…в массе своей напрягают, как и даже поштучно. Вот кто-то снова рассказывает мне свою скучную историю. Я знаю, какое слово последует дальше. Особенно умилительны подробности, касающиеся детства («я писался до шести лет…», «я не любила фасоль, потому что бабка…», «во втором классе учительница сломала мне об голову линейку, и с тех пор…»), потери невинности («это произошло совсем не так, как должно б…», «он оказался мерзкий тип…»), а также просто дурь («читаешь Донцову – и не думаешь», «я после работы еле смотрю телевизор», «он каждые выходные работает – но нет, не изменяет, нет…»). «Об этом расскажете своему психиатру», – не говорю, потому как на него, по обыкновению, нет «лишних денег»: зато есть комплекс. Поэтому – иногда – мне. Поэтому – иногда – я. «Знаешь, мои родители…»
Я знаю. Однако мозг работает в режимах, в одном из которых я избавлена от подобного кошмара: делаю вид, будто помню, какого цвета снег на его даче, где в тысяча девятьсот девяносто неважном году…
* * *
[Снег на даче]
этюд между пальцами для левой руки
– Мне нужна твоя любовь! – пробаритонил многозначительно Очередной-С-Претензией-На-Интеллект.
Меня как током ударило, и, чтобы не сказать что-нибудь обидное, я набрала в легкие побольше воздуха, досчитав до одиннадцати.
– Мне, – он акцентировал, – нужна твоя… – я прикрыла ему рот ладонью:
– Давай чай пить. Остынет.
Очередной-С-Претензией-На-Интеллект сел напротив, и посмотрел какбывлюбленными глазами то ли в мое лицо, то ли в стоящую на возвышении тарелку с песочным печеньем – «в», а не «на», и это был просто предлог.
– Восхитительно! – пробаритонил, и я снова не уловила, к кому-чему именно относится восклицание.
Он долго дул в чашку, потом основательно намазывал масло на то самое лакомство и еще дольше поглощал его.
– Изумительно! – прожевал, наконец. – А молока нет?
– Нет.
Он почесал затылок и прошел в ванную. Я, зевая, пилила ногти, слыша, как фырчит вода, и как кто-то фырчит в унисон.
Очередной-С-Претензией-На-Интеллект вышел в моем халате и попытался; я увернулась, отмазываясь накрашенными ногтями. Впрочем, он не казался расстроенным, даже наоборот:
– Молока нет?
– Нет, не пью я его.
…Он долго одевался, брился, целовал мне руки, говорил пафосно и какбыискренне. Однако третий вопрос о молоке поверг меня в уныние:
– Нет. Ты уже спрашивал. Забыл?
– Забыл… – топчется в прихожей, смеется чему-то. – Так я поеду?
– Так поезжай.
– Я обязательно скоро появлюсь! – будто успокаивает себя.
– Появляйся, – пожимаю плечами, отходя от входной двери.
– Не скучай! – грозит пальцем.
«И не подумаю», – не говорю, усиленно улыбаясь: кажется, в эту секунду я похожа на девушку из клипа «Жизнерадостные кретины».
Очередной-С-Претензией-На-Интеллект наконец-то уходит.
Выдыхаю.
Мне почти легко, и я с банальным удовольствием отмываю от чего-то невидимого чашки, а потом закидываю все полотенца и постельное белье в стиральную машину; но желание прокипятить собственные мозги еще не проходит.
Нет, не проходит.
Еду в гости.
В гостях много гостей, еды и вина. Стою на балконе с «нормальными» своего пола, пытаясь не сказать чего-нибудь непонятного. Разговор «о кофточках» вполне безобиден. Потом все уходят есть курицу, еще не снятую с бутылки, и мы остаемся вдвоем с давней знакомой: «Полька, смотри, упустишь – тебе же хуже!» – смеется она.
Смеется она!
– Ага, – соглашаюсь, и тушу ополовиненную сигарету. – Курицы не останется, пошли.
…Пью какое-то красное. И, чем больше, тем легче даются мне вечные, неистребимые огнем и мечом «кофточки». Развязывается язык: меня с интересом слушают – я даже выдавливаю поланекдота: «Скупой платит дважды. Пойду работать к скупому». Становится смешно, жарко, вместо курицы появляются кости; в этот вечер я не пью снотворное.
Утро, похожее на утро.
Рассматриваю – в зеркале, чужой-не-заметит – седые ниточки, подлизываюсь к лицу и шее кремом: в этом возрасте – «Что-что?» – советуют не забывать про шею, и я не забываю: для гильотины хороша больно!
Отправляюсь в место, хождение на которое предполагает о к л а д. Я просчитываю – так еще и не подойдя к двери, – что через семь с половиной часов уже выйду: я, разумеется, опаздываю.
Вечером обозначается Очередной-С-Претензией-На-Интеллект с веником красных роз.
– Спасибо, – терпеть не могу розы, особенно красные; ищу подходящую тару.
– Что-что? – переспрашивает Очередной-С-Претензией-На-Интеллект.
– Послышалось.
– Полина, я хочу, чтобы у тебя… у нас… В твой день рождения… – он еще что-то несет, а я думаю почему-то: в устаревшем содержанка – четыре слога; четыре – магическое буддийское число, и, может, оно-таки вынесет… Хотя, со-держу себя как раз я.
Ночью мне не нравится запах кожи Очередного-С-Претензией-На-Интеллект. Впрочем, едва ли он груб, если даже не нежен.
Не могу расслабиться.
Набираю семь цифр и облегченно выдыхаю: тишина! – а через секунду подпрыгиваю к двери, в которую – только что. Толстая тетка в зеленой телогрейке смотрит в упор: «Мыши-крысы есть?»
– Нет. И молока нет, – сдуваюсь, как круг.
Сажусь за шахматы, но голова отказывается думать. Я тупо растягиваюсь на постели: мало кто верит, но я на самом деле люблю спать одна.
Снятся зеленая собака и вертлявая бабочка-однодневка. Очень много солнца, в котором я – слепо-глухо-немая – пытаюсь открыть заархивированный файл «Teplo. Zip», нажимая на несуществующие кнопки.
Просыпаюсь – 02:00 – и перечитываю «Пену дней» (Виан – гений!), а утром снова подлизываюсь кремом к шее, что больно хороша как для Очередного-С-Претензией-На-Интеллект, так и для гильотины. Снова иду в место, предполагающее о к л а д, где автоматически не говорю ничего непонятного, а вечером – «Да пойдем, билет пропадает!» – оказываюсь на концерте кумира семидесятых. Поначалу что-то во мне оттаивает (на дворе девяностые), однако кумир порядком истаскан, и поет не те песни. Я выбираюсь из толпы постаревших фанатов, с облегчением покидаю помпезный КДС, и звоню бабушке:
– Не болеешь, бусь?
– Приходи, Поленька, приходи.
– Я люблю тебя, бусь…
– Что? Что? – переспрашивает.
– Сейчас приеду!.. – кричу в трубку, и сажусь в трамвай, везущий на другой конец мира.
Бабушка потчует чаем с пирогами, не забывая удивленно ахать:
– Как похудела-то, а! Поди, не ешь ничего?
– Ем, ем.
– Да вон под глазами-то! Чёрно! – бабушка всплескивает руками. – Хоть высыпаешься?
– Высыпаюсь, бусь. Ты-то как?
– Ноги болят, а так ничего, – улыбается. – Ну, пойдем, я тебе постелю на диване, уже первый час…
Я покорно плетусь за ней, замечая, как она ссутулилась и будто осела.
– Бусь! – резко поворачиваюсь.
– Чего?
– А ты кроме деда кого-нибудь любила?
Она молчит, потом смеется, становясь похожей на девчонку:
– А ты как думаешь? Спи, ну тебя…
– Как его звали? – не унимаюсь.
Бабушка мнется:
– Лёнчик. На лодке всё катались. Ночами… А он постоянно к камышам греб… Красивый такой.
– Правда красивый, или ты специально?
– Чего врать-то? Стишок мне перед войной написал, – она заговорщически улыбнулась. – Я потом, знаешь, до 47-го по всем вокзалам бегала: встречала.
– Не встретила?…
– Спи-и-и…
– Сплю.
День похож на лабиринт, в котором я убегаю от воображаемого Минотавра, и где я более чем прозаична: нужно туда, туда, туда, а еще – пломбу, в четыре: «Вам которая будет держаться или бесплатную?».
Шпилькой – марш! – а в сумке кукуруза и сны Флоринды Доннер, а в голове ничего, ну то есть абсолютно; выхожу от дантиста в полной уверенности, что успеваю все, кроме самого главного, вот уже лет тысячу.
Дома открываю окна и включаю музыку в полный рост – я знаю, как и БГ, «что-то должно случиться»; я не открываю дверь Очередному-С-Претензией-На-Интеллект, я молча срываю с окон шторы и смотрю на звезды: я больше не имею права в с е в р е м я д у м а т ь.
Утром звоню в место, где предполагается о к л а д, и хриплю, и кашляю… в общем, мне верят. Я – ответственная за что-то единица «на хорошем счету».
За что?
– Полина, к вам вчера какой-то мужчина так долго звонил! – толстая соседка, мающаяся от училкинского диплома, оглядывает меня с головы до ног, пока я вызываю лифт. – Прям-таки звонок надорвал! А уж поздно было, и я выш…
– Спасибо, – на соседей, покойников и сослуживцев не наступать.
Сажусь в длинную зеленую электричку. Зимой в направлении, нужном мне, почти никто не ездит. Вагон пуст. Я прислоняюсь виском к окну: мимо отстраненно проплывают станции, дома, люди.
Через полтора часа выхожу.
Я была там всего раз, и едва помню дорогу: иду «по нюху», превращаясь в ищейку. Какая-то птица – за мной, знаю точно! – невозмутимо перелетает с ветки на ветку: ты – конвойный, я – острожный… Подставляю ладони – снегу.
Тропинка не широкая и не узкая. Сосны кругом, гос-по-ди, твоих ли рук и это дело?… Втягиваю воздух: ноздри дрожат, колени, само солнечное сплетение – и то: химические процессы, гос-по-ди? Я ощущаю себя ошибочно осужденным, дождавшимся, наконец, амнистии.
Ноги по колено в снегу – ок, ок, но я даже не знаю, куда идти после этой чертовой развилки! Я вспоминаю магическое «чЕтырЕ», и пытаюсь применить его к «направо», «налево» и «прямо». Не находя «е» в «правом» и «прямом» измерениях, иду дважды налЕво… Глупо?
Знаю: еще есть пульс – не помню лишь, в какие такие п я т к и ушло сердце – да и что такое вообще п я т к и? что такое вообще с е р д ц е и сколько у него к а м е р?…
Скрип калитки. Я вижу его, порядком обросшего: он что-то кипятит над костром в котелке. Он похож на так и не залегшего в спячку медведя – доброго, но все же зверя. Я подхожу к Зверю со спины и барабаню легонько пальцами по плечу:
– Эй!
…Он вздрагивает только слегка, и сразу приподнимает опущенные углы губ:
– Как ты здесь оказалась? Откуда?
– Ниоткуда. Сюда.
– Все в порядке? – смотрит с опасением, ждет подвоха.
Я киваю, сев в снег. Это от дыма, конечно, глаза слезятся; он, разумеется, т о ж е так думает. Я киваю еще раз, а потом кричу:
– Нуневозможножетакбольше-е-е-е!
– Я знаю, – он, тихо, сквозь кашель.
А потом молчим несколько часов, и только смотрим на звезды – они гораздо ярче, чем те, что были когда-то видны из нашего бывшего окна. Зверь теряет бдительность и, приближаясь, спрашивает, опрокидываясь на спину, по-звериному:
– Правда?
И я отвечаю Зверю на зверином его языке:
– Правда.
И мы опять молчим и смотрим на лес, потому как звезды уже погасли, и я не подлизываюсь к шее кремом, хотя началось давно – утро.
Я пересыпаю снег с ладони на ладонь – он так похож на белый песок! Левая рука затекает; подобные пьесы для двух актеров не даются малой кровью.
– Но ведь я не люблю твои риф-мы, – прищуривается он, смеясь зрачками.
– Какая разница, – хохочу я. – Да какая разница!
Снег на даче.
* * *
Ничего не было. Всё это «пустое», как сказал бы б.у. – шный… небритый… недо (приставка) – ношенный? – любленный?…