Гроза собиралась долго. Всё утро где-то далеко ворчал гром. Но солнце всё ещё светило, и птицы пели в лесу.

С опушки леса был виден городок Гейлигенштадт — крутые черепичные крыши, башни монастыря и виноградники на голубых склонах холмов Каленберга. А если подняться выше по склону, увидишь изогнутую серебристую ленту Дуная и замок на горе — замок, словно написанный акварельными красками. А за ним синяя цепь гор.

На очень далёком сером фоне облаков мелькнул огненный излом.

Эту картину наблюдали два человека — Фердинанд Рис и Людвиг ван Бетховен.

— Как будто нарисовано на фарфоре, — сказал Рис.

— На фарфоре нет молнии, — ответил Бетховен.

Гром донёсся с большим запозданием, и то глухо и мерно.

— Слышите, гремит? — сказал Рис. — Но гроза едва ли придёт к нам до вечера.

— Да, — отрывисто отвечал Бетховен.

Птицы пели в лесу, а в лугах им отвечала пастушеская дудка. Рис слушал с улыбкой.

— Любопытная тема, — заметил он, — совсем не так, как у нас на Рейне. Вся в синкопах.

— Про что вы говорите, Рис?

— Про свирель.

— Ах да, свирель, — сказал Бетховен. — Да, это интересно… Но всё-таки картина похожа на нашу — река, замок, виноградники, голубая даль… И пастушеская свирель… Но там был ещё один звук — французские барабаны. Кстати, как вам удалось проехать через их аванпосты?

— У меня был пропуск, подписанный французским генералом. Там, на Рейне, всё похоже на военный лагерь. Зато здесь, в Вене, мир и спокойствие.

— Спокойствие, — повторил Бетховен, — это потому, что прекрасная Вена — город бездельников… Грош цена австрийскому спокойствию. Они ещё увидят как-нибудь утром, после кофе, французские штыки на Пратере.

Облака поднимались всё выше. Молния сверкнула несколько раз.

— Мне кажется, мейстер Людвиг, что нам следует отправиться домой. Гроза приближается.

— Свирель ещё слышна? — спросил Бетховен.

— Конечно, — сказал Рис, — вот как она легко прыгает на квинту вниз!

— На квинту? А мне казалось, что это кончилось…

Рис посмотрел на него с удивлением. Бетховен нахмурил брови. Лицо его потемнело.

— Сейчас кончилось, — торопливо сказал Рис, — вы совершенно правы, герр мейстер.

Бетховен покачал головой, испытующе метнул на Риса суровый взгляд исподлобья и потупился.

— Я ровно ничего не слышу, — смущённо уверял Рис, хотя дудка всё ещё продолжала звучать, — вероятно, пастух увёл стадо домой…

Бетховен вдруг отрывисто рассмеялся, надвинул шляпу на лоб и быстро пошёл в сторону. Рис долго глядел ему вслед в недоумении.

— Какой странный человек! — промолвил он наконец.

Дудка играла ещё несколько минут и вдруг замолчала. Гром ударил ближе и сильнее. Рис побежал домой под первыми каплями дождя.

* * *

В комнате композитора Людвига ван Бетховена царил полный беспорядок. На фортепиано стоял бритвенный прибор с нетронутой чашкой воды — Бетховен собирался бриться, но вместо этого пошёл гулять. Шляпа лежала на полу в пыли, которая не убиралась уже два дня, потому что жилец не пускал в комнату свою хозяйку. Рядом со шляпой валялась пустая бутылка из-под вина прошлогоднего урожая.

Комната была бедная и узкая, с косым чердачным потолком. Кровать не была постелена. Подушка лежала на подоконнике.

Мутное зеркало отразило широкое, красное лицо жильца со следами оспы. Лоб у него был шишковатый, чёрные волосы свешивались на лоб. Глаза всегда смотрели исподлобья.

