В системе оборонных дел зимы 42-го года мы иногда меняли границы своих позиций, заменяя соседние части, а они заменяли других и нас. Но не единожды пехоту не отводили ни для отдыха, ни для переформирования. Мы перемещались лишь с позиции на другую и, занимая новые окопы, тихо несли свои трудности. Но нет на войне ничего хуже перемены мест. На старом месте все обыкновенно. И когда немец обедает, и когда стреляет, и куда стреляет, и даже куда ходит в кустики оправляться (эти кустики очень нравились нашим снайперам). Захочет Фриц или Вальтер посидеть на свежем воздухе, подумать о своей Марте или Виолетте, и его запишут в список семьдесят восьмым или даже девяносто девятым, и там уже нашему снайперу одного не хватает для «Героя».
Так вот! Мы всю ночь двигались к новым границам бригады или попросту шли по буеракам передовых. Холодно. Мороз градусов двадцать или больше. И тут на пути домушечка, на избушку похожая. Вошел я в нее погреться. Кругом тихо, никто не стреляет, и избушка совсем цела. На полу все занято — спят, лежат, и ступить некуда. Казалось, что даже в два слоя. В одном углу стояла железная койка без пружин, без досок и, конечно, без матраса — такие были до войны в общежитии студентов. Поперек три железные палочки. Тут и клопу негде поместиться.
Никто на нее не позарился, она была свободной. И на нее я взгромоздился. Сидор на среднюю палочку, шинель сверху (тепло было в домике), и мгновенно заснул.
Долго, коротко ли спалось мне на тех железных палочках, сказать не могу, однако, на другой бок не переворачиваясь, я проснулся от яркого света. Яркий день уже был, а домика уже не было. Одиноко стояла стеночка, подле нее стояла моя койка. Трех других стен и крыши открытые глаза мои не обнаружили. Разрывы снаряда или мины уши мои тоже не слышали. Такой был сон. Середина помещения представляла собой воронку, несколько смещенную от меня, заполненную теми, кто раньше был живым и лежал на полу избушки. Двое раненых уползали через бывшие стены.
Я стал себя ощупывать — руки целы, ноги целы, каска на голове, шинели нет. Она оказалась пристреленной к оставшейся стенке. Вероятно, ее сдуло волной, и осколки превратили ее в нечто, даже не похожее на решето (как известный образ). Одной полы совсем не было, другая похожа на театральные одежды оборванца.
Я попытался встать на ноги — не держат! И стал уползать. Хотелось отдалиться скорее и дальше. Обстрела больше не было. Одним снарядом гад вмазал. Тошнота и мороз. Снег твердый, пушистый. Удалившись метров на сто-двести, я остановился немного, успокоился, сел на что-то твердое, голова кружилась, снял каску, надетую поверх ушанки, стало получше, опять стал на ноги. Очень не удобно, но стою. Весело как-то стало — значит, жив. Из всего домика один.
Это хорошо, но холодно. Вернулся к домику. Уже пришли санитары.
Попросил у них шинель с убитого. Дали. Пробитую, правда, но еще ничего. Отряхнул снег и нетвердо, но пошел подальше от удачной статистики. Каковы были шансы на то, что меня не прошьет хоть один из тех сотен осколков, прошивших мою шинель. Всего на десять сантиметров ниже…пошли бы и все…через меня. Но я пошел и пошел к своей части. Сначала в запале все радовался, позже идти стало как-то неудобно, и в валенке мокро. Подумалось — снегу набрал, когда ползал, теперь тает и мокрит. Сунул руку за голенище — вынул — красно. Снял валенок — и вылил кровь: в середине голени сидел чугунный кубик. Выковырял его из ноги ножиком. Сантиметр на сантиметр, ровный и красивый. С болью ковырял, кровь потекла сильнее. Обтер портянкой ногу. Портянку бросил. Разорвал фланелевую рубаху, из противогаза достал индпакет. И уже хорошо хромая, пошел и пошел, опираясь на палку, по мокрому, думая о том, что счастье сильнее статистики, и можно ли «это» считать ранением?
Решил не считать ранением, считать счастьем.