Двурогий серебряный месяц повис над итальянским городком Чепрано. На тёмно-синем небе торчали зубцы тюремной башни. Каменные улочки то ползли вверх ступеньками, то падали по крутому спуску и вливались в маленькую площадь, выложенную плитами.
Всё было белое и чёрное. Всё замерло в этом городке, где благоразумные люди ложились спать с заходом солнца.
В просторе ночи гулко пробили церковные часы. Это был звон для благоразумных людей. Он сообщал им, что ночь ещё не кончилась и что они обязаны спать в своих кроватях, пока их не позовут к ранней обедне.
Но в Италии, кроме людей благоразумных, есть ещё люди неблагоразумные. В тишине ночи звякнула гитара и приглушённый голос сладко пропел:
Где-то хлопнула дверь балкона и прозвенел смех. Смех в неустановленные часы, когда благочестивым горожанам полагается спать!
Но, может быть, это был не смех, а плеск воды? Человек, который ночью вышел из гостиницы в длинном чёрном плаще, остановился и прислушался. Кругом всё притаилось в спокойном свете луны. И вдруг тот же голос запел:
— Какого дьявола поют они арию из «Танкреда»? — пробормотал человек в плаще и, крадучись, стал пробираться к площади.
Голос осмелел и, добравшись до верхних нот, развернул всю свою мощь — так, как поют в Италии, где голоса тем сильнее, чем они выше.
Под балконом приземистого домика, в тени, шевелилось несколько человек — двое с гитарами, один со скрипкой. Третий пел, а четвёртый стоял поодаль, опираясь на трость и закрыв лицо платком.
— Наёмная серенада! — прошептал человек в плаще.
Да, это был наёмный оркестр. И певец тоже был наёмный. Нанимателем, несомненно, был тот, кто не пел, а закрывал лицо. И видимо, все они были люди неблагоразумные.
Певец закончил под аккорд гитар. Наступило молчание. На балконе никто не шевелился.
— Э, синьор, — сказал певец, — тут ведь ничего не дождёшься. Барышня спит. Пожалуйте плату.
— Подождём ещё минуту, — отвечал тот, кто закрывал лицо.
— За три байокко я согласен спеть ещё раз, — продолжал певец, — а то ведь скоро начнёт светать, синьор, и долго ждать невозможно.
— Куда вы торопитесь? — раздражённо проговорил наниматель.
Певец пожал плечами и прислонился к стене.
— Прошу прощения, синьоры, — заговорил человек в плаще, — я здесь человек посторонний, но осмелюсь вмешаться. Арией из «Танкреда» вы никого не разбудите. Скорее, усыпите.
— О! — холодно произнёс наниматель. — Откуда вы явились, синьор?
— Из гостиницы. Я еду из Неаполя в Рим и заночевал в вашем уважаемом городе.
— И вы утверждаете, — запальчиво сказал певец, выходя на лунный свет, — и вы утверждаете, что арией из «Танкреда» можно усыплять людей?
— Да, я это утверждаю!
— В таком случае — о! — в таком случае вы ничего не смыслите в музыке! Вы знаете, кто сочинил «Танкреда»?
— Я догадываюсь, синьор!
— Догадывайтесь хоть до утра! Это сочинил Россини!
— Россини? Я так и думал! Человек, который не в состоянии отличить ля от ре!
— Тогда, синьор, позвольте вам сказать, что вы понятия не имеете о Россини!
— Как это я не имею понятия о Россини! Его нелепая музыка лезет мне в уши на всех остановках от Неаполя до…
— Остановитесь, синьор! Великий Россини! Маг и волшебник!
— Пустяки! — самодовольно заявил приезжий. — Ваш Россини не стоит и полбайокко по сравнению с Паизиелло!
— О! Паизиелло! — презрительно проронил наниматель, — Древняя развалина! Старается ходить на цыпочках и приседает, как старая дева, через каждые три такта!
— Ну нет, синьор, не говорите так! Я не вижу ничего плохого в том, что Паизиелло стар. Зато он итальянец с головы до ног. А ваш Россини просто ученик немцев!
— Ойме! — хором сказали все присутствующие, кроме старого скрипача, который исподлобья смотрел на приезжего, прижав к груди скрипку.
— Россини — ученик немцев? Да вы с ума сошли, синьор! Послушайте, вы сами, вероятно, немец?
— Ну уж никак нет! Я родился в Пезаро!
— Боже мой, вы земляк Россини!
— Да, я его земляк. И я утверждаю, что Россини смешон! Чудовищен! Убог! Я знаю Россини! Я знаю его наизусть!
Голоса становились всё громче.
