифа гоняли их забавы ради, зависая над ними на вертолете. Нас восхищала тогда сила и ловкость этих больших и грузных животных. А летавший с нами кинооператор даже чуть не вывалился в открытую дверь вертолета медведю на спину. В порыве увлечения он боялся одного — чтобы его натура не ушла из кадра и не пропал неповторимый момент. Кто-то вовремя ухватил увлекшегося оператора за ремень брюк и привязал веревкой за рым.

Собаки наши реагировали на пришельцев не особенно активно. Другое дело было с залетевшими чайками. Птицы, изображая подранка, медленно ковыляя в воздухе, уводили их далеко от лагеря за торосы и потом стремглав возвращались на помойку.

Весь мусор и отбросы складываются далеко за пределами станции в одно место. Весной и летом любая мелочь, брошенная на льду, даже спичечная коробка, поглощая солнечное тепло, дает толчок к образованию снежницы. Очень красивые в пейзаже, они более чем нежелательны в лагере.

Ближе к осени стали появляться кулички. Их, очевидно, заносят южные ветры. Они в полном изнеможении и так голодны, что не брезгуют даже старыми химикатами, выброшенными аэрологами. Наши метеорологи соорудили из ящика клетку и много раз пытались подкормить путешественников. Но, видно, птицы были так истощены, что даже в теплом домике, при обилии еды, не выживали долее нескольких часов. Иногда носились кулички целыми стайками с жалобным писком вокруг нашего лагеря, сопровождаемые лаем собак. Наши псы, изнывая от безделья, с азартом гоняются за всякой птицей и частенько убегают за разводья так далеко, что приходят только на другой день, мокрые и голодные. Совершенно ясно, что им, привыкшим к работе в упряжке, не хватает моциона и нагрузки.

Как и прошлый год, я живу в палатке, а не в домике. Сквозь ее матерчатое покрытие слышно все, и я могу не опасаться пропустить что-либо интересное.

Старенькая, потерявшая свой черный цвет палатка КАПШ-1 принадлежала мне одному в течение всего лета. Она стояла на краю лагеря, совсем на отшибе, и "Венеция", как мы называли наши талые озера, не слишком ей угрожала. Несмотря на педантичную аккуратность в соблюдении чистоты в лагере, снег на его территории незаметно загрязнился и таяние шло активнее на центральной площадке и между домиками. Поднявшись по заменяющим ступеньки ящикам, поднырнув под войлочную "дверь" и преодолев матерчатые клапаны входного отверстия, оказываюсь у себя. Налево раскладушка со спальным мешком, в ее ногах — газовые плитка и баллон, а справа — вторая койка. На ней сложены журналы, записи и книги тех товарищей, у кого совсем сыро. Против входа на противоположной стороне палатки вмонтирован круглый иллюминатор. Под ним стоят раскладной столик и брезентовый стульчик. Форма жилища — точное полушарие, и высота свода в середине достигает двух метров. Там вставлена вентиляционная трубка с колпачком. К ней обычно бывает подвязана гроздь сапог и унтов для просушки. Пол в палатках перкалевый, непромокаемый. На нем лежит слой оленьих шкур, прикрытых листами фанеры. Зимой это немного оберегает от холода, но все же, как ни жги газовую плитку, на уровне колен всегда стоит мороз. В любое время, особенно зимой, спальный мешок приходится согревать собственным теплом. Снаружи палатки, недалеко от входа, привешиваются аварийные рюкзаки. Кое-кто к своему рюкзаку добавил карабин, на случай возможной встречи с медведем. Такая предусмотрительность обычно рождает много едких и остроумных шуток.

Несмотря на всю экзотику быта, неряшливость в одежде не допускается. Дисциплина корабельная. Все ходят аккуратные, чисто выбритые и подтянутые. Это необходимое условие жизни в длительных экспедициях. Как только люди начнут опускаться — упадет настроение, появятся заболевания и экспедиция не оправдает себя.

Если не участвовать в жизни лагеря, а смотреть со стороны, то покажется, что все идет без особого труда, само собой. Только зная нашу жизнь, участвуя в ней, начинаешь понимать, что двигателем ее является формула полярного общежития — самую неприятную и тяжелую работу сделай сам и раньше других.

Эта формула определяет характер наших взаимоотношений. Они выковываются в совместной жизни, при выполнении всевозможных работ. Среди них есть всякие — постоянные, сезонные, авральные и, конечно, помощь товарищам, когда им самим тяжело справиться.

Один шутник смеху ради поместил их список в стенгазете. На другой день к нему дописали столько же. Чего там только не было: стирка личного белья, заготовка снега и льда для камбуза и бани, вывоз нечистот, бурение по грудь в воде для спуска ее в океан, просушка кают-компании, перетаскивание складов на сухие места, доставка и замена газовых баллонов… и, конечно, писание длинных писем домой женам и любимым.

Писать письма действительно непросто. Надо и хочется написать обо всем подробно, но в то же время нельзя зря тревожить домашних: у нас все идет нормально, происшествий особых и бед нет никаких, а если и случается порой разлом льдины или что-нибудь такое, то не каждый день. Наши же, там, на Большой земле, за нас и так в постоянной тревоге. Если и случается нам иногда тост поднять, то он звучит всегда так:

— За тех, кто нас ждет!

Когда радио передает нам голоса родных, все собираются в кают-компании и все вместе прослушивают. Секретов у нас друг от друга нет. Над смешным смеемся, а в горе помочь стараемся. Кто открыто жить не может, в себе запирается, тому на льду делать нечего. Садись в самолет — и езжай в свою нору. Прослушаем передачу, посидим еще немного и разойдемся кто куда.

Хутор аэрологов

Гидрологам, метеорологам, аэрологам и всем научным группам каждое время года приносит свои сложности в работе, наталкивает мысль на улучшение, а иногда на создание новых конструкций и приборов. Зайдя к кому-нибудь, часто видишь, как человек, подвесив на ниточке кусочек картона или проволоки, глубокомысленно, как какой-то заклинатель, водит в воздухе вокруг нее пальцем. Если вошедший тут же не уйдет и тихо не закроет за собой дверь, то рискует многим. Мешать не следует. Сейчас рождается новый прибор или постановка опыта. На СП рабочего дня в понятии Большой земли нет. Подгоняет всех стремление взять максимум от года пребывания на льду.

Выгрузка на станции СП

Свободные от дел вечером отдыхают в кают-компании — смотрят кино или играют в шахматы. На стене рядом с ружьем и ракетницей висят стенгазета и карта дрейфа. Трудно сказать, откуда у людей находится на все время. Это так же сложно понять, как и то, откуда взялась у радистов земля, чтобы вырастить лук. В длинной коробке он цветет сейчас пышными шариками на бледных стеблях.

На СП ни домоуправлений, ни ЖЭКов не предусмотрено. Строительные и ремонтные работы надо делать самим. Каждая научная группа соревнуется с другой. Едва немножко похолодает — начинается ремонт. Сушат, красят помещения, придавая им светлые, теплые тона. Обычно, когда люди знают, что они живут где-то временно, у них нет стремления к созданию особого уюта. Здесь же каждый изощряет всю свою изобретательность для наилучшего устройства быта. Можно подумать, что все обитатели лагеря СП рассчитывают прожить в нем всю жизнь. Каждая научная группа имеет свой домик. Интерьеры поэтому у всех разные. У одних все завешано полками, у других втиснуто подобие химического стола. Каждый метр в длину, ширину и высоту максимально используется. Помимо работы на улице, многое делается "у себя дома", и поэтому дом с его маленькой кубатурой должен быть и спальней, и лабораторией, и библиотекой одновременно.

Так же, как и в прошлом году, в любое время можно встретить начальника станции в самых разных местах. Он сам работает, принимает работу у других, смотрит за жизнью лагеря в целом. Он не администратор, а научный работник — гидролог. Это, пожалуй, самая беспокойная профессия. Приходится поддерживать проруби, майны эти, — своеобразные окна в океан, вылетать на вертолете, изучая окрест лежащие льды. Они представляются одинаковыми только неопытному глазу. Бывалый полярник, даже не гидролог, сразу скажет, какого они возраста, и раскроет вам всю их биографию. Уметь "читать" лед в совершенстве — большое искусство, и оно дается не всем. Им владеют также некоторые полярные летчики, и с их помощью среди тысяч смерзшихся воедино льдин выбирается наилучшая во всех отношениях.

