Сана шла и думала, что если не найдет сейчас, сию же минуту, противоядия, черная дыра этого дня непременно ее поглотит. Куда теперь идти? Зачем? Говорить на общие темы она давно не может, бесцельно бродить по улицам не видит смысла — нигде, нигде нет этого чертова смысла!.. Она долго пила в «Апшу» зеленый чай, листала книги, названий которых никогда не вспомнит, а когда уже потеряла счет времени, что-то вывело ее из ступора: Сана накинула пальто и поспешила на улицу — такси-такси…
Она вышла на Таганке, чтобы купить розы: розовую, бордовую и снова: розовую, — а как только цветы оказались в руках, ноги сами понесли по Большой Андроньевской: вниз, вниз… Сколько раз встречались они тут с П., сколько раз, думала Сана, с трудом обнуляя вспышки воспоминаний, — так и дошла до Покровского, так и перекрестилась: «О блаженная мати Матроно…» — прочитала на обороте иконки, купленной в монастырской лавке, и, уткнувшись в розы, сбилась: нет-нет, как-то иначе надо, не так, совсем не так… Если здесь и впрямь святая, она услышит, обязательно услышит: но о чем просить — да и просить ли?..
Она примкнула к очереди: спешивших приложиться к мощам оказалось предостаточно — у живого хвоста, как показалось Сане издали, не было ни конца, ни края. Толстуха, стоявшая впереди — плохая копия Сарагины, — доказывала что-то мужеподобному существу, сокрушенно качавшему головой: «Да чтоб я еще… ты всю жизнь, всю жизнь мне…»), сзади щебетали пригламуренные барышни («А я ему…» — «А он? Он — что?..»). Сана пожалела о забытом у Волчицы плеере, а через некоторое время поймала себя на мысли, что не замечает всех этих людей — их словно бы онемечели, выключили, превратили в ростовых кукол. Она забылась и сама не заметила, как, отстояв битый час (почему битый, мелькнуло), вошла в храм. Ей никогда не нравился ни запах ладана, ни потрескивание свечей, ни, разумеется, нарочито строгие, будто восковые, лица вечно скорбных и злых старух, но пространство, в которое она попала сейчас, казалось живым и даже каким-то легким. Когда же Сана подошла к раке и коснулась стекла, отделявшего ее от святых мощей — коснулась и поцеловала безо всякой брезгливости, что показалось ей странным, — когда не расслышала охранника («Быстрррей, пжалсст»), то почувствовала вдруг странное облегчение, а, отойдя, спохватилась: она ведь забыла, забыла попросить… Что ж, заново теперь? Дура, дура!.. Сана посмотрела еще раз на раку и вдруг поняла, что несказанное — услышано, а формулировка и вовсе не обязательна: послав Матроне воздушный поцелуй, она взяла несколько освященных розовых бутонов, и вышла.
Много позже, когда Сана окажется в Дивеевском монастыре и послушницы попросят ее, одну из немногих, помочь — разложить перед службой недогоревшие свечи в деревянные ящички (любой огарок — просьба, обращенная к Нему), — она почувствует вибрации каждого человека, ставившего их когда-то, и пальцы задрожат скорее от любопытсва, нежели волнения: сколько живых душ умещается у нее на ладонях, подумать только! Сколько душ…
На время отпустило — ну то есть наяву отпустило: П. по-прежнему снился, и Сана не знала, ждет ли этих снов, сторонится ли. Он приходил поначалу с Хатшепсут, а потом и с Коломбиной: заводная кукла с блестящими черными волосами и такими же, как у него, бирюзовыми глазищами, улыбалась ей и, облизывая губы, манила фарфоровым пальчиком… Сердце справа, усмехалась Коломбина, касаясь правой груди, а сердце-то у тебя теперь справа, вторила Хатшепсут, касаясь левой. Никогда не плакала Сана так горько: ни на похоронах отца, ни когда впервые выходила из вивария, ни после того даже, как оболочку ее взломали — имеются ли на теле, одежде подозреваемого следы крови, волос, вагинальное содержание, — и Сана долго, несколько недель, лежала — имеются ли в половых путях, в области прямой кишки, на теле, одежде следы крови и спермы, — медитативно изучая рисунок обоев — имеются ли признаки, указывающие на совершение полового акта в извращенной форме… Лед легче жидкой воды, только и шептала — …нарушена ли у потерпевшей девственная плева (мужским половым членом, пальцем, каким-либо предметом), — лед легче цоканья каблуков по асфальту, лед легче рук, скручивающих тело — допускает ли строение девственной плевы потерпевшей совершение полового сношения без ее нарушения, — легче рваных шелковых юбок, лед легче легкого: всю жизнь и еще пять минут — лед, один лишь лед! И даже в Стране кофе-шопов, куда удрала она жизнь, как ей казалось, спустя — «Марихуана, мадам?» — лед, лед, а потом — страх, дикий страх остаться там, в Стране этой, навсегда: «Ну вот, а ты говоришь, «не берёт»!» — воздуха, да дайте же, черт дери, воздуха!.. О, раз в жизни стоит накушаться травки, дабы понять, что человек, отсутствие которого приносит тебе вполне осязаемую физическую боль, боль на уровне горла (все обиды на Вишудхе, скажет потом Полина, вот из ангин и не вылезаешь), — не более чем образ… А ведь она из-за П. и город-то толком не рассмотрела — впрочем, в пять уже темнеет: Сана близоруко щурится, глядя на каналы, приглашающие ее в случае чего спрыгнуть: в Стране кофе-шопов нет ничего невозможного, в Стране кофе-шопов она встретилась наконец со своим доктором Джекилом и мистером Хайдом — ну, милый, здравствуй!.. Не знаешь, часом, что я здесь делаю?.. О, если б можно было перенестись в тот летний вечер, когда они с П. сидели в самой обыкновенной «Шоколаднице» — свеча горела на столе, свеча горела, и к черту Мертваго — я знаю весь любовный шепот, ах, наизусть: от двадцати до ста пятидесяти децибел, от двадцати — до пракрика дурной его бесконечности, mersi.
Мне не больно, солжет Сана и не сразу заметит, что П. давно целует ей руки: из-под пригорка, из-под подвыподверта зайчик с приподвыподвертом переподвыподвернулся.