ЛЮ:БИ

Рубанова Наталья

Из цикла «Love-story»

 

 

[три года брака /условно/]

Сначала заключили контракт. О, тогда «брак» еще был безусловен, хотя и странен – будущий Сосед По Времени обязывался писать мне по сонету в неделю, иначе соглашение оказалось бы расторгнутым. Потом сонеты потеряли свою свежесть, потускнели, и я поручила Соседу акростихи – те самые, что высвечивают имя по вертикали.

До сказочных цветочков мы так и не дошли. А дети плачут – ягодки, блин!

Быть может, говорит, я плохая мать. Или не очень мать. Так себе мать. Впрочем, дети ее обожают – наверное, именно потому, что «не очень» и «так себе».

Больше всего она ценит, разумеется, свободу. Ну, а «ягодки» – что с тех? Памперсы-сопли-расходы… Глазки, конечно, да, пальчики, «ма-ма» – да, да, все она проходила, но никогда ее это по-настоящему не задевало, не трогало, не трясло (ее выраженьице).

– Я всегда относилась к детям как к растениям, – напоминает. – Поливала, ухаживала, чтоб, не дай бог, не засохли; вносила удобрения во избежание рахита… Боже! За что ты дал мне их? Они спят сейчас в маленькой комнатке, даже не подозревая, насколько условны!..

– Госпожа Обвиняемая, что Вы можете сказать в свое оправдание?

– Я? В оправдание? Ненавижу оправдываться. Всегда ненавидела. Говорят, в этом есть бесценная доля инстинкта самосохранения. Я желаю сохраниться! – кричу Им.

– А судьи кто? – спрашивает по привычке «обличающий» классик.

Молчу, потупившись. Я уже не в том возрасте, чтоб…

– Чтобы что? – снова спрашивают ОНИ.

Уворачиваюсь от удара.

Мне стукнуло тогда. Стукнуло. Не важно, сколько. Важен сам факт, сам процесс стука. Застукивания. Как будто я играла с жизнькой в салочки и вот, наконец, та «осалила». Догнала, поймала за хвост, схватила за жабры. Прищемила, короче.

– А не пора ли тебе… – начала, было, Она.

– А не пошли бы Вы… – предложила я Ей, и тут же получила по башке: ой-ой-ой, ай-ай-ай…

Дама же, не привыкшая к дерзостям, разозлилась и, решив меня проучить, загнала в угол с паутиной. О, как там было темно и неприятно, бог мой! Как тоскливо, как безнадежно!

– Хорошо ли тебе, девица? – поинтересовалась Дама.

– Хорошо, – выдавила я слово, словно остаток пасты из засохшего тюбика.

– Тепло?

– Тепло!

– Ну, тогда еще разок, – усмехнулась Дама.

На этих словах что-то подбросило меня сначала вверх, затем пригнуло низко-низко, и только потом уж зашатало из стороны в сторону. Измученная, но не сдавшаяся (кому? чему?), я встала на четвереньки и огляделась.

Итак, я находилась в некоем пространстве, из которого необходимо было выбраться. Помимо него существовало, соответственно, еще одно – то, в которое предполагалось попасть, чтобы сохраниться как вид. Увы, требовался пропуск, а я не знала, в каких заведениях выдают такие штуки, и есть ли они вообще, эти заведения. И где.

– Госпожа Обвиняемая, говорите по существу, не прикрывайтесь псевдолитературными излишествами! Что Вы можете сказать в свое оправдание? Что?

Я растерялась. Я давно не прикрывалась излишествами, тем более псевдолитературными. Я просто так говорила. Речь моя текла легко, без надрывов и надломов, без намеков скользких или прозрачных – я жила, дышала именно в этом ритме, и ни в каком другом. Что я могла сказать Им в свое оправдание? Что?

– Госпожа Обвиняемая, Вы намеренно отходите от темы! Говорите по существу! – прогремели Они. И снова – соль, соль, соль… Тонны грязной соли на мое кровоточие…

Мое существо всегда противилось Их существованию. Я замолчала, а потом расхохоталась – вульгарно так расхохоталась, будто находилась не в Зале суда, а на собственном эшафоте, выполненном по спецзаказу модным дизайнером: штучное исполнение.

– Госпожа Обвиняемая! Вы признаны дееспособной и вменяемой!

…соль, соль, соль, сплошная соль! Всю жизнь – одна сплошная соль вместо имбиря и корицы!

«Я – ломаная линия, нанизывающая на себя пестрые слова, тугая леска, колючая проволока! Я – бельевая веревка, приговаривающая шею героини к ежедневному повешению! Идеальная пропорция хромоты и изящества, ужаса и чуда, распущенности и целомудрия – да я только претворяюсь мертвой! Направо пойду – Свободу потеряю. Налево – буквы забуду. Назад оглянусь – сгину».

ОНИ всё смотрят своими сальными: им, конечно, нравится мое тело. Разглядеть кое-что еще ОНИ не в состоянии. Я для них – гей, не раскаявшийся в «дезориентации».

А Черная курица, тем временем, прохаживается по Залу суда, забывая оставить мне волшебное зернышко. Пока я не знаю, смогу ли сбежать. Но только пока.

– Госпожа Обвиняемая! Суд признает вас виновной во всех смертных, а также в грехах средней и легкой тяжести. До конца дней вы будете лишены Свободы, если не измените хода ваших мыслей. До конца дней будете лишены букв, если не отыщите правильного сюжета. Однако у вас есть одно смягчающее обстоятельство: вы еще мыслите и, следовательно, хм, существуете. Суд приговаривает вас к трем годам брака (условно) с тем, чтобы вы выполнили предъявленные требования. В противном случае вас ждет чрезвычайно болезненная кончина и пытки (посмертно). Ваш муж уже ожидает вас: можете проследовать к нему прямо сейчас.

«Курочка, курочка, скажи на ушко, как тут быть, что поделать? Помоги, научи, уж я тебя отблагодарю! В чем провинилась я, что хотят они сгноить меня заживо? Что сделала, чтоб так надо мной измывались? Что совершила, чтоб дали мне ТРИ ГОДА БРАКА УСЛОВНО?! Чернушка, одари зернышком, защити, унеси, спаси! Век не забуду доброты твоей…»

Черная курица расхаживает по Залу суда; ее никто, кроме меня, не видит-не слышит.

– Не хочу-у-у-у-у! – вот он, муж: на пороге.

Суженый, ряженый, свадебкой загаженный… Муж глядит настороженно на моих конвоиров: он еще не знает, нет-нет, не знает, что…

О, чудесный перформанс! Презентация реального совокупления! Всеобщая медитация на коитусе! Народу – тьма-тьмущая: все записались в соглядатаи – как пропустить зрелище? Свадебка-то пышная: в платьице траурном, в костюме женильном, с кандалами золотыми! Как невеста хороша, как свежа, так трогательна! А как трепещет! А как ресницы дрожат! Молодых показывают по всем каналам: «ВСЕМ-ВСЕМ-ВСЕМ! ОТ ХАЛДЕЙСКОГО ИНФОРМБЮРО!..»