— Убирайся к чёрту, красавец! — сказал Бетховен и плюнул в зеркало. — Эх, всё так, как было в детстве! Такая же чердачная комната с косой стеной и фортепиано в углу… Вечно пьяный отец и мать, дочь повара… Я уже тогда был один, но была надежда… А теперь…

Жилец подошёл к окну. В окне были видны поля, сады, виноградные лозы, лавровые деревья в кадках; среди них фигура божьей матери из резного крашеного дерева; дальше уютная деревенька, лавочки, трактирчики, повозки и местные сплетники, сидящие за вином под навесом, — они сидят там целыми днями…

— Я мечтал, я надеялся, что за лето это пройдёт… Чего только не было? Ванны, миндальное масло, пилюли — никакого результата!.. Вот передо мной картина, достойная мастера. Пока ещё всё это для меня — и голубые горы, и Дунай, и деревья, и небо… Но звук — о господи, самое дорогое для музыканта! — звук не для меня!

Это началось уже давно. Сначала лёгкая, даже приятная глухота — с ней легче сосредоточиться. Только часто приходится переспрашивать людей, которые невнятно говорят. Потом переспрашиваешь всё чаще. А потом начинаешь уже притворяться, что слышишь, хотя не слышишь ничего… Вот как сегодня с этой свирелью…

Хозяйка остановилась во дворе и что-то сказала жильцу. Она помахала рукой перед ртом и улыбнулась. Бетховен понял: он, вероятно, говорил громко и размахивал руками в одиночестве. С ним это случалось не раз.

Он пожал плечами и отошёл от окна.

— Всё больше становишься одинок, начинаешь уходить от людей… Но куда уйти? В тишину, в бесконечные часы, когда ты наедине с пустотой… Часами лежишь на продавленном диване и представляешь себе выдуманных друзей и подруг…

Жилец закрыл глаза и ощутил — не подумал, а именно ощутил — присутствие Джульетты.

На самом деле её в комнате не было. Её вообще не было в этой деревеньке. Она осталась в Вене.

Семнадцатилетняя Джульетта Гвиччарди, несмотря на своё итальянское имя, была венкой и ученицей Бетховена. Это была очень женственная и очень насмешливая девушка, с длинноватым носиком и живыми коричневыми глазами. Денег за ученье Бетховен с неё не брал, зато она дарила ему вышитые рубашки.

Бетховен был сердитым учителем. Когда ему не нравилось, как ученица играет, он хватал ноты с фортепиано и бросал их на пол.

В таких случаях Джульетта спокойно приседала и собирала ноты. Вскоре учитель почувствовал, что не может сердиться на Джульетту. Достаточно было ей покосить на него свой лукавый, блестящий глаз, как он умолкал.

Училась она посредственно и лениво, играла небрежно, без интереса. Впрочем, она была изящна, легка и обладала гибкой кистью — всё, что нужно для салонного музицирования в Вене, где музыка была в моде, как в Англии верховая езда.

— Вы не умеете высекать огонь из души слушателя! — кричал ей Бетховен. — Играйте кого угодно, только не меня!

— Господин учитель, — невозмутимо отвечала Джульетта, — но я ведь люблю вас, а не кого угодно…

Постепенно он стал прощать Джульетте её слабости, даже то, что она тайком нюхала табак и знала наизусть список всех выгодных женихов в Вене.

Потом он обнаружил, что ему нравится общество Джульетты. Что же, людей без недостатков не бывает! Но когда по комнате мелкой походкой ходит Джульетта, чувствуешь себя спокойнее. Ах, господа, если бы вы знали, что значит чувствовать себя одиноким с пятнадцатилетнего возраста!

О, если бы она могла понять его — понять и остаться навсегда в этой комнате!.. И поднять шляпу с пола, и поставить на фортепиано цветы. И не уходить никуда. Нет, всегда быть здесь! Чтоб не смотреть на неё и всё-таки знать, что она здесь…

Но, боже мой, разве может Людвиг ван Бетховен, музыкант, чудак и грубиян, считаться выгодным женихом? Надо привыкать к одиночеству…

«Привыкнуть к одиночеству»? Это всё равно, что привыкнуть к смерти!

О, если б вы могли понять, господа и дамы, что значит войти вечером в свою неуютную комнату и, не зажигая свечей, сесть возле фортепиано и закрыть лицо руками! И вот она сидит в углу, серая, молчаливая и холодная, но не подходит ближе.

