Французы у себя дома

Рубинский Юрий Ильич

Юрий Рубинский

Французы у себя дома

 

 

Откуда вы родом?

В первые знакомясь с человеком, у нас обязательно спросят его, где и кем он работает. Американец поинтересуется, сколько новый знакомый «стоит», то есть сколько он зарабатывает за год, вернее, будет ожидать, что собеседник сам охотно сообщит это, математически точно определив тем самым свое место и вес в обществе. Француз же задаст прежде всего вопрос: «Откуда вы родом?»

Поначалу вопрос этот меня очень удивлял. Я вежливо отвечал, что родился в Киеве, но до войны жил в Харькове, потом на Урале, а с 1946 года — в Москве, ввиду чего, естественно, считаю себя москвичом. Однако моего французского собеседника такой ответ никогда не удовлетворял, и он тут же переспрашивал: «А откуда тогда ваши родители?» Сообщив, что они увидели свет в нынешнем Днепропетровске, я окончательно заходил в тупик, когда обнаруживал совсем уж неожиданный интерес к месту рождения моих дедушек и бабушек, которое, к стыду своему, я вообще не знаю. Смею думать, что в таком же положении находится подавляющее большинство моих соотечественников, для которых предки в четвертом-пятом колене являются чем-то весьма далеким, туманным и абстрактным.

Тогда наступала очередь удивляться французу. Пожав плечами, он со своей стороны детально информировал меня, что родился он, скажем, в Лионе, но от отца-бретонца и матери-нормандки. По правде говоря, не совсем нормандки, поскольку ее родители перебрались в департамент Эр с Юго-Запада, а деревня их расположена на границе между Перигором и Шарантами. Родители же отца жили не вообще в Бретани, а в «стране галь», то есть в восточной части полуострова, где говорят не по-бретонски, а по-французски. Парижане «вообще» отличаются от «парижских парижан» тем, что спешат иногда уточнить, в каком именно из 20 округов столицы они родились, и уж обязательно скажут, откуда прибыли в Париж их родители, деды и даже прадеды по отцовской и материнской линиям, провинции которых они до сих пор считают своей родиной. Именно родиной, потому что если слово «отечество» они относят к Франции, то «родина» («страна») для них прежде всего определенное место, откуда пошли их предки. Во Франции землячество — один из самых распространенных способов установления контактов между незнакомыми людьми, случайно столкнувшимися в обществе, на работе и уж тем более на чужбине.

Долгое время это пристрастие задавать вопрос о месте рождения казалось мне загадочным. Для чего такая подозрительная дотошность? Ответ пришел далеко не сразу, но все же в конце концов я отыскал, как мне представляется, единственно приемлемое объяснение. Дело в том, что уроженцы различных провинций Франции пользуются в народе вполне определенной репутацией по части черт характера. Нормандец, например, считается человеком осторожным, сдержанным, что называется, себе на уме; он предпочитает отвечать на вопросы двусмысленно и неопределенно, чабы не попасть впросак: недаром такой ответ называют «нормандским». Бретонец слывет крутым, своенравным упрямцем, с которым договориться не так-то просто, овернец — прижимистым и оборотистым хитрецом, любящим прикидываться простоватым только для того, чтобы обвести вас вокруг пальца, корсиканец — гордым, не прощающим обид, верным узам родства, но «не убивающим себя работой». Лионец обязан быть скуповатым, бор- досец — замкнутым, марселец — хвастливым.

Для любого француза привычный с детства шестиугольник карты Франции, испещренный прихотливым узором границ 35 тысяч коммун, 95 департаментов, 22 регионов, — это сетка координат, вне которой он чувствует себя как бы голым: уязвимо, незащищенно, неуютно. Француз помнит место рождения своих предков не только для того, чтобы чувствовать твердую почву под ногами. С одной стороны, он заранее предупреждает людей о том, с кем они имеют дело, вручает им своего рода визитную карточку, с другой — подсознательно определяет, как ему держаться с теми, кому он эту незримую визитную карточку вручает, предполагая, что от него вправе ждать.

Во Франции нация и ее рамки — централизованное национальное государство — сложились гораздо раньше и они прочнее, чем в большинстве стран Западной Европы. Бюрократическая централизация скрепляла нацию воедино так же, как железный обруч стягивает бочку французского вина. «Подобно железным опилкам под действием магнита, все силовые линии Франции — торговля, транспорт, политика и духовная жизнь — сходятся в одном центре — в Париже. Любая деятельность в стране втискивается, вжимается в эти рамки, еще более усиливая их геометрическую строгость», — писал швейцарский публицист Герберт Люти. Но «единая и неделимая» республика, административная структура которой была выкована еще Наполеоном, до сих пор вопреки всему остается поразительно разнообразной. А в разнообразии, по убеждению французов, — залог духовного богатства и свободы.