— Что он делает! — кричал приезжий. — Он крадёт у самого себя! Он переносит вступление из «Пробного камня» в «Танкреда», да так, что этого никто не замечает!
— Ну, — небрежно заметил наниматель, — какое значение может иметь вступление? В это время публика в театре рассаживается по местам…
— Нет, синьор, вы ошибаетесь! Это лень, и больше ничего! Ваш Россини лентяй! И какая вялость мысли! Какое однообразие! Какая болтовня! Да он просто попугай! Он просто… тьфу!
— Синьор! — грозно возопил певец. — Как вы смеете говорить про маэстро Россини, что он просто «тьфу»?
Теперь кричали уже все, кроме старого скрипача.
— Россини — попугай! Вы слышали? Ему плевать на Россини! У него уши заложены пробками!
В домах на площади началось движение. Зажглись огни. Кто-то высунулся из окна со свечой в руке. На балконе показался старик в халате и ночном колпаке.
— Что ни говорите, синьоры, — произнёс он дребезжащим голосом, — а у Паизиелло есть хорошие находки. Взять хотя бы вот это…
Он принялся петь, разводя руками и кланяясь, но голос ему изменил, и он закашлялся. Внизу раздался смех.
— Вот для кого пишет Паизиелло, — ехидно заметил певец.
Шум на площади усиливался.
— Россини!.. Паизиелло!.. Попугай!.. Кто это сказал? Да тут не поймёшь ничего! Кто эти люди? Мадонна миа, и ночью спать не дают! Где жандармы? Кого убили?.. Да никого не убили!.. Э нет, синьора, одного проткнули шпагой! Я сама видела!.. О синьоры, вот карабинеры!
И в самом деле, в переулке показались два усатых молодца в киверах, с карабинами за плечами. Один из них нёс в руке фонарь.
Площадь мгновенно опустела, окна закрылись, балконная дверь захлопнулась. Людей словно ветром сдуло. Только один старый скрипач застрял под балконом.
— Эй, послушай, старик, где труп? — спросил жандарм, осветив его лицо фонарём.
— Ойме! Какой труп? Это не труп, а Россини!
— Где Россини?
— Убежал в переулок! Какие мы ослы! Он подшутил над нами! Он ругал изо всех сил самого себя!
— Ты с ума сошёл, старик! Тебе привиделось!
— Пусть небо поразит меня молнией, синьор офицер! Только что на этом месте стоял сам маэстро Джоаккино Россини и кричал, что Россини ничего не понимает в музыке!
— Гм… Значит, убийства не было?
— Мадонна! Какое убийство? Тут и не пахнет убийством!
Карабинер вздохнул.
— Какой бестолковый народ итальянцы! — проговорил он искренне. — Не могут спокойно спать по ночам, как полагается благоразумным людям!
* * *
В Риме готовился «сезон» 1816 года.
Сезон — это испытание для всех: для композиторов, для оркестрантов, для служителей театра, для любителей театра и, наконец, для покровителей театра.
В данном случае покровителем театра был герцог Сфорца Чезарини. Да, да, да, герцог! Из этого не следует, конечно, что он сам нанимал композиторов или певцов. Для этого у него был Бомпиани, старик Бомпиани… Ну, одним словом, тот Бомпиани, про которого говорили, что он когда-то убил свою тёщу. Ах, пречистая дева, кто знает? Может быть, убил, может быть, нет… Это, знаете ли, вовсе не мешало ему быть порядочным человеком. А кроме того, может быть, он сначала убил, а потом раскаялся?
Так вот, приближался сезон, и нужно было новую оперу. Сезон не может начаться со старой оперы. Сами понимаете, что и над Бомпиани, и над директором театра Арджентина, и даже над самим его светлостью герцогом стал бы смеяться весь Рим, если б они возобновили старую постановку. Рим получает новую оперу каждый год перед карнавалом. Это закон! Иначе сезон не сезон, а просто скука. Нет ничего хуже на свете, чем скучать!
Герцог Сфорца был, что называется, ни рыба ни мясо — не то что глуп, но и не то что умён, а так себе… Во всяком случае, он не разыгрывал из себя барина. Он очень волновался за оперу, потому что весь Рим очень хорошо знал, что его светлость понимает толк в композиторах и певцах и не станет покровительствовать крикунам и пустобрёхам.
— Это прекрасно, — сказал он старику Бомпиани, — это прекрасно, что вы пригласили Россини. Но что он нам сделает?
— Не знаю, ваша светлость.
— Но что он предлагает?
— Он ничего не предлагает.
— Пресвятая троица! Как же подписывать договор с человеком, который сам не знает, что он будет сочинять?
— Ваша светлость, но это Россини! Он что-нибудь да сочинит!
