«Всё уже было, Плохиш: так ли важно, в каком измерении? Пространство вариантов бесконечно… Возможно, чтобы хоть немного заглушить острую боль, так и не ставшую привычной, — я ведь была одновременно и вивисектором, и «неведомой зверушкой», — следовало с кем-то банально переспать; народное лекарство — инородное тело, klin klin’ОМ… но я разучилась: разучилась спариваться. Омеханичивать процесс соития — разучилась. А может, никогда не умела. Как ни странно, «все зашло слишком далеко» (цитатка из позитивнутого романа с силиконовым хэппи-эндом) — излечима ли кессонная болезнь такого рода?.. «Кармические завязки», скажет Полина, «любые отношения — это отработка», а я… будь моя воля… станет ли когда-нибудь моя воля — моей? Вечность — всего лишь слово, глупышка Кай: снимай, снимай же ее на пленку, сдирай, сдирай же мою шкурку!.. Возможно, тебе и удастся проявить бесценные кадры — но только после того, как сам ты оттаешь».
«Ты в своем доме — но дом этот как бы «а-ля рюс», хоть и у немца стоит. Что-то типа избы деревянной, но модернизированной. Я — где-то поблизости, за кадром; меня не видно, но я — есть, и именно в доме. Ты почему-то в платке и в чем-то синем: смотришь в окно. Окно почти открыто — на улице все зелено-серое, туманная такая мрачная зыбь, морось; почти под окном, поодаль — баба и девка. Баба противная — как бы крестьянка русская, в платке, рожа неприятная, расплывчатая. Усмехается. Как бы «сильная». Девка — в джинсах, в растянутом свитере; короткая стрижка, крашеная в жуткий бордовый: вроде как облезшая химия, с которой ходят тетки, вспоминающие о цирюльне только когда стали уж совсем неприглядны. И вот эти сучки подходят к окну и начинают туда, наверх, в дом, карабкаться (а высоковато). Ты — лица не вижу — поливаешь их водой из ведра, будто смываешь. Вода холодная, чистая, ее много. И это ТАК СТРАШНО — то, что они ЛОМЯТСЯ! И тут я понимаю, что баба — именно что Смерть, а девка — ее дочь (Жизнь?). Каким-то чудом тебе удается закрыть окно, хотя они своими ручонками уже цепляются за шпингалет. Причем больше цепляется Смерть, Жизни как бы «по барабану», она со Смертью скорее за компанию. Просыпаюсь со стуком оконной рамы…»
«Я отчаянно не хотела страдать: именно поэтому, наверное, и получила тогда по полной — что ж, никогда не поздно захлебнуться тем, что называется blood, Blut, sang, sangue, sangre — смысл неизменен… Как учили: венозная, капиллярная, артериальная — смотри, как весело! лужи какие! а краски! И запах этот еще… запах железа… Почему ты отворачиваешься?.. Э-эй, Плохи-иш!.. Осадки в виде дождя, говорит и показывает массква, — а ты не верь, не верь ей: осадки в виде крови, говорю я, верь мне».
«Знаешь, как дышат киты перед погружением?.. А когда всплывают на поверхность и с силой выдыхают — знаешь, нет?.. Слой конденсированного пара называется в просторечии фонтаном, а кессонная болезнь… кессонная болезнь: слышал, как поют влюбленные киты?.. О, они не ведают еще, что из костей их и сала выварят жир, что амбра закрепит духи белых женщин, а печень пойдет на инсулин: они к а к дети…
Но: желатин и клей, желатин и клей, а еще: маргарин, лярд, грим… Я — Kogia breviceps, выброшенный на берег экземпляр: привет, Плохиш, привет, Карлсон! Мне крышка, крышка… Каждый день высаживаются китобои в свои шлюпки, каждый день подплывают ко мне близко-близко, каждый день, каждый божий (?) день забивают меня до смерти… Вообразишь разве звериную боль? Поймешь ли, что такое на самом деле некуда деться?.. Вот гарпун, а вот стукачок-линь… Пустой шакалящий бочонок — дьявольский поплавок: за ним-то и мчатся ОНИ на всех парусах; он-то, указывающий мой след, ИМ и нужен… Пил ли ты воду с кровью, Плохиш?.. Каждый раз, когда мне удается вынырнуть, чтобы хоть немного вздохнуть, в меня всаживаются новые гарпуны. Как странно… как все странно… именно твой оказывается последним»/
«Там, внутри, очень много слов… когда же я пытаюсь обрисовать их, едва различимые в трехмерности, контуры, то чувствую, как спешат они улетучиться. Любая твоя вибрация — мираж, фикция, фантом, превращающий меня в материал, из которого ткут занебесные ремесленнички эфемерное полотно странных своих азбук, а потом шьют из него невидимые хлопья… Так-то, без плоти, легче: контакты «зрачок в зрачок» или «рот в рот» не кажутся грубыми лишь до поры. Почему бежишь двойника своего?.. Чего боишься?.. Да, нет, не знаю: обратная сторона Луны у меня на ладони…».
«Энергии, возникающие в процессе нашего взаимодействия (откуда этот сухой, ржавый этот язык?..), каждый волен обозначать, как ему вздумается, однако есть нечто, не поддающееся двойному прочтению. Уловишь ли частоту этой вибрации? Догонишь ли?.. Знаю лишь один грех: ложь, обман своего естества. Но зрачки-то, зрачки-то светятся — лучатся! несмотря! на то! что ты! посчитав свет «излишеством»! решил его выключить!..
Итак, свет — не Тот: Твой. Действительно ли он нужен мне? Не теплые лучи гладят меня, о нет: тысячи игл впиваются в кожу, которая, если вдуматься, выполняет некую компенсаторную функцию — прикасаясь к ней, ты плещешься в волнах, игра с которыми невозможна в лягушатнике под названием «тихая семейная жизнь»: трение — всего лишь трение, ja lublju tebja — всего лишь чья-то, чужая, sms».
«О стенки матки моей бьется — хрупкая, уязвимая — душа твоя. Сжать бы ее до хруста — сжать до крика… сжать так, чтоб кровь потекла из матки моей прямо в сердце твое… но ты молчишь, о главном всегда молчишь: погода на Марсе занимает тебя все чаще — да ты, гляжу я, подкован: о, как скучны сводки!.. как превращаются в вериги лотосы — видел?.. Удачного полета!»
«Я заключу с собой договор. Долгосрочный контракт. Поставлю условия. Обозначу цели. Приоритеты. Не забуду о задачах. Разработаю план действий. Я справлюсь. Справлюсь, черт дери: глупо было бы! Вот только б немножко воздуха, на посошок: я случайно запеленговала твой, вообразив, будто он-то и не даст задохнуться, а потом обманула себя, решив, будто ты сам и есть мой воздух… вот он, «русский абсурд» и «русский ужас»! Никто не может — не должен — быть воздухом для другого. Не знаю, можно ли хоть что-то изменить — или там всё предначертано, и наши «колыхания» — всего лишь движения застиранного белья на ветру?… Застиранного».
«Я думала, будто могу дарить тепло… на самом деле, никакого тепла во мне тогда не было: не могло быть. И ты интуитивно, безотчетно отдалялся: я поняла это много позже, уже после того, как начала работать в энергиях. А раньше… раньше казалось, меня продезинфицировали — или, скорее, так: ошпарили кипятком мозги, просушили, отпарили и снова вставили в черепушку: вот тебе и космической шлем скитальца…
После «операции» осталось стойкое ощущение того, что выскребли из меня не только все наносное, вяжущее, липкое — если б! Вместе с так называемым букетом болезней исчезло и нечто неуловимое, нежное, невероятно красивое… Я чувствовала, из меня выкачали меня саму… Не знаю, как выразить это на языке людей, не знаю. Не вижу смысла».
«Спала беспокойно; проснувшись же, почувствовала, что рука моя прячется в твоей ладони… обман, один обман! Очнулась ведь от рева будильника — темно, холодно, ни души. Чтоб не бояться, решила поцелуй вспоминать: он во мне, во мне остался, а вот качественный состав… качественный состав другим стал…. Наполненность его, глубина, сила — а может, пустота?.. слабость?.. И тут же, на мели — нега, нега болезненная… что-то похожее ощутила я, увидев во сне Коломбину — заводная кукла, вставленная в мой мозг, пошленько танцевала, и мне никак не удавалось от нее избавиться. Но хуже всего было то, что я понятия не имела, на самом ли деле это избавление необходимо… Вообрази, сказала ей, я на кушетке, лежу, как водится, обнажена, с гусиной, знаешь ли, а ты — рядом, на стуле, стул у моего изголовья… ты пахнешь воздухом, ветром, инеем… ты обмакиваешь перо в тушечницу из красного лака и выводишь, тщетно пытаясь превзойти Сей-Сёнагон в стиле: «Самое главное не влюбиться, ведь если попадешься на удочку чувства, пиши-пропало. Сана, впрочем, не задает лишних. Она всего лишь не знает, как дальше. Как и я. Как и я. Всё просто». В общем, сначала я выворачиваю Коломбине ручки. Слева направо. Рассс. Двассс. Потом ножки. Справа налево. Раз-и, два-и. Она стонет, хрипит, она, как всегда, бестактна: «А что, у тебе совсем нет детей?» — «Нет. Они из меня не идут»: а все-таки хруст нежной ее шейки заставляет меня рыдать… Истерика, впрочем, минутная: ростовой куклой больше — ростовой куклой меньше. Прощай, детка, детка, прощай, а на прощанье я налью тебе чай…».