Нет, господа и дамы, это не Джульетта, это другая особа…

Так что же, почтенная фрау, это сегодня?

Но она молчит и не двигается. Значит, это не сегодня.

Он порывисто хватает и зажигает свечу и видит, что там никого нет. Какой бред тёмной фантазии! Не надо думать о смерти! Ты сошёл с ума, Людвиг ван Бетховен, ты окончательно сошёл с ума!

Он долго лежал на пыльном диване и старался не думать ни о чём. Кто вам сказал, господа и дамы, что композиторы только и делают, что сочиняют музыку? Хватают перо, проводят рукой по бледному лбу и пишут сонату…

Ослы вы, господа и дамы!

«О господин ван Бетховен, дайте нам ещё одну вещичку в духе вашей милой симфонии…»

«Болваны, я не стану повторять самого себя!»

«О господин ван Бетховен, говорят, что вы пишете так же легко, как наш великий Моцарт…»

«Дураки! Моцарт работал как вол! И я работаю, а не сочиняю изящные вещички, как этот пустопорожний граф Галленберг, герой ваших светских вечеров!»

О эти вечера! Сияние свечей, запах пудры, склонённые головы дам, бесстрастные лица склеротических стариков, неслышно плавающие лакеи с подносами, белые парички, орденские ленточки и лорнеты, приглушённый и восхищённый шёпот — коротко говоря, эта самодовольная, утончённая, благовоспитанная и набожная Вена, этот город величественных тупиц, привидений прошлого века, князей, графов, сановников, аббатов, пахнущих духами, и чиновников, пахнущих тайной полицией…

На этих вечерах Бетховен сидел за фортепиано в помятом сюртуке и неуклюже вывязанном галстуке и играл механически. Его удерживало только присутствие Джульетты.

Иногда ему казалось, что эти господа и дамы вовсе не живые. Они фарфоровые, как коллекция статуэток, которые ему показывал молодой граф Галленберг. Он получил эту коллекцию в наследство, потому что сам Галленберг не был в состоянии что-либо терпеливо собирать. Там были пастухи и пастушки, похожие на маркиз, и маркизы, похожие на пастушек; были там Адонисы, похожие на танцоров, и нимфы, похожие на придворных дам; была и семейная сцена — девица, улыбаясь, играет на клавесине, рядом розовощёкий юноша играет на флейте, а подальше сидят отец и мать и улыбаются, глядя на своих улыбающихся детей.

Можно представить себе, какую музыку играют дети — что-то сердечное, закруглённое, симметричное, танцевальное и не слишком утомительное…

…Вдруг комната наполнилась яростным блеском, да так, что жилец подскочил на своём пыльном диване. И затем ударил гром… Он был похож на взрыв бомбы за окном.

Бетховен одобрительно кивнул головой.

— Слышу, слышу, — сказал он, — вот это по-настоящему…

* * *

В октябре уютный городок Гейлигенштадт изменил своё лицо. В окно были видны только неподвижное серое небо и лужи на площади, покрытые пузырьками дождя. Вино нынешнего урожая пили в закрытых помещениях. На улице не было никого, кроме мокрых собак.

Бетховен сидел дома, бледный, слабый и молчаливый. Он уже не разговаривал сам с собой, не ходил по комнате, не ругался и не стучал кулаком по столу.

На фортепиано лежало письмо одного из венских знакомых. Простодушный человек, он ничего не знал! Он легко сообщил Бетховену последнюю светскую новость: Джульетта Гвиччарди помолвлена с молодым графом Галленбергом.

Нет, она не войдёт в тёмную комнату, не зажжёт свечи и не поставит на фортепиано цветы. И никто не войдёт.

Света никто не зажигал. Жилец сидел у стола, и ему казалось, что та притаилась на диване, неподвижная и ледяная. Он перестал ужасаться, он уже совершенно привык к её присутствию. Когда же, почтенная фрау?

Ему показалось, что она покачала головой: «Долго вы будете малодушничать, господин ван Бетховен? Это ваше дело, а не моё…»

— Нет, нет, почтенная фрау, — сквозь зубы проговорил Бетховен, — я ещё желаю кое-что сказать…

В эти осенние дни он написал завещание. Оно было адресовано: «Моим братьям Карлу и Иоганну».