— О! Если он сочинит ещё одного «Аурелиана», он нас провалит. А если он нас провалит в карнавальный сезон, то мне придётся уехать из Рима! Меня засмеют!
Герцог намекал на неудачную оперу Россини «Аурелиан в Пальмире», которая была представлена один раз в 1814 году и освистана публикой.
— Ваша светлость, этот человек в двадцать четыре года написал шестнадцать опер!
— Но из этих опер уцелели на сцене едва ли пять. Впрочем…
Герцог разволновался и понюхал какую-то соль из серебряного флакончика. Его светлость был очень чувствителен и не мог самостоятельно принять ни одного решения.
— Но Россини… но сезон… — повторял он, расхаживая по комнате. — Но что скажет маркиз ди Сальса?.. Но театр… Бомпиани, что же делать?
— Подписывать договор.
— Что же потом? Что потом?
— Он что-нибудь да сочинит.
— «Что-нибудь»! Это очаровательно!
— Dаша светлость, если я возьму на себя смелость подсказать маэстро Россини какую-нибудь тему…
— Бомпиани! Вы знаете, какие нынче времена! Что-нибудь усладительное… благоразумное… Вы знаете, как полиция следит за операми? Что-нибудь… гм… безобидное, без намёков… Вы понимаете, Бомпиани?
— Понимаю, ваша светлость. Можете не сомневаться в Россини.
— А ведь он в прошлом году написал какой-то «Гимн независимости», и у него были неприятности с полицией в Болонье…
«Однако, он и это знает, — с досадой подумал Бомпиани. — Что за нелепая страна, где все всё знают!»
— Но всё это кончилось благополучно, вполне благополучно, — сказал он.
— Вы думаете, что это… ничего? — слабо спросил герцог.
— Я беру это на себя, ваша светлость.
— О! Бомпиани, вы чудо! Что бы я делал без вас?
«Да, да, попробуй, найди другого Бомпиани», — подумал Бомпиани и вместо ответа отвесил низкий поклон.
* * *
В парикмахерской Фаринелли произошло выдающееся событие, о котором вся улица Кампаниле говорила два месяца: в ней брился маэстро Россини.
Парикмахер Фаринелли говорил об этом небрежно, как будто ничего особенного в этом не было. Нет ничего удивительного в том, что маэстро, приехав в Рим, отправился в парикмахерскую Фаринелли! Кто не знает, что это… не скажу: лучшая, но одна из лучших парикмахерских в городе? И кто не знает, что хозяин не только парикмахер, но ещё и играет на трубе?
Вы скажете: одноглазый Маджорелли? Одноглазый Маджорелли не играет, а дудит в трубу! Да, синьоры, дудит! Я уже не говорю о том, как он бреет… Он не бреет, а рвёт клочьями бороду! И кроме того, он не способен ни на какую «комбинацию». У него нет идей!
Брея Россини, парикмахер Фаринелли вёл себя так, как будто ничего не случилось. Он намылил клиенту щёки, поострил бритву на ремне и, глядя на лезвие прищуренными глазами, спросил:
— Что маэстро собирается сотворить в этом сезоне?
— Не знаю, Фаринелли, — отвечал маэстро, которому мыло залепило рот.
— У меня есть отличная комбинация, маэстро. Я, конечно, не знаток, я всего лишь трубач-любитель… Но представьте себе оперу, в которой действовал бы парикмахер…
Чтобы маэстро мог ответить, Фаринелли вытер ему салфеткой губы. Россини улыбнулся.
— Такая опера уже давно есть, Фаринелли, — сказал он. — Её написал Паизиелло.
— Паизиелло? — презрительно повторил парикмахер. — Неаполитанец? Это не для римлян!
— Кроме того, такая опера шла в Вене лет тридцать пять тому назад…
— Ну, это для немцев!
— Есть ещё несколько таких же опер — Изуара, Андре…
— Французы!
— Дорогой Фаринелли, сам автор «Севильского цирюльника» француз. Его звали Бомарше.
— А, знаю, — радостно сказал Фаринелли, занося бритву над лицом маэстро, — это был человек с комбинациями! Я не знаю, кто его брил, но парикмахера он описал отлично. Кажется, его имя Фигаро?
— Вы читали комедию Бомарше?
— Нет, синьор. Мне рассказывал о ней один французский капитан. Это было… гм… одним словом, совсем недавно…
Россини понял. Это было, когда Рим был занят войсками Наполеона.
— Я, конечно, не поклонник синьора Наполеона, — задумчиво продолжал парикмахер, — но эти бестии французы, знаете ли, не так уж глупы…
— Гм, — сказал Россини.
— О, не беспокойтесь, синьор! Я добрый католик.