Чтобы разобраться в пестрой мозаике, составляющей понятие «Франция», следует прежде всего почувствовать незримый, но четкий водораздел между Севером и Югом страны, проходящий где-то по течению Луары. В плотном потоке автомобилей всех марок и моделей — во Франции их 21 миллион! — струящемся день и ночь по французским дорогам, я не раз замечал машины, у которых сзади над номерным знаком наклеен оранжевый в красную полоску овал с буквами «ОС». Как выяснилось, принадлежат машины вовсе не нефтяным шейхам из экзотических княжеств Персидского залива, чьи «роллс-ройсы» украшены зелеными номерами с арабской вязью. «ОС» значит «Окситания» — так во времена раннего средневековья именовалась юго-западная часть страны, где люди говорили на особом романском языке — «окситане». Вся южная половина Франции — Прованс, Аквитания, Гасконь, Беарн, Лимузен, Марш — называла себя тогда «Ланг д'ок», поскольку слово «да» произносилось там как «ок» (имя «Лангдок» и поныне сохранил регион, примыкающий с северо-востока к Пире неям). Севернее же Луары «да» произносилось как «ойль», и эта часть страны именовалась «Лангедойль». В наши дни, когда «да» и на Севере и на Юге Франции звучит одинаково — «уи», инерция прошлого все еще дает о себе знать. Даже не владеющий французским языком иностранец сразу же улавливает на слух специфический южный акцент, а для любого француза этот акцент заметнее, чем, скажем, другой цвет кожи, — он придает речи гасконцев или марсель- цев неповторимый колорит.

На Юго-Западе, в районе Беарна, он имеет особый оттенок — там не грассируют, а раскатисто, на испанский манер произносят «р». Так говорили когда- то крупнейшие парламентские ораторы Франции — коммунист Жак Дюкло, социалист Венсан Ориоль — первый президент республики после войны. Если для респектабельных парижских салонов южный говор звучит вульгарно, даже плебейски, то у простого северянина он вызывает немного ироническую, но добрую улыбку — совсем как у нас одесский. На нем хорошо рассказывать соленые южные анекдоты, что бесподобно делал блестящий комический актер Фернандель, уроженец Прованса.

На средиземноморском Юге повсюду яркие цвета — голубизна неба, золото солнца, красноватая охра каменистой земли. Серебром отливает хвоя южных сосен-пиний с длинными мягкими иглами и листва оливковых деревьев. Под стать яркой природе и темперамент людей. Южане живее, экспансивнее людей Севера, их чувства, их речь, как и их кухня, сдобрены острыми приправами. Они говорят громко, не жалея ни красочных эпитетов, ни сравнений, ни превосходных степеней, любят поспорить, а иной раз даже повздорить друг с другом. Но не принимайте темперамент французов-южан за откровенность: он бывает нередко своеобразным способом скрывать свои истинные мысли и чувства. В теплом климате им душно и тесно сидеть дома, их тянет на улицу, в кафе, где можно погреться на солнышке, обсудить за стаканчиком «пастиса» — анисовой настойки, разбавленной водой, или за чашкой кофе последние местные сплетни, По воскресеньям на базарных площадях южнофранцузских деревень и городков, обсаженных могучими тенистыми платанами, у поросшего мохом фонтана собираются степенные мужчины (сейчас, правда, больше арабы-иммигранты, чем коренные французы) сразиться в карты, в домино, в «петанк» — игру, в которой бросают большие стальные шары.

Здесь, на юге, превыше всего ценятся семейные узы, личные связи, а отношения людей строятся на знакомствах и взаимных услугах. Это не всегда так уж безобидно: из услуг рождается клиентелизм, то есть круговая порука, прочно спаянная коррупцией. На унавоженной ею почве вырастают ядовитые грибы местных кланов — мафий во главе с «каидами» — вожаками банд, которые, не поделив доходы от торговли наркотиками, игорных домов, спекуляции земельными участками, порой с помощью автомата сводят между собой счеты на улицах Марселя.

