Разговоры о: том-сем, с кем-как, зачем-хорошо ли, долго ли-понравилось ли, etc. Маскируешься один к пяти, но краска с крыльев стекает под внезапным ливнем, и вот ты стоишь – обтекаешь, обсыхаешь – белая как мрамор (потому что твердая), а не как снег (потому что не таешь), и даешь себя разглядеть, но только сбоку и – чуть-чуть. Так вот шеи народ тянет, думает себе что-то, и про волчонка в стае…

А вороны – свое: «Мы с тобою – одной крови!»

Ты и я.

Ты – ТОГДА – там, за сутки пути, я – ночью на вокзале, в чужом городе, одна в дожде, хотя кругом «сестры по разуму», а «брат» пошел за пивом. Ла-ла! И сигарета за сигаретой, и голос в трубке такой теплый и сонный, но до тебя все равно сутки, и понесло ж меня в эту Европу, а теперь вот стою у обменника, запихивая непонятные бумажки в карманы; как жить, если бы у тебя была другая кровь?

– Но ты такая же крашеная ворона.

* * *

[Интермеццо. «Жаба»]

У Полины Борисовны – дамы лет сорока с тощим, но ухоженным хвостом, – висело в кабинетике несколько картин. Первая, над креслом – неплохая копия одной из известных работ Климта, вторая, рядом – никому не известная копия полуобнаженной дивы в голубых тонах. На них-то и обратила внимание Ника, впервые зайдя в помещение, где специально, видимо, не пользовались верхним светом, а одной лишь настольной лампой в псевдояпонском стиле.

Полина Борисовна (опустим ее должность, а также то, что когда-то была она любовницей Самого X) вежливо поздоровалась и, указав на стул, захламленный журналами, еще минутку понабирала что-то. А как дошла до точки и повела хитрым своим носиком – ну прям-таки лисьим, – повернулась к Нике (опустим ее должность, а также то, что она никогда не была любовницей Самого Х) и посмотрела ей в глаза.

Через пятнадцать минут Ника вышла из кабинетика Полины Борисовны в легком замешательстве. Во-первых, она была уверена в том, что после сорока все без исключения – жабы. Во-вторых, Полина Борисовна оказалась умной и красивой, а не как ей рассказывали в другом кабинетике. И, в-третьих, запах мужских духов мадам вскружил Нике голову настолько, что пришлось придержать ту руками, дабы сия пользительная часть тела – «А еще я в нее ем!» – не улетела. Миновав секретаршу, Ника свернула в холл, а затем в туалет. Подойдя к зеркалу, она долго изучала свое отражение, пока это занятие не прервал стук каблучков Полины Борисовны, улыбнувшейся ей и открывшей белую дверь кабинки. Невольно услышав тот самый запретный звук, который так старательно скрывают женщины, пользуясь, скажем, туалетом любовника, Ника, не помня себя, выбежала в коридор.

Кабинетик Полины Борисовны вызывал у Ники еле сдерживаемое восхищение: огромный, под потолок, стеллаж во всю стену был уставлен книгами и альбомами; их разбавляли экзотические сувениры, привезенные мадам из дальних и ближних уголков нашего шарика, который, как говорят, так одинок в холодной Вселенной! Ника находила любой повод, чтоб только оказаться в пространстве, освещаемом лишь настольной лампой в псевдояпонском стиле да лисьей улыбкой Полины Борисовны. «Берите печенье, – говорила она, и в миндалевидных ее глазах непонятного цвета проглядывала усмешка. – Берите-берите!» Коробка заморского печенья как будто специально пряталась за локоть Полины Борисовны, и Нике, чтобы дотянуться, приходилось невольно задевать его. В одно мгновение успевала ощутить она неизменное качество ткани, скрывающей от посторонних глаз стройное тело мадам.

Потом печенье падало на пол, и Ника неловко извинялась, с третьей попытки от заморских пряников научившись отказываться. Полина Борисовна, отдавая ей папку с бумагами, смеялась зрачками, и Ника часто выдурманивалась из кабинетика в холодном поту.

Как-то, выйдя из здания, она увидела Полину Борисовну, садящуюся в пежо. Ника проводила ее долгим взглядом: шубка болталась на левом плече, красивые светлые волосы были нарочито небрежно собраны в модный пучок, гармонировавший со светло-бежевым цветом машинки, а сумочка, на которой таяли снежинки… Но тут Полина Борисовна обернулась, словно поймав на себе Никин взгляд: «…?» – спросила она что-то, обнажив два ряда отличных, хотя и островатых, зубов, и облизнула сухие узкие губы. Отказаться было невозможно, да не очень-то и хотелось. Вдохнув резковатый запах мужских духов, Ника пыталась выкинуть из головы «чушь», пока мадам вела машинку, но тщетно.

На следующий день, войдя в кабинетик Полины Борисовны, Ника с удивлением дотронулась до прядей ее волос, потом провела рукой по скулам, да и сказала.

– Что ж ты так долго молчала! – покачала головой Полина Борисовна, прыгнула к Нике на колени, и превратилась в жабу.

* * *

Сто семнадцатое ноября

– А если бы черных птиц красили в белый цвет? Вот путаница получилась бы! – написала я черно-белой гуашью по голубому небу.

– С меня так и льет! – печально простучала каблучками по странице Алиса. – Все страньше и страньше!