— Я не о том, — сказал Россини, — мыло сохнет у меня на щеке.
Фаринелли аккуратно намылил своего клиента заново.
— Нынче в Риме и слова не вымолвишь, маэстро, — прошептал он, — всюду глаза и уши… Не могу ничего сказать в укор его святейшеству папе, но зачем было запрещать ночное освещение улиц?
— Зажигать ночью фонари запрещено?!
— Да, синьор! Это была французская привычка. А у нас теперь всё, как в добрые старые времена. Помолись своему святому, и он поможет тебе в темноте не угодить в канаву… Впрочем, у меня есть другая комбинация для синьора. Если синьору будет угодно вспомнить обо мне, когда в театре начнут набирать оркестр… Я ведь играю на трубе.
— Отец мой был когда-то валторнистом, — улыбаясь, проговорил Россини. — И он тоже не без идей…
— Счастлив! — воскликнул Фаринелли. — Я счастлив, что мы совпадаем во вкусах с вашим батюшкой! Напишите ему от меня привет! Так и напишете: «Истинный итальянец и трубач Фаринелли шлёт свой привет достопочтенному отцу великого маэстро…»
— У меня опять мыло сохнет на щеке, — напомнил ему Россини.
— Есть ещё третья комбинация, синьор! — воскликнул увлёкшийся Фаринелли. — Я могу предложить отличное помещение для вашей милости — тихое, светлое, чистое и, главное, дешёвое! Рядом с моей мастерской!
— Гм, — сказал Россини, — мой наниматель обещал обеспечить меня жилищем. Но я, пожалуй, посмотрю… Только, ради бога, кончайте бритьё!
Фаринелли закончил бритьё в кратчайший срок и повёл клиента в довольно ветхого вида трёхэтажный дом на той же улице. Вёл он гостя так, чтоб вся улица это заметила.
Помещение оказалось не очень чистым, не слишком светлым, вовсе не тихим, а главное — невероятно дорогим.
— Почему такая непомерная цена? — спросил Россини.
— Солнце, синьор.
— Но солнца нет!
— Э, теперь нет, а всегда бывает.
— В какие часы?
— Утром бывает, вечером бывает… Всегда бывает!
— Ночью тоже бывает? — спросил клиент.
— Э, иногда…
Тут Россини услышал на улице своё имя, повторяемое десятками голосов: «Маэстро здесь! Маэстро пошёл с Фаринелли!.. Россини в этом доме! У них комбинация! Они будут сочинять комическую оперу вдвоём!.. Какую оперу? О парикмахерах!..»
— Подождите, синьор, — поспешно сказал Фаринелли. — У меня есть ещё четвёртая комбинация…
Россини выглянул в окно. В переулке, опираясь на трость, стоял Бомпиани.
— Рад вас приветствовать, маэстро, — произнёс Бомпиани, снимая с головы треуголку и торжественно кланяясь. — Сожалею, что мой агент Джузеппе прозевал ваше прибытие. Он встретил дилижанс из Неаполя, но вас в нём не оказалось…
— Я приехал на рассвете извозчиком, — отвечал Россини.
— Прошу вас пожаловать ко мне на скромный завтрак и для подписания договора. Эй, да разойдитесь же, бездельники!
Завтрак у Бомпиани был обильный. Стол блистал серебром и хрусталём. Вина подавались со льдом. Хозяин пил и ел мало. Он посматривал на гостя многозначительно и таинственно, помалкивал и наконец приступил к делу.
— Я полагаю, маэстро, что вам незачем объяснять, каковы дела в Риме?
— Незачем, — отвечал Россини, орудуя вилкой для рыбы.
Бомпиани обошёл комнату, закрыл окна и дверь балкона, заглянул за шкафы и под диваны.
— Кого вы ищете? — спросил Россини.
— О, маэстро! А вы говорите, что знаете римские дела! Полиция! Шпионы! Добровольные доносчики!
— Однако здесь никого нет, кроме нас с вами!
— Кто знает? Может быть, в шкафу…
Бомпиани заглянул в шкаф и никого там не нашёл.
— А может быть, за дверью?
Хозяин на цыпочках подкрался к двери и внезапно распахнул её.
— Нет, нет, — удовлетворённо сказал он, — но говорить надо вполголоса. Позвольте спросить: были вы в церкви?
— Нет, — отвечал Россини.
— Напрасно, синьор! Это уже отмечено в донесении какого-нибудь служителя нашей святой веры. Не забывайте, что Рим — папский город.
— О, не беда, — беззаботно отвечал Россини. — Риму нужна опера к карнавальному сезону, и на этот донос не обратят внимания.