Теперь обратим внимание на автомашины, где вместо оранжевого овала наклеен белый с буквами «СНТ». Это сокращение слова «штими» — прозвища северян, уроженцев Бретани, Нормандии, Пикардии, Артуа и Фландрии, где ничто не напоминает яркий солнечный Юг. Переменчивое перламутровое небо часто затянуто низкими, несущими дождь облаками, сырой прохладный ветер тянет со свинцовых вод Атлантики и Ламанша, полосы утреннего тумана стелются над влажными зелеными пастбищами, разделенными колючей проволокой, невысокими каменными оградами или «бокажами» — живыми изгородями. Вдоль дорог, усаженных по обе стороны стройными тополями и липами, раскинулись яблоневые сады. Задумчиво пережевывают жвачку медлительные пятнистые коровы, из молока которых приготовляют прославленные нормандские сыры — нежно-маслянистый камамбер, мягкий бри, деликатный пон-л'эвек. А еще дальше на северо-восток, в департаментах Нор, Па-де-Кале, на плоском, как доска, горизонте, над бесконечными полями картофеля и свеклы вырисовываются пирамиды угольных терриконов, силуэты доменных печей, сейчас большей частью заброшенных и ржавых. Севернее Шампани исчезают виноградники, лозу вытесняет хмель. Хотя северяне не пренебрегают вином, их любимый напиток — пиво, иногда яблочный сидр или крепкий старый кальвадос. Житель Лилля, например. не мыслит себя без кружки пива с «фритами» — жареной в растительном масле картошкой. Здесь почти нет характерных для Юга кафе со столиками на улице, крытыми от солнца ярко-красными маркизами или зонтиками; люди предпочитают укрываться от частой непогоды в уютных, заставленных массивной мебелью домах и квартирах.

«Север умеет жить, — утверждает профессор университета «Лилль-Ш» Марсель Жилле. — Повсюду живут и здравствуют следы той народной культуры, которой этнографы и историки возвращают сейчас чувство собственного достоинства». Здесь, на Севере, существуют самодеятельные клубы, кружки фольклора, по улицам городов Фландрии и Артуа в праздники ходят ряженые, в семьях женщины заботливо хранят и передают по наследству бабушкину мебель и кружева. В популярной французской песне поется, что на Севере Франции голубизна неба, которой не хватает здешней природе, — в глазах людей, а жар затянутого облаками солнца — в их сердцах. Действительно, если француз-северянин далеко не так общителен и разговорчив, как его провансальский соотечественник, то зато он считается осдовательнее и солиднее в делах, надежнее, вернее в дружбе.

Природные различия между Севером и Югом Франции усугубляются их судьбами. Южная часть страны выросла из римской Галлии, где культура, навеки отмеченная печатью античности, тяготеет к соседним Италии, Испании. В Арле, Ниме, Оранже до сих пор высятся амфитеатры античных арен, стройные храмы и грандиозные акведуки, построенные рабами Рима. Марсель основали до нашей эры еще более древние обитатели Средиземноморья — греки-фокейцы, чем немало гордятся местные жители. В Провансе есть деревни, обитатели которых напоминают по своему облику средневековых арабов-сарацинов, обосновавшихся здесь еще задолго до крестовых походов; недаром местные конфеты «Кал- лисон д'Экс» с миндальной начинкой или нуга из Монтелимара — типичные восточные сладости.

Если Прованс перешел под французскую корону добровольным актом «доброго короля Рене» из Анжуйского дома — имя которого носят на Юге множество улиц и площадей, ресторанов и гостиниц, то с Юго-Западом дело обстояло гораздо сложнее и драматичнее. В 1209 году закованные в стальные доспехи северные рыцари-крестоносцы во главе с бароном Симоном де Монфором под предлогом искоренения ереси катаров-альбигойцев обрушились на юго-западные города. «Убивайте их всех — бог разберет своих!» — таков был клич свирепых пришельцев. Цветущий край, преданный огню и мечу, лежал в развалинах. И хотя с тех пор прошло почти восемь столетий, мрачная память об альбигойских войнах все еще жива, подобно тому, как на Руси живет память о нашествии Батыя и татаро-монгольском иге. В подсознании жителей Юго-Запада Север навсегда остался синонимом «варваров», навязавших силой свое владычество, что отчасти объясняет традиционный антагонизм между ними.

Северяне ведут свое происхождение от германских племен, франков, которые упорно сопротивлялись владычеству Рима и в конце концов сокрушили его своими набегами. Франкские княжества стали колыбелью французского королевства, выделившегося в IX веке из империи Карла Великого. Примерно тогда же здесь осели воинственные грабители — норманны, приплывшие из далекой Скандинавии, которые дали имя двум крупнейшим северным регионам — Верхней и Нижней Нормандиям. Именно Север начал собирать разношерстные французские земли вокруг королевского домена Иль-де-Франс и его столицы — Парижа. Поэтому люди Севера чувствуют себя сначала французами, а затем уже уроженцами отдельных провинций, тогда как некоторые южане — скажем, корсиканцы — наоборот.

Если учесть, что различия между жителями Страсбурга и Нанта немногим меньше, чем между уроженцами Лилля и Марселя, то напрашивается заезженный штамп: «Франция — страна контрастов». Но в данном случае он плохо применим. В мире есть страны с гораздо более резкими контрастами — например, Бразилия или Индия. Даже в соседних Италии или Испании различия между северными и южными провинциями, их жителями глубже, острее, чем во Франции, зато трудно отыскать страну с таким множеством тонких, едва уловимых оттенков. «Франция, — писал Луи Арагон, — это результат столкновения противоположных сил, вековой борьбы, великих бедствий и великих мечтаний. В ней на ограниченной территории можно увидеть больше разнообразия и контрастов, чем в любой другой стране. В иных краях можно проехать сотни километров без перемены декораций; у нас пейзаж меняется с каждым поворотом дороги. И как Париж — это целых двадцать городов, так и Франция объединяет целую сотню, если не больше, стран».

Нормой во французском языке считается произношение уроженцев луар- ской провинции Турени — родины Рабле. Это естественно, ведь именно Луара служит границей между севером и югом страны, где чуть ли не в каждой местности, помимо южного или северного акцентов, есть сугубо локальные говоры — «патуа» с деревенскими словечками, смысл которых недоступен чужаку-пришельцу. Если еще сто лет назад школьникам строго воспрещалось правилами поведения в лицее «плевать на пол и говорить на «патуа», то за последние четверть века интерес к местным наречиям явно повысился: «Разве быть больше пикар- дийцем или гасконцем значит быть меньше французом?» — резонно задает вопрос еженедельник «Пуэн». Наверное, характер француза потому так многогранен и противоречив, что он вобрал в себя, хотя и по-разному, черты уроженцев всех провинций страны. Старая французская пословица гласит: «Нужно всего понемногу, чтобы создать целый мир».

Конечно, в наши дни многое меняется. Современная промышленность и торговля, школа и университет, армия и средства информации безжалостно унифицируют умы и души французов, вытравляют из них оригинальность, формируют одни и те же условные рефлексы, стандартные мнения и вкусы на все случаи жизни. «Массовое сознание» и «массовая культура» становятся неизбежными спутниками американизированного «общества потребления», но в жизни людей, как и в природе, действие рождает противодействие, причем именно во Франции оно, пожалуй, остается более упорным, чем во многих других западноевропейских странах. Сопротивление французов натиску «культурного демпинга» из-за океана — вовсе не обязательно ностальгия по безвозвратно ушедшему прошлому. Это просто проявление такого благородного, высокого чувства, как патриотизм. Случаи массовой эмиграции в истории Франции были крайне редки: «Разве отечество уносят на подошвах своих башмаков?» — ответил Дантон друзьям, которые советовали ему эмигрировать за границу, чтобы избежать ареста и казни. Исключением было только массовое бегство в Германию, Швейцарию, Голландию, Англию двухсот тысяч протестантов-гугенотов, вынужденных спасаться от религиозных преследований после отмены Людовиком XIV в 1685 году гарантии веротерпимости — Нантского эдикта Генриха IV. 300-летняя годовщина этого печального события была отмечена во Франции в 1985 году как напоминание о трагедии насильственного отрыва от родины ее сыновей, гонимых слепой ненавистью к иноверцам.

Бродяжий дух англосаксонских «флибустьеров и авантюристов» колониальной эпохи был чужд недоверчивому, осторожному французскому крестьянину, упрямо цеплявшемуся за свой клочок земли. Значительное число французов осело лишь в канадской провинции Квебек, захваченной в XVI веке Жаком Картье, где до сих пор по-французски говорят 6 миллионов человек. Сейчас за границей постоянно живет и работает не более полутора миллионов французов, да и то многие из них к старости возвращаются умирать на родину.

Как-то раз я был приглашен в столицу Бургундии — Дижон на ежегодное собрание «Ордена великих герцогов Запада». Так называли династию могущественных местных феодалов, последний из которых, Карл Смелый, долго враждовавший с французским королем Людовиком XI, погиб в битве под Нанси в 1477 году. Хотя герцогский дворец в Дижоне еще стоит, самих герцогов там давным-давно нет. В освещенных факелами просторных залах за грубо сколоченными столами сидели мирные фермеры, виноторговцы, врачи, адвокаты, одетые в средневековые рыцарские наряды. Юноши и девушки в национальных костюмах пели старинные бургундские песни, плясали, читали стихи, после чего почетным гостям торжественно вручали пергаментные грамоты о возведении их в мифический ранг «офицеров Карла Смелого». Все это театральное представление было невинной бутафорией, способом убежать от провинциальной скуки (в сочетании, конечно, с вполне практической заботой о рекламе знаменитых бургундских вин), но такие церемонии, которых бывает очень много, не случайны. Дело в том, что французские провинции всегда отличали не только традиции, но и уровень хозяйственного развития. Бургундия, Нормандия, Эльзас слыли сравнительно богатыми, Овернь, Бретань, Корсика — бедными. Бретонские девушки уезжали на заработки в Париж, нанимаясь там прислугой, овернские крестьяне («бунья») развозили по столице мешки древесного угля для каминов, торговали за оцинкованными стойками дешевым вином; корсиканцы вербовались в колониальные войска, в полицию или же пополняли уголовный мир континентальной Франции.

Эти различия еще более усугубились сейчас, когда на фоне тяжелого структурного кризиса 70-х годов началось свертывание традиционных отраслей промышленности — угледобычи, металлургии, судостроения, текстиля. А поскольку они сосредоточены в определенных районах, то к старым «бедным» провинциям добавились новые, пораженные язвой хронической массовой безработицы. Стоит ли удивляться, что уроженцы этих зон, мечтающие жить и работать в своей стране, душой и сердцем привязанные к ней, чувствуют себя лишними людьми? Француз, всегда считавшийся тяжелым на подъем, в поисках работы стал все чаще кочевать, менять место жительства, порывая с привычной средой. За последние годы это затронуло десятую часть населения страны. Было время, когда честолюбивые, полные надежд южане «поднимались» на север, в Париж, подобно д'Артаньяну на его кляче невиданной желтовато-рыжей масти. Теперь все наоборот — разочарованные северяне подаются на юг. Именно там развиваются сейчас суперсовременные виды производства — авиакосмическая индустрия, электроника, информатика, биотехнология, органическая химия, перекачивающие капитал и рабочую силу из старых, приходящих в упадок промышленных районов Северо-Востока. Впервые в истории страны население Прованса и Лазурного берега превысило число жителей Северо-Востока: «Франция становится южанкой», — писала газета «Матэн».

Тяга к возрождению региональных традиций, культуры объясняется не только поисками своего индивидуального лица или, скажем, стремлением привлечь туристов. Она символизирует законную решимость защищать свои жизненные интересы перед лицом столичной бюрократии и не знающих отечества многонациональных корпораций. Даже консервативная правая газета «Фигаро» признавала: «В некоторых провинциях язык, культурная специфика стали чаяниями такого же порядка, как экономические требования, а нередко и способом народа выражать последние».

Жизненную необходимость децентрализации начали ощущать в последние 20 лет все политические партии страны, хотя каждая вкладывала в этот лозунг собственное содержание. Это затянуло давно назревшую реформу, проведенную только в начале восьмидесятых годов левым правительством при участии коммунистов. Исполнительная власть в коммунах, департаментах и регионах перешла от всемогущих представителей центральной власти — префектов (комиссаров республики) к выборным мэрам, председателям генеральных и региональных советов. Тем не менее последовательность этой реформы, ее финансовое обеспечение, а значит, и реальные результаты еще остаются под вопросом.

Рассказ о диалектике многообразия и единства, центростремительных и центробежных тенденций среди французов был бы неполон, не упомяни я о так называемых «маршах» — пограничных областях, населенных особыми этническими группами: Корсике, Каталонии, Стране Басков, Бретани, Эльзасе. В советской этнографии их коренных жителей, в соответствии с устоявшимися у нас научными критериями и практикой, принято именовать «национальными меньшинствами». Это вызывает во Франции непонимание и даже обиду, воспринимается как дискриминация, чуть ли не покушение на целостность «единой и неделимой» Французской республики. На мой взгляд (я не раз бывал в каждой из этих «стран», а в Эльзасе даже преподавал в страсбургском Институте политических наук), речь идет о явном недоразумении. Понятия «национальность» и «гражданство» по-французски звучат одинаково, что, кстати, записано в основном документе, удостоверяющем личность. Подавляющее большинство эльзасцев, бретонцев, басков, каталонцев и корсиканцев вовсе не помышляют об отделении от Франции, себя они считают французами. Настроенных сепаратистски крайних националистов среди них очень мало, хотя, с другой стороны, все эти народности сохранили и по сей день свою культуру, нравы, обычаи и преуспели в этом гораздо больше, чем, скажем, овернцы, нормандцы, бургундцы. Население Франции составляет 55 миллионов человек, из них, по подсчетам еженедельника «Пуэн», 15 миллионов говорят на местных языках, понимают или иногда используют их. На эльзасском общается 1,5 миллиона человек, на бретонском — 700 тысяч, на корсиканском — 150 тысяч, на каталонском — 200 тысяч и 100 тысяч на баскском, различные виды «окситана» (лимузенский, овернский, га сконский, лангдокский, провансальский) по-прежнему распространены среди 2 миллионов жителей трети департаментов страны. Попытки же возродить в наши дни окситанский или провансальский языки безнадежны. Максимум, что могут сделать энтузиасты, — это создать благоприятные условия для расцвета местного фольклора, литературы, поэзии, что, в свою очередь, не даст отделить провинцию от духовной жизни Франции, в целом обогатит нацию. Надо сказать, что если на окраинах Франции местные языки неуклонно вытесняются французским, то, скажем, в деревнях они живы, как и традиционные праздничные наряды эльзасских и бретонских женщин, — огромные черные банты — «эльзасский узел», высокие или плоские чепцы из накрахмаленных кружев, которые носят в Бретани. Если тут идет борьба за сохранение своих традиций, своих культур, борьба в защиту социально-экономических интересов, то, например, на Корсике речь идет уже об элементарном выживании экономически обездоленного, превращающегося в заповедник для туристов острова, добрая половина населения которого из-за безработицы эмигрирует на континент. Правительство создает автономный регион на Корсике, вводит в Бретани преподавание в школах на бретонском языке, но эти меры оказываются полумерами, и дают они весьма ограниченный эффект, что толкает горстки отчаявшихся экстремистов на безнадежные акты слепого террора.

 

Генеалогический лес

Один из самых уютных уголков в сердце старого Парижа — Пале Руаяль. Здесь, за столиком старинного ресторана «Гран Вефур», существующего и поныне, любил играть в шахматы Иван Сергеевич Тургенев. В двух шагах От Лувра, за бывшим дворцом кардинала Ришелье, который всемогущий первый министр подарил перед смертью королю Франции, разбит классический французский сад с фонтаном и статуями. Его строгий прямоугольник замкнут аркадами, в тени которых расположились мастерские ремесленников, рестораны, антикварные лавчонки, торгующие самым неожиданным товаром — например, орденами всех стран и народов. Привлекла меня старинная вывеска с потертой золотой надписью: «Гравер-геральдист Гийомо. Фирма основана в 1784 году». Подумать только, всего через четыре года после основания фирмы в том же самом саду Пале Руаяля молодой журналист Камила Демулен призвал парижан на штурм Бастилии; многие из аристократов — клиентов г-на Гийомо — сложили свои головы под ножом гильотины на соседней площади Согласия, которая тогда называлась площадью Революции, а два столетия спустя его наследник все так же невозмутимо рисует тщеславным заказчикам средневековые гербы!

В этой лавке красуется роскошный альбом, составленный королевским ге- ральдистом и переплетчиком XVIII века Пьером-Полем Дюбюиссоном, тем самым, который пользовался покровительством маркизы де Помпадур. Альбом содержит 3240 фамильных эмблем с червлеными полями, ромбами, башнями, фантастическим зверинцем времен крестовых походов: горностаями, львами, грифонами… «Книга Дюбюиссона представляет сегодня интерес еще и в той мере, в какой потомки этого знаменитого дворянства в большинстве своем все еще живут среди нас», — сообщает рекламное объявление.

Однажды мы с женой зашли в гости к французскому художнику, талантливому и милому человеку Хотя перед фамилией художника стоит дворянская приставка «де», я никогда не задумывался о его родословной, тем более что был он беден и предельно прост в общении. Случайно обратив внимание на старинный женский портрет, висевший над дверью гостиной, я ему заметил, что полотно напоминает работы Филиппа де Шампеня, крупнейшего портретиста XVII века. «Это и есть Филипп де Шампень, — сказал мой друг. — Здесь изображена одна из моих прапрабабушек по материнской линии — мадам де Бражелон». Любители романов Дюма-отца вообразят мое изумление и восторг: «Мишель, дорогой, да ты же настоящий виконт де Бражелон!..»

«Ну, положим, не виконт, а только скромный шевалье, как д'Артаньян, — улыбнулся Мишель, — но какое значение сейчас имеет титул? В нашем роду старшие сыновья всегда были офицерами кавалерии, сам я кончал Сомюрское капалерийское, ныне бронетанковое училище — прославленный «Кадр нуар». Так вот, после выпуска отец мне скагал: «Титул — это только бутылка от вина, а вино — ты сам. Будь же достоин этикетки!»

Изысканный и жеманный мир романов Марселя Пруста — мир светских салонов Сен-Жерменского предместья или, скажем, замка Германт, еще существует, но дни его сочтены. Нынешняя аристократия, если она не успела вовремя «позолотить» свои гербы браками с отпрысками богатых буржуа, если не ушла сама «в дела» или не служит в государственных ведомствах, с трудом сводит концы с концами. Как-то мне пришлось вести длительные переговоры с настоящей княгиней, представительницей одного из древнейших родов Франции; после долгих колебаний она любезно согласилась передать нашей стране копии писем супруги русского декабриста, которые в прошлом веке получала из сибирской ссылки ее родственница. Так вот эта княгиня откровенно призналась, что содержать в провинции замок с парком, даже если это и превращено в платный частный музей, стало в нынешние времена не по карману — одно отопление чего стоит, не говоря уже о садовнике! Потому-то она сравнительно недорого сдает для празднования свадеб и юбилеев свой парижский особняк с фамильными портретами чинных особ обоего пола в напудренных париках, а знакомый барон — не из тех, кому щедро раздавал короны Наполеон, а настоящий, потомственный — ныне служит в банке. Пригласив меня на субботу-воскресенье в родовое имение, он на моих глазах облачился в заляпанную цементом брезентовую спецовку и, взяв топор и пилу, полез чинить прохудившуюся крышу.

Фирма Гийомо, судя по всему, не жалуется на кризис жанра в геральдическом деле. Дух спесивого мольеровского «мещанина во дворянстве» господина Журдена все еще благополучно здравствует в среде французской буржуазии, которой до сих пор кружат головы звонкие аристократические имена. Отмененные революцией в 1790 году, дважды восстановленные в XIX веке, но не дающие более никаких официальных привилегий, дворянские грамоты сохраняются как частная собственность владельца, и, хотя последний имеет право требовать у министра юстиции проверки незаконно присвоенных титулов, они не так уж дефицитны: не удалось если заполучить их матримониальным путем, то можно приобрести по сходной цене. Для этого достаточно формального усыновления бездетным представителем дворянского рода, чьи родственники против этого не возражают. В конторе Гийомо имеются не только списки чистокровных аристократов, входящих в знаменитый «Готский альманах», но и увесистый двухтомник «Справочник фальшивого дворянства», где, между прочим, отыскал я немало знакомых имен.

Ремесло геральдиста, способного, если угодно клиенту, и придумать герб, дополняется не менее процветающей специальностью «генеалогиста». Копаясь в пыльных архивах коммун, перелистывая потрепанные приходские книги, он вычерчивает генеалогические древа, от основного ствола которых отходят боковые ветви троюродных тетушек или кузенов по женской линии. Такое оригинальное растение, напоминающее по очертаниям баобаб, не обязательно имеет в своих корнях благородных рыцарей, обитавших в средневековых замках на вершине холма и грабивших путников на ближайшей большой дороге. Основателем рода вполне может оказаться скромный буржуа, ибо к своей генеалогии обращаются зачастую из весьма меркантильных соображений, в расчете, например, на неожиданное наследство, но все-таки объяснять интерес французов к своей родословной только тщеславием или жадностью было бы несправедливо. Главный побудительный мотив — бескорыстное стремление узнать не только откуда ты, но кем были твои предки. Это помогает французу лучше ощутить свою особую индивидуальность в анонимном и, увы, обезличенном мире.

В воскресном приложении газеты «Монд» есть специальная рубрика — «Генеалогия». По словам автора одной из статей, генеалогист-любйтель не ограничивается установлением имен и степеней родства своих предков. Он должен выяснить, кем они были «физически, интеллектуально и морально», а это подразумевает сбор сведений о бытовых происшествиях, о случаях из жизни родственников, о профессиях предков, их материальном положении, успехах и неудачах в делах, об их отношениях с женами и мужьями, детьми и друзьями. Это и семейные анекдоты, и поиски окружавших их предметов — словом, генеалогист-любитель делает все то, чем обычно занимаются историки или литературоведы при написании биографий великих людей. И порой оказывается, что жизнь простого, ничем, казалось бы, не выдающегося человека, говорит о прошлом и больше, и красноречивее!

Стоит ли удивляться, что весьма непочтительные к пыльным архивам французские школьники проявили большой интерес к лекции специалиста по генеалогии Анри Дюваля, после которой скудные сведения о своих предках они стали закладывать в учебную электронно-вычислительную машину, чтобы спустя полгода подарить родителям по семейному альбому.

Конечно, генеалогическими изысканиями увлекается далеко не каждый француз. Но эта сторона их жизни достойна, как мне кажется, внимания хотя бы потому, что имеет прямое отношение к проблеме социальной справедливости. Французский национальный институт статистики и экономических исследований ИНСЕЕ путем опросов изучил происхождение представителей различных классов, и оказалось, что до сих пор около половины руководящих кадров таковыми являются уже в третьем поколении, как, впрочем, половина опрошенных рабочих — это дети и внуки рабочих. Таким образом, французское общество во многом остается кастовым.

Многие французы, не возводя свой род к «благородным» предкам или, на худой конец, к чиновникам, гордятся крестьянским происхождением. Особенно высоко оно котируется у политиков, которым по характеру деятельности нужно добиваться популярности в народе. Иметь предка «от земли» для них гораздо почетнее, чем, скажем, быть сыном бакалейщика или внуком торговца скобяными изделиями. Парадокс: классическая страна мещанского индивидуализма, где заветная мечта обывателя — маленькое собственное «дело» для наследника — лавка, кафе, ремесленная мастерская, работа в которых позволит тому перейти «на свой счет», словно бы стыдится своего буржуазного происхождения! Крестьянское прошлое настолько прочно в подсознании французов, что дает себя знать ощутимее, чем у большинства других народов. «Немногие западные народы цепляются так упрямо за свое крестьянское происхождение или восхваляют сельские добродетели с таким ритуальным пылом, — писал о французах американский социолог Гордон Райт. — …Нигде так много горожан не рассматривают своих крестьянских предков как знак отличия». Не следует, конечно, принимать всерьез отдающее ханжеством умиление иных горожан буколическими «крестьянскими добродетелями». В рецензии на телефильм о «крестьянском наследии» газета «Монд» писала: «Всегда бывает так, что восхваляют группы людей, которых долго презирали, в тот самый момент, когда они начинали исчезать. С крестьянами обстоит дело так, как с американскими индейцами». Вечно спешащий парижанин, особенно если он за рулем, и сейчас презрительно обзовет неуклюжего сельского жителя «навозником» или «земляной задницей», возможно, даже не догадываясь, что и у него самого реакция на множество жизненных ситуаций будет если не точно такой же, как и у его далекого крестьянского предка, то довольно сходной. Страстная привязанность к своему клочку земли, пусть это даже не поле и не виноградник, а хотя бы и маленький садик, огородик, цветник на участке, возделывание которого остается для французов одним из самых популярных видов отдыха, домовитость и умение считать сантимы — все это, безусловно, типичные свойства крестьянской психологии.

 

Потомки Астерикса

Яркие эпизоды национального прошлого Франции без преувеличения столь же неотъемлемая часть родословной каждого француза, как и бабушкины письма в старинной шкатулке, а портреты исторических персонажей хранятся вместе с пожелтевшими фотографиями в его семейном альбоме. Раньше вообще считалось, что французы, домоседы по натуре, плохо знают географию, но зато хорошо знают историю. Затем положение изменилось. Многие вехи прошлого французы подзабыли. Вину за это возлагают и на школьные программы, формировавшиеся в духе «Анналов» — одного из течений французской историографии, сторонники которого сделали упор на изучение «количественно измеримых» факторов жизни французского общества на различных этапах его развития, отойдя от старых метод с их бессмысленным зазубриванием дат и анекдотов из жизни великих людей.

В теории все было гладко, но на практике был допущен известный перегиб: история в школе, теснимая естественными предметами, стала терять связность, конкретную сюжетно-хронологическую основу, из нее выпадали многие крупные факты, события, имена. Все это несколько напоминало наши крайности 20-х годов, когда ученики не могли сказать, кем же была Екатерина Вторая, зато знали, что она «продукт нарастