Вот она, неведомая вибрация, переход на новую частоту, которая если и не сделает тебя «тотально счастливым» (жизнерадостным кретином, горько усмехнется Сана), то даст, в любом случае, некий опыт — новый опыт in vivo, всегда in vivo: еще один.
…Сначала пошли руки — они двигались помимо воли и жили своей, абсолютно автономной, жизнью: вверх-вниз, вверх-вниз, ух ты, вверх-вниз — циркули, рисующие идеальной формы круги, ух ты, ух ты… А вот и ежик, ее, Санин, ежик в тумане, ласкающий шелковыми своими иглами нежные ее ладони, хрупкие запястья, подрагивающие кончики пальцев: ух ты… Потом неожиданно толкнули в спину: какая-то сила, не плохая и не хорошая, отбросила на метр: стало страшно, а потом вдруг — ух ты — легко… Горячая волна вошла в тело, захватила, затопила каждый его мускул, орган, клетку; казалось, на всем свете не существует ничего, кроме этого (кого? чего?): играющего с ней? излечивающего ее? Если б знать!.. Вскоре движения изменились, став более резкими, угловатыми — «пошли» локти, колени, туловище; комок в горле начал подтаивать — ледяной водопад во рту, плавящиеся льдинки и льдины, глыбы льда…
Выдернутая из мощного потока, она не сразу вспомнила, где находится и что с ней происходит. «Жива?» — голос откуда-то снизу: кто это, почему ей мешают?.. Сана долго не отвечает, а потом медленно, почти по слогам, произносит: «Так не бы-ва-ет», но именно так — было: частоты, которые открывала на нее Полина, переносили в иную реальность, где все, начиная с цвета и запаха, было другим, не таким, как здесь. Ох и бедным казалось ей теперь собственное «трехмерное» восприятие! Мир словно бы раздвоился, раскололся на ДО и ПОСЛЕ, хотя она, разумеется, знала, сколь глупо ставить разделительные полосы: поток-то един…
Иногда Сана чувствовала, будто за спиной у нее кто-то стоит, будто чьи-то невидимые пальцы касаются плеч, а однажды показалось, что этот «кто-то» взял зажженную свечу да и обжег ей пламенем губы… Сана тихонько вскрикнула, но не решилась открыть глаза — лишь задышала еще глубже, еще чаще: каждый выдох сопровождался отчетливым осознанием того, что она сбрасывает с шеи — петлю за петлей — клейкие нити; и было по-прежнему то страшно, то сладко, и то горячие волны ласкали хрупкое ее тело, то острые кюретки выскребали из нежной матки уродцев, походивших скорее на эмбрионы фонем, нежели двуногих…
С каких лет Сана помнит себя? В четыре года она сказала отцу, будто ей сорок (первое воспоминание), но что до этого? Почему большая часть жизни прошла как в тумане — почему никто ничего не помнит, и она тоже? Не помнит, если разобраться, даже недавних событий?.. Спроси о том у Полины, и услышишь, конечно, про вспышки моментов осознанности — только они и есть реальность, напомнит она давно известное; «все остальное время не живешь — все остальное время спишь»… Если восстановить цепочку, составить список людей и событий, пусть даже на связанную с перепросмотром «реанимацию» всех лиц и деталей уйдет несколько лет (какая, в сущности, разница, если полжизни ты спешил и опаздывал не к тем и не туда?), есть шанс, что рано или поздно ответ придет.
Ей четыре, помнит она. Четыре года. Темно-синее пальто, мохеровая шапочка-буратинка. Туго завязанные атласные ленточки нежно-голубого цвета впиваются в шею. Солнце слепит глаза: Сана смотрит под ноги — песок? снег? «Мне сорок лет!» — хнычет она. «Тебе четыре, четыре, — смеется отец, — тебе четыре года!» — «Нет, мне сорок, сорок!» — «Четыре!» — «Сорок!» — «Четыре!» — «Сорок!» — «Четыре!..».
Руки идут сначала в стороны, затем вверх. Сана стоит в центре комнаты, окруженная разноцветными свечами, — стоит, зная, что Полина сканирует каждую ее мысль. Поначалу не по себе: «моя индивидуальность», «мой внутренний мир», «мое право на неприкосновенность частной жизни»… Бунт «я», бессмысленный и беспощадный, и — нескончаемая, тщательно замаскированная, жалость к себе: всегда, во всем, везде — знакомьтесь, маска! Презрения. Негодования. Отторжения. Маска неприятия. Злости. Агрессии. Маска осуждения. Усталости. Раздражения. Маска боли. Ненависти. Вины. Маская отчаяния. Желания. Долга. Чокнувшееся от собственной важности эго — и страх, всегда страх: смерти, одиночества, незащищенности — все пропитано им: каждый жест, звук, поцелуй… Беги, Сана, беги! Твое настоящее лицо проглядывает лишь во сне: все остальное время тебя еще занимает ролька per vaginum — все остальное время ты тешишь себя иллюзией безопасности, ссужаемой картонными идолами: под анестезией легко забываешь о процентах, однако из камеры не выйти до тех пор, пока счет не будет оплачен… «Официант!» — беги, дура, беги-и…
И Сана бежит. И пульс ее учащается. И дыхание, как водится, прерывается. И life-метровка, озвученная слоганком «Горячее сердце холода» — б. у-.шная реклама холодильников Sharp под медленную часть b-moll’ной сонаты, — кажется бесконечной: люби, Сана, люби-и! Люби без условий, без «почему», люби без желания… Прости возлюблённых и разлюблённых, отпусти всех, о ком мечтала ты и кому не была нужна ты, всех, кто любил тебя и кого ты легко забыла… А еще — Винни-Пуха и всех-всех-всех, ок? — Винни-Пуха и всех-всех-всех, так нужно.
Это обострение, относись к этому как к обострению, говорила Полина, и Сана ловила себя на мысли, что ей хочется заорать, зарычать по-звериному, потому как она не может, сколько бы ни стремилась, достучаться до невероятной этой женщины, под микроскопом рассматривающей каждое движение ее души, и не испытывающей к ней, Сане, ни капли сочувствия и тем более жалости.
Комплект ликбез-памперсов, как называла Полина аптечку Саны, меж тем пополнялся: букварики от Ошо, Саи-Бабы, Руиса, Айванхова, книги для чтения от Доннер и Абеляр, собрания сочинений от Мельхиседека и Кастанеды — и даже простенькая азбучка от едва ли не модного (эзотерика — впрочем, небесполезная — для неофитов и сочувствующих) Зеланда… Томик за томиком, опс-топс-перевертопс, томик за томиком: черт с ним, со стильком! Однако одно то, что меняться было определенно выгодно, поначалу убивало (и здесь корысть, думала Сана) — и все же доза яда, единственно нужного на тот момент целебного яда, действовала, и потому в провокациях недостатка не было: а ну-ка, не сорвешься?.. Гнойник вскрылся, краски сгустились: «Не бойся, все через это проходят», — обнадеживала Полина, и Сана ничего, ничего не боялась, хотя и с трудом верила в нормальность того, что все самое гнусное, заложенное в природе двуного, должно именно сейчас змеиться за ней, когда она вот-вот сбросит с себя старую кожу, с усиленной интенсивностью. Все чаще отсаживалась Сана в метро от тошнотворных — да сколько ж их? и почему именно к ней?.. — в дым пьяных, существ («…паадумаешь, сучка! да тя ебсти не проебсти»), все чаще замечала, что вызывает у люмпена агрессию («…читаешь — думаешь, умней будешь?», «…во вырядилась! деньги-то где заныкала?..»). А однажды Сана словно со стороны увидела, как обкуренная девица бьет ее по плечу — бьет в ответ на нейтральное «Позвольте пройти», и убегает… В довершение пасторальной картинки некий вьюноша попытается вырвать у нее сумку — резко оттолкнув его, не ожидавшего сопротивления, Сана услышит плебейское: «Дасвидос!» — и опять: перекорежит-то от словечка больше… Нет-нет, никогда не заговорит она с ними на одном языке: не заговорит просто потому, что теперь они будут проходить сквозь.
Сквозь и мимо.