«О, вы, люди, считающие или объявившие меня озлобленным, упрямым или мизантропом, — как вы несправедливы ко мне! Вы не знаете тайной причины того, что я кажусь вам таким… Подумайте только: вот уже шесть лет, как меня поразил неизлечимый недуг, ухудшавшийся из-за несведущих врачей…

…Я ещё не в силах был сказать людям: говорите громче, кричите, ведь я глух…

Я глух… для меня нет отдыха в человеческом обществе, нет приятных бесед, нет взаимных излияний. Я должен жить как изгнанник…

…Несчастный пусть утешится, найдя такого же несчастливца…»

Он благодарил своих покровителей и лекарей и делил своё состояние между братьями.

В конце было приписано: «О провидение, пошли мне хоть однажды день чистой радости!..»

В эту ночь он спал плохо. Он просыпался от неожиданных толчков, как будто кто-то толкал его в живот. Он садился на кровати и шептал: «Боже мой, ведь это не сон, это явь! Я глухой, для меня нет места под этими пустыми небесами…»

Дождь лился за окном, и это постепенно его успокаивало. Самое лучшее время суток — это ночь. Когда спишь, ты ведь не глухой.

Ему снились звуки. Во тьме приглушённая дробь барабанов и плач медных труб. Колонны, освещённые огнями факелов. Знамёна склоняются перед гробом героя. Герой не пал духом, не сдался — он убит в сражении. Процессия идёт часами среди цветов и колонн. Трубы кричат, зовут, напоминают, и снова дробь барабанов.

Автор знал, кого хоронят при факелах, — хоронят Бетховена. Но сам Бетховен при этом был жив, он стоял у собственного гроба со шляпой в руке. И это было сладостно и великолепно, и звуки несли его, как корабль по тёмной и спокойной реке.

Тот Бетховен, который лежал в гробу, не сдался. И вот люди пришли к нему с факелами, чтобы сказать, что они его не забудут. И он никогда больше не будет один.

Когда он проснулся, оказалось, что он один. И он начал набрасывать на листках первые, ещё не совершенные фразы похоронного марша.

Потом он уехал в Вену. В городе он оставил похоронный марш и занялся другими сочинениями.

Бетховен жил в квартире при театре «Ан дёр Вин» и работал с утра до вечера. В 1803 году была написана соната ля минор для скрипки и фортепиано — знаменитая соната, которая впоследствии получила название «Крейцеровой».

Он не думал больше ни о Джульетте, ни о смерти. Он только работал и немного спал. Он неистовствовал на репетициях, ссорился с дирекцией и оркестром, менял квартиры, покрывал сотни листов бумаги замысловатыми значками, в которых переписчики нот едва могли разобраться.

Это была не та музыка, которая утешала людей предыдущего века. Это была музыка мучительная, сложная, уходившая в сторону от главной темы и главной тональности, — музыка человеческих сомнений, страданий, поражений, побед и мечтаний.

Почтенная фрау в углу его комнаты поблёкла и съёжилась. Завещание, написанное в Гейлигенштадте, было заперто в шкаф.

А Джульетта превратилась для него в фарфоровую статуэтку. Она словно замерла на полке в коллекции графа Галленберга. Он редко вспоминал её, а вспоминая, хватал шляпу и трубку и шёл в трактир.

Эту маленькую фигуру, топающую по улицам на коротких ногах, с цилиндром, сдвинутым на затылок, с руками за спиной, с мрачным, насупленным лицом, знали во всех трактирах Вены. Бетховен сидел в стороне за отдельным столом, пил вино, курил трубку и молчал, закрыв глаза.

Вена гудела новостями. Слышали вы про выходки генерала Бонапарта? Кто мог предвидеть, что он будет первым консулом республики и победителем на всех полях сражений! Этот хитрый безбожник, этот генерал босяков! Война может когда-нибудь дойти до ворот Вены! Что тогда будет? Впрочем, войска его апостолического величества ещё достаточно сильны, чтобы защитить добрую, старую, верную Вену…

Слова «его апостолическое величество» произносили громко… К ним прибавляли ещё «наш добрый император» и оглядывались на симпатичного старичка в очках, который поглощал свой скромный ужин возле самого очага. Ибо ни для кого не было секретом, что тихий старичок служит в тайной полиции.

Закончив свой ужин, старичок подсел к Бетховену. Он прекрасно знал, что Бетховен плохо слышит, и приблизил свой рот к самому уху музыканта — впрочем, так, чтоб это не бросалось в глаза.

— Я поклонник вашей музыки, господин ван Бетховен! Я слышал недавно вашу сонату ля минор. Это ново и прекрасно! И Бриджтауэр отлично сыграл…

— Он сыграл вычурно, — отвечал Бетховен.

— Гм… Но в обществе эту вещь оценили. Его сиятельство князь Лихновский…

— Князь Лихновский не очень-то разбирается в моей музыке.

— Гм… Осмелюсь спросить: что вы-сейчас пишете?

— Собираюсь сочинить симфонию.

— Если не ошибаюсь, третью по счёту? О, господин ван Бетховен! Меня увлекает ваша музыка, главным образом тем, что она глубока и велика, как волнующаяся стихия… Это дивно! Это ново! Это божественно! Этого нельзя выразить словами!

Старичок настолько разволновался, что на глазах у него выступили слёзы. Ему пришлось протереть очки.

— Благодарю вас, — отвечал Бетховен, — я не знал, что вы музыкант.

— Я, собственно говоря, не музыкант, но, обладая с детства чувствительной душой, склонной к возвышенному…

— Вы чиновник?

— Имею честь служить в финансовом ведомстве…

— Поздравляю вас и желаю успехов по службе. Руди, я сейчас платить не буду, запиши за мной…

Бетховен неожиданно схватил шляпу и вышел на улицу.

— Дурно воспитан и не имеет привычки уважать авторитеты, — процедил старичок в очках. — Князь Лихновский ничего не понимает в его музыке… Уходит, не попрощавшись… Характер странный и подозрительный.

— Я всё-таки кое-что слышу, — бормотал Бетховен, быстро шагая по улице. — Генерал Бонапарт… Вам бы такого генерала, глупцы!

Добрая старая Вена, город болтунов и лакеев… Войска его величества, терпящие поражение за поражением… Фальшь, ложь, трусость, угодничество… Ни слова правды! По агенту в каждом трактире… И так думаете вы победить республику, государство равных?..

Оттуда, из Франции, веяло воздухом, который волновал старую Вену. Приходили новые мысли и новые мелодии. Оперы, в которых герои поднимали кинжалы против тиранов, — музыка боевая, нарастающая, энергичная, песни, летящие, как ветер…

Может быть, в этом не было должной глубины, но в этом был призыв, звучащий, как фанфара.

Фанфара — это ведь сигнал; всего каких-нибудь три-четыре поты, но они запоминаются, как молитва.

Когда-то французские солдаты на Рейне пели: «От севера до юга боевая труба возвещает час битвы!..»

Прозвучи такой сигнал над Веной — боже мой, как посыплются врали из всех гостиных! Как тараканы при пожаре! «Обладая с детства чувствительной душой…» Прибавим: «и имея склонность быть платным доносчиком…»

Князь Лихновский! Князь Лобковиц! Князь Кинский! Они забрали музыку в свои гостиные и сделали её тонким застольным угощением… Помилуйте, они ценители, они знатоки, они покровители! А музыка — это хлеб для всех людей, для всех домов, для всей жизни. Это не угощение, а пища!

«Кому я должен здесь быть благодарным? С кем я общаюсь? Назовите мне в Вене хотя бы одного великого человека! Братья императора? Эрцгерцог Карл? Эрцгерцог Рудольф? Сам император? Чепуха!»

У этих статуэток нет идеи. Добавим: у них нет голоса. Они привыкли шептаться при свечах в красиво убранных залах. Когда солнце всходит, они сладко спят на своих пуховых перинах. А если бы на рассвете ударила пушка…

Бетховен стукнул кулаком в дверь своего дома.