Выбор места для организации научной дрейфующей станции — трудная и ответственная работа. На борту самолета идут гидрологи и будущий ее начальник. Иногда поиск длится много дней. В намеченном районе высадки лед или молод и недостаточно прочен, чтобы зимой и летом выдерживать разломы и сжатия, или непригоден по каким-нибудь другим причинам. Наконец в поле зрения появляется как будто надежное, старое и относительно ровное поле. Самолет снижается, закладывает круг, другой и идет на посадку. Дым от сброшенной шашки указывает направление ветра, а дальше судьба людей и самолета в руках летчика. Весеннее солнце светит ярко на сугробы наметенного за зиму снега, а что под ним — будет ясно потом. Машина села и, побежав, остановилась, но моторы не перестают работать на малых оборотах. Внешность "аэродрома" может оказаться обманчивой, и тогда придется немедленно взлетать. Первыми выходят гидрологи, осматривают поле, бурят, определяют толщину и возраст льда и, если все хорошо, сообщают:

— Для лагеря льдина найдена…

На нашей проработало три смены в течение трех лет. Она выдержала все испытания и натиски, так удачно была выбрана. Были, конечно, торошения и разломы, но большого ущерба лагерю они не принесли. Жалко, что наш ледовый корабль не может рассказать обо всем, свидетелем чего он был за все это время. Например, об импровизированной парикмахерской на открытом воздухе, когда накрытый белоснежной простыней клиент жалобно просил:

— Коля! Стриги скорее — уши мерзнут!

Или о том, как половина свободных от вахты на четвереньках заглядывала под домики в поисках шапки, которую стащили собаки в надежде перелицевать ее на новый фасон.

Были и другие случаи — когда чистый воздух и врач помогли оправиться угоревшему от газа. Все они, и веселые, и грустные, имели хороший конец и не нарушали идиллии приполюсных трудов и нашего жития.

Солнце еще светило с ночного неба, а "Венеция" наша стала затягиваться льдом. Настоящие морозы были еще далеко, но их приближение чувствовалось. Подошла осень, а с ней вместе подходит конец рассказу о летнем времени на полюсе.

Остается сказать, что у каждой дрейфующей станции своя "биография". Одна пройдет ближе к полюсу, другая несколько дальше, в первый год дрейфа таяние выражено слабее, чем во второй год, одну ломает больше, другую меньше, — но каждая переживает полярный день и полярную ночь, и под всеми ними много сотен метров морской воды.

Часто, очень часто люди снова и снова уходят в очередной дрейф, и не редкость встретить человека, у которого за плечами не одна зимовка во льдах Центрального Полярного бассейна. И это не случайно. Влекут сюда не только профессия и научный интерес, но и ставшие привычными уклад жизни и теплота чувства дружбы, рожденного в снегах.

 

"Первые мореходы земли Русской"

Зарывшись носом в волну, судно дрожало, освобождаясь, и, вырвавшись из нее, начинало минуту-другую выписывать в воздухе восьмерки концами своих мачт. В это время оно не брало палубой воду — "отряхивалось", как говорят моряки.

Вот тут-то и надо было мне успеть выскочить на третий трюм, задраить за собой ведущую в коридор железную дверь и, не теряя ни секунды, перебежать через верх четвертого трюма, а там, перескочив с одного трапа кормовой надстройки на другой, — спрыгнуть на корму. Медлить было нельзя. Крен достигал сорока семи градусов, и ничего не стоило, замешкавшись, оказаться за бортом вместе с перекатывающимися через судно волнами.

Уже больше недели мы с трудом продвигались в сороковых "ревущих" широтах. Что ожидало нас дальше — в "неистовых" пятидесятых — мы не знали. От балансирования на вывертывающейся из-под ног палубе болели все мышцы. С каждым днем становилось все труднее фехтовать кистью с этюдом, а радость моя все возрастала — наконец я нашел, увидел в натуре то, чего не хватало моей давно задуманной картине — "Первые мореходы земли Русской". Сюжет ее прост: сквозь все преграды — штормы и льды — идут в неведомое первопроходцы, и нет силы, способной остановить их коч, способной сломить их волю.

Долгие годы собирал я материал в библиотеках и музеях. В результате мог бы написать трактат о старинном русском костюме, поморских судах и быте прошлых веков. Казалось, можно бы и приступить к написанию картины. Большой холст — два на четыре метра — натянут и загрунтован. Он давно стоит в моей московской мастерской и дразнит своей белой поверхностью. Но как ни хотелось начать работу — приступать к ней было рано. Собранный материал не мог родить образ. Для этого не хватало ясного, зрительного представления, каким должно быть в картине море. Я и раньше штормовал на больших и малых судах в разных частях земного шара, и написать просто бурю или шторм не представляло особенного труда. Но в задуманной картине океан не может существовать сам по себе. Он должен противопоставляться воле людей, его покоряющих, достигающих своей цели, несмотря ни на что. В одно время он и друг, несущий коч вперед, и враг, могучий и безразличный к судьбам людей, не прощающий мореплавателям ни одной оплошности. Выстоять и победить! Вот весь подтекст конфликта.

О масштабах победы можно судить, узнав силу и мощь противника. В моей картине океан должен предстать таким, чтобы не вызвало сомнений, что только подвигом можно назвать совершенное первопроходцами. Мужество и труд, открывшие нам путь в неведомое, достойны нашего уважения и преклонения.

И вот я, наконец, увидал эту стихию и ощутил ее мощь в борьбе с ней нашего судна. Маленький, единственно сухой участок палубы за кормовой надстройкой- тамбучиной — заменил мне мастерскую. Притянув намертво к вваренным в ее стенку крюкам свое живописное хозяйство, я работал, как на огромных качелях. То взлетал вверх, охваченный вместе с корпусом судна дрожью от крутящегося в воздухе винта, то стремительно проваливался вниз, не видя ничего, кроме куска неба между волнами. И так день за днем, от темна до темна.

Вскоре пришло сознание, что нет больше ни суши, ни дома, нет ничего. Все занял Океан. Трудно, ох как трудно понять и прочувствовать все его величие, чтобы там, в Москве, суметь вместить этот бескрайний размах в свои восемь квадратных метров холста.

С каждым днем мы заходили все глубже и глубже в шторм. В этой части земного шара почти всегда дуют ураганные ветры. Не встречая преград, волны обретают свободный, могучий размах. Судно все исхлестано ими. Они залетали даже на мостик, и, не окажись для меня убежища на корме у самого гакаборта, пропустил бы я все. И пусть палуба, точно живая, стремилась сбросить меня — я, дорожа каждым часом, держась левой рукой за поручень, кистью, а то и пальцем тянулся к холсту. Миг — и меня бросало от него. Мазок, еще мазок — и уже опять работу не достать. Прошедших волн не жаль — они все похожи друг на друга. Изрытые ветром, будто возникшие не из воды, а созданные из чего-то твердого, они уходили в серую мглу из пены и брызг. Это не те волны, которые всем известны по картинам. Они не прозрачны и не изукрашены сеткой пенных дорожек. Это то море, в котором не было и не будет места случайным людям и отдыхающим туристам. Это море моряков.

Казалось, что, написав ускользавший из-под кисти этюд, я что-то открывал в себе. И так с каждым из них. За эти дни удалось написать их довольно много. Они, еще сырые, болтались в коридоре правого борта на натянутых для них проволоках. Ключ от коридора у меня в кармане, и по ночам, лежа расклинившись, чтобы не вывалиться из койки-качели, я иногда ощупываю его как талисман.

Сон приходил не сразу. Перед глазами движутся бесконечные волны. Они складывались в море, то самое, что нужно мне. Какие будут люди, чтобы соответствовать ему, я тогда не думал. Я знал, что оно их определит в свое время там, на холсте…

В эти дни судно точно опустело. Многие члены нашей экспедиции совсем не выходили из кают, не появляясь нигде, пропуская и обед, и завтрак. В салоне и кают-компании не стало беседующих групп. Людей можно было увидеть, только занятых серьезным делом. На верхней палубе протянули вдоль бортов леера. Они страховали боцмана с матросами, проверявших и подтягивавших крепления палубного груза. Достаточно было появиться малейшей слабине, чтобы море взяло его себе. Все, что оказалось плохо принайтовленным, волны давно уже унесли с собой.

Подошел и прошел Новый год. Капитан отложил его встречу до лучших времен.

— Скорее бы льды! — мечтали все. А я один радовался ураганному ветру и измучившему всех нас разбушевавшемуся морю. Самочувствие отошло на второй план — удалось бы написать еще пяток, а лучше десяток этюдов! Но мне, чтобы не прослыть оригиналом, следовало помалкивать об этих своих мыслях. У всех, кто на ногах, вид усталый, хмурый, и только уж очень крепкая острота могла заставить людей улыбаться. Спокойного сна в сильную качку нет, а работа у всех стала много тяжелее. Трудно работать в машине. Дизелям нужны неусыпное внимание и уход мотористов и механиков. От них сейчас зависела жизнь судна. Остановиться ему было нельзя. Его тотчас повернуло бы лагом к волне, и на этом нашему плаванию пришел бы конец. Трудно держаться на замаслившейся, скользкой металлической палубе. При такой качке, несмотря на ограждение, и в машину попасть недолго. Изломают, покалечат человека тысячи лошадиных сил и как ни в чем не бывало будут продолжать вращать гребной вал. В вентиляционные раструбы залетала вода, и их почти все пришлось перекрыть. Опасно, душно, шумно и жарко. Но тем, кто на мостике, не легче. Там, наверху, размах качки был особенно велик. Стремительно бросаемые из стороны в сторону штурмана и штурвальные ни на чем не могут остановить глаз. Ни впереди, ни по сторонам — нигде нет неподвижной точки. Все, насколько хватал глаз, в движении. Выносить такое трудно, и не всем оно было под силу…

Если так проходила жизнь и работа на нашем большом судне, то каково приходилось людям на малых китобойцах? За рабочий сезон у них набиралось по нескольку штормовых месяцев. И как мало написано книг и картин о суровой правде морского труда. С чьей легкой руки жизнь моряка представляется заманчивой, овеянной романтикой голубых морских далей? И пусть очарованные этой химерой усомнятся в правде, заключенной в моих этюдах. Они точнее и глубже всех прежних. В этот раз я узнал цену вырванным с предельным напряжением у природы кусочкам правды. Только мобилизовав всего себя, можно вложить в кисть всю остроту чувствительности твоих нервов. Борясь за каждый мазок краски, нельзя положить его кое-как. Бывает, конечно, море и ласковое, безмятежно красивое. На всю жизнь мне запомнились золотые летние ночи на Белом море и необычайно чистая зелень волн Атлантического океана, накатывавшихся на белоснежные пески южного берега Африки. Писать подобную красоту приятно, и приятно слушать похвалы ее изображению. И еще раз скажу слово "приятно" (только с другой интонацией) — приятно бывает услышать вопрос: — А вы нам что-нибудь серьезное покажете?

Серьезное имеет много градаций, и то, что довелось увидеть и пережить мне, незнакомо многим. И даже, наверно, чуждо и непонятно, как тяжесть труда кочегаров на ушедших в историю угольщиках. Как найти верную тональность для моих мореходов земли Русской? Бояться суровой правды нельзя. Но лежит она не в драматических нотах, а где-то в правильно угаданном сопоставлении моря и людей. Первое я чувствую и, наверно, никогда не забуду. Где найти способных обуздать его? Это не богатыри из сказки, одетые в кольчуги, с начищенным до блеска оружием и блестящими шлемами на головах. Добрые кони, богатырям под стать, носят их за тридевять земель. Мои же герои во все домотканое одеты и плывут на самодельном коче. На нем и живут они, варят харч себе и спят вповалку, когда погода позволяет. И везут с собой только все самонужнейшее. В том числе и икону Николы. Небольшую, бронзовую, с синею эмалью. Из тех, что потом староверы по скитам прятали, от никоновой ереси спасаясь. Вместо паруса холщового — оленья замша, ровдуга. Не так обмерзает и мокнет она, как простая тряпка. Много премудрости было в снаряжении. А особенного ума и знаний в морском деле человек в кормщики ставился. Вся артель — ватага подбиралась с большим тщанием. Ни трусу, ни лодырю в нее ходу не было. Про своих предков поморов капитан Воронин Владимир Иванович говорил, их рассказы вспоминая: — Корабли были деревянные, а люди на них железные.

С той поры, когда я штормовал и писал этюды к картине, прошло шесть лет. В них перемежались арктические экспедиции с работой над "Первыми мореходами земли Русской". Сначала в картине народа на коче все прибывало. Потом, по мере того как выкристаллизовывались, крепли образы людей, их начало становиться все меньше. Море тоже переписывалось. Появлялись все новые и новые возможности выразить его мощь. Казалось, что оно идет навстречу людям, а они — к нему. Наконец наступил момент, когда они слились и не стало в картине отдельных частей. Она собралась. Дни радостей и мучительных сомнений, когда мы с натурщиком по три раза возвращались от метро в мастерскую и бросались снова в схватку с холстом — позади. Картина в раме, и вот она стоит, завешанная. Она должна еще выстояться в мастерской, чтобы остыть. Остыть надо и мне, чтобы увидеть ее глазом постороннего человека, как чужую.

Последние год-полтора завелись у меня помощники — высотники и такелажники с соседних строек. Нет-нет да и зайдут в обеденный перерыв в спецовках со страховочными поясами и батонами хлеба подмышкой. Входя, говорят, как пароль: — Ребята говорили, тут картина интересная у тебя. Позволь поглядеть. — Сев в угол, чтобы не мешать, молча жуют. Потом вполголоса, глядя на шторм и моряков, говорят о труде своем и морском. Говорят дельно. Их короткие реплики и разговор раскрывают суть моей картины точнее или, пожалуй, глубже, чем это получилось бы на словах у меня. Уходя, роняют, точно покидают свой дом: — Ну, мы на объект пошли. Пора.

Первые мореходы земли Русской

В мастерскую я пускаю неохотно, и картину видели немногие. Но однажды ходила по нашим мастерским какая-то экскурсия и зашла ко мне. Я открыл картину и вдруг услышал давно знакомый возглас: — Они же у вас погибнут! Нельзя же так! — И вспомнилась мне Волга, нарядный, белый пассажирский пароход и ужас плывущих на нем пассажиров, увидавших, как мальчишки прыгали с лодок и ныряли под пароходные колеса…

Хорошо! Очень хорошо! Картина задевает всех сообразно характерам и привычкам. Значит, она живая, коли не оставляет равнодушными самых разных людей. Пусть тогда смотрят ее, обсуждают, помогая мне делать то, ради чего живут и работают художники.

А если и случится выслушать человека, никогда ничего самостоятельно не написавшего, узнать у него, что искусство все должны понимать с его точки зрения, то всегда надо помочь ему научиться видеть. Это тоже наша обязанность.

Картина стоит, выстаивается — "зреет", как говаривал один художник. Зреют и мысли, зовут к новым холстам, с новыми огорчениями и победами.

 

Потерянный рюкзак

Длинны снежные версты Заполярья. Чукотская яранга или якутская тардоха одинаково желанны для путника, когда он едет с почтовым баулом. От станка к станку бегут олени, тянут податливые нарты. В тундре или мелколесье северной тайги дорог нет. Когда с вами едет каюр или огонер, можно не тревожась сидеть на нарте или бежать рядом для согрева.

Иногда приходится ехать одному, в сторону, какую укажет тебе хозяин ночлега. Дорожных примет нет. Туда, куда тебе надо, он доедет с закрытыми глазами, и ему кажется — это так просто. Достаточно для этого выслушать напутствие и посмотреть, куда протянута указующая рука. Но этого достаточно для местного жителя — сына тундры или тайги. Иное дело для тебя — жителя Средней России. Если есть компас, то хорошо. А нет — то примеряйся к направлению застругов, смотри, под каким углом идут они к твоим полозьям. Если не будет ветра или не потянет поземка, снежная гребенка тебя не подведет. Хорошо и надежно! Особенно когда это пишется в рассказе.

Едущий — не почтальон. Просто у него нет другого транспорта. По делам службы ему нужно проехать не одну сотню верст. И тогда в начале пути человек заходит на почту и говорит, что ему надо быть там-то. Его выслушали, написали подорожную, дали баул с почтой и пожелали счастливого пути…

Почта

Прошло несколько дней. За спиной у меня уже порядочный кусок дороги. Это только начало. Впереди еще много ночлегов с разными хозяевами, большие и малые перегоны и неизменный мороз.

Сегодня тихий, ясный день. Скоро взойдет солнце. Насколько понял путник хозяина-якута, пурги не будет. Еще тот добавил, что ночевка предстоит у старика русского. Строгого старика.

Нарта уложена, завязана. Можно трогаться в путь.

— Барда! Барда! (Поехали! Поехали!) — говорит хозяин тардохи и уходит к себе в тепло.

Перегон сегодня предстоит большой. Олешки молодые, бегут резво, поблескивая инеем на спинах. Тихо. Воздух искрится пылью садящихся кристаллов, застилая дымкою даль. На нарте, кроме почтового баула, два мешка с моими вещами. В одном, поменьше, рюкзаке, — продукты, табак и малая толика спирта. В большом — все остальное для дороги. Сегодня еду я один. Боясь потерять казенную почту, примостил ее спереди. Пусть будет перед глазами всю дорогу.

Олешки бегут хорошо и, кажется, верно держат направление. Каюр я плохой, ездил самостоятельно мало. Но пока все идет неплохо. Хорошо бы до темноты добраться до ночлега. Если действительно там живет одинокий, бессемейный старик, то, скорее всего, это кто-то из староверов. В свое время они уехали в глушь, спасаясь от гонений никонианцев. С этими таежниками трудно входить в любые взаимоотношения. Замкнутые они какие-то, неприветливые. Выгнать человека они не выгонят, но неуютно у них. И порядки особые.

Когда начинаю застывать, соскакиваю с нарты и бегу рядом. Бежать в совике тяжело. Через несколько минут захватывает дыхание, а на большом морозе это опасно. Кухлянка — та полегче, но у меня ее с собой нет. Лицо тоже, конечно, прихватывает. Но, в общем, ничего. Уже часов пять-шесть в пути. Скоро начнет смеркаться. Но это не беда. Небо ясное, а луна сейчас почти полная.

Здравствуй, солнце!

У олешков прыти поубавилось, однако тянут еще резво. Местность ровная. Если попадаются спуски и подъемы, то пологие. Снег твердый, почти совсем гладкий. Думаю, до поздней ночи доеду. Не придется старика будить. Далеко ли еще — не знаю. Соскочил пробежаться, согреться и вижу — нет моего рюкзака с продуктами. Когда его потерял — не заметил. Оглянулся — не видно его. Обратно на нарту сел, а олени знай себе бегут, не остановить. Видно, жилье почуяли. Горе, а не каюр я. Смех и горе. Так и сижу, баул стерегу, а сам думаю: как теперь дальше поеду? Пока горевал, смеркалось, а как к жилью подъехал — луна вылезла.

Остановившись, все как полагается сделал. Вхожу. Тардоха как тардоха. Стены наклонные. Дверь сама захлопывается. Вместо стекла ледышка вморожена. Посреди очаг горит. Стоячие бревнышки в нем пощелкивают, свет и тепло дают. Чайник старинный, медный перед ними на золе в срубике стоит, греется. Хозяин не спал еще. Как поздоровались, говорит:

— Давай раздевайся, грейся, да и есть себе собирай.

Снял я меха свои, а в тепле они сразу изморозью покрылись. Тает она и сырость в одежду вгоняет. В таком случае надо ее непременно сразу сушить вешать. Завтра в сырой ехать — погибель верная.

В тардохе наверху вместо потолка жерди настланы, и на них сучки оставлены. Зовут их почему-то воробьями.

Они вместо вешалок приспособлены. Снял я совик, торбаза, шапку, к огню все повесил, руки, ноги к нему протянул. Сел и сижу на нарах, вдоль стен идущих. Тепло размаривает, думать ни о чем не хочется. А думать надо. Рюкзака-то нет, а он сейчас в дороге — главная вещь. У староверов не то что пища — посуда своя. Не своей веры, "мирским", как они других называют, ни пить, ни есть из нее не положено. Сегодня еще полбеды — можно и натощак спать лечь, а как завтра? С голодным брюхом на мороз лучше не соваться. Сразу свое возьмет. А старик, сам сухой, высокий, борода седая с чернотой, вроде бы и не глядит на меня, а все же незаметно посматривает. Молчал, молчал и спрашивает наконец:

— Что сидишь так? С дороги непременно пить-есть надобно. А ты как сомлел совсем. Или, может, болен?

— Какое болен, — говорю я. — Другое у меня.

И рассказал ему про потерю, про срамоту свою, что с олешками не справился и так оставил добро свое лежать на снегу зверям на поживу.

Слушает меня старик и в толк никак не возьмет, чего это я прохлаждаюсь и за рюкзаком не еду. А как узнал, что, пока одежда сохнет, не в чем мне ехать — рассердился совсем. Как это я не сказал сразу и доху его не взял. Висит она рядом, и из таких мехов, что цены им нет. Дал он и шапку колонковую, рукавицы из хвостов песцовых надеть велел и олешек старых, послушных сам заложил. Делает все, а на меня не смотрит. И так суров был, а тут совсем точно с иконы старой сошел, строгий такой. Немногими словами так отстегал, что жарче, чем от огня, стало. И все от того, что его помощью погнушался.

Поехал я на его нарте. Свою-то возле тардохи, не развязывая, оставил. Не было тогда там такого обычая — за вещи свои беспокоиться. Тайга ли, тундра ли совсем безлюдными кажутся, а ничего в них не скроешь, ни хорошего, ни черного дела. Едет человек, а слух о нем впереди него бежит. Торбазная почта это называется.

Стелется мой рассанник под полозьями, от луны снег кругом искрится. Никакого другого следа не видно — значит, правильно путь держу, скоро и потеря должна попасться.

Мороз еще звончее стал, дымка гуще дымит, инеем садится и горизонт совсем занавешивает. Еду в серо-голубом пространстве. Налево, направо — одно и то же. Снег рядом да спины и рога оленьи впереди — вот и вся реальность. Нудно и монотонно шуршат полозья, исчезает чувство времени.

Где-то вдали начинает обозначаться что-то на гору похожее. Странно! Ехал — не было никаких гор в округе. Верно, заблудился. А сворачивать некуда, след все прямо идет. Неужели, думаю, по чужому, по другому какому поехал? Отъезжал от зимовья — вроде, кроме моего, никакого другого не было. Или, может, не заметил и не назад, а куда-то в другую сторону поехал? Времени, наверно, порядочно прошло, замерзать начинаю. Не слишком, конечно, — одет тепло, хорошо, просто пустота в желудке сказывается. Пустой — он тепла не дает, а точно силы из тебя высасывает.

Олешки совсем тихо подвигаются. Не то трусят полегоньку, не то шагом идут. Пока раздумывал — гора меньше стала и заметнее. Мерещится мне, что ли? А темное пятно все темнее и меньше. То ли бред у меня? То ли засыпаю на морозе? Не по себе становится.

Гора Страткона. (Частное собрание.)

Еще так вот проехал немного, и вместо темного пятна мешок мой обозначился. Это он во мгле лунной расплылся и меня дурачил.

Пока назад я с ним приехал, заколел совсем. Старик спать не ложился, ждал меня. Луна уже закатилась, скоро утру наступать, когда я в дом к нему вошел. Молча на двор вышел, сам оленей отпряг, нарту перевернул. Так и спать улегся, слова не сказав.

Сутки тогда я у него прожил. Он входил и выходил из тардохи, был все время занят чем-то и все молчал.

Когда я уже прощаться стал, в путь совсем собравшись, он поднял руку и сказал:

— Обидел ты меня, парень! В другой раз от людей не прячься. Себя показать только дурной человек боится, а у нас тут таким не место.

 

Осень на Оленьке

Приятно встретить на пешем маршруте, после долгих дней пути, заброшенный домик на полозьях — балок. Подойдя ближе, видим валяющиеся возле него сломанные нарты и пустые бочки из-под горючего. Входим. Грязь и копоть внутри. Но как хорошо растянуться на сухих и ровных досках, а не на сырой, промерзшей навечно земле. Хорошо снять сапоги, размотать портянки… Рабочие, проводник Евгенич и начальник нашей поисковой партии храпят уже на разные голоса. А мне не спится. Лежу разнеженный, удобно вытянувшись, и этот темный фургон с дверью, нарами и приспособленной под печку холодной железной бочкой кажется уютным домом. Натруженные ноги тянет судорогой, но разминать и шевелить их лень. Вспоминается Якутск. Лето. Сарайчик в углу двора геологотреста и "ненормальная", по выражению якутян, жара. Пыльно и душно. Тяжко всем — собакам, потерявшим интерес ко всему, водовозной лошади и ее, как во сне, уныло шагающему за бочкой хозяину. В открытые ворота двора видна перспектива улицы с неспешно идущими по деревянным тротуарам пешеходами, вяло, точно по принуждению, передвигающими ноги. Глядя вокруг, трудно представить себе, что город стоит на вечной мерзлоте и зимой его сковывает шестидесятиградусный мороз с непроглядными туманами. Мы — мой начальник и я, его зам, — сидим в глубине сарая в тени на связках полушубков и спальных мешков, строя радужные планы предстоящей работы в Арктике. Ее мы не знаем, и хотя полярники рассказывают нам о свирепых морозах, ветрах, полярной ночи и всех обычных для тех мест трудностях, строим розовые планы, веря в неистощимость своих сил и счастливую звезду.

Вскоре она привела нас в расположенную у самого Ледовитого океана большую что-то добывающую экспедицию, занимавшую горный распадок в низовьях реки с ласковым названием Оленек. Наш план был, как все гениальное, прост. Использовав экспедицию как базу, забраться по реке вверх и, выйдя на берег, за оставшиеся недели сезона успеть вернуться пешим маршрутом, проведя по пути порученные нам геологические исследования.

Начальник добывающей экспедиции, старый полярник, единственный полномочный представитель Большой земли на многие сотни верст вокруг, выслушав наши замыслы, критиковать их не стал. Он, точно это было заранее предусмотрено, выделил нам трех рабочих, а его помощник взял на себя роль проводника. Уважительно, без фамильярности, все его звали Евгения, и он ни на что другое не откликался. Они оба, начальник и Евгения, знали, что Север ни легкомыслия, ни ошибок не прощает.

Звезда продолжала нам светить. Погода стояла тихая, безветренная. Почти все время солнечная. Вся наша поисковая группа вместе с экспедиционным оборудованием поместилась в большой моторке и буксируемой ею лодке. С первых дней все, не исключая рулевого, угрюмого молчальника, были захвачены красотой реки и берегов. Правый, высокий и обрывистый, состоял из слоев разноцветных пород. Мы двигались по их отражению, как по мозаичному полу. Левый берег просматривался вдалеке узкой темной линией, над которой поднималось небо чистейших синих и голубых тонов. Вечерами, лежа вокруг отгонявшего гнус дымаря, мы забавлялись, глядя на горностаев. Совершенно непуганные зверьки, изгибаясь на все лады, старались забраться в лодки, привлеченные запахами.

Так, беззаботно, доплыли мы до появления тайги с низкорослыми лиственницами. Их тонкие, в руку толщиной, стволы имели почти вековой возраст. Тут наш конечный пункт — крохотное местечко Тюмяти. Там жила милейшая семья геологов. Они достали нам вьючную лошадь и надавали множество советов.

Отпустив лодки с молчальником-рулевым, мы двинулись пешим ходом обратно на север, обследуя правобережье реки. Как-то незаметно Евгения, взяв на себя дорожные заботы, стал нашим руководителем. Кругом расстилалась тундра, поражая своим многоцветней и разнообразием. Белесые пятна ягеля с вкрапленным узором из ярко-желтых и красных веточек ползучих растений, темная коричнево-зеленая трава по берегам ручейков и речушек, большие, оглаженные ледниками камни в круглых, будто нарисованных, пятнах разноцветных лишайников…

В балке темно, а перед глазами встает базар в Ашхабаде. Ряды, где продают ковры и кошмы. Разложенные по земле, прижатые кое-где по углам камнями, они останавливают каждого богатством и музыкой своих расцветок. Пришли ли вы покупать или зашли случайно в эту часть базара, она не отпустит вас, пока не пройдете ее всю шаг за шагом, медленно, вместе с любующейся толпой. Это зрелище, однажды увиденное, незабываемо. Сейчас, все эти дни, мы шли по полярному ковру, уходящему во все стороны за горизонт. Но наш сегодняшний ковер обманчив. Кроме Евгенича, никто ходить по тундре не привык. А без сноровки человек, обливаясь потом на подвертывающихся под ступнями кочках или колотой морозами острой щебенке, выбьется через несколько часов из сил. Иногда на склонах дальних сопок появлялось движущееся пятно, похожее на кусок солдатского сукна. Это проходило стадо диких оленей. Не умудренные охотничьим опытом и сноровкой, наши товарищи безрезультатно пытались промыслить мясо. Олени уходили, не давая приблизиться к себе.

Каждый нес на себе изрядный груз. Продукты у нас были на исходе. Лошадь, тоже голодная, еле тащилась, а на ней, в тюках, — взрывчатка, инструмент и мой этюдник. А в нем радуга. Радуга красок окружающей природы. А мне все мало, и я, спотыкаясь, иногда падая, оступившись, пытался делать на ходу рисунки-заметки цветными карандашами. Что ни день — то новые краски, новое освещение. Я знаю, что потом, в Москве, скажут:

— Нельзя забывать, что вы пишете север, а он всегда хмур и мрачен. Смотрите на его образные решения у других.

И покажут вымысел, написанный красками, замешанными на саже и жженой кости. Все это я предвижу, но как приятно услышать на месте, во время работы, у себя за спиной:

— Гляди, мужики! Похоже как у художника выходит!

На этом я засыпаю. Рано утром будит холод. Выходим из балка озябшие, но выспавшиеся за много дней. Всюду лежит иней, плотный как снег. Все стало белым и неузнаваемым. Евгении закоченевшими руками с трудом разводит костер из отсыревших остатков разбитой нарты. Солнце еще не всходило, и в сумраке белая земля сливается с небом. Лошадь скребет по ней копытом в поисках травы. Начинается полярная осень. Надо торопиться. А тут еще днем, на первом привале, мы не досчитались рабочего. Не так давно он был с нами. Когда и как он отстал — никто не заметил. Потеряв партию из виду, человек испугался одиночества среди бескрайних просторов и мог бы погибнуть, если бы не привычные глаза Евгенича. Он увидал на светлом пятне ягеля, почти у самого горизонта, чуть заметную движущуюся точку и, правильно предположив в ней нашего рабочего, организовал за ним форменную погоню. Только к вечеру все собрались вместе у костерка. День пропал. К утру у обезумевшего от метаний с увала на увал человека нервный шок прошел, и по приказу Евгенича никто о вчерашнем дне не вспоминал.

Становится все холоднее. Солнце ходит все время за тучами. Наш проводник, испытавший за годы работы в Заполярье "настоящие", как он говорил, трудности, идет и идет как заводной и гонит всех вперед. От остановки до остановки движемся мы, плотно сбившись в кучу, наученные недавним происшествием. До конца маршрута еще далеко, но о нем поговаривают все чаще и чаще. Временами начальник партии и Евгенич меняют направление. Наконец раздается:

— Тут бы попробовать надо. Погреемся, что ли?

С лошади снимают вьюки и пускают копытить. В Северной Якутии скот круглый год питается подножным кормом, и наша коняга отлично знает, чем и как надо поддерживать свое мохнатое тело. Мы же по очереди принимаемся кайлить морозный грунт. Щебенка, спаянная льдом, поддается туго. Медленно углубляется яма, а надо пробиться порядочно в глубину под верхний слой грунта. Наконец шурф готов, закладывается взрывчатка, и все отходят в сторону. Я принимаю участие в общей работе, но, кроме того, еще успеваю писать этюд. Геологические образцы взяты, очередной этюд запакован, все в обратном порядке водружено на лошадь и наши плечи — и снова в путь. И так день за днем.

Все чаще и чаще нас посыпает снежком. Он висит серыми метлами под тучами, и те, проходя, оставляют белые полосы на земле. Она как посеребренная, и нет сил удержаться, чтобы не написать ее, не сделать хоть беглый набросок. Краски, руки — все стынет, но ведь, может, такое я больше не увижу никогда. Солнце изредка прожимается сквозь облака, и тогда его негреющий свет выявляет такой богатый облачный строй, что и его нельзя не нарисовать. Так бы писал и рисовал целыми днями, несмотря на зябкий холод. Именно зябкий, пронизывающий сыростью. От него коченеешь весь, как только перестаешь двигаться. Это не сухой, крепкий мороз, а что-то необъяснимо вредное, проникающее сквозь любую одежду, вызывающее дрожь во всем теле.

Хороший костер развести не из чего, одежда на всех отсырела, и единственное спасение в ходьбе. Постепенно появились уверенность и сноровка в ногах, походка применилась к особенностям тундры, и мы каждый день проходим порядочное расстояние. Проделанный путь кажется таким длинным, что базовая экспедиция представляется где-то далеко позади, и мы не удивимся, если скоро покажется Ледовитый океан, а то и сам Северный полюс. Евгений помалкивает. Все идут, глядя под ноги, а когда однажды кто-то, подняв голову, увидел вдалеке верхушки гор родного распадка, ему не сразу поверили.

Скоро вышли на берег. Покричали, постреляли, вызвали лодку — и вот, наконец, под ногами галька широкой и глубокой, обжитой низины. На ее дне работают и живут люди. Шумят трактора, ползая по мерзлоте в размешанной ими грязи. Поодаль двигаются фигурки рабочих в зимних шапках и перепоясанных телогрейках. Они толкают по рельсам вагонетки к сделанному из плавника причалу, громко именуемому пирсом. Вывалив свой груз в деревянные речные баржи, спешат обратно, и их маленькие силуэты, темные на светлом фоне реки, напоминают снующую в воздухе запоздалую мошкару. У подножья горы дымят тонкие, как макароны, черные трубы. Ветер загибает выходящий из них дым, и тот стелется по плоскому верху горы, исчезая между заброшенных песцовых ловушек — пастей — и древних эвенкийских могил. Ушла, отступила в глубину тундры прежняя жизнь под натиском новой, другой, пришедшей с Большой земли.

Последняя принесла сюда это беспокойное и шумное хозяйство. Оно роет, дымит, гудит, нарушая покой окружающей природы. Для нас, пришельцев, она слишком сурова, и хочется поклониться мужеству и стойкости народов, которые, живя в ее просторах, сумели создать свои легенды, искусство и уклад жизни. Резьба, вышивки, орнаменты и другие проявления духовной культуры народов Севера заслуженно и неоднократно получали всемирное признание.

Мы — начальник партии и я идем по распадку, гордые своим участием в приобщении этого края к сегодняшнему дню. Однако какой-то червяк гложет нашу скороиспеченную гордость. То ли время, проведенное на маршруте, то ли еще что прибавило нам зрелости, и мы понимаем, что замурзанный парень, деловито едущий на тракторе нам навстречу, имеет больше прав задирать голову. Подъехав и стараясь перекричать шум мотора, он сообщает:

— Начальник экспедиции через час вернется со стройки и просит прибыть к нему домой.

У него нас ждало ведро вареной оленины, малая толика спирта и деловой разговор. Последний был прост. За баржами ожидается буксирный пароход, и если мы не успеем собраться и на нем уехать, то придется долбить себе в мерзлоте землянку, так как жилья на всех не хватит. Ну и чтобы оправдать затраты на нас во время зимовки, нам найдется работа в экспедиции до следующей навигации. Пока же, до прихода судна, мы получим палатку и продукты.

Палатка оказалась большая, с чугунным камельком. Настлали доски, на них положили спальные мешки. Место выбрали повыше, недалеко от ручья, и принялись паковать свою "геологию".

Счастливая звезда опять взошла на нашем горизонте. Вскоре за баржами пришел буксир. Речной колесный двухсотсильный труженик, вероятно еще помнивший имя своего прежнего, дореволюционного хозяина-пароходчика. Длинный рупор громко разнес слова команды, разбудив многократное эхо. Поманеврировав несколько часов, буксир составил караван и повел его в море Лаптевых. Все не желающие зимовать, в том числе и мы, взяты на борт. Народу оказалось порядочно, и в отданном пассажирам носовом кубрике едва всем хватало места.

Однако нам продолжало везти. Сделав пару рисунков, я получаю "из уважения к искусству" ключ от бывшей столовой команды. В ее больших окнах нет ни единого стекла, и по этой причине ею давно уже не пользуются. Затащили мы в нее свои ящики с образцами, собранными в маршруте и полученными в экспедиции, расстелили на них спальные мешки и сказали: "Живем!".

Наша каюта "люкс" находилась на верхней палубе, что неожиданно спасло нас от зимовки на берегу моря. Но об этом потом. Морозы стоят небольшие, не вошедшие еще в полную силу, обзор отличный — только пиши. И писал же я! Писал что называется сколько влезет. Писал все подряд: стынущее море, караван за кормой, туманы и снежные заряды на фоне далекого берега… С моей стороны это было проявлением крайнего эгоизма. Целыми днями начальник, предоставленный самому себе, скучал, наслаждаясь свежим морским воздухом и созерцанием ярких эпизодов. За свой короткий путь от Оленька до становища Станах-Хачо наше судно успело обсохнуть во время отлива у берега становища, где-то посадить на мель и снять с нее ведомые баржи, резонно боясь идти мористее. И наконец вмерзло, предварительно раскрошив в щепу все имевшиеся на судне доски, ставя их взамен разбитых о лед деревянных плиц — лопастей на гребных колесах. Наше бегство совершилось на случайно подошедшем гидрографическом боте. Была ночь. Шел густой снег. Все, кроме вахт, спали. Наши семидесятикилограммовые ящики стояли на верхней палубе в столовой команды. Распахнув дверь, в один миг мы оказались на боте вместе со своими образцами.

На этом калейдоскоп дорожных впечатлений не кончился. Пока сорокаградусный мороз не запаял в лед до будущей весны все суда последнего Ленского каравана, на который мы перешли с гидрографического бота, было всякое. Все перечислять скучно. Разве только стоит вспомнить о том, как мы переползали с одного судна на другое по тросу, их соединявшему, из холодной нефтеналивной баржи, что шла в хвосте каравана, в его середину, на камбуз брандвахты. Мы эти упражнения называли пред- и послеобеденными прогулками.

Все эти происшествия можно вспоминать или забывать, но невозможно забыть людей, охотно и бескорыстно приходивших нам на помощь в трудную минуту.

Прошло лишь несколько месяцев с нашего отъезда из Якутска. Сейчас мы опять там, сидим в теплой комнате геологотреста и смотрим в окно. Не будь морозного тумана, был бы виден наш сарайчик во дворе. Скоро мы уедем и больше его не увидим, но навсегда останется чувство уважения к Арктике и ее людям, а время его рождения мы будем называть "осенью на Оленьке".

 

Первый этюд

Грузить и разгружать свой самолет, встречать по всей Арктике друзей, забыть всю сутолоку Большой земли — не это меня гонит вдаль. Это все привычно и дорого, как те места, где оставлена часть души с проделанной работой вместе. Это все только жизнь, тобой любимая, которой отдано так много, много лет, а вдаль зовет другое!

Зовет стремление увидеть, понять и показать в картинах всем людям то, что ими еще не познано. Глазами видят все — но не душой художника. В простом, обычном он часто находит то, что потом живет в веках как откровение. У него свой путь и круг познания.

У каждого он свой: деревня, космос, завод или детский сад, а у меня — полярные края. Названия у них разные: Крайний Север, Крайний Юг, Арктика, Антарктика, но повсюду там работают мои друзья-полярники.

Чукотка. (Музей г. Павлодара.)

Итак, снова я в пути. Путь не простой и тоже интересный и нужный мне. Еще немного — и на юг уйдет Чукотка. На север держим путь. Последняя ночевка на земле. Стоят знакомые дома, а в них приятели. Как много новостей, и как они привычны. Утеплили снегом склад, что возле бани. Акимыч отловил семнадцать медвежат на радость зоопаркам. За больным приходил сан-рейс…

— Друзья, вот письма вам!

— А что там, на материке?

И так почти что до утра. И сон не идет, и время для беседы есть. Спокойно, тихо, сквозь стенку только слышен писк морзянки. Сидим все тесно, кто на чем. Разговор медленно течет. Наш самолет вернется с полюса нескоро. Он только час назад туда пошел с движком и рацией, оставив нас и грузы. Их мы перетащили в склад и теперь свободны. Боимся только, не свалилась бы пурга. По небу пошли перья облаков, и собаки улеглись все, закрыв носы хвостами. Пока безветренно, но с гор белым отсветом протянулись снежные космы по голубому небу. Всеволод, проживший тут много лет, вспоминает, как закатило его, точно мешок, ветром за склад. Никто и не видал. Насилу выполз. Хорошо, что сил хватило добраться до дома. И не обморозился особенно, только скулы почернели. Ввалился в дом в клубах пара, весь в снегу и непослушными губами ругал погоду.

Наш самолет вернулся лишь к обеду. Прилетели два Николая — Коля Большой и Коля С Бородой. Я и третий Коля — Маленький — немедля улетаем. Там, на СП, нас ждут. Путь далекий, и загрузка убавлена. Со склада берем не все. Оставшееся привезут оба Николая.

В самолете тепло и просторно. Можно ходить, а не ползать по тюкам и ящикам. Влетаем в ночь. Нажарили колбасы, наелись ее, точно это картошка, и, одевшись в спецпошив, привалились поспать. Кресел нет, и каждый разгреб себе гнездо в вещах. На душе легко, на сердце спокойно, и кажется, что так будет всегда и ты такой же неизменно молодой, как тогда, когда пришел в Арктику в первый раз…

Закололо в ушах. Внизу, впереди, горят входные костры. Сели. Вот мы и дома! На льду!

Начальник Леня, парторг Вася — все старые знакомые. Лагерь по кругу. Палаток мало — больше домики. Небо ясное. Мороз за тридцать, а ветер сырой, едучий. Главное — скорее обтерпеться. Похоже на то, что по близости ломает. Чего доброго, подойдет торошение и к лагерю. Надо с работой торопиться. Солнце в полдень еще показывается, но только самым краешком. Через день начал сразу большой этюд. Пишу из тракторного балка. Так торжественно называются два листа фанеры, огораживающие трактор. Сам-то я на ветру, но моя работа и живописное хозяйство в известной мере загорожены от иголок инея. Краски на палитре, конечно, каменеют, но не покрываются морозной "шерстью". А главное — от нее почти не страдает сам этюд и я вижу его весь целиком, не припудренный инеем. Когда войдешь в рабочую форму, тогда можно писать в любых условиях. Это первый этюд в этом году, и я сдаю экзамен на полярную работоспособность и на все, чем надо владеть художнику высоких широт. Каждый год уносит молодость, и каждый раз приходится сдавать этот экзамен…

Светло как днем, но пейзаж видится сквозь тончайшую кисею сумерек. Все повернутое к югу забликовано зарей. Ее отсветы прошли через дымку сумерек, не потеряв яркости и самостоятельности цветов. Каждая снежная грань повернута к своему участку неба и ловит его оттенки. Кажется невозможным составить их из красок, повторить их чистоту и звучность. Хочется думать о театральных фонарях, но они слишком грубы.

Я еще не привык и не обтерпелся. Через час замерз до беззащитности. А свет стоит, держится. А завтра уже будет не то. Когда падает кисть, беру другую. Выдавливаю себя в холст, как тюбик.

Заря еще горит — а этюд готов. Первый этюд. Какой он — не знаю. Это до Москвы. Я сейчас узнал другое — писать я буду. И мне неважно, что хвалят холст. Мне хорошо, что я выстоял и больше уже никто не предложит сделать подогрев и что всем ребятам наплевать, куда и как пойдет писать художник.

 

В Краю Великого Спокойствия

Пока не пришла полярная ночь, мы видели кругом заснеженную ледовую равнину. Покрытая, точно шрамами, следами прежних разломов и торошений, она уходила за горизонт, такая же бесконечная, как пустыня или степь. Она нас не угнетала и не радовала. От нее шло Великое Спокойствие, и все оставленное на Большой земле, все дела и заботы казались маленькими, муравьиными.

Я — Северный Полюс

Ходить некуда. Кругом на тысячи верст одно и то же, такие же снег и лед. И среди них живет нас несколько человек. Все наше хозяйство состоит из трех палаток, радиомачты да бегущей по выровненному снегу цепочки огней электростарта взлетно-посадочной полосы. Кругом нас все бело, чисто, и красные баллоны с надписью "Бутан-пропан" смотрятся так же чуждо, как ночью — далекие огни СП. Так называется научная дрейфующая станция "Северный полюс". Она живет своей жизнью далеко за горизонтом. Там тоже немного людей, но больше, чем нас, и к ним бежит телефонный провод. Сплошное, но неоднородное ледовое покрытие океана временами ломается и трескается, выжимая кверху горы обломков, способных сокрушить что угодно.

Собственно, телефон нам не обязательно нужен. О прилете самолета на станции знают и без нас. Оттуда приходят люди его разгружать. Сделав свое дело, они увозят прибывший груз, и мы остаемся одни. Самолет улетает еще раньше, и ничто не нарушает Великого Спокойствия природы.

Интервалы между прилетами "бортов" разные. Может быть, час или два, а то и несколько дней. Наше дело принимать их и отправлять обратно. Говорят, что и на земле это непросто. А как же тогда сказать про нас?

О природе полярной много рассказано и правды, и небылиц. Верно одно — что дама она серьезная и трудно угадать ее настроение и желание. Часто она ласкова, когда не надо, и вздорна в самый неподходящий момент. И тогда все наши достижения пасуют перед ней. Бьются ледоколы с проводкой караванов, и дрожат на растяжках застропленные самолеты под напором пурги. А каково тогда нашей ВПП, основанной на льду, под которым сотни и тысячи метров морской глубины? Если он и выдержит, то снегу навалит на него столько, что лучше и не говорить. Однако хоть и с интервалами, не по расписанию, но грузы для СП идут, и, когда последний самолет, улетая домой, заберет нас с собой, все, что нужно для остающихся, будет доставлено.

Наша группа называется звучно — РП. В переводе на человеческий язык это означает "руководство полетами". Старшой наш, Лукьяныч, пользовался у нас непререкаемым авторитетом, а в Арктике, среди старых

полярников, большим уважением. Он, как у нас говорят, начинал ее. Пришел он в полярное небо, когда не было еще аэродромов и понятие наземной службы только еще начинало входить в жизнь. Вылетая без радиосвязи, экипаж порывал с землей начисто. Все зависело только от летчика и бортмеханика. Честь и слава всем первым! Огромное дело подняли и хорошие кадры вырастили.

Как все истинно серьезные люди, Лукьяныч не терпел хвастовства и кичливости. На вопрос, как было, отвечал коротко:

— Арктика как Арктика.

Новичков он заставлял уважать ее, не давал по плечу ее хлопать, на "ты" называть и козлом скакать.

Жили мы с ним хорошо. Работали вместе не первый раз, все друг к другу притерлись, и все шло своим чередом. На все случаи нашей жизни обязанности свои знал каждый. Были они несложными и никому не в диковинку. Сжиться с морозом, жить в нем почти без тепла, опекая свое аэродромное хозяйство.

Кто на связи, кто на движке, а кто еще на чем, и все вместе должны за здоровьем ВПП смотреть и в случае чего срочные меры принимать. Самый большой ущерб полосе нанести могут трещины. Если она неширокая и не дышит, то такую снегом с водой зацементировать можно. Но такая удача редко бывает. По-разному лед ломается, и на все рецептов нет. Другое дело, когда ветер наметет снегу сугробы, заморозит их в камень и снегом же начнет из них фигуры разные вытачивать. Тут ясно, что делать. У молодых застругов ребра высокие, острые, как инструментом каким вырезанные. Много, ой как много пота берет у полярников борьба с ними. Рубить, растаскивать осколки подальше в сторону, а их тонны и тонны. И, убрав все, наконец ровнять и гладить, гладить и ровнять полосу, чтобы стала плоская, как чертежная доска. Любая рытвинка или бугорок грозит аварией. Наметанный и придирчивый глаз нашего старшого тут дороже всего.

Вместо тяжелых лыж лучше взять побольше груза. И машины идут к нам на колесах. И когда самолет мчится по полосе в клубах снега, мы ничего не видим, кроме его передней ноги. Подломись она, встанет он торчком — и беда. Погибнут люди, пропадет машина…

Помогают нам, конечно, в борьбе со снегом товарищи с СП. Без них одним нам пришлось бы чистить от пурги до пурги. Но с чем, приложив руки, можно бороться, то беспокоит группу РП не слишком. Настоящие опасности таятся во льду. Это самый коварный враг. Все время надо за ним следить. Случается, пройдет тонкая как волос трещина. Вода из нее не выступает и пар не идет. Заметить такую очень трудно, а если еще снег припорашивает или поземка потягивает, то подчас и вовсе невозможно. В самый неподходящий момент такая трещина может разойтись на много метров. А для несчастья и одного хватит. Так и приходится иногда для новой полосы место искать. А найдя — и лагерь РП перетаскивать, и все хозяйство заново налаживать. Бывает и так. Бывает-то все бывает, но это уже особый случай. Такой беды у нас пока не предвидится.

Льдина наша со стажем. Много разных стычек с природой выдержала, и только там, где два последних огня электростарта, лопнула и основательно разошлась. Полоса у нас длинная и для полярных летчиков, по их отзывам, отличная. Конечно, судьбу свою мы не дразним и не хвалимся, но живем спокойно и не тужим. Хотя порой кто-либо и скажет, что он устал морально и на материк бы неплохо. Однако не улетает.

Милиция на Крайнем Севере. (МВД)

Когда все переговорено, то и такая тема хороша. Поговорить-то людям надо. В хорошую пургу особенно. Неделю, другую не пролежать в спальном мешке. Как весь сон израсходуется — разговор начинается. Болтают люди кто о чем, пока не надоест. Тогда что-то делать надо. А что делать, когда ни по какому делу из палатки выйти нельзя. Снежной стеной ветер с ног сбивает. В такое время все пуговицы пришиты, где что порвано — заплаты наложены. Хоть снова отрывай да пришивай. Живые ведь!

Пришлось и нам в этот раз так попурговать. Перед этим долго играло сияние. Сильное, яркое, оно временами переходило в корону со всеми положенными ей атрибутами. Колебались, сдвигаясь и расходясь, цветные занавеси, в местах возникновения новых загорались длинные зеленые лучи, а в зените играли разных цветов шары. Одним словом, небо разукрасилось по большому счету, и мы все долго любовались этим космическим фейерверком. Кто-то сказал, что хорошо-то это все хорошо и красиво, да лучше бы обойтись без такого представления. Потом над каждой горящей лампочкой вытянулись световые язычки. Они напоминали огоньки елочных свечей. Видеть такое приходится нередко, но тот же голос проговорил в темноте:

— Теперь уж точно! Задует по всем правилам. Пойдем, кто со мной, еще баллон занесем. Тот старый уже. Газу мало осталось.

День прошел нормально, тихо. Самолет приняли, назавтра картошку привезти грозились. Самый дорогой продукт для СП, но мороки с ним много. Выгрузить, закутать и бегом на станцию, в кают-компанию. А там срочно всем перебирать садиться. Эту в лежку, ту для хранения по домикам, в тепло, раздать. Ту — повару для скорейшего израсходования. Никому такого почета нет, как картошке, — чуть не всей станцией ее встречают. Только нам она не нужна. Хранить в тепле ее надо, а у нас в палатках условий для этого нет. Так разве, сходим в лагерь, побалуемся их "столичным" обедом. Поговорим заодно.

С такими мыслями и спать легли. А проснулись, спальные мешки расстегнули, головы высунули и услышали, как провод о дюраль мачты бьется, дробь вызванивает. Вылезать наружу стали — и назад тут же. Метет вовсю. По большому счету, как говорится. Теперь сиди смирно и терпенье свое испытывай.

Потянулись дни за днями. В нашем жилье давно все белым стало: койки, рация, газовые баллоны… С боков палатки иней сыплется. А она у нас большая — КАПШ-2. Мы в ней все живем. В одном конце камин газовый горит, в другом связь помещается. По длинным сторонам мы спим, а в середину между нами маленький столик втиснут. Посмотришь на красный свет в газовом камине-грелке — будто теплее становится. А какое там тепло, когда у всех спальные мешки к материи палаточной примерзают. Сон уже давно не идет. Каждый себе занятие придумывает. Старшой наш, Лукьяныч, сидит на своей раскладушке, ноги в унтах, на плечах керзовая шуба меховая — "француженка". Вроде бы и привыкнуть давно надо, а томится, слушает, как с шипением снег проносится и дюралевые ребра палатки поскрипывают да похрустывают. А когда непогода все же кончаться стала, у нас и продукты на исходе оказались.

После пурги. (Министерство культуры СССР.)

Мело еще сильно, но ходить уже можно стало. Мороз к сорока подошел, значит, скоро заштилеет и самолеты к нам запросятся. Обошел я с Лукьянычем полосу, вся в передувах и рытвинах, но похоже, что целая.

Надо в лагерь пробираться, всех на аврал поднимать и горяченького похлебать заодно.

— Пойдем, художник, в столицу. Не люблю ружье таскать. Бери карабин да пошли.

Отлично! Пошли так пошли. Теперь у нас хоть дело есть. Я в такое время тоже безработный.

Ветер слева в плечо дует, что компас. Но надеяться на него больно не приходится. У того магнитная аномалия бывает, а этот с румба на румб прыгать любит. Делать нечего, идем.

Авось не промахнемся! Не первый снег на голову. Не должны мимо лагеря в белый свет без возврата протопать.

За ропаком встаем отдышаться малость. Ветер хоть и боковой, а дыхание сбивает. Змеятся струи снега, путают рельеф, и кажется, что кругом, везде, со всех сторон, до самого конца света одно и то же. Мир несется мимо тебя, превратившись в белую мглу, и, когда наконец улетит весь без остатка, ты останешься один в пустоте. Слово "один" из понятия становится реальностью, ощутимой неизбежностью. Новичку поддаться нетрудно. Испугается, пойдет петлять — и все тут. Вымотается — и конец.

Бредем с заструга на заструг, не отставая. Метет все так же. Мой спутник, отдавший почти полвека борьбе за жизнь свою и других в этом ледовом мире, идет привычно и уверенно. Ветер доносит его слова:

— Да! Какие же сильные были люди, что одни отваживались идти к Полюсу…

 

О книге

Рубан И.П. 'Льды. Люди. Встречи' — Ленинград: Гидрометеоиздат, 1985 — с.192

Игорь Павлович Рубан — Льды. Люди. Встречи

Рецензент д-р геогр. наук Е. С. Короткевич Редактор Л. А. Мялина Оформление В. Г. Бахтина Художественный редактор Б. А. Денисовский Технический редактор В. И. Семенова Корректор Л. Б. Лаврова

Р 1905020000-027 48–85 069(02)-85 ББК 26.89(0) Р82

Содержание