«От персональных чудищ надо избавляться. Скелеты, прячущиеся в пропахших нафталином шкафах, убивают медленно, но верно — о, это чувство, этот толк, о, расстановочка эта! Вот и ты, и ты тоже, совершаешь кучу лишних движений с одной лишь целью — заглушить хруст костяшек зловонного трупа, ускоряющего процесс транспортировки владельца шкафа в морг: тысяча первая фирменная попытка не жить настоящим, эксклюзивные грабли, что там еще бывает?.. Впору заново учиться ходить, Плохиш… Периодически и я провожу ревизию: опс-топс-перевертопс! Великаны превращаются в лилипутов! Тают на глазах! Исчезают! Не волшебство ли?.. С каждой новой аннигиляцией я все отчетливей понимаю, что именно в непроявленности и заключена настоящая сила. Мощь желания, от которого ты сознательно отказываешься, переходит в тебя, одаряя если не неуязвимостью, то энной степенью осознанности. Но где же лазейка, а? Как не сорваться? Не растечься? Любовь, а не топор, — старинная русская головоломка, ja-ja! Выход из Матрицы с противоположной стороны: какой страшный… каменный какой голос… и какой знакомый… да это же Коломбина… чего ей теперь-то нужно? Кукла чертова…»
«Каждый ищет свой ответ на один и тот же, в сущности, вопрос. И хотя результат, по логике вещей, должен представлять собой некую неизменную цифру, акробатические решения этой безумной задачи всегда непредсказуемы: тысяча и одна безнадежная вариация на вечное basso ostinato!.. А мы ведь ничем, ничем не отличаемся от других, Плохиш… сначала это знание ранит, потом к нему — и к нему тоже — привыкаешь. Старик Шоу называл любовь чем-то вроде грубого преувеличения различия между одним человеком и всеми остальными. Привыкаю. Смеюсь. Подписываюсь».
«НАД — вовсе не то, что ты думаешь: Эго, совершившее обряд инициации и обретшее свободу, эротично аннигилирует: растекаясь, исчезает в флюоритовой водосточной трубе, прячущейся слева под тем самым органом, которому врачи дали имя Сor, а поэты — Сердце. Забавно: вчера я почувствовала, что мое бьется с другой, с правой, стороны: Оно словно бы отзеркалило самое себя и, всхлипнув «на посошок», растаяло… В амальгаме Лилит бьется фантом его, поэтому НАД — вовсе не то, что ты думаешь, когда бежишь призраков в иллюзорной неге! А я лечу: лечу в сторону ОТ… Вижу, как переливаются радужные наши тела и, обращенные в эфир, смиряются наконец-то с наличием в таком городе, как Москва, флюоритовой трубы, у которой лет триста назад мы и стрелялись…».
«Ты относишься ко Мне, как точка В, делящая отрезок АВЕ в среднем и крайнем отношении. Мы относимся друг к другу, как относится большая часть отрезка — АВ — к меньшей — ВЕ, то есть образуем золотое сечение, потому и похожи на спирально закручивающийся ураган, на колдовскую паутину, на стадо северных оленей, разбегающихся, опять же, по спирали… да что «Мы»! Две волшебных галактики — миры, живущие в равенстве бешеных Наших трений, — и те существуют в форме спирали… вот Ты касаешься нежной Моей раковины, подносишь ее к уху и слышишь, как — через сотни оболочек телесных — нашептываю Тебе Я древние Наши Сказки; вот Я — на ином полушарии, в ином летосчислении, в другом пространстве — беру в руки терпкую Твою раковину и чувствую, как ливнем огненным голос Твой проливается на корку сердца бездомного, ведь — теперь Ты всё знаешь, — я отношусь к Тебе чертовски пропорционально (АВ/ВЕ = АВ/АЕ), сандаловый Фидий трупа души Моей: 0.618».