Всё лето 1803 года он записывал на листках варианты тем, фраз, экспозиций и финалов. Жил он на даче, недалеко от Гейлигенштадта. В, самом Гейлигенштадте он жить не мог — боялся воспоминаний прошлого лета.

К осени была готова вчерне первая часть новой симфонии. Бетховен никому её не показывал. Он знал, что друзья пожмут плечами, как это уже часто бывало. Они привыкли смотреть на симфонию, как на большое здание, в котором много красивых комнат и галерей. Но Бетховен создавал не здание, а горный хребет. Может быть, он даже создавал небо!

Первая часть начиналась с фанфарного призыва из четырёх нот, простого, как сигнал, и тут же обрывающегося. Дальше шло тяжёлое раздумье, блуждание в сумерках, по боковым тропинкам, в безлюдной глуши…

Новая тема вступала тревожно и настойчиво. Это был стон души одинокого человека, потерянного в глубине ночи, тоска по рассвету, беспокойный взгляд, устремлённый в беспросветное небо.

И вот темнота начинает отступать, но до утра ещё далеко. Слабости и сомнениям больше нет места, нельзя одержать победу без борьбы. Приходит рассвет. Приходят низкие тучи с изломом молнии над дальними холмами — идёт гроза. Снова звучит сигнал…

Симфония развёртывалась. Это было большое сражение, в котором Людвиг ван Бетховен бился с небесами, с судьбой и собственной слабостью — и побеждал. Побеждал с громовым раскатом всего оркестра и отвоёвывал у неба молнию для людей.

Далее шёл уже намеченный похоронный марш. Люди хоронят героя. И герой смотрит с небес на никогда не умирающий человеческий род. Ибо человек умирает не тогда, когда его хоронят, а когда его забывают. Люди бессмертны, как боги.

Наполеон Бонапарт? Бетховен знал его по портрету, где был изображён молодой человек с худым волевым лицом, с длинными волосами до плеч. Ветер трепал его волосы, голова была высоко поднята, глаза сияли. Вот кто не испугается пушечного выстрела на рассвете!

Придёт завоёванная свобода, наступит светлый день всего человечества!

Бетховен работал над симфонией всю следующую зиму. Третьей частью, вместо обычного менуэта, стала картина веселья. Вслед за игрой ветра затрубили рога в тёмных лесах. На смену сумрачным, неопределённым, тревожным созвучиям пришли звуки ясные и радостные — охота титанов, отдых победителей. А в четвёртой, последней части веселятся народы и пляшут в день торжества. И снова являются знакомые темы: фанфарный сигнал и торжественный марш — напоминание о том, что было в бурном прошлом.

На титульном листе было написано: «Большая симфония, сочинённая Людвигом ван Бетховеном в 1804 году». Наверху стояло посвящение Бонапарту.

Теперь Бетховен не сидел по вечерам без света. Как только майский день превращался в голубые весенние сумерки, он зажигал несколько свечей. Стоя возле пюпитра с пером в руке, он исподлобья поглядывал в угол. Почтенной фрау не было. Она исчезла вместе с сумерками…

* * *

В мае 1804 года Фердинанд Рис нашёл Бетховена за пюпитром, в шляпе, с пером в руках. Тот, вероятно, придумал что-нибудь на прогулке и, вернувшись домой, стал записывать, не сняв шляпы. В комнате был обычный хаос — книги и ноты лежали на полу, кофейник стоял на книжной полке, трость помещалась на рояле, рядом с чернильницей и трубкой, а кисет с табаком лежал под роялем.

— Моё почтение, — буркнул Бетховен, не глядя на Риса. — Что слышно в столице?

— Мейстер Людвиг, — сказал Рис, подойдя поближе к хозяину. — Вы знаете новость? Бонапарт объявил себя императором!

Бетховен перестал писать и несколько минут рассматривал своё перо. Потом бросил перо в горшок с цветами.

— Что вы сказали?

— Я говорю, что генерал Бонапарт объявил себя императором! Теперь он «его величество император Наполеон».

Бетховен вдруг сорвал с себя шляпу и швырнул её в угол.