Гостей и не сосчитать, скатерок самобранных – то ж, подарков дорогих – страшно сказать! Жених весь в красном, на лице маска с прорезями для глаз. Невеста – в черном, грудь обнажена: клеймо так и «горит». Дамы делают вид, будто отворачиваются, господа любопытствуют, а невесте хоть бы хны: идет себе, глазами сверкая, – того и гляди, взлетит! Среди приглашенных, опять же, пересуды – кто такая да откуда взялась, а она, знай себе, вышагивает! Пониже спины у нее хвост, словно у крысы – так она этим самым хвостом и размахивает, пыль гоняет; а жених-то ее всё к возвышению подталкивает – ближе и ближе, ближе и ближе… И вот уж на ложе кладет, уж на глазах у всех платье срывает: а невеста-то – горбунья морщинистая с грудями отвислыми, на левой – клеймо то самое… Жених как отшатнется, а она – в смех: и хохочет так молодо! Он, не дурак будь, за хвост ее, и – голову на пень. Топор занес: лезвие острое на солнце так и блеснуло – хвать! – покатилась голова прямо в корзину: губы только что-то шептали… Народ ахнул – и давай по новой закусывать: не пропадать же добру, вон сколько пирогов напекли. А как закусили, так с неба голос невесты и раздался – слов только не разобрать, крик один. И Курица черная над столом пролетела – шух! – только ее и видели…

А как исчез крик, так и проснулась: смотрю – супружник мой новый по щекам бьет, водой поливает, в чувство приводит. В новую, bla-bla, жызнь, зовет: так и пошла.

Итак, жызнь приобретала «новые краски»: иные. Более-менее тусклые, ведь Суд постановил: а) покаяние; б) остепененность; в) замену старой, родной, кожи, на новую, неродную; г) слияние с биомассой.

Суд обещал за это: а) сохранение существования; б) материальные дотации.

Суд не учел одного: их клятвы на Несвященной Книжонке мало трогали меня – так «клясться» могла я ежедневно… Я только выжидала момент, чтобы сбежать. «Вон! Вон, сука!» – я хлестала себя по щекам, болезненно реагируя на детский плач, доносящийся из маленькой спальни: выродки не давали покоя ни днем, ни ночью – все три условных. Лишали последнего: времени, и тогда я уже не подходила к ним. Не брала на руки. Не отзывалась на плач. Иногда, правда, жалость пересиливала – вероятно, это было именно жалостью, но никак не любовью: так бывает.

О, ОНИ убивали меня целенаправленно. ОНИ дали мне всё из того, что я больше всего ненавидела и чего пуще смерти боялась. Расквитались сполна: забрали меня у себя самой. ОНИ отправили меня не только «в дом», но и «на работу». Чтобы я чувствовала себя полноценной женщиной, способной не только к репродукции. ОНИ выписали мне пропуск и начислили жалованье, навязали разговоры о витаминах, корпокультурку и кое-что еще. О, ОНИ не убили меня сразу! ОНИ оказались куда более жесткими, чем я предполагала – то и дело отрезали от меня по малюсенькому кусочку, готовя пикантное лакомство: лакомство из моих кровоточий, приправленных корицей, – я так любила ее в детстве! ОНИ заставляли меня покупать контрацептивы, читать профессиональную литературу и постоянно ходить: куда-то, зачем-то, всегда! Приучили не делать главного.

А еще… еще я никак не могла простить себя, и ОНИ были здесь уже не при чем. Я боялась – оказывается, всю жизнь я просто боялась жить так, как хочу.

– Как ты хочешь жить? – спросила меня однажды Муха, пролетающая мимо: ее прозрачные крылышки сверкали на солнце.

– Не улетай! Пожалуйста! Не улетай, останься со мной! Видишь, Черная курица не смогла помочь. Или не захотела… А, может, я не заслужила? Не заслужила счастья?

– Какого именно? – уточнила Муха. – Смотря что понимать под счастьем.

– Свободу и Любовь. Любовь и Свободу. Я не знаю, что для меня важнее – ведь, когда нет Любви, Свобода болеет; когда нет Свободы – болеет Любовь, – пробормотала я что-то вроде этого.

– Но у тебя есть дети! Ты совсем не любишь их? – удивилась Муха.

– Какие же это дети, Муха! Неужели ты не видишь, что это два трупика?

– Но у тебя же есть муж! Неужели ты совсем не привязана к нему?

– Какой же это муж, Муха! Неужели ты не видишь, что это заводная кукла?

– З-ж-з-ж-з-ж…Но у тебя же есть дело!

– Какое же это «дело», милая Муха? Разве не видишь ты, что всё это – одна сплошная дырка от бублика?

Муха присела на мое плечо:

– Чего ты действительно хочешь? Скажи, не бойся! Я, конечно, не Золотая рыбка, но…

– Я хочу быть собой, Муха, – сказала я, и – слезы, слезы: известный сценарий.

– Это очень легко устроить, – сказала Муха, и посадила меня на прозрачные, сотканные из Семи чудес света, крылышки: о, они отливали всеми цветами радуги!

– Как? Куда? – удивлялась я легкости своего тела. – Куда? Как? – недоумевала, нащупывая за спинкой крылья. – Это на самом деле? Это навсегда? Ты не обманешь? – не верила я.

– А как бы тебе хотелось? – Муха смотрела на меня пристально, словно оценивая.

– Мне бы хотелось.

Я иду по разделительной полосе дороги в направлении церкви: моя земная гостиница рядом. Церковь окружена проститутками – это их место. Они и не подозревают, насколько здесь нет вестей от Бога. Они влюблены в своих сутенеров! Да они только претворяются монашками!

Кто они – эти люди? Я никогда не говорила на их языке. Никогда не могла продеть полено их нитей в свое игольное ушко. И все-таки я вышла. Свобода показалась хрупкой, почти нереальной – особенно в присутствии острокрылой подруги, говорящей на одном со мной языке.

Три года условно… Что это такое по сравнению с обретенной случайно мечтой? Да: я, как будто, свободна. И, кажется, счастлива.

 

[менеджер моего тела]

Он был так добр ко мне, Менеджер моего тела! Никогда не говорил, что занят или не может. У него всегда находилось время. Он всегда мог. Проблема была, разумеется, во мне.

– Что с тобой? – спрашивал он, а я отворачиваясь к стенке. – Перестань читать этот кошмар, – косился он на груду книг с причудливыми названиями.

– Нет, – протестовала я. – Об этом не может быть и речи.

– Но, в таком случае, мы не сможем… – он тяжело вздыхал.

– Да, но что я могу поделать? – вопрос с грохотом разбивался о воздух. Мы подбирали осколки несколько дней подряд, и все начиналось сначала:

– Что с тобой?

После одного из таких разговоров я и обнаружила в шкафу энное количество скелетов – действительно, не сосчитать: униформы «социальных ролей» вызывали дикое раздражение. Я искала хоть что-то, соответствующее моему нынешнему состоянию, но тщетно, а потому курила чересчур много травы: ведь только так удавалось поговорить теперь с Менеджером моего тела. Тогда-то я и вышла на улицу голой: всё когда-нибудь случается в первый раз.

Нельзя сказать, что было холодно – нет, скорее, необычно. Людики почти не обращали на мое тело никакого внимания – только одна старуха замахала руками, но на том всё и кончилось: она выпала из окна на мостовую и разбилась. Тень Хармса склонилась над нею и иронично покачала головой: «Я же предупреждал! Не нужно быть такими любопытными! Каждый имеет право ходить голым – во всяком случае, нигде не написано, что этого нельзя делать!» Мое же тело, перешагнув через мертвую старуху, направилось дальше: туда, где Лето плавило Асфальт, где Зима пускала в глаза замордованному Городу колючую «манку», где Осень танцевала под французский аккордеон, а Весна весело скидывала на общедоступные головы зазевавшихся прохожих сосульки. В общем, без передышки: Вивальди, Чайковский. О времена, о нравы!

Между тем, повсюду валялись старинные платья и камзолы, расшитые драгоценными камнями и золотыми нитями, декольтированные блузы и узкие юбки до пят, пончо и плащи, свадебные наряды, шляпы и причудливые кепи, все мыслимые и немыслимые сарафаны, туники, сари, хитоны, а также костюмы, шубы, дубленки, пальто, купальники, белье кружевное и не кружевное, черное и красное, бежевое и белое, розовое и зеленое, прозрачное и непрозрачное, туфли и туфельки, тапки, кеды, ботинки, сапоги и сапожки, сандалии, гэта, пуанты, валенки и даже котурны… Все это выглядело вполне сносным; многие вещи казались почти новыми, однако носить их мое тело отказывалось. Но хуже всего было, разумеется, то, что мы – я и оно – так и не узнали, чего именно хотим: так, от бессилия что-либо изменить и побросали тряпье в костер. Запахло жареным: точнее, паленой кожей.

Тогда-то, глядя на огонь, дым от которого обволакивал запахи издыхающего прошлого, я и задала вопрос Менеджеру моего тела. Он долго смотрел на него, бережно гладя все выступы и впадины, а потом сказал:

– Ему больше ничего не подойдет. Ты сама выбрала.

– Что? Что не подойдет? – не сразу поняла я.

– Видишь ли… – он замялся. – От нафталина тебя тошнит, но его отсутствие, собственно, здесь не предполагается.

– Значит, мое тело должно разгуливать голым? Или ты предлагаешь и его сжечь?

– Возможно. Ты ведь больше не хочешь играть, а не играть еще рано. Ты находишься в некоей промежуточной области: ни тут, ни там. Тебя вообще как будто нет.

– Что же делать? – перебило Менеджера мое тело, перевернувшись на бок: оно впервые подало голос – голое, на снегу, очень хрупкое, очень живое среди всей этой мертвечины. И мне впервые – впервые! – стало его жаль… Так жаль, что я, чуть было не переместилась в него окончательно!

– Постой, – остановил меня Менеджер моего тела. – Ты не чувствуешь ни тепла, ни холода, ни голода, ни жажды, ни боли, ни страха. Да?

– Да…

– Тебе хорошо?

– Да, но… – я с сожалением смотрела на тело, оставшееся так далеко. – Мне все-таки нужно идти… Мне почему-то так кажется… Возможно, это и глупо.

– Что ж… Не смею задерживать, – он как-то быстро сдался, неприятно усмехнувшись, – а то остынет!

– Это грубо! – во мне что-то съежилось и с криком устремилось вниз.

– Не совсем, – покрутил хвостом Менеджер моего тела перед тем, как исчезнуть.

Так мы остались с телом один на один. И оно сказало мне, мое тело: «Слышь… Не бойся… Твой trip обязательно закончится: срок исправительных работ скоро истекает».

Я хотела спросить, откуда оно это знает, мое тело, но промолчала, ведь оболочка уже умащивала себя благовониями: «А пока – любить! Живо, живо! И не умничай!»

И мы пошли в мир – голые, любить: что оставалось? И нам было немножко грустно от того, что это – в последний раз… Но только совсем немножко.

 

[распечатанные на принтере мыслеформы, формы и любовники]

Мы с сыном выходим на балкон, чтобы швырнуть вниз петарду: Борька почти визжит, я визжу вместе с ним, на кишащем новогодними людьми асфальте кишат люди, припудренные снегом, и тоже кричат: у сына и людей начинается Новая Эра – Новое Тысячелетие, Третье. Оно обещает Спасителя, Апокалипсис, Город Будущего, регулярные зарплаты и оргазмы. Сын трясет меня за плечо: «Мам, смотри!» Я смотрю, смеюсь, восхищаюсь: у ребенка должен быть праздник.

Мы, все в снежинках, захлопываем дверь балкона и садимся к столу. На столе то, что любит Борька больше всего, а около стола и того, что любит Борька больше всего, – елка, по-настоящему пахнущая лесом. Борька в свои десять с половиной давно просек и про дедов морозов, и про аистов, но игру принимает. В двенадцать, под циничный вой курантов, когда вся страна загадывает желания, мы с сыном чокаемся понарошным шампанским.

– Мам, а ты желание загадала?

Безжалостно врезаю лопатку в жирное сердце торта и киваю: у ребенка должен быть праздник.

Я прихожу домой не раньше девяти; Борька один, но уроки все-таки делает. «Мам, ужинать будем?» – «Все вопросы к Яndexy», – но я не сразу включаю компьютер и все-таки шуршу на кухне. В конце концов, ребенок не должен голодать. В конце концов, он ни в чем не виноват.

Через полчаса без умиления наблюдаю, как он уплетает вчерашний голубец из кулинарии. 21:31, уроки выучил, зубы почистил? К половине одиннадцатого Борька наконец-то успокаивается, а я тупо смотрю в монитор, где логотип для флористической фирмы – очередная халтура – замер в ожидании чуда: движения моего пера по планшету. Кстати, перо еле пашет, а планшет…

Я стараюсь не думать об этом. О том. Пытаюсь задавать вопросы лишь Яndexy – более удобной для меня поисковой системе, нежели «ностальгичный» Rambler: с последним, кстати, связана не самая банальная переписка а-ля хочу любви, однако проблема возникла из-за размеров (…большой) и того, что называется унылым словечком «психогигиена» (…и чистой), поэтому письма в конце концов и исчезли. Впрочем, они остались – нагло распечатанные на принтере, заявляющие о собственной самодостаточности и важности качеством бумаги и хорошим тонером, а также лопнувшим, как мыльный пузырь, содержанием.

Не важно.

Сын спит. Я опрокидываюсь над логотипом. Я должна скинуть его заказчику не позднее завтрашнего утра. До завтрашнего утра несколько часов.

ОНИ ВСЕ говорили: «Тебе нельзя доверять детей – посмотри на себя!» – мне было двадцать пять, я не знала еще и сотой доли того, что напрочь отбивает охоту к, назовем сие так, воспроизведению вида. Но, вопреки закону жанра, «мамочка» из меня вышла неплохая – Борьке, во всяком случае, нравится быть моим сыном.

Я развелась во вторник, ясным морозным утром (не знаю, ей-богу, не знаю, почему они все хотят замуж). Я помню длинные классные разговоры – действительно длинные и классные. Пробки из-под шампанского. Помню, как оставляла Борьку одного. Как входила в игольное ушко. И как забывала выйти. Как невозможно было наговориться, и как не о чем – вдруг – стало… Помню, как лежала с сыном в больнице. Как не ждала чуда. И как случались иногда чудеса.

А потом я распечатала на принтере и тебя. Мы хотели поговорить о языческом начале, но получилось, что снова о языческом конце. Я тогда так устала! Подсела на все эти пустырники-валерианы-пионы-ландыши. Рассыпала по полу много-много тебя. Ты говорил сдержанно, но с какими-то «прорывами». Признавался в любви в письменном виде. Это напоминало школьное сочинение.

И вот тут-то мне и захотелось уйти от тебя – того, кого я так легко распечатала. Ты стал малоинтересен. Изучен. Всегда одинаков. Но самое смешное, что тебя действительно оказалось безумно много: инкубатор показался б игрушкой.

Ты стал множественным числом.

Тут-то до меня и дошла одна классная штука – та, что доходит, впрочем, до любой звери, столкнувшейся хоть раз со зверюгой – не в смысле зверя, а в смысле твари, поэтому не буду о ней, не буду. Скажу о другом: логотип вышел отличный. Я получила полагающиеся у.е.: мы с сыном поехали к морю. Он был, разумеется, счастлив – у ребенка должен быть прааааа…

– Зачем я живу, Господи?

– Чтобы славить меня.

– А зачем славить тебя, Господи?

– Затем, что я создал тебя.

– Но зачем ты создал меня, Господи?

– Все вопросы к Яndexy.

Я зашла в Сеть и набрала искомое.

Я улыбалась чему-то, известному лишь мне.

 

[одушевлённый предмет первой необходимости]

Живу два раза в неделю по две столовые ложки. Чайные съёжились. На сморщенные климаксом шеи похожи стали. Десертных нет: нет самого десерта. Приходится пользоваться тем, что имеется. Избегать длинных предложений. Говорить с паузами. С точками. И снова: юзать, что есть.

– Эй, ЧТО есть? Э-эй! Э-ге-гей!

Чок-молчок. Ноль целых, ноль десятых. Чтобы жить два раза в неделю по две столовые ложки, нужно, чтобы чайные непременно съежились. Тогда не будет выбора. Тогда исчезнут лишние знаки. Если те, конечно, бывают лишними. Если те, конечно, вообще бывают.

Как-то пошла на рынок. За чем-то Второй необходимости. Потому что Первой никогда не было. Или почти никогда. А на самом-то деле хотелось именно Первой. Что вам еще?…

Так вот. Хожу, значит, между рядами, хожу, прицениваюсь, выспрашиваю: «А сколько этот предмет? А у него необходимость какая? Ах, Вторая? Нет, не нужно!» – «А этот почём? А необходимость какая? Третья?! Что, я так похожа на идиотку?»

В общем, ничего не нравилось мне, да и Первой необходимости опять не оказалось на всем рынке. Я, конечно, приказала себе не расстраиваться, а чтобы занять руки, купила малосольных огурцов, и пошла домой. И только картину эту представила – ну, как сижу на полу да огурцы-то ем – тут и окликнули:

– Стой, Моя Покупательница! – и что-то словно побежало за мной. Но как будто это что-то – подталкивали, как будто оно шло ко мне насильно, против воли. Что ж! Я обернулась и не поверила глазам. Напротив меня стоял он, долгожданный – Одушевленный Предмет Первой Необходимости: долговязый, прозрачный, рыльце в пушку. С его шеи свисал длинный пестрый шарф из тонкой шерсти.

Потрогав Предмет, я улыбнулась. Да, все было именно так, правильно: широкополая шляпа над невидимым лицом, перчатки на невидимых руках, ботинки на невидимых ступнях… Чтобы лишний раз убедиться в том, что Предмет настоящий, я сняла с него перчатку и дотронулась до пальцев. Предмет неуверенно пожал мою руку, а потом достал из нагрудного кармана карточку с кодом: «09-775-НЗ» – заметила я номер.

– Сколько я должна заплатить и почему ты не продавался раньше? Я столько раз хотела тебя!

– Очень нестабильная рыночная ситуация, Моя Покупательница! Но разве стоит говорить об этом? Я хочу поскорее сделать то, что должен сделать. Плати вон тому скорее, и…

Не дослушав, я направилась к толстому ушастому дядьке, у которого покупала похожий предмет в прошлый раз.

– Отменный экземпляр! – сказал он, пересчитывая деньги.

– Сколько продержится? Надеюсь, не как тогда – две недели?

– Побойся чёртушку! В уме ли? Да на нем пахать можно!

– Не для пахоты беру… – сказала я и, подцепив Предмет за невидимый, но реально существующий локоть, пошла жить дальше – а что оставалось делать после того, как меня выродили?

Зайдя в мой дом, Предмет тут же направился в кухню и уселся на пол.

– Ты живешь одна, Моя Покупательница? – грустно спросил он.

– Когда как, – вяло ответила я. – Во всяком случае, мне не бывает одиноко.

– Сколько предметов здесь перебывало? – он задавал слишком много вопросов, но тогда это почему-то не раздражало меня.

– Здесь бывали даже предметные пары! – рассмеялась я. – Но тебя это не должно касаться. Всё, что ты должен делать, это…

– Я знаю, – Мой Предмет опустил невидимую голову. – Я знаю, что это должно произойти, Моя Покупательница! Надеюсь, это случится в момент моего…

– Не бойся, – я дотронулась до плеча Предмета. – Так будет лучше.

Он не спросил кому, но со странною, почти блаженной улыбкой, начавшей проявляться на лице, прошептал amen.

…Я долго гладила Предмет по голове. Он действительно был одушевленным: у него имелось нутро, впрочем, как бы отдельно. И он читал Батая и Брега Эллиса, а не только Мураками с Эко, хотя Мураками с Эко не виноваты в том, что их все знают. «А Батай с Эллисом виноваты в том, что их знают не все?» – спросил он стену, и потихоньку начал испускать дух: ведь чем нежнее гладила я Предмет, тем меньше духа у него оставалось.

Мы сидели так долго-долго – в кухне-пустыне, на полу. Мой Предмет продолжал испускать дух, я же наполнялась жизнью. Лишь одно тревожило – раньше процедура эта не вызывала столько эмоций. Сейчас же ряженые прыгали перед глазами и строили рожи. Показывали языки. Издевались. Я протерла глаза, и ряженые исчезли. Эмоции – топ-топ – ушли. Но не Предмет, по-прежнему испускавший дух. На моих руках. Мне в руки (правая подача!). С моей же легкой руки. А что ему оставалось после того, как его выродили?

Я пыталась забалтывать Предмет, чтобы его не тошнило на пол. Ведь, если вовремя заболтать, не стошнит. Я подумала, что самыми оптимальными будут разговоры о финале, и, начав таким образом с героических финалов бетховенских симфоний, плавно перешла ко Второму закону термодинамики. «Был такой ученый, Клаудис, – сказала я. – Он говорил, будто с течением времени наша Вселенная придет к состоянию с максимумом энтропии, то есть, наступит…» – «Тепловая смерть», – перебил меня мой Предмет, став почти невесомым. Во всяком случае, я не ощущала его прикосновений. «Но другой человек, Больцман, в качестве контраргумента придумал другое», – жарко зашептала я, вбирая в себя всё больше его нутра. «Какой?» – еле слышно спросил Предмет невидимыми губами, и мне на секунду стало его жаль. Я с трудом взяла себя в руки: «Он говорил, будто в этом процессе будут существовать отклонения от основного состояния, флуктуации», – и все же, забалтывая Предмет, мучалась я необычайно. – «А что, если перекинуть Второй закон термодинамики и все его флуктуации на нас? – из последних сил сказал мой Предмет. – Что ты скажешь по поводу отклонений от маршрута?» – «Т-с-с!» – замахала руками я, и выпила из него всё нутро – тихо-тихо.

На цыпочках.

Сквозь игольное ушко прошла.

Наутро тошнило. Я думала, тепловая смерть, завещанная ученым-преученым Клаудисом, – не столь отдаленная штука. Внутри будто поселились тысячи солнц – они-то и жгли, сжигали плоть.

Было чертовски обидно. Ей-ей! Заплатить кучу денег, забалтывать Предмет весь вечер, провести ужасную, кошмарнейшую ночь, чтобы проснуться утром и обнаружить, что новый ливер нутра не прижился? И кому жаловаться? Торговцу? Он имеет несколько сотен предметов в неделю, и не дает никакой гарантии… Ведь только месяц назад я взяла предмет, и что же? Его нутряного ливера хватило на семнадцать дней! Тогда как я рассчитывала минимум на полгода! Конечно, покупая на нутряном рынке предмет, выращенный в искусственных условиях, не получаешь абсолютной гарантии качества – лишь нюх, чутье избавляют от, так скажем, «подводных камней». До последнего момента везло. И вдруг… второй раз подряд такое!

Кусая локти, спустилась я в подвал, волоча за собой бездыханную чурку – то, что еще вчера было Одушевленным Предметом Первой Необходимости, обратилось в мертвого Буратинку, чей нос больно колол мой бок: узкое платье затрещало, бесстыдно выпятив перед деревянной мертвечиной кусок полуживой человечины. Сморщив нос (в подвале пованивали сотни Буратинок, накопившиеся за годы), я доковыляла до ближайшего угла и швырнула Предмет. Оно шлепнулось на трупики бывших в употреблении предметов, больно шлепнулось, как мне показалось, ударилось и затихло. Я не могла объяснить, почему предмету было больно. Да и что я могла объяснить после того, как меня выродили?