— Как сказать, как сказать, — произнёс Бомпиани, выразительно прищёлкивая языком, — не сейчас, потом, потом, потом…
— Потом меня не будет в Риме.
— Нужно что-нибудь забавное, благоразумное, приятное… без намёков, синьор, вы понимаете? Без намёков!
— Понимаю. Но я ещё не придумал. Я думаю.
— Когда вы начнёте работать?
— Я думаю — значит, я работаю!
— У меня есть тема — «Севильский цирюльник»!
— И вы думаете, что это безопасная тема? — удивлённо спросил композитор.
— А что в ней опасного? Влюблённый граф, лукавая девица, глупый старик, скучный учитель музыки и плут-цирюльник…
— Я уже имею предложение на эту тему.
— Предложение? От кого?
— От парикмахера Фаринелли. Он называет это «комбинацией».
— Вы изволите шутить, маэстро, — обиженно сказал Бомпиани.
— Нисколько! Мне говорили, что Фаринелли за работой поёт арии из моих опер и оставляет мыло сохнуть на щеках клиента, пока не возьмёт верхнее ля… Но ближе к делу, синьор! Любая опера может быть опасной в нынешней Италии. Здесь оперный театр — единственное место, где можно высказаться.
— Но Паизиелло написал уже оперу «Севильский цирюльник» без всяких высказываний.
— Тогда ставьте оперу Паизиелло, — весело сказал Россини, — и вас благословит папская полиция.
— О нет, маэстро! Герцог уже приглашал к себе начальника полиции, и, представьте себе, тот не возражает против «Севильского цирюльника» Россини! Конечно, это стоило денег…
— Конечно, — подтвердил Россини, — но я ещё не успел подумать. Давайте подпишем договор на оперу без названия.
— Но если полиция будет против другой оперы?
— Тогда я подпишу договор в другом городе!
— Без названия?
— Без названия!
Бомпиани расхохотался.
Договор был подписан в тот же день. Герцог обязался выплатить автору будущей оперы 400 римских скуди, подлежащих выдаче после первых трёх спектаклей. Кроме того, Россини представлялось жилище в переулке Леутари на всё время действия договора. А последним сроком действия договора был указан карнавал, то есть конец февраля 1816 года.
* * *
По мнению Бомпиани, композитор до конца января ничего не делал.
Бомпиани ходил к нему сам, посылал своих агентов, писал записки, — Россини то нет дома, то спит, то объелся, то простудился…
Наконец Бомпиани поселил в том же доме поэта Чезаре Стербини. Стихов Стербини никто не хотел ни слушать, ни печатать, и он с горя пристроился к театру — стал сочинять тексты для опер. Тут, впервые в жизни, у него появились деньги.
Стербини поселился этажом выше, чем Россини. У него было тайное поручение от Бомпиани; втихомолку подготовить новый текст оперы «Севильский цирюльник» и постараться быть поближе к маэстро, чтобы не оплошать к сезону. Маэстро имел обыкновение писать музыку внезапно. Что же будет, если Стербини не успеет сочинить текст?
Стербини являлся к Бомпиани два раза в неделю и уныло докладывал:
— Каждый день либо у него гости, либо он сам в гостях.
— Не работает?
— По-моему, нет. Блуждает по Риму.
— Боже мой! Что нас ждёт? Провал! Скандал! Да что вы стоите здесь, Стербини? Ступайте за ним! Ищите его! Найдите его! Убедите его!
Россини действительно блуждал по Риму.
Его всё привлекало — мраморные дворцы и дурно пахнущие переулки; бельё на верёвках, как стая лебедей; бурлящие каскады фонтанов; белые головные уборы молочниц; грязные мальчишки, бегущие с крестом собирать на церковь; блеяние коз, которых доят на перекрёстках; жаровни с угольями, над которыми греют руки бездельники на площадях; священники в длинных рогатых шляпах, шныряющие повсюду парочками в надежде что-нибудь подслушать; личности, закутанные в одеяла до ушей и показывающие из-под одеял кончики ножей…
— Синьор, дайте что-нибудь для святого Антония!
Дашь — уцелеешь. Не дашь — получишь удар ножом. Полицейские проходят мимо, словно ничего не замечают.
— Купите, синьор, часы за три байокко!
— Почему так дёшево?
— Из любви к ближнему, синьор! Смотрите, у них цилиндр почти золотой!
В ответ на удивлённый взгляд Россини продавец хохочет.
— Что поделаешь, синьор, бедность не тётка! Хотите, отдам за два байокко?
Больше всего Россини нравилась быстрая и энергичная римская речь. Вот уж где за словом в карман не лезут, так это в Риме! Все городские новости можно узнать за несколько минут, проходя по переулку, где женщины тараторят, как сороки, укачивая детей, в то время как мужчины бродят по площадям в поисках заработков и «комбинаций»…
Ночью, закрывая глаза, Россини слышал не слова, а настойчивый, стремительный ритм этой речи. Уже почти засыпая, вспоминал торговца колбасой, который продавал свой товар с песней и при этом ещё пританцовывал.
— Здесь, синьор, надо кончать арию нежно! Но нежно-нежно-нежно! Вот так: ля-ля-ля-ля… Правильно? Получите, синьор, ваш пакет и не стойте возле товара, я занят!
И колбасник начинал новую арию.
Утром, не успел маэстро открыть глаза, как заметил на своём ночном столике увесистый том в переплёте из телячьей кожи.
— Что это? Евангелие? Нет, сочинения Бомарше… Чья рука это подложила? Ах, это Стербини! Несносный человек!
Россини перелистал несколько страниц.
«Севильский цирюльник, или Тщетная предосторожность»…
— Что говорит Фигаро? Посмотрим первое действие:
«Граф. Ты чего-то не договариваешь. Помнится, когда ты служил у меня, ты был изрядным сорванцом…
Фигаро. Ах, боже мой, ваше сиятельство, у бедняка не должно быть ни одного недостатка — это общее мнение!
Граф. Шалопаем, сумасбродом…
Фигаро. Ежели принять в рассуждение все добродетели, которых требуют от слуги, то много ли, ваше сиятельство, найдётся господ, достойных быть слугами?..»
Что же рассказывает Фигаро о себе?
«…Я радовался хорошей погоде, не сетовал на дурную, издевался над глупцами, не клонил головы перед злыми, смеялся над своей бедностью…»
Да это почти Фаринелли! У него четыре «комбинации» за полчаса! Такой человек должен ворваться на сцену как вихрь! «“О-ля-ля-ля”… Ах, чёрт возьми, как можно поднять на ноги весь зрительный зал! И римская полиция не видит здесь ничего опасного? Ха-ха-ха! Стербини! Послушайте, Стербини! Где вы?» — «Почему вы ничего не делаете?» — «Как? Я ничего не делаю?! Синьор, вы сошли с ума! Я работаю с утра до вечера, а вы до сих пор копаетесь над либретто!» — «Написали? Дайте его сюда! Какую оперу? “Севильского цирюльника”, конечно! Ну, слава богу, я вижу, что вы кое-что сделали… Неужели нельзя было сделать это на прошлой неделе? Итак, первый акт…»
* * *
Рим пел в этой опере — суматошный, болтливый, предприимчивый, весёлый, хитрый, энергичный город.
Стербини сделал всё, что мог, чтоб опера была безопасной. Язвительные замечания Фигаро исчезли. Вместо них появились стихи.
— Не бог весть что, — ворчал Россини, не вставая с дивана и вертя в руках мелко исписанные листки, — но хорошо, пусть слова другие, музыка сделает своё! Внимание, синьор Стербини, вначале мы покажем наёмную серенаду с гитарами… а потом мы дадим место нашему другу Фигаро! Вот его выход, послушайте!
Россини сыграл несколько тактов на фортепиано.
— Маэстро! — удивлённо проговорил Стербини. — Это же тарантелла!
— И прекрасно!
— Но это буря! Ураган! И такой выход для мошенника-слуги!
— Ойме! Я не Паизиелло, у меня Фигаро не слуга-мошенник. Он талантлив! Он не спит, он замышляет, он действует, он делает людей счастливыми! Ах, если б найти хорошего певца!..
— Герцог, кажется, договорился с Луиджи Дзамбони…
— Это победа! А Розиной мы сделаем не кривляку Маланотте, а Джельтруду Ригетти!
— Она слишком мала ростом!
— Зато умна!
— Но что скажет герцог? Он поклонник Маланотте.
— Я пишу оперу не для герцога, а для Рима!
По слухам, опера «Севильский цирюльник» была написана за тринадцать дней. Когда у композитора Доницетти спросили, верит ли он этой легенде, он пожал плечами.
— Верю, — сказал он. — Россини ведь так ленив!
И однако Россини был не так уж ленив. Он сочинял как одержимый. Он перебрасывал черновые нотные листы переписчикам, которые сидели в соседней комнате. Он звал к себе Стербини ночью и заставлял его переделывать текст на ходу. Певца Дзамбони поселили рядом с автором. Певец на ходу разучивал арии нового Фигаро.
Нет, маэстро Россини был не очень ленив! Он часами сидел за плохо настроенным фортепиано в фойе театра Арджентина и заставлял певцов (особенно певиц) петь так, как написано в нотах. Ибо итальянские певцы и певицы того времени считали, что композитор — их слуга и должен писать так, как им, артистам, удобнее.
— Маэстро! — кричала Ригетти. — В этом месте у меня должна быть фиоритура! Я должна показать свой голос полностью!
— Успокойся, дорогая Джельтруда, — отвечал Россини, — я напишу для тебя другую оперу, где ты полностью покажешь свой голос.
— Я хочу сейчас!
— А я не хочу!
Джельтруда швыряла нотный лист на пол.
— Я ухожу немедленно!
— И я тоже!
Тут раздавался хор мужских голосов — все бросались уговаривать Ригетти.
— Она разгорячилась! Ей нужно пустить кровь!
— Наоборот, ей нужна горячая ванна для ног!
— Дайте ей слабительное, и всё пройдёт, — советовал бас Витарелли.
— Джельтруда, не повторяй капризов синьоры Маланотте, — сухо говорил композитор.
И Джельтруда умолкала. Она не могла допустить, чтоб её считали похожей на Маланотте!
Первые два действия были готовы к 20 января, третье — к 6 февраля.
Через два дня Бомпиани ворвался к композитору и прижал его к груди.
— Да хранит вас мадонна! — воскликнул он. — Опера сделана, герцог в восторге!
— Герцог в восторге, — повторил Россини. — Теперь посмотрим, что скажет город…
* * *
20 февраля театр Арджентина был битком набит. В зале стоял шум. Читали вслух либретто, в котором опера называлась «Альмавива, или Тщетная предосторожность», и было сказано, что эта опера поставлена с полным уважением к знаменитейшему маэстро Паизиелло и что маэстро Россини никакого духа соперничества не имеет.
— Посмотрим, как этот молодой человек начудил! Смотрите, сколько медных инструментов! Санта Мария! Да это военный оркестр!
— А посмотрите сюда: «Либретто Стербини с новыми рифмами, приспособлено для современного итальянского музыкального театра»… Стербини! Этот рифмоплёт тоже «современный»?
— Нынче все современные… Клянусь вам, что вы услышите в музыке мяуканье и барабанный бой! И кого-нибудь обязательно будут высмеивать — священников, стариков, благоразумных граждан…
Выходя в оркестр, Россини уже чувствовал, что сегодня без скандала дело не обойдётся. Обычно оркестровое вступление начиналось под сильный шум в зрительном зале.
Здесь, при появлении маэстро, сразу воцарилась тишина. Все лорнеты направились на композитора.
— Какой хорошенький! — томно сказала какая-то знатная дама в ложе.
— Насмешник! — проворчал её супруг.
Россини не был красив. У него было живое, молодое, ироническое лицо и стройная фигура. Он слегка поклонился и уселся за фортепиано. Заиграли увертюру.
Сначала были в музыке вздохи и шёпот — совсем как в ту ночь, в Чепрано, когда музыканты собирались под балконом и сладкий голос пел про молодость и веселье. Потом послышались голоса — сначала одиночные, затем хор, всё сильнее, сильнее, и жизнь закипела!
Стремительная римская скороговорка, пронзительная болтовня женщин, мужские басы — всё это словно несётся бурной рекой, опрокидывающей все препятствия…
Увертюра кончилась. Вместо привычных хлопков — сплошная стена молчания и неодобрительный шёпот в зале.
— Ярмарка! — громко произнёс какой-то старик в первом ряду кресел.
Россини посмотрел на оркестр. Музыканты сидели потупившись. Только один трубач-парикмахер Фаринелли одобрительно кивал головой.
Первое действие. Наёмная серенада под балконом:
Когда тенор Мануэль Гарсиа, в роли графа, запел свою каватину под балконом, у него на гитаре с треском лопнула струна. В зале прокатился смех.
— Плохое начало, — прошептал Россини.
И вот выход Фигаро…
Дзамбони — Фигаро был в ударе. Но он поднял гитару, и в зале кто-то крикнул: «Осторожнее!»
Вместо аплодисментов в публике стоял гогот. Это было хуже всего — лучше бы прямо освистали!
По всем правилам старой комической оперы, героиня должна появиться на сцене с эффектной «выходной арией». Но у Россини всё было не так, как полагалось «по правилам». Когда граф поёт свою вторую каватину, Розина отвечает ему из-за сцены: «Продолжайте, я слушаю вас»…
— Ну, знаете, это уже дерзко! — заметил тот же старик в первом ряду. — Ей лень выйти на сцену, что ли?
В дуэте Фигаро и графа нет ничего от старомодных нежно-изящных дуэтов. Фигаро — этот «вулкан идей» — настойчиво объясняет графу свой адрес:
Никто не обратил внимания на нарастающий в музыке вальс. В партере свистели. Россини качал головой. У Фаринелли было страдающее лицо.
«Выходная ария» в этой опере перенесена во вторую картину. В наши дни её знают все:
Стало тихо. Ригетти была восхитительна — она прямо-таки жила на сцене! О, послушайте, послушайте!
Наконец-то аплодисменты! Как устоять перед этим серебряным голосом и кошачьей грацией?
Россини раскланялся. Фаринелли просиял. Ригетти выходила на хлопки четыре раза.
Вошёл дон Базилио в рогатой шляпе священника. Его появление было встречено шёпотом. Что это? Насмешки над духовенством?
Но Базилио неожиданно споткнулся, упал и расшиб нос.
— Шуты гороховые! — заметил старик в первом ряду.
«Ария о клевете» с её мрачным трепетом в басу не возбудила никакого внимания. Базилио пел, вытирая платком разбитый нос. «Какое нахальство!» — возмущались в ложах.
— Господи, неужели они думают, что он нарочно упал? — прошептал Россини.
Увы! Ария была освистана!
Гул в зале становится всё громче. Только в Риме умеют так негодовать во время представления. Похоже было, что собирается гроза.
Перед самым концом на сцену вбежала кошка, заметалась и спрыгнула в оркестр. И тут гроза грянула вовсю!
— Балаган! — кричал старик в первом ряду, размахивая тростью.
— Площадные комедианты! Крикуны!
Россини пожал плечами, повернулся спиной к публике и стал аплодировать певцам.
— Маэстро, — дрожащим голосом говорил Фаринелли, — не обращайте внимания! Вы создали бриллиант! Жемчужину! Драгоценность!
— Всё это не имеет значения, Фаринелли, — невозмутимо отвечал Россини.
Через час Ригетти приехала к нему на дом с букетом фиалок.
— У синьоры неотложное дело? — спросил нечёсаный слуга, открывший дверь.
— Как? Вы ничего не знаете? Я хотела утешить маэстро!
— Видите ли, синьора, он, пожалуй, не нуждается в утешениях…
— Что он делает?
— Он спит! Мадонна миа! Он храпит!
Опера не была снята со сцены.
На втором представлении автора не было. После третьего представления, при выходе из театра, Россини был подхвачен на руки толпой молодёжи.
Зазвенели мандолины, запел хор, и маэстро с триумфом понесли по улицам Рима.
— Да здравствует Россини! — кричали в толпе. — Да здравствует Италия!
Толпа становилась всё гуще. Впереди шёл плотный, плечистый человек в маске и бил в барабан. Россини показалось, что это театральный барабан, а человек в маске не кто иной, как Фаринелли.
— Браво, маэстро! О великий триумф музыки! Брависсимо, «Севильский цирюльник»!
Процессия вышла на длинную улицу Корсо и забурлила, как Тибр весной.
Хор пел из той же оперы:
Папские жандармы исчезли, как будто провалились в яму. Угрюмые личности в чёрных сутанах попрятались в закоулках и замерли, как летучие мыши в пещере. Княжеская карета, синяя, с белыми лошадьми и слугами в красных ливреях, круто свернула в переулок. Монахини повернулись лицами к стенам и испуганно зашептали молитвы.
Огромная толпа поднесла композитора к его дому и поставила на ноги возле порога.
— Спасибо, римляне, — крикнул Россини, — посвящаю эту оперу вам!
Раздался восторженный вопль. Шапки полетели в воздух. Композитор сорвал маску с Фаринелли и поцеловал его в обе щеки.
В этот момент ударила пушка на замке святого Ангела.
— На Корсо! — закричал Фаринелли. — Начинается карнавал!
Через несколько дней римский извозчик вёз маэстро Россини по старой дороге на юг.
По сторонам дороги тянулись распластавшиеся зонтиками пинии и стройные иглы кипарисов. Весна началась внезапно. За одну ночь расцвёл миндаль.
Колёса тарахтели на пути от Веллетри к Террачине. Буйволы высовывали рогатые головы из каналов. Прохладный ветер трепал пёстрый навес над коляской. Извозчик украсил цветами сбрую лошади и собственную шляпу. Под цоканье копыт он мурлыкал под нос:
Россини был один, но он не скучал. Он привык к постоянным переездам. Завернувшись в плащ, мечтательно глядел он на дальнюю лиловую гряду гор.
Таким образом эта немудрёная, дребезжащая коляска покинула окрестности Рима и скрылась во влажной дымке Понтийских болот.
Цирюльник Фигаро тоже начал своё путешествие — это было путешествие по оперным сценам.
Путь его не окончился и до наших дней. Всюду, где он появляется, гремит его весёлый голос, возвещающий начало дня: