Всего семь домов в деревне Теребутицы. Затерявшаяся в песках и болотах за Новгородом, она речку Шелонь обернула вокруг себя крутым уступом.
Мало ли у нас на севере таких речек с торфяной водой и низким берегом… Ложе их — торф. Они несут его в своем чреве, пока не вольются в следующий большой торфяник и не растворятся, затерявшись в нем. Речек таких тысячи и Теребутиц таких миллион.
Замшелые дома с большими сенными сараями и семью старухами, положившими до конца жить без дорог и магазинов, как на старом кладбище.
В начале деревни болото, в конце деревни лес. Лес редкий и бор сосновый на песчаной дюне, как чудо среди болот и исключение из правил. И вот наше командование доставило нас в край новгородских болот и этой деревни. Трудные и несчастные дни тянутся долго. Позже мы хорошо познакомились с такой тянучкой. Дни сочатся и неизвестно куда.
Неопределенность — одно из несчастий войны. Преодолевать ее мы не научились и позже, узнав лишь, что неопределенность и есть нечто независимое, но определенное на постоянство.
В Теребутицах никто не звал нас ни к обеду, ни к ужину. Десять альпинистов (одиннадцатого мы нашли позже), умеющих поесть за взвод, были забыты.
Начальная стеснительность не позволяла обращаться к командирам, занятым и озабоченным.
Еда — это глупость! Но в ней что-то есть, подумали мы и открыли мешки. В моем сидоре были пирожки, испеченные Ирочкой. Сеня Аскенази достал печенье, изготовленное его красивой сестрой Машей. (Сеня и Костя были и остались навсегда холостыми.) Карп принес коричневой воды из Шелони, и еда состоялась.
Никто нас не трогал, и мы никого. Кончался жаркий день шестого июля 1941-го года, наш первый день войны.
Не получая ни приказов, ни распоряжений, ни указаний, ни даже советов, мы расположились у задней стены сарая и пытались притянуть к себе сон.
Было тихо и тепло. Кузнечики стрекотали, как в самое мирное время. Сон ушел к тем, кто целый день копал окопы, а мы… Каждый думал о своем и находился под тяжестью ожиданий плохого и даже очень плохого.
Я засыпал и просыпался и опять пытался заснуть, сокращая эту тяжелую ночь мыслями о том, что лучше мимолетная и неважная жизнь, чем вечная память.
К сараю подошла группа громко разговаривающих людей, первый нес фонарь «летучая мышь». Они сели на земляной пол, свободный от сена у ворот, кто-то принес ящики, и разложили на них карты. Говорил все один, басовитый. Остальные повторяли: «Так! Так! Здесь!..» Какие-то границы, противо-танковые направления…
За серединой ночи произошло событие, очень чувствительное для штатского и аспиранта, впервые попавшего в армию. Уже приближался рассвет, а командиры все сидели и сидели и рисовали карты. Внезапно кто-то пнул меня сапогом в бок и сказал: «Принеси воды! Попить». Сначала и с полусна я вообразил пинок шуткой Великанова, лежавшего рядом.
Сонная чушь! Карп Миронович Великанов, тридцатилетний доцент нашего Политехнического института, кандидат экономических наук, отец четверых детей, наш настоящий и идейный и даже всеобъемлющий вождь, позволит ли себе хамский жест?
Прокрутив события дня и отбросив шелуху, я встал. Было уже седьмое июля 1941-го года. Я встал. Командиру, который пинал меня, до ведра с водою было два шага, а до меня один шаг. Почему он меня разбудил? Какой бесчувственный эгоизм, неуважение к человеку! Какова эта армия? Простого солдата, спящего, можно пинать ногами и отдавать дурацкие приказы, думал я. Сделал бы вместо одного шага два и напился. Но я встал, не быстро, но встал, поднял ковшик, утонувший в ведре до дна, и подал самому высокому, в выцветшей хлопчатой гимнастерке с орденом Красного Знамени, почему-то висевшим очень высоко, почти на шее. Он напился, разливая воду на свои сапоги и галифе, и возвратил ковшик, на меня не взглянув. Нехороший человек, подумал я. Значит, в советской армии можно так издеваться над солдатом! Я ему не понравился? Он завидовал мне? И еще, и еще другое приходило на ум.
Об этом событии я вспомнил через два года. Тогда я уже был капитаном, и у меня был ординарец Кролевецкий. Во время тяжелых боев, после трехсуточного неспания, сидя в маленькой землянке, я полтора часа кричал в молчащую телефонную трубку: «Роза… Роза… Я — Тюльпан». Кролевецкий спал у моих ног на полу землянки, подложив под себя три березовых полена. Я, не делая шагов и не вставая, слегка тронул его ногой и сказал: «Кроля, подай воды!» И тут вспомнил все мысли первого дня на войне. Как на экране возник ответ — я стал настоящим военным человеком, а военный сможет послать на смерть сто человек только за тем, чтобы ответить на дурацкий вопрос: какая часть противника стоит перед ним? Или разыграть другой сюжет, нужный сейчас. А ты… разбудить человека… пнуть ногой… — подать воды? Среди сотни, которую я или другой офицер пошлет на смерть, будут и отцы трех детей, и отцы малолетних пятимесячных Лен, и даже Ломоносовы и Эйнштейны. «Подать воды?»…
Не сразу мы, штатские, поняли, что такое армия, но зато сразу поняли, что такое война. А Кролевецкий спал на трех поленьях, считая, что чем чаще просыпаешься, тем больше спишь. «Какой же сон, — говорил он, — если ты лег и встал, не перевернувшись на другой бок». Еще он говорил: «Надо потеть работу», и много интересных других слов у него было.