А Девочка плыла, плыла меж домов и деревьев, и Лера, конечно же, видела – да разве могло быть иначе? – ее губы, руки, ее лицо, которое тщетно разыскивала днем с фонарем лет, наверное, тысячу – из жизни в жизнь, из жизни в жизнь: так бывает, увы, днем с фонарем, да, из жизни в жизнь, днем с фонарем: одно и то же, одно и то же, одно и… Но неужели «здесь и сейчас», думает она? В этом теле? Не ущипнуть ли себя за руку? Неужто скоро можно будет обойтись без подсветки?… Вот, вот они, да вот же, совсем близко – глаза колдуши, глаза зеленые, той самой формы – манящей и слегка отпугивающей: а если… если за цветом и формой – не разглядят ее, Лерину, форму и цвет, как быть?..
Лера идет по улице: этот город не спит никогда, этот город – опасная паутинка для раз и навсегда влюбившихся в него, ведь он, город этот, высасывает из раз и навсегда влюбившихся в него все соки, а потом смотрит, что вышло: да, так просто, так примитивно! Однако Лере повезло: в Лере еще осталось. Осталось немного сока. Потому лишь и видит она, одна из немногих, Плывущую Девочку: как хороша, надо же, как воздушна… И снова: как хороша, как… «Странно, Лера, не правда ли? Ты еще способна на глупости! А ну-ка!.. Какие наши годы!» – «Да замолчи, замолчи же немедленно!» – Лера онемечивает Железного Человечка, сидящего у нее в мозгах: сделать это, на самом деле, ох как непросто. Он, этот самый Железный Человечек, как и город этот, не спит никогда – его можно лишь обмануть, обвести вокруг пальца, что Лера и делает: годы тренировки, сеточка морщинок на сердце – вот, собственно, и вся наука… Металлический голосок исчезает и она, наконец, выдыхает – впору хвататься за сердце, впрочем… нет-нет, говорит себе Лера, я ведь даже не знаю ее, не знаю эту проплывающую сквозь стены Девочку (почему, кстати, именно Девочку?), зачем же сразу – за сердце? А оно: тук-тук, тук-тук! – убирайся… – тук-тук, открой… – поздно! – тук-тук! тук-тук! поверь… – я не могу больше! не могу верить!.. все, кого я … – тук-тук, она не «все»! тук-тук! тук-тук-тук! тук-тук-тук-тук-тук!..
Открыть шлюзы – так, вероятно, это называется? Лера хватается за сердце и улыбается: пусть, пусть бьется, к чему условности! Да пусть этот кусок мяса размером с кулак разобьет ее вдребезги, расплющит, размозжит – какая теперь разница? Уже не страшно – Лера больше ничего не боится и ни о чем не жалеет: «тогда было тогда, теперь есть теперь».
Девочка-девочка, откуда такая выучка? Попробуйте-ка с подобной грацией проплыть над Театром Пушкина, не задеть церковь, не зацепиться за Литинститут, не удариться о крышу нотного! Да она, пожалуй, профи! Сколько оболочек сменила душа ее, перед тем как превратилась в небесную танцовшицу? И вот уж – смотрите-ка! – Сад Эрмитаж, Каретный ряд и Большой Каретный, Успенский и Лихов… Может, окликнуть, думает Лера, и не сразу замечает, что прокусила нижнюю губу до крови: привкус йода и морской воды, отзвук неизведанной еще блаженной боли, оцепенение: «Девочка-девочка, кто научил тебя плыть по воздуху? Как попала ты в мое безвоздушье?» Девочка касается – случайно, впрочем – плеча Леры: Леру бьет током – так, в общем-то, и падают замертво… А Девочка уж плывет над ней – рассматривает: ни живую ни мертвую, ни молодую ни старую; так и заплывает глазами своими зелеными – в серые Лерины, так и остается там.
Лера думает: вот если б Девочка сейчас не плыла, они могли бы идти вместе – хотя, нет-нет, постойте: идти… – всё уже было… Вот если б она, Лера, сейчас не шла, а плыла – тогда они могли бы вдвоем плыть! «Не обязательно быть все время рядом, чтобы плыть всегда вместе, правда?» – спрашивает Лера Девочку, но та молчит, молчит, все время молчит… «Почему ты не отвечаешь? – не произносит Лера. – Почему заставляешь теряться в догадках? – не плачет. – Почему боишься? – не кричит».
Девочка легко огибает Почтамт, а потом опускается на землю: это – земля – происходит так неожиданно, что Лера поначалу не совсем понимает, как вести себя – и потому, быть может, чтобы побороть невесть откуда взявшуюся неловкость, пристально вглядывается в ее губы, будто желая снять с них «кальку»: чего не договаривают? какие таят наслаждения? чего жаждут? требуют? боятся? Тысячная доля секунды – самая настоящая вечность, если воздух, по которому вы обе только что плыли, превращается в пену морскую.
«Вам лучше? Вам уже лучше?» – Лера не понимает, Лера не хочет понимать, как не хочет и подниматься с асфальта. «Вам действительно лучше? Одна дойдете?» – «Пальто-то как испачкала пылью этой! Дорогое, поди… главное, чтоб в химчистке не испортили…» – «В химчистке могут…» – «Не надо: в евро– все нормально» – «А может, наркоманка? Сейчас же их, как собак» – «Да не похожа, приличная вроде» – «Ага, эти приличные знаешь чё вытворяют? Б…и они все. И Рената Литвинова – б…ь» – «При чем здесь Рената Литвинова? Человеку плохо, а вы нецензурно выражаетесь… При детях и, можно сказать, женщинах!» – «Можно сказать, а можно и не сказать!» – «Эт ты о чем?» – «Да о женщинах… Где тут хоть одна женщина кроме этой припадочной?» – «А ну, гоните его, хамло такое! Я, между прочим, двадцать лет учительствую!» – «Пошла ты…» – «Я те щас как пойду по морде! Я заслуженный учитель, падла такая, понял?!» – «Тихо, народ… очухалась вроде» – «Может, машину ей?» – «Сама дойдет, не сахарная» – «А интересная бабенка, между прочим! Я бы с такой… и не раз!» – «Быстрый какой, а может, у нее муж!» – «Да нет у нее никакого мужа. У нее на лице написано: одна» – «Что значит, на лице написано?» – «А то и значит: одинокая» – «Что такое вообще одиночество?» – «Одиночество, друг мой, это когда кроме родной собаки вам и поговорить-то не с кем» – «А что – собака не человек?» – «Человек, только очень… очень немой» – «А какой породы у вас Молчит?» – «Дворянин!» – «Опять собачники, тьфу…» – «А вы не плюйтесь, дедуль, собачники – оно к лучшему» – «Как так к лучшему! Людям исть нечво, а эти…» – «У этой тоже небось… собачка… или там, кот какой-нибудь…» – «Может, ей неплохо с ними…» – «Дама, да скажите же что-нибудь!» – «Здравствуйте…» – выдавливает не к месту Лера: голова гудит, будто адский котел. Какая-то лысая девица подмигивает ей и помогает подняться: «Проводить? Или, может, ко мне? Дома никого, расслабитесь… У меня и вино есть… Вы какое вино-то пьете?» – Лера качает головой: «Простите…». Это ж надо – средь бела дня грохнуться в обморок, толпу зевак собрать, что еще… что еще… было ведь что-то еще… что-то важное, невероятно важное… Лера хватается за сердце. «Послушайте, вам действительно было плохо, ну то есть реально – как вы доберетесь? У вас есть на такси? Нельзя в метро, душно… а вы, случаем, не беременны?» – Лера хохочет: «Беременна! Беременна! Ну конечно, конечно, беременна! Целую вечность! Вы угадали. Во мне – Девочка» – «Девочка?» – вскидывает брови лысая девица и, понимая, что ей ничего не светит, убирается восвояси. – «Девочка. Она плывет. Плывет меж домов и деревьев».
«Куда же Она подевалась? Почему не вижу Ее, не слышу Ее, не чувствую Ее? Неужто для того чтобы плыть с Ней, нужно обязательно находиться «в отключке»? Впрочем, я и так в отключке, меня давно, возможно, отключили…».
Лере кажется, будто она репетир – был, если кто помнит, в старинных часах механизм, отбивающий время при натяжении шнура или нажатии кнопки, и вот уж: боммм, боммм… Слышите? «Отбивающий время» – Лера вздыхает; Лера, как всегда, заостряет внимание на «несущественных» деталях: несущественных до тех самых пор, пока эти не прижмут к стенке: «Руки за голову!» – тра-тата-та, тра-тата-та… «А земелюшка-чернозем холодная, а земелюшка-чернозем склизкая! – бабы поют, слезы льют. – Уж мне б в тебя, земелюшка-чернозем, погодя, не сейчас, лечь! Уж мне б тебя, кровинушка, опосля удобрить! Уж мне б тебя, гноинушка, сказкой про бычка белого, невинно убиенного, замордовать!..» – Лера затыкает уши, плачет, Лера бежит: она должна, должна во что бы то ни стало пройтись сегодня по воздуху, здесь и сейчас – другого времени на жизнь у нее нет.
«Отказ от социального взаимодействия» называется у них аутизмом, безработица – «высвобождением квалифицированного персонала». «Мы не нуждаемся больше в ваших услугах!» – Город трясет, Город рвет людьми прямо на улицу: они называют это «легкой кадровой паникой», они еще не придумали, кривда, что делать с запахом денег, которые отобрали.
Лера выкатывается на пованивающую отобранными деньгами улицу, осматривается – Девочки нет! Жаль… Она точно купила бы ей сейчас вот это французское мыло – или нет, зачем мыло? Духи, духи, конечно, духи… А лучше… лучше… лучше, пожалуй, вот этого розового слона, смешного, с черными глазами-пуговицами… Но Девочки нет! Никто не плывет меж домов и деревьев, хоть уревись! Между домами и деревьями реклама: «Впитывают до двух раз больше!» – на плакате гигиеническая прокладка «с крылышками»; «Каждая женщина имеет право на менопаузу!» – скандируют бойкие старушонки, лихо марширующие от Тверской к Моховой; «И даже пламя свечи состоит в каждое мгновение из совсем разных, других частичек огня!..» – какой-то очкарик, собравший у памятника А.С.П. целую толпу, отчаянно жестикулирует; ему задают вопросы, он счастлив. «Новогодние соревнования по украшению офисов! Консультации для hr-менеджеров по проведению мероприятия! Сплочение коллектива. Раскрепощение. Пожизненная гарантия» – «Конец постсоветской эпохи выражен в падении биржевых индексов…» – «Конец истории… Идеалы рынка… Философия продукта…» – «Требуется автор уникальных статей. Девушка с презентабельной внешностью, оплата почасовая…» – «Требуется курьер, грузчик, уборщица» – не требуется сегодня только Лера, только она одна.
И вдруг… Девочка плыла, действительно плыла меж домов и деревьев, плыла к ней, Лере, и она, конечно же, видела – да разве могло быть иначе? – ее губы, руки, ее лицо, которое тщетно разыскивала днем с фонарем лет, наверное, тысячу – из жизни в жизнь, из жизни в жизнь: так бывает, увы, днем с фонарем, да, из жизни в жизнь, днем с фонарем: одно и то же, одно и то же, одно и… Но неужели «здесь и сейчас», думает она? В этом теле? Не ущипнуть ли себя за руку? Неужто скоро можно будет обойтись без подсветки?… Вот, вот они, да вот же, совсем близко – глаза колдуши, глаза зеленые, той самой формы – манящей и слегка отпугивающей.
[ «ромка и америка»]
Ромка открыла Америку. Америка открыла Ромку. Так, континент за континентом, Ромка и Америка открывали друг друга.
Америка родилась 12 октября 1492 года: она была гораздо старше Ромки, правда, о том не подозревала. Америка образовала для Ромки два материка – Северный и Южный, да провела границу: то Дарьенским перешейком от слишком назойливых отгородится, то Панамским.
– Ты Мой Новый Свет! – часто повторяла Ромка Америке.
– Зачем ты подражаешь Vespucci? Это он назвал меня Новым Светом!
– Ты Мой Новый Свет! – улыбалась Ромка, и отодвигала от себя книгу о мореплавателе, окрестившем Южную часть ее Америки Новым Светом. То, что лишь часть, Ромку почему-то радовало, ведь кое-что она назовет по-своему, и никто не посмеет ей помешать!
– Ты тоже мечтаешь найти кратчайший морской путь в Индию? Тоже хочешь быть Колумбом? – удивлялась неоткрытая часть Америки, Ни-Северная-Ни-Южная. – У тебя есть три каравеллы? Ты сможешь пересечь Атлантику на трех каравеллах?
– Не знаю, – улыбалась Ромка. – А тебе так нужно, чтобы я сделала еще и это?
– Когда-то один человек, имя которого занесено теперь в справочники, открыл меня. У него было три каравеллы – «Санта Мария», «Пинта» и «Нинья». Он достиг Саргасова моря, а в мой день рожденье – острова Самана.
– Когда у тебя день рожденье?
– 12 октября 1492-го. Но я хочу изменить дату. Заменить на сегодняшнюю – ведь я родилась заново! Нет, заживо…
– Какая ты древняя!
– Кто ты? – растворилась Америка в Ромкиных глазах. – Почему мне так легко, так хорошо с тобой? Откуда ты взялась? В твоем имени заключено полмира – Roma, Рим, «Roman de la Rose», романс, ром, романский стиль, романтизм, романш…
– Что такое романш? – спросила Ромка.
– Желоб в Атлантическом океане. Недалеко от экватора. Глубоководный. Хочешь, посмотрю? – Ромка не успела сделать останавливающего жеста, как Америка уже открывала толстенную книгу: – Вот, нашла! Длина 230 километров, средняя ширина 9 километров, глубина до 7856 метров! Но ты… Ты – больше. Шире! Глубже! Я не могу без тебя! Ты – мой вечный город, Мой Рим!! Ты стоишь на мне, как на Тибре! Твоя устремленность к свободе бесконечности безгранична. И, хотя мечта далека от реальности…
– Ты – моя мечта. Ты – реальна, – Ромка взяла Америку на руки, забыв о разделительном перешейке между Северной частью и Новым Светом: Ромкина Америка была Ни-Северная-Ни-Южная, а потому – ее собственная. Та, которую только Ромка и открыла.
– Знаешь, – мечтательно протянула Америка, – знаешь, я никак не могу понять, почему… – но ветер Атлантики заглушил ее слова; Ромка прижалась спиной к спине Америки, и горячо зашептала:
– Я открыла тебя, слышишь? От-кры-ла! Я открыла тебя так, как никто до меня не открывал: не мог! Как не откроет никто после! Ты самая настоящая из всех Америк, единственная! Ни-Северная-Ни-Южная!
– Хочешь рому? – спросила вдруг Ромку Америка. – Сбраживание и перегонка сока с сахарным тростником иногда нужнее воды.
– С тобой я хочу всё, – просто ответила Ромка. – Всё включено! Зачем мне жить без тебя? Это и так продолжалось достаточно долго, – Ромка поднесла к губам стальную кружку.
– Первый раз я родилась 12 октября 1492 года, – прошептала Америка, отворачиваясь.
– Это только запись. На самом деле, ты родилась 22 февраля 2003-го.
– А ты? – вспыхнули щеки Америки.
– И я…
Все дороги Америки вели в Рим. Все дороги Рима вели в Америку.
Так они и жили: Ромка и Америка.
[зимнее безумие]
Карл украл у Клары кораллы, Клара украла у Карла кларнет: скороговорочка преследовала с самого утра: ни с того ни с сего вспомнилось, как мальчишки в детском саду гонялись за ней – худенькой и беззащитной, прижимающейся к грязно-серой стене, на которой плохой художник невнятно изобразил героев «Теремка», – и дразнили, гогоча: «Ворона Клара! Ворона Клара! Ворона Клара кларнет украла!» Девочке с печальными серыми глазами и в голову не приходило пожаловаться на обидчиков; только когда в их группу пришла Машка – сильная и бойкая, вставшая на беловоронью сторону – травля прекратилась.
Но даже в школе Клара все никак не могла смириться с собственным именем, хотя поводов для обид уже не было: в седьмом классе темой для разговоров стала, заметно выделявшаяся среди нулевых размеров сверстниц, ее грудь, на которую заглядывались не столько одноклассники, сколько, скорее, учителя. В остальном же gerla не блистала: светлые волосы, стянутые резинкой в «конский хвост», секлись, неловкие руки искали карманы, прыщики на лбу завершали то, что называют стандартным «комплексом неполноценности». Кларина мать – высокая интересная женщина – поддерживала его и била единственное свое чадо класса до восьмого. Несмотря на это Клара лет до четырнадцати прибегала к ней по утрам: «Мамочка, я тебя обожаю!» – и не понимала, отчего вместо солнца встречает ее улыбка Снежной королевы: впрочем, целовать руки было дозволено.
И Клара – да, целовала: она ведь с детства хотела быть такой же. Ей нравилось, как мать одевалась, подкрашивала губы, как двигалась, как держала вилку и нож… Ее холодность и жесткость воспринимались как нечто само собой разумеющееся – с годами же выносившая ее женщина становилась все более отчужденной. Чего бы только ни отдала Клара за улыбку, обращенную к ней! Судорожно соображая, как «завоевать» родительницу, Клара откладывала грошики, сэкономленные на школьных обедах, и покупала «приятные мелочи»; в магазинах же, не замечая равнодушия продавщиц, всегда уточняла: «Это моей маме», – о, сколько слез было потом пролито (в кулак, в кулак!) из-за будто б специально оставленных на виду нераспечатанных коробочек!
В шестнадцать Клара неожиданно похорошела: конский хвост превратился в стильное каре, прыщики на лбу исчезли, в сумочке появилась тушь и кое-что еще. Расцвет совпал с окончанием школы и поступлением в скучный вуз.
Когда же в нее – стройную, с серыми глазищами – нежданно-негаданно влюбился однокурсник, обстановка в доме накалилась: «Дрянь! Тебе учиться надо, а ты?..» – била мать Клару по лицу, перед тем как отправиться к любовнику. Отец же, сутками валявшийся с газетой на продавленном диване, кашлял и ныл: «Инна, прошу тебя…» – мать хлопала дверью, но возвращалась утром умиротворенной и будто б помолодевшей. Порой на нее накатывали приступы яростной нежности – да, именно яростной нежности: тогда она резко проводила рукой по волосам Клары, словно бы спрашивая себя, ее ли это дочь, или все-таки подкидыш. После того, как ее первенец – мальчик – умер от инфекции, она не хотела никого больше, тем более – девчонку. «Это твой ребенок», – сказала она мужу, выходя с каменным лицом из роддома восемнадцать лет назад: ничего не понимая, существо, завернутое в розовое одеяльце, в тот же миг истошно заорало.
В институте Клара довольно артистично маскировалась улыбкой, воротником-стойкой и сигаретой как продолжением тела. Ее ценили, ей завидовали, и ни одна живая душа не предполагала, какими глазами смотрит Клара на мир, когда остается одна в маленькой своей спальне.
От сессии до сессии…: в девятнадцать Клара «для самоутверждения» попробовала многое из того, чего пробовать «ни в коем случае нельзя», не получив, впрочем, ото всего этого хоть сколько-нибудь удовольствия – скорее, расплескала что-то по-настоящему драгоценное. По-прежнему с едва припудренным отчаянием смотрела она на мать, по-прежнему мечтала погреться в лучах хотя бы зимнего ее солнца, но тщетно. Самое же неприятное заключалось в том, что Кларе нашей полгода уж как не оставляли дома ни копейки; умудрившись сдать сессию с тройкой и автоматически лишившись стипендии, Клара пошла курьером, запятая, …, но вот на Финляндию, куда звали ее однокурсники, все равно не хватало; сидеть же в job’e, где неоконченное ее высшее, частичная занятость и отсутствие опыта раба по специальности, не имело смысла, она знала.
Интернет-кафе раздражало в тот вечер особенно сильно – Клара не видела выхода, точнее, видела… один. Но как? Как? «Выйти на Тверскую?» Там тоже, черт бы ее подрал, конкуренция, плюс стыд и страх… К тому же, в моде пятнадцатилетние, а ей «уже девятнадцать»! Что делать? Это только у Достоевского с Толстым все просто – тут же попробуй-ка, продайся! Однако пока Клара думала о том, как сделать это, с экрана неожиданно подмигнули: сущая безделица, модерновая обнаженка, мерцающая в прямоугольничке, выскочившем вдруг на «приличном» сайте.
…Сначала глаза разбежались. М и Ж, Ж и Ж, М и М, би и транс, вдвоем, втроем и пр., и пр.; бесплатно и за «эквивалент человеческих отношений»… Клара не искала романтики. Несколько визитов, скажем, к ***, могли бы спасти ее поездку в ту же Финляндию, а к *** – избавить от домашних унижений… Внезапно Кларе стало так жалко, так жалко себя, что она чуть не разревелась прямо перед монитором, однако довольно быстро взяла себя в руки и разместила-таки анкету: список интимных услуг – оплата почасовая – прилагался.
Новых – утренних – писем оказалось семь. Первое – с прикрепленной фотографией – от «правильного» мужичонки лет сорока пяти, примерного семьянина; второе – от некоего Димы (26, 185/24 см), искавшего М/Ж для секса втроем; третье – от бывшего спортсмена, предлагавшего больше, чем Клара просила, в час, но вместе с друзьями; четвертое – от девственника, полгода копившего на «свободную любовь», чтоб «только расстаться со своей невинностью» – он, бедняга, так и писал Кларе; пятое – от симпатичного садиста; шестым письмом оказалась рассылка брачного агентства, седьмым – мессидж от какой-то женщины. Клара присвистнула, когда фотография полностью загрузилась – слишком похожа была незнакомка на мать: та же прическа, те же скулы, родинка даже… Клара потерла виски – в тот день она никому не ответила. Через сутки, впрочем, ее пальчики снова забегали по клавиатуре: несколько раз кликнула она на То Самое, однако предложить себя «так сразу» не решилась.
«Обряд инициации» проходил в холодной, богом забытой гостинице на «Речном»: за отваленные молодящимся пенсионером «зеленые» Кларе пришлось изрядно попотеть – с трудом преодолевая брезгливость, она сшлюшничала, впрочем, почти профессионально, а потом даже вошла во вкус – назовем сие так. Деньги принесли недостающую уверенность в себе; душа же, скукожившись, вконец онемела; цель – Финляндия – казалась теперь «вторичной», «неактуальной» – появился азарт, банальный азарт: заработать… а третьего января герлице нашей исполнилось двадцать.
Она купила мобильный и довольно стильную одёжку; мать периодически спрашивала, откуда монеты, на что Клара усмехалась: «Работку нашла не бей лежачего». После лекций она успевала заскочить в пару мест и иногда даже расслабиться – впрочем, это зависело от «клиента». Однако по-прежнему не удаляла Клара письмо, где: «Добрый день, у Вас интересное лицо…» – пронзило ее в то самое место, где, как уверяют патологоанатомы, и не только они, находится сердце.
…Как-то, впрочем, она не выдержала: «Вас не слышно, перезвоните…» – низкий, до самого дна души (если у той, конечно, есть «дно») достающий, голос. Повесив трубку, Клара опустила глаза и заметила, что ее руки дрожат.
Пятого января был экзамен, после которого Клара снова побежала в интернет-кафе. Быть может, впервые в жизни она не до конца понимала, что именно делает. Буквы наступали на горло – еще немного, и кровь хлынет; сами же слова превратились в сгустки энергии – кажется, вынь их из тела письма, и они оживут, непременно оживут.
«Хлопья снега, похожие на мертвых бабочек.
Чужие мертвые лица.
Море.
Мертвое море.
Душа живая – что иголка в стоге сена: отыщи-ка…
А ну, до первой крови: отыщи-ка!»
Клара в рыжей дубленке и в длинных «казаках»: волосы распущены, глаза блестят – хороша! Клара не чует под собой ног – странно, она ведь никогда не видела этого человека, откуда же дрожь? Не оттого ли, что Марго не встречается в гостиницах, а вполне себе «романтично» приглашает в кафе?..
Клара входит в полутемный зал и, мгновенно вычислив ее, подходит к столику, на котором через минуту появляются мартини и горячий шоколад. Клара не слышит своего голоса, его как будто нет: она безумно, действительно безумно взволнована – ох, когда же Марго уточнит цену и позовет к себе? Но Марго не уточняет цену и никуда не зовет; она говорит о снеге, точнее – об оттенках белого, и красных итальянских винах; Марго едва касается руки Клары кончиками холеных своих пальцев; Марго интересуется, помнит ли Клара сны, и прикуривает… Тут-то Клару и «прорывает» – она говорит, говорит, говорит без умолку битый – склеенный? – час: о матери, клиентах, скучном институте, об отцовском продавленном диване, о заплеванном подъезде с вывернутой лампочкой, об оторванной в метро пуговице… о тупике, тупике, ту-пи-ке…
Марго кивает: в профиль она похожа на Мадонну Литту. Но просят ли мадонны счет? Сажают ли девочек в машины? Клару трясет, Клару мутит, Клара на седьмом небе.
В квартире, по которой бесшумно скользит Марго, даже слишком просторно.
«Почему ты искала?..» – не спрашивает Клара. – «Потому что хотела, – не отвечает Марго. – Зимнее безумие» – «А так, в реале – невозможно?» – молчит Клара. – «У меня слишком мало времени. К тому же, в реале я едва ли встретила бы тебя, я не хожу в клубы», – замирает Марго. – «А много у…?» – «Т-с-с, – тень Марго склоняется над тенью Клары: сказка, рассказанная на ночь. – Т-с-с!»
Аура Клары входит в ауру Марго и, почувствовав приближение призрака матери, меняет цвет и форму: неужели это и вправду она? Неужто и здесь не скрыться?..
– Но мама, мамочка, я люблю тебя! – срывается с ее губ «диагноз».
Марго не смеется, не плачет: кладет купюры на кофейное блюдечко и молча наблюдает за тем, как Клара: хохочет, рыдает, швыряет деньги на пол и, превращаясь в золотой дождь, легко и изящно стекает по эфирному ее телу.
В феврале они едут в Хельсинки.
[шесть музыкальных моментов Шуберта]
Аннет крадется: тихо-тихо надо, мышью, так только! О, какая неосторожность, проще же слева, слева, там ведь подушки-то нет – любопытно: он правда спит или делает вид, а если даже и да, то, прости господи, в который раз? Аннет старается не думать – не думать об этом, том и проч. Аннет знает – там, в серебристой хонде, расцвечивающей черноту ночи всеми – их восемь: восемь! подсчитано! – цветами радуги, ее ждет самое обыкновенное чудо. О, черт, вечно она что-нибудь заденет: а попробуй-ка, не задень в темноте чемоданы его «гастрольные» – вечно расставит, где попало; ну сколько раз она просила… и носки, вот эти его носки на туалетном столике, о!.. Аннет зажимает нос и проскальзывает в спальню, к кроватке: «Спи, мама рядом» – «Угу». Мама надевает шубку и, стараясь не звенеть ключами, осторожно прикрывает за собой входную-выходную дверь. От щелчка он просыпается и, проведя ладонью по другому, еще теплому (ах, этот жар Аннет, жар Аннет…), краю постели, вскакивает и подбегает к окну: ему кажется, будто хвост серебристой хонды смеется над ним.
…так долго – прости, не могла раньше, он долго не засыпал, и… – к черту – к черту – ты знаешь, я подумала, вот если б тебя не было, я бы никогда не научилась различать все эти оттенки черного – оттенки черного?.. – оттенки черного: а они радужные… они же светятся, переливаются, играют, видишь? – пожалуй… пожалуй, вижу… – так соскучилась – но что же делать? что нам теперь делать? – не думай хоть сейчас – не могу, раздирает чувство долга и… это чувство… чувство… – какое именно? – нетрудно догадаться – я хочу слышать – не настаивай – но я действительно хочу… – у меня словно бы появилась вторая кожа…
Он хватается за голову, ищет зажигалку, снотворное: неужели Аннет и правда думает, будто он спит, будто не слышит щелчка?! Неужто не догадывается: он молчит лишь потому, что больше всего на свете боится остаться без нее, жаркой Аннет?! Плохое кино, дерьмовый режиссер… О, женщины, имя вам коварство! Вечно он что-нибудь да цитирует: издержки «хорошего воспитания», в/о, ч/ю, без мат/жил проблемз – последнее, конечно, относительно, и все же…
Теперь он часто вспоминает их первую встречу – вот и сейчас, буравя глазами непроглядную заоконную мглу, снова перелетает в тот самый вечер. Вот Аннет в короткой белой юбке, завидно оттеняющей загорелые – только что с моря – стройные ноги; вот Аннет в полупрозрачной блузке-размахайке, с неохотой скрывающей грудь… Аннет, конечно же, за роялем – потом она всегда, всегда будет за роялем: чудесный станок, могущественный и своевольный, измен не терпящий – за измены мстящий. О, он-то знает!.. Он-то все это проходил не раз.
…осторожней – плевать – лампочку выбьешь – плевать – как ты думаешь, вот если кто-нибудь заглянет в окошко… – никто не заглянет, дурочка, девочка, три часа ночи, мы одни, одни во всей Москве – как славно: одни во всей Москве! иди ко мне… – смотри, снег хлопьями валит… – это для тебя, это все для тебя – а для тебя? что для тебя? – ты… – значит, для меня – хлопья, а для тебя – я? почему такая несправедливость? – потому что ты замужем – но и ты не свободна – зато у меня нет ребенка – иди ко мне…
Он облокотился тогда на рояль: «Вы очень тонко чувствуете Шуберта, – и сразу закашлял, покраснел. – Шуберта ведь очень легко… м-м… опошлить: едва перейдешь ту зыбкую грань, где заканчивается по-настоящему красивая сентиментальность и начинается слащавость… впрочем, кому я говорю, вы и сами все знаете…» – «Почему же, это всегда интересно, – Аннет улыбается. – Насчет сентиментальности и слащавости… все так. Но мне не всегда удается. Не всегда удается «сохранить водораздел», что ли. На самом деле, эти «Шесть моментов» опасны уже тем, что за их исполнение не брался только ленивый… А я… я действительно люблю их… Такая загадочная музыка…» – «Загадочная?» – он кашляет. – «Конечно. Это только кажется, будто все просто: но нет, в них потрясающая глубина… пропасть… в нее и смотреть-то страшно…» – «Но вы же смотрите! – он достает сигарету. – А вот я никогда об этом не думал… Сыграете когда-нибудь для меня? Я хотел бы… хотел бы оказаться в этой пропасти… – он на миг осекается. – В пропасти Шуберта» – «Вы много курите, вот и кашляете… – качает головой Аннет: в ее глазах чертики. – Куда вам в пропасть…».
…у меня на даче пианинка – у тебя дача? где? ты не говорила – какая разница… по рижской… главное, пианинка есть. и ты есть. и я хочу, чтоб ты играла. играла. играла. обнаженная. при свечах. сказочная принцесса – Брамса? Моцарта? Гайдна? Баха? Скарлатти?.. – … и Шуберта, солнце, Шуберта. знаешь, эти его музыкальные моменты… казалось бы, совершенно простые, и в то же время невероятно цепляющие… – Moderato, Andantino, Allegro moderato ‘air russe’, Moderato, Allegro vivace, Allegretto… – именно – почему ты бросила музыку? – мне было двадцать, ей – тридцать шесть: с тех пор все кувырком – у тебя вроде бы girlfriend… – знаешь будто! у меня – ты…
Он проводил Аннет до дому, старомодно поцеловал руку – в общем, начал «ухаживать»: девятнадцатый век, девятнадцатый, кто б мог подумать, что он… впрочем… Аннет – талантливая, вихреподобная – влюбила его в себя молниеносно, не приложив к тому ни капли усилий. А ведь в нее и правда, пожалуй, трудно было не влюбиться – в эту ее смуглую кожу, «цыганские» волосы, в родинку над верхней губой… В эти «выточенные» пальцы (руки, впрочем, отдельная тема – ее рукам он посвящал когда-то целые оды: Аннет посмеивалась, однако надушенные листочки в шляпной коробке хранила исправно…). Особенно хороша была она, конечно, в концертах: аристократка, герцогиня, сокровище, что там еще?.. Не строгое черное платье обнимало ее тело, но дерзкие радужные наряды, и запах этот… запах этот, наполняющий в зал… запах Аннет. На Шуберте она благоухала, да-да… на каждом композиторе она благоухала по-разному – и сколько же мощи, сколько откровенного (впрочем, едва ли осознанного) бесстыдства было в этом нетривиальном обновлении, сколько эротики!
Он знает точно. Он всё помнит. Он до сих пор не может его слышать. Запах ее Шуберта.
…представь, если б не тот вечер! – думаешь, нас бы не было? – не думаю. мы бы все равно… рано или поздно… – бывает и «слишком поздно», Аннет. – уедем. я заберу ребенка, и… – мужчик-то переживет? – мужчик?.. у него есть музыка. это держит. это нас всех над пропастью держит – почему ты так говоришь? – потому что если ты исчезнешь, у меня останется музыка… – я не исчезну – …а это очень, очень много: больше жизни, больше любви – не говори так, мне страшно – а ты не спрашивай, я ведь с четырех лет за клавишами, я дышать без них не могу, они же ядом, ядом пропитаны… – прости – нет, ты прости…
Он теребит подол ее концертного платья. Неужто, как и все, Аннет появилась на свет «естественным путем»? Из тех ворот, откуда весь народ? Кто она? И зачем ей свое подобие? Аннет никогда не проявляла к женщинам интереса – у нее и подруг-то, по сути, раз и обчелся, одни приятели-музыканты – и все делают вид, будто не влюблены; непросто, ох непросто дружить с королевой! Нужно остаться на почтительном расстоянии, не пригласить, срываясь на хрип, в какую-нибудь Италию, не предложить (далее по списку)… Но: музыка Аннет и мужчины Аннет… Но: мужчины Аннет и музыка Аннет… Но! Музыка! Аннет! И! Мужчины! Аннет!.. О, казалось, ее хватит на десять «красивых жизней», а она возьми да выйди за него замуж… С нянькой, по счастью, повезло – Аннет извелась бы, случись ей самой изо дня в день подтирать сопли новоиспеченному чаду, пусть и любимому: а по сему, обновленная программа – романтики, в том числе обожаемый Шуберт – была исполнена через четыре месяца после родов (на этом слове Аннет морщится) блестяще.
…если б ты узнала, что я тебе изменила, что бы ты сделала? – ты и так изменяешь, с мужчиком – не говори «мужчик»… только мы не спим больше года – почему? – шерше ля фам – вот так из «белых» получаются «розовые» – не люблю клише. слова этого не люблю – ок – нет, ты мне скажи, скажи! какая разница, что у человека в штанах? – насмешила. еще у кого-нибудь спроси – нет, я серьезно. какая разница? – тем не менее ты… – ты не любишь мужчика? – не говори «мужчик»!.. нет, он меня раздражает – например?.. – одним свои видом. надо бежать, но не в гостиницу же… – беги ко мне – уже сбежала, разве не видишь? – если б ты не появилась, я бы убила свое тело – что-что?.. – нет причин лгать – не лги – я, видишь ли… как бы без пафоса-то… ну, в общем, потеряла смысл. поэтому, если ты исчезнешь, меня не будет, вот и все – я буду – только не задирайте нос, моя королева – о чем вы, герцогиня…
Он плачет. Неужто все эти годы Аннет только позволяла любить себя? Или, может, это просто бзик – ночные ее поездки с «Прекрасной Дамой»? Удушающая нехватка острых ощущений? А что он – он! – дает ей, кроме звуков? Когда они последний раз были вместе … и вообще были вместе? О чем говорили? Чего ей не хватает? Чего им надо вообще, этим бабам? Он плачет. Заходится от бессильной ярости. Стыд – не более чем условность.
…ты пахнешь знаешь чем? –..?.. – пеной морской – а ты… ты… солью земной – ты септима – большая или малая? – по-разному, но точно септима – а я кто? – а ты секунда – секунда и септима, в сущности, одно и то же, нужно лишь поменять этажи нот местами, и… – так?.. – молчи, грусть, молчи – да, да, здесь – нет, не сейчас – вытечешь – достаточно того, что ты… – странная – нет, постой, успею… мне сейчас нужно знать лишь одно… ты ведь будешь любить моего ребенка? – я уже люблю твоего ребенка…
Он садится. Играет. Негромко – и все же карточный домик рушится. Пять утра. Шестерки всех мастей стучат в стену: пять утра, господин хороший, имей-ка совесть! мало мы, что ли, рояли ваши терпим?.. Пустая бутылка катится к батарее. Ребенок, ничего не понимая, вскакивает с кровати и спрашивает папу, что случилось. Папа смеется. У папы есть музыка. Она удержит, непременно удержит… лишь она одна и не даст отцепиться тросу: Franz Schubert, Six Moments musicaux, D780.