– Ты – удивительная сказка, – улыбнулась я ей мягкой загогулиной «у», а Алиса неожиданно быстро согласилась: – Да, я – удивительная сказка! Самой с того света перечитывать интересно!

Разве я могу спорить с чудесной потусторонней девочкой из самой лучшей на свете истории? Нет, я расскажу ей другую! Ту, что Мальчишка слушать не станет…

* * *

[Интермеццо. «Г-жа Х и г-н Уй»]

– Сюжет притянут за уши.

– Да она исписалась давно!

– А вам не кажется, что в этом есть определенная интрига?

– В чем – в этом?

– Не кажется. Надуманно.

– А меня проняло.

– Вас и не то проймет.

– Зачем вы так?

– Мы должны объективно освещать современный литературный процесс.

– Что такое объективность?

– А что такое вкус?

– Любая критика…

– …есть самоудовлетворение.

– Душевный онанизм!

– Душевный онанизм – это когда ты вместо того, чтобы путешествовать, смотришь передачи Крылова, вот что такое душевный онанизм.

– Сто раз писали, что Литературная Критика умерла.

– Сто раз писали, что Литература умерла.

– Сто раз писали, что Автор умер.

– Ну да, и кланчики всякие…

– Кланчик, это, кажется, у Пруста, если не ошибаюсь, в…

– Не ошибаетесь.

– А говорят, будто критика создает литературу!

– Никогда не соглашусь! Литература сама себя создает. Как Моцарт, например, мог бы обойтись без монографий, так и литература может обойтись без критики.

– А Моцарт теперь ангажированный композитор!

– Ужасное слово – ангажированный. Жалящее. Жирное.

– Критика, как и литература, всегда разноформатна. Кому-то нравится, к примеру, Яркевич, кому-то – Таня Толстая, а кому-то – Гостева.

– А вам? Вам кто их них больше нравится?

– Мне? Яркевич. Матерится больно изячно.

– А вам?

– Мне никто не нравится, я и себя-то читать не успеваю.

– Между прочим, кое-кто заметил (цитирую), будто «всякий, у кого есть хоть какое-то профессиональное чутье знает, что никакого кризиса в литературе не существует, потому как зачем говорить о кризисе, раз печатают такие замечательные тексты?»

– Но для кого эти тексты замечательны? Кто их замечает?

– Вся литературная тусовка зависит от СМИ. Пи-ар-р-р-р…

– Чего?

– Книга, входящая в потребительскую корзину…

– …равно как и выходящая из нее…

– Критик должен быть прежде всего наблюдателем!

– И не гордиться, что уже ничего не читает.

– И не заниматься самовыражением.

– Это еще почему?

– Да потому. С той же музыкальной критикой сравните.

– Я не профессионал в этой области.

– Музыкальная критика – это вообще жопа.

– А вот Борис Асафьев…

– Полно-те!

– «Музыка – искусство интонируемого смысла», вот вам и Борис Асафьев. Смысла, понимаете? Даже музыка! А что уж говорить о слове?

– Решительно не нужно говорить о слове!

– Это напоминает Хармса.

– Почему так сложно пробиться новому? Да потому что представление о литературе у большинства людей ограничено школьной программой!

– Критика разных направлений – Северный и Южный полюса.

– «Критика», «критика гламурная», «критика младофилологическая»…

– Плавали, знаем…

– Критика всегда была, есть и будет лишь довеском всякого искусства!

– И это-то больше всего и раздражает работающего в столь неблагодарном жанре. Кому же хочется быть довеском?

– Не думаю, что кто-то воспринимает себя как «довесок»!

– А вы? Вы воспринимаете?

– Я – нет.

– А что там с «единым полем» литературной критики?

– Какое поле, я вас умоляю…уже давно нет «единой литературы»…

– Тот, кто любит Улицкую, едва ли полюбит Сорокина.

– Здрасте! Первый раз в первый класс.

– А у меня внучка в первый класс, кстати, должна пойти.

– Вот и учите ее читать нормальные тексты.

– Какой вы сегодня язвительный!

– Я всегда язвительный.

– Стоп-стоп-стоп! Мы же собрались обсудить журнальный вариант ПОВЕСТИ БЕЛКИНОЙ, напечатанный в «Толстяке».

– Белкина – даровитый автор, но ей нужно работать над собой.

– Хм, всем нужно работать над собой. В том числе и печатающимся в «Толстяке».

– Шизоидный текст, хотя сама Белкина, как и ее героиня, шизофренией вроде бы не страдает. Меня этот роман раздражает. Рецензия соответствующая.

– Вы пишите, что ее произведение «очень женское». Что-то я не заметила. Да и как тогда должен писать мужчина?

– В вас, сударыня, говорит гендер.

– Вы бредите, но спорить я с вами не собираюсь. Почитаем газетки-с.

– Почитаем-с…

– Если бы текст Белкиной был написан в годы перестройки, то стал бы сенсацией. А сейчас читаешь, и предугадываешь.

– И что же вы предугадываете?

– Да всё.

– Не верю! – входит с криком Станиславский, сметая на своем пути всё и вся. – Не верю!

Критики – в том числе г-жа Х и г-н Уй – поджимают хвосты и прячутся под диван. Константин Сергеевич наливает из штофа водочку, выпивает, закусывает, опять наливает, выпивает, закусывает, повторяет те же действия в третий раз, и уходит к себе через балкон. Критики потихоньку выползают из-под дивана и, озираясь, тоже наливают себе водочки. Дискуссия завершается.

* * *