– Нет, я не понимаю! – Чего, чего ты не понимаешь? Что тут не понять? Приехала из своего Кукуева, так и молчи! – Я не понимаю, каким образом нутро… – Не грузи. Скоро и это придет в провинцию. Это пока всё кажется нереальным, но здесь, в Адеграде… – В Адеграде и так бешеные цены! А теперь еще и нутро продают! И сколько стоит сменить старый ливер нутра на новый? – Ты не поняла про ливер. И про нутро тоже. Как же вы в своем Фигово живете? – Расскажи. – Понимаешь, у каждой анимы есть свой ливер. Как и у тела. Но ливер анимы особый. – Особый? Ливер анимы? Никогда не слышала… – Да, особый. Потому что в ней есть «центр», «ядро», понимаешь? Оно вечно. А есть еще оболочка – то, в чем это «ядро» содержится. Ну, как драгоценный камень в оправе, скажем. Но оболочка анимы – или нутра, как угодно можно назвать, – изнашивается, в результате чего и начинается распад тела. Чтобы предотвратить его, нужно новое нутро. Нутро души. Ну, что-то вроде пломбы в зуб, хотя зуб и не вечен. – Так ты вот о чем… – А когда у нутра появляется новый ливер, или оболочка, заменяющая старую еще при ее существовании, распада тела не происходит и человек не стареет. Понимаешь? – Не стареет? – Не стареет. – Но, получается… – Да. Получается. Человек, заменяя ливер нутра на новый, может жить в одном теле: ему нет нужды умирать, чтобы выжатая, как лимон, за одну жизньку прежняя оболочка вырядилась в новую. Нет! Теперь, исключительно благодаря имплантантам, реально всё! – Но как же сами… сами имплантанты? – Не грузи, сестрица. Скоро и это придет в провинцию. Это нормально для Адеграда. Ты понимаешь? Нор-маль-но!

Кажется, она все-таки не поверила мне. «Диффузия с душком», – только и сказала почему-то, на что лишь оставалось пожать плечами.

Она приехала в Адеград, потому как в Фигово работка ей не светила. Нормальная работка. Впрочем, нормальная работка не светила ей и в Адеграде, но здесь была я. Скрепя сердце, я кинулась помогать младшей сестрице, смотревшей на меня с восхищенным осуждением – особенно после разговора о том, что еще не дошло до провинции. Через несколько дней после приезда я устроила сестрицу в Муниципальный центр эвтаназии – санитаркой, по великому блату. Эвтаназию делали всем желающим, боявшимся заменить старый ливер нутра на новый (чтобы всегда быть в отличной форме и не менять тело). Сестрице не приходилось делать самой ничего такого, что обожгло бы ее, так скажем, не рожавшую душу. Я обещала сестрице найти место получше – как только, так сразу. В любом случае, она должна была быть довольна – ведь в Фигово она получала раз в пять меньше.

Я же чувствовала себя плохо. То ли ливер последнего Предмета не подошел мне по группе риска, то ли вероятность приживания оболочки души оказалась слишком низкой за счет повышенной чувствительности этого экземпляра… Черт его знает: в любом случае, меня плющило, а еще… я старела. Сестрица смотрела с сожалением и укоризной: «Зачем купила его? Зачем взяла грех на аниму? Думаешь, всё продается?» – «Да, девочка моя, всё продается», – не уступала я, продолжая стареть. – «Если бы в Адеграде не было нутряных рынков, ты бы…» – «Если бы в Адеграде не было нутряных рынков, не было бы Адеграда, а ты получала бы в Фигово ровно столько, сколько стоят в месяц коммунальные платежи за твою халупу» – «Но ведь живут же…» – «Они везде живут. Но ты ведь не хочешь как они?» – «Не хочу», – сестрица плакала, разглядывая мои морщины и уродливые пигментные пятна. Действительно, субстанция нутра Того Предмета – Моего Предмета Первой Необходимости – никак не хотела приживаться. И вот он, результат: еще недавно мне было тридцать, а потом – сразу – гусиные лапки, легкая седина; а потом – сразу – седина, гусиные лапки; кожа, волосы, зубы; бессонница, глаза, мигрень; ноги, шея, спина… В девяносто два, скрюченная колесом, я напоминала хиппующую Бабу Ягиню. Сестрица все плакала и просила меня покаяться, но я не могла каяться; к тому же, божки у нас были разные.

Продолжая работать в Центре эвтаназии, сестрица тем не менее искренне не понимала, как можно продавать нутро. Наконец, не выдержав, она сказала мне – беззубой, почти оглохшей и ослепшей: «Пойду в подвал. Я знаю, что делать». Могла ли я, карга, ее удержать? Я знала только то, что знала: имплантант не прижился. Один процент из ста: бывает. Ничего удивительного, что это произошло именно со мной. У меня ведь очень больное нутро, очень. А какое оно могло быть после того, как меня выродили?

Я слышала, как скрипнула подвальная дверь и как сестрица споткнулась о полено. И еще. Еще. Я заткнула уши. Мне не хотелось… И еще. «Божок-божок, мне купи пирожок, пойдем мы на лужок…» – вспомнилось вдруг детская считалочка: глупый, глупый, глупый ум!..

Как ни странно, она притащила наружу именно то дерево. Разумеется, мой Буратинка, мой неудачный имплантант, мой Одушевленный Предмет Первой Необходимости, дурно пах. Пах так, что пришлось зажать нос. Это не помогло делу и, пересилив отвращение, я подошла к тому, что продавалось когда-то на нутряном рынке толстым торговцем с оттопыренными ушами.

– Э-эй! – позвала я Предмет. – Э-эй-эй! – он отозвался не сразу: сначала слабым скрипом, потом негромким всхлипом, затем гулким воплем, прорезавшимся из того самого нутра, которое я когда-то из него вынула…

«Привет, старуха!» – «Привет, труп!» – превозмогая отвращение, я подошла к бывшему Предмету совсем близко. Я знала: если отдам ему назад то, что забрала недавно, все будет тип-топ – так, по крайней мере, сказал торговец с нутряного рынка… Но захочет ли это полено снова становиться имплантантом? И как убедить? Как убедить в том, что дерево станет человеком, а не донором для ливера чужих душ?

Пока я думала и дряхлела, моя сестрица уже подошла к полену и обняла его. Кажется, она не замечала вони. Кажется, она не замечала вони. «Что ты делаешь? – крикнула я. – Зачем тебе это?»

Она ответила совершеннейшей пошлостью: «Люблю» – «Кого, сумасшедшая? Это разложившееся дерево?» – «Ты не видишь, – повысила голос сестрица. – Да ты просто ничего не видишь!» – «Черт дери! – заорала я. – Черт дери! Да неужели ты не понимаешь, что это просто овощь! Биомасса в виде полена, созданная для поддержания бесконечного существования того, что называется «анима»! Есть доноры, а есть тот, кому вливают кровь! Неужели ты не понимаешь, что его нельзя любить?» Сестрица покачала головой и произнесла на полтона ниже: «Это ты не понимаешь. Тебе сто два года, а до тебя так ничего и не дошло» – «Что до меня должно дойти, блаженная? Я знаю: я должна вернуть ему обратно то, что взяла – нутро, но и только. И только! Тогда я сдохну не сразу. Во всяком случае, не сейчас». Сестрица снова покачала головой: «Не только», – и, взвалив на себя тушку, вышла. «А что делать с ними? Что?» – крикнула я вслед, кивая на подвал, где догнивали самые разные Предметы самых разных Необходимостей. «Ничего. Их уже не спасти», – отозвалась сестрица, а я уснула: что еще оставалось больной старухе?

…Проснувшись и подойдя к зеркалу, я удивилась: мне снова было не больше того, чем в день, когда я купила свой последний Одушевленный Предмет Первой Необходимости. Я пила кофе, вспоминая случившееся, как дурной сон; я не могла понять, что же произошло на самом деле, и куда исчезло из памяти то время, которое… «Может, ретроградная амнезия, – думала я, – когда полжизни не помнишь из-за какой-нибудь травмы или потрясения? Но какая у меня была травма? И какое потрясение?» Я ничего не понимала.

Из ступора вывел звонок. Почтальон протянул телеграммку: сестрица приглашала на свадьбу. Я не помнила, был ли у сестрицы кто-то, подходящий на роль потенциального хасбанта. Ехать же из Адеграда в Фигово, куда вернулась сестрица, не выдержав работки в Центре эвтаназии, мне не хотелось, однако повода для отказа я не находила.

…Итак, на сестрице был жесткий белый накрахмаленный халат и красная шелковая косынка. Сама же сестрица выглядела до неприличия счастливой. Несмотря на то, что приглашенных было не много, ни одного лица я так и не разглядела: только костюмы да платья, платья да костюмы, и – какая-то прозрачность везде и во всем, во всем и везде… Ну и дышалось легко очень – такого в Адеграде не бывает, не может быть.

Когда же я посмотрела на жениха, то поняла, что где-то его видела, только вот снова никак не могла вспомнить, где именно. Прозрачный! А между ног – здоровенный лингам из красного дерева.

– Ритуальная имитация? – спросила я.

В тот момент жених сестрицы ударил меня этой самой «ритуальной имитацией» по голове так, что мама не горюй. Сестрица же захлопала в ладоши и, взяв шприц, стала набирать в него что-то, притоптывая: «Это из эвтаназийного центра, милая! Ничего теперь не бойся, кроме сумерек! Один страшый суд в проеме пыльных окровавленных гардин! – напевала она. – Всё будет хо-ро-шо! Аффирмация!»

…И действительно – стало хорошо. Не нужно было больше жить по две столовые ложки в день ни в Адеграде, ни где бы то ни было, и ходить на нутряной рынок к толстому ушастому торговцу за предметами, с которых можно «скачать» оболочку для своей гребаной бессмертной души.

 

[только число]

Тридцать – это только число: всё остальное – внутри.

…Маленькая серебряная ложечка неприлично бьется о стенки граненого стакана. Почему, собственно, неприлично? Для кого? Ложечка молчит, стакан, впрочем, тоже; лишь Тени Моих Мертвых, кружась, восклицают: «Нужно было уже вчера!» Было – не было, какая разница? Забываю до смерти: «Фу» – иероглиф счастья, только не вспомнить вот теперь всех его линий, а потому лучше так: «Фу» – закорючка счастья, «China forever», свинячий хвост тела, которому уготовано возлежать на большом блюде в центре стола. Изо рта трупика завлекательно выглядывает веточка укропа – так у гостей начинается слюноотделение. Я собираю в прозрачный мешок для мусора осколки разговора некоей гинекологини «деликатного возраста» и молоденькой выдрочки с приличным уже пузом, пахнувшей, чур меня, «Лесным ландышем»: «Одна моя беременная…» – начинает гинекологиня, выдрочка кивает, а я плыву себе дальше. Забавно, если совсем скоро к моим – Homo sapiens sapiens! – знаниям, умениям и навыкам – присоединится еще одно достижение, достойное включения в CV как древней дамки, так и любого neanderthalensis в принципе – добывание огня с помощью кресала, кремня и трута (трут я предусмотрительно изготовлю из гриба-трутовика).

Слепки внутренних полостей черепа древних говорят о том, что у так называемых «прогрессивных неандертальцев» произошло увеличение областей коры больших полушарий, намертво связанных с членораздельной речью и мелкой моторикой. Моя речь тоже членораздельна, а мелкая моторика до того хороша, что ею можно похвастаться перед любыми представителями типа Homo erectus, и даже перед некоторыми неандертальцами, которые до сути современного antropos не догоняют совсем немного; лишь название подвида – neanderthalensis – указывает на некоторые его отличия от «Человека Разумного Разумного». Борьба за существование, естественный отбор, Труд создал человека… Но Тени Моих Мертвых снова отвлекают меня от самого первого века, до которого изредка еще хочется докопаться, чтобы понять, какого вообще чёрта: «Ваша зажигалка, мадам!» – «…и еще виски с содовой» – «Конечно, мадам, сию минуту, мадам!»

И вот, сию минуту мне кажется, будто я просвечиваюсь, будто вижу саму себя изнутри: о-го-го, да оказывается, во мне – рыбы! Чем не концептуальная идея? Много-много разноцветных рыб с пестрыми хвостами, похожими по окраске на павлиньи! Они задевают мои нервные окончания плавниками, живя-поживая рыбьей своей жизнью, и иногда прислушиваются к шороху – шуррр-шурр! – моего сердца. Между тем я уверена только в том, что лишь однажды человек способен стать донором собственного сердца, и больше – ни в чем. Если, конечно, не считать их: Рыб, тех самых Pisces, в зодиакальном созвездии которых находится знак весеннего равноденствия: день, когда я, сама того не желая (и оттого тоскливо поарывая), явилась – не запылилась. Служить внутривидовому разнообразию?..

Вот сквозь мой аквариум просвечивает длинная, как червь, минога: она всегда на страже, если какой-нибудь antropos – животное, способное от природы к обучению – захочет жареных фактов; минога сама по себе жареный факт; миногу так просто не подцепишь. Вот скат с треугольной мордой, уверенный, как и многие, в том, что степень «высоты» развития интеллекта не зависит от массы мозга; впрочем, у ската есть собственное электричество – это выгодно и удобно, по-своему эргономично – я понимаю ската, когда он бьет кого-то током. Между тем (между чем?), от него уже недалека акула, моя огромная страшная акула, готовая поглотить при случае даже собственный аквариум, но поглощающая вместо этого забавную стайку рыбок-химер – рыбкам-химерам больно, как больно и сельди, и туповатому лососю, и деловитой треске, и извивающемуся угрю… А вот и щука: она ловко уворачивается от моей акулы – да она сама может проглотить многих, разве что не морского черта – ночного кошмарика какой-нибудь педагогини-словесницы, выпускницы вечно неудовлетворенного филфака: жирный сом лениво поворачивает голову в ее сторону, и педагогиня лезет поутру в сонник, а потом долго не может прийти в себя… Сом как будто флегматичен, но на самом деле наблюдает за морским коньком – я видела много таких засушенных «коньков» в детстве, с присохшей к их несчастным скелетикам солью… Я вспарываю консервную банку; она скрежещет, а саркастичная скумбрия, вся в масле, уже косится на рогатенькую рыбку-кузовок: кузовок смущается, спеша укрыться от постороннего взгляда… В этом самом месте мою печень задевают сразу: двоякодышащая рыба, полосатый окунь, бычок с модным воротничком, строгий осётр и плоская камбала, готовящаяся к жарке: я запиваю последнюю темным пивом и слышу на углу какой-то южной улицы, будто через толстое стекло: «Мама, ну что ты понтуешь понты!»

Я понимаю, разумеется, что antropos «разумный», как вроде бы вполне сложившийся биологический вид, относится к типу хордовых, подтипу позвоночных, классу млекопитающих, отряду приматов: см. школьный курс. Я не понимаю, никогда не пойму до конца (уже конец?), что есть квант магнитного потока, исходя из: Фо=h/2e, а если число 2,0678506 умножить на 10 в минус пятнадцатой степени Вб, то… Я вижу, что приматы приспособлены к жизни на деревьях и у них сильно развиты большие полушария головного мозга, подвижные пятипалые конечности, дифференцирована система зубов, а органы слуха, зрения и осязания почти совершенны. Я не вижу существенных различий между некоторыми разумными antropos и антропоидами – даже в силу приспособленности первых к прямохождению.

– Мне бы собрать минимум вещей… хотя бы пару трусов, – плачет Беременная девочка с суицидальными наклонностями, а Думка тем временем пробилась из грязи в князи, да и Указ издала: «Каждый самоубийца должен явиться в Думку за справкой о подоходном налоге за несанкционированное лишение себя жизни». Я наклеила газетную вырезку на Чёрный квадрат; Малевич сказал, что именно это и имел в виду.

– … и когда в югословском отеле категории «А», в шикарном отеле, русский штурман сам солит капусту, – продолжает Благополучная дама, не замечая Малевича, – потому как идет четвертый месяц его непрерывного пребывания в этой стране…

– А капусту-то? Капусту-то зачем? – подает голос Какой-то Местный.

– Ностальгия! Хотя, знаете ли, там было всё, и икра, и рыба дорогая, и фрукты необыкновенные… А однажды я зашла в номер другого штурмана, так, знаете, сразу и не поняла, в чем дело – все в клубах дыма, так накурили, и в пару!

– И что же там было? В номере другого штурмана? – Какой-то Местный снова подает голос.

– А они с приятелем – представляете? – шторы стирали: всё уже перепробовали; только бы чем-то заняться… И вот, среди этого дыма, слышу, как говорят: «И дышится легче. По-домашнему». Знаете, четвертый месяц в другой стране самый кризисный, что ли…

– А шестой? – сжимает кулачки Беременная девочка.

– Что – «шестой»? – не понимает Благополучная дама.

– А на шестом месяце как насчет кризисов? – Беременная девочка смотрит на Благополучную даму в упор; Благополучная дама пожимает плечами и проговаривается глазами, что ни о чем подобном не слыхала.

Беременная девочка тем (этим?) временем заходит в вагон метро и, присаживаясь на свободное место, наблюдает; от этого самого наблюдения Посторонний испытывает некоторую неловкость, хотя сам не из робкого десятка (двадцатка?). Посторонний, пожалуй, ощущает дискомфорт, возникающий лишь в лифте: зачем чужое дыхание смешивается с его собственным, он не знает. Но неловкость из-за Беременной девочки – иного толка (бестолку?). Посторонний замечает, как Беременная девочка замечает, что он, Посторонний, снова начал читать «левую» страницу книги, хотя минуту назад уже перешел на «правую» – да он попался, как мальчишка, смутившись от того, что его так (как?) неожиданно раскусили… Но что, в сущности, Постороннему в какой-то посторонней беременной – Беременной девочке, подглядывающей за ним? Ведь он-то вернулся на предыдущую страницу «Просвечивающих предметов» лишь затем, чтобы поаплодировать фразе «Готовить к печати чужие книги – значит губить свой собственный мозг». Да, пожалуй: он, исполнительный директор крупного ИД, совершенно согласен с автором: «Привет, персонаж!» – «Здравствуйте, Владимир Владимирович!» – и здесь неслышит…

Беременная девочка громко хлопает в ладоши и смеется: «Лучше пойдемте ко мне пить чай!» – «?..» – Посторонний сдвигает на бок очки; ему лет сорок пять, лысина под шляпой не видна. – «Чай, чай! The tea!» – «Tea?» – «Хватит читать книжки! Пойдемте ко мне, у меня на самом деле есть чай!» – Беременная девочка трясет исполнительного директора крупного ИД за руку; «Просвечивающие предметы» падают на грязный пол и разбиваются вдребезги. «Пошли!» – соглашается Уже-Не-Посторонний и, забывая поднять один роман с пола, берет второй за локоток: «Сколько тебе?» – спрашивает Уже-Не-Посторонний Беременную девочку, когда они выходят на улицу. – «Шестнадцать. Через месяц» – «А живешь где?» – «В общежитии; домой не вернусь, лучше уд…» – Уже-Не-Посторонний прикрывает ей рот ладонью. Через час, оставив паспорт на общежитской вахте, Уже-Не-Посторонний проходит в комнату Беременной девочки.

Пьют чай. Девочка становится на шар и сходит вместе с атлетом на картину. Я снова долго рассматриваю «Девочку на шаре»: я знаю, когда-то, давным-давно, в тетради по внеклассному чтению, она записала: «Вблизи Ленинграда была маленькая деревня. Там жили мать и дочь. Муж этой матери погиб на фронте. Когда кончилась война, то вся деревня была разрушена, и они вернулись в город. В Ленинград. Там они приехали в одну неказистую на вид квартиру… Всю книгу я пересказывать не буду, она большая».

Я не могу находиться в музее больше двух часов; все два сижу перед «Девочкой на шаре», а потом выбегаю из зала на воздух: Волхонка – как всегда, всё как всегда, а в сумке вот – не как всегда – буковки Натали Саррот. Неискушенному кажется, будто сию минуту они разобьются, развалятся, распадутся… Не тут-то было! Мадам легко ловит его, слово – каждое по-отдельности, и зажатое в горсти вместе с остальными…

Иногда видишь: жизнь – просто черная дыра с болтающемся на веревочке кусочком сахара. «Вот так мы и держим друг друга за волосы над болотом», – говорит мне тот, кто должен сказать именно эту фразу именно в эту минуту. «Я знаю, – говорю я. – Зна-you…»

И тут начинается самое интересное, потому как с этого самого момента все в некотором смысле (бессмысленно?) переворачивается вверх тормашками, становится с ног на голову, на которой, как известно, долго не простоишь. «Давай поиграем!» – предлагает Персонаж. «Давай!» – говорю я, еще не зная правил. Персонаж сажает меня на плечи: «Я знал одной лишь думы власть, Одну – но пламенную страсть: Она, как червь во мне жила, Изгрызла душу и сожгла…» Он цитирует это, а я – то: «На крутой скале, где построен павильон, называемый Эоловой Арфой, торчали любители видов и наводили телескоп на Эльбрус»: так мы и летели, и Лермонтов был с нами, а потом Демон сказал мне, опуская как-то чересчур бережно, на землю: «Смотри!» – «Куда?» – не сразу поняла я. – «Смотри», – властно повторил Демон и, встав сзади, крепко сжал плечи.

Я не сразу заметила серый забор с протянутой по верху колючей проволокой: забор представал моему взору – предстал во всем своем уродливом великолепии – не сразу; как будто кто-то мокрой тряпкой протирал запотевшее стекло… Я с интересом наблюдала за происходящим и спрашивала Демона: «Это кино?» – «Да, – отвечал Демон; он был очень красив, очень! – Живое кино, живые немцы». Прищурясь, я увидела – сначала размыто, а потом очень отчетливо – каких-то людей. Один из них был в военной форме – он говорил что-то стоящему рядом юноше. В глазах последнего читались одновременно и боль, и страх, и отчаяние, и тоска, и любовь, и жалость, и раскаяние, и тщета, и обида. Они прыгали друг по другу, как блохи, отталкиваясь от загадочной, никому не ведомой, бесконечности. У забора же стояли две женщины: одна – лет пятидесяти, сухопарая, с высоким пучком начинающих седеть черных волос, очень похожая на мечущегося мальчика, другая – девушка с тугой темной косой, перекинутой через плечо.

«Что происходит?» – спросила я Демона, потому как не слышала ни звука: дозволялось только смотреть. – «Он предлагает ему стандартный выбор: из двух женщин в живых должна остаться одна – мать или, скажем так, невеста. Не правда ли, интересно?» Я тупо смотрела в ошалевшие глаза паренька. «Чудовищно!» – хотела крикнуть я, но вместо этого лишь повернулась к Демону, крепко держащего меня за плечи, и прокусила до крови губу. «Пожалуй, да… – произнес после небольшой паузы Демон. – Чудовищно. Но у него, тем не менее, есть свобода. Свобода выбора» – «Да из этого нельзя выбрать! Это не та свобода!» – я снова не смогла сказать ничего из того, что хотела, и лишь смотрела на Демона глазами, полными злых слез. «Гляди-ка, – он снова повернул мою голову к экрану. – Все-таки он оставил в живых мать! Эдипчик…»

Я вижу, как девушка с тугой темной косой падает замертво, как тонкая струйка темной крови вытекает у нее изо рта; вижу, как мать и сын кидаются друг к другу, но уже через секунду склоняются над телом убитой…

«И все-таки сначала он кинулся не к любимой, а к мамаше…» – заметил Демон, очень больно сдавивший мне плечи. Я молчала; серый пейзаж, человек с винтовкой, мертвая невеста, материализованный Эдипов комплекс – всё исчезло. «Зачем ты показываешь мне это?» – спросила я Демона, но вместо ответа снова увидела унылый серый цвет – сначала мутный, а потом будто с наведенной резкостью. «Смотри: все снова живы. Второй дубль. Никого не убили. Еще одна попытка свободы. Свободы выбора. Кто же на сей раз?» – Демон больно сжимает мою грудь; я не в силах скинуть его руки.

Передо мной снова жутковатый квартет: человек в военной форме, молодой человек с бешеными глазами, его мать и девушка. Парень орет; человек в форме не обращает внимания – он просто выполняет свою работу, зная, что одна из двух женщин непременно будет убита. Парень рыдает – свобода выбора дается ему тяжело. Вскоре мать падает замертво; несколько пуль всаживаются в еще теплый живот «на всякий случай». Мальчик в ужасе отшатывается от убитой; он кричит, кричит и девушка…

«Зачем ты показываешь мне это?» – я снова беззвучно спрашиваю Демона, гладящего мой живот. «Свобода выбора! – так же беззвучно отвечает Демон; собственно, слова ни к чему. – Теперь ты понимаешь, насколько она случайна? В первый раз он выбрал мамашу, во второй – девицу… Он не последователен, он мечется, он на самом деле не знает, чего хочет! Он не должен жить», – говорит Демон, убивая юнца, над которым тут же склоняются любившие его дамы. «А кто? Кто должен жить? – спрашиваю срывающимся голосом: я стою перед Демоном совершенно голая, я полностью в его власти. – Те, кто всегда правы и уверены? Не будь таким узколобым…»

Демон накрывает меня своей тенью: черт, а ведь я никогда не испытывала ничего лучше; на какое-то время свобода воли представляется мне лишь пустым звуком.

«Я люблю тебя, – говорит Демон. – Я очень люблю тебя».

Просыпаюсь.

Гуттенберг, изобретая в пятнадцатом веке книгопечатание, не знал, сколько всего стерпит после его смерти бумага. Эй, Гуттенберг! И он не слышит…

Когда-нибудь я высплюсь. Когда-нибудь. Не в этой жизни.

«А что, бывает та?» – «Бывает» – «Это точно? Это разве доказано наукой?» – «Точно. Но не доказано» – «Так откуда же?…»

Я усмехаюсь, залезая на верблюда; никто не понимает, откуда у меня небо в алмазах: «Верблюд на горбе принес!» – улетает сорока, виляя хвостом. А у меня есть ключи ото всех их (почему нельзя «ихних»? – ноет, как всегда, Bradipus, неправильно расставляющий ударения в общедоступных словах) «фортификаций». Если группу Antropomorpha составляют такие роды как Homo, Simia и Bradipus, то большинство объектов особей принадлежит Simia. Если отряд Primates, объединяющий человека, обезьян и полуобезьян, рассматривать с максимальной дотошностью, то и здесь можно заметить полуобезьяньи приоритеты. Если род Человека включает два вида – Homo Sapiens и Homo Silvestris, то…

Они все каким-то образом проходят этапы прямохождения и уменьшения челюстей; у них даже развиваются некоторые представления и речь! Они слушают звуки, надевают на голову пакеты, передавая друг другу букеты ЗППП. Они ходят в офисы – отутюженные, выбритые, проглаженные; они смотрят на экраны – рассчитывают, анализируют, синтезируют, интегрируют. Они, бритые, пьют в кабаках; на них кожаные куртки, в их тарелках fish и все, что нужно под водочку; в их карманах купюры и что надо стволы. Они еще помнят буквы – они покупают «желтуху».

ОНИ: неплохо сохранившиеся питекантропы, переходная форма между Simia и Homo, – немалая часть живой природы, именуемая «социумом». У них нет хвоста и седалищных мозолей. Их тело уже не покрыто редкой шерстью без подшерстка, как было когда-то, а мимика напоминает мимику Homo. У них четыре группы крови и тоже 46, а не 48, хромосом. Большие пальцы рук хорошо развиты: в связи с настоящим образом жизни, кисти верхних конечностей завуалированно крюкообразны, тип стопы – хватательный. Говорят, будто Homo отличается от них, в основном, поведением и образом жизни.

«Что-что? – переспрашивает Верблюд, а рыбы, живущие внутри меня, волнуются: пестрые их хвосты колышутся». – «Мне нужен последний клад», – говорю я ему, с трудом вытаскивая из себя аквариум и разбивая его о землю.

Верблюд смотрит в упор: его морда удивительно флегматична. Рыбы – много-много самых разных рыб – остаются на горячем песке.

Оазис влажен.

Темно.

Горячо.

Всё – на ощупь.

Еще горячее!..

Волна за волной, волна за волной: так вскрываются старые раны.

– Что такое совесть? – спрашивает вдруг Верблюд.

– Это такое русское блюдо с горчицей, хреном и уксусом, подающееся обычно после водки.

– Ха-ха! – смеется верблюд. – Ха-ха!

– Что ты хочешь сказать? – спрашиваю я, и тоже смеюсь, предугадывая ответ.

– Только то, что ты хочешь услышать! – ржет Верблюд, а я удивляюсь: я понимаю его, верблюжий, язык.

Мы едем дальше. Хочется пить. Оазис – мираж. Оазис существует.

Когда-то я мечтала нашептать суше о молчаливых рыбах: их немота завораживает – или, быть может, только antropos их не слышит? Я видела живую рыбу, брошенную в раскаленную железную посудину… Я хотела крикнуть, что Рыбы – надкласс водных позвоночных с непостоянной температурой тела. Что дышат жабрами. Что у многих есть плавательный пузырь. Еще я бы сказала, что рыбы легко рулят по водам благодаря плавникам, изгибаясь волнообразно. Предположила бы, что размер рыб напоминает диапазон певицы, берущей как «ре» малой октавы, так и «ля» третьей: от сантиметра, как какой-нибудь филиппинский бычок, до двадцати метров, как гигантская акула. Ихтиологи отдают им свои мозги, нашептала бы я, хотя на самом деле хотела написать совсем не об этом, и даже не о множестве разноцветных рыб, живущих внутри меня.

«Почему?» – спросит кто-то, а я отвечу, улыбаясь одними ресницами (и пусть только попробуют сказать, что ресницы не улыбаются!): «Тридцать – только число; всё остальное – внутри».