— Проклятие! — крикнул он.

Он забегал из угла в угол, вертя головой и пиная ногами мебель.

— Бонапарт тоже обыкновенный человек! Теперь он будет топтать ногами все человеческие права, следовать только своему честолюбию! Он будет ставить себя выше всех других и сделается тираном!

— Мейстер Людвиг, прошу вас, успокойтесь, — говорил Рис, — ведь вам в конце концов до него дела нет…

— Как это? — рявкнул Бетховен. — Как это мне до него дела нет?

Он подбежал к шкафу, порылся и вытащил из него заглавный лист новой симфонии с надписью: «Бонапарту». Он с треском разорвал этот лист сверху донизу и выбросил обрывки в окно.

— Это всё! — кричал он. — Пусть Наполеон завоюет всю Европу, но на мои владения он не смеет посягнуть!

В августе третья симфония Бетховена была исполнена в имении князя Лобковица, под названием «Новая большая симфония эс-дур». Она была посвящена «Памяти великого человека».

Никто никогда не спрашивал Бетховена о том, кто этот великий человек.

Бетховен ни слова не сказал о Наполеоне. Бывший полководец республики превратился для него в фарфоровую фигурку и занял своё место на полке в ряду других фигурок.

Эта симфония была больше, чем Наполеон, больше, чем все дела Наполеона. Она открыла новую эпоху в музыке и стала бессмертной. Это была симфония о человечестве.

У Лобковица слушали симфонию вяло и недоуменно. Она была непомерно длинна и поражала своими взрывами, нарастаниями, поисками и уходами вдаль от основной темы. Даже ученик и друг автора Рис не мог понять, «зачем всё это нужно», и думал, что оркестр князя плохо играет. Князь вежливо поздравил Бетховена, но не сказал ни слова о самой симфонии. Гости перешёптывались о том; что «новая музыка» тягостна и беспокойна, но, без сомнения, сам господин ван Бетховен есть замечательный музыкант, может быть, гений, а гениям свойственны капризы. Бетховен за парадным ужином молчал, что вполне извинялось расстройством его слуха. Гости знали это, но делали вид, что ничего не Замечают. Вечер прошёл принуждённо и скучно.

В начале апреля 1805 года симфония была исполнена публично. При исполнении первой части кто-то крикнул на весь зал: «Готов заплатить ещё крейцер, чтоб перестали играть!» Хлопков было мало, автор не вышел кланяться, публика разошлась быстро.

Вечером Бетховен остался один, как всегда. Перед ним на пюпитре лежала партитура законченной вещи, о которой ему не полагалось больше думать.

Риса он выгнал из дома за то, что наивный Фердинанд пробовал было утешать учителя. Бетховен взял перо и написал под заголовком симфонии: «Героическая».

Несколько минут он стоял возле пюпитра, свесив руки и голову.

Потом вздохнул и уселся возле рояля, подперев кулаком подбородок.

— Итак, — сказал он, — надо работать!

* * *

Жизнь его была полна трудов, мучений, надежд, взлётов и разочарований. Глухота была только одним из ударов, которые на него постоянно сыпались. И может быть, самым тяжким из его несчастий было вечное одиночество.

«Ты уже не можешь жить для себя, — писал он, — ты должен жить только для других. Нет больше счастья для тебя нигде, кроме как в твоём искусстве. О господи, помоги мне одолеть самого себя!..»

Он одолел самого себя. Он не слышал, как исполнялись лучшие его вещи. Он знал, что многое из того, что он создал, станет понятно только будущим, далёким поколениям. Они услышат и оценят.

Он умер 26 марта 1827 года. В час его смерти над Веной пронеслась небывалая гроза. Выпал снег. Небо было свинцово-чёрное, гром катился сплошной волной.

Умирающий долго лежал с закрытыми глазами. Казалось, жизнь его покинула.

И тут комната словно вспыхнула от блеска молнии на снегу, а за ней раздался грохот, от которого весь дом вздрогнул.

Людвиг ван Бетховен открыл глаза, поднял руку со сжатым кулаком и погрозил небу. Затем рука его упала и дыхание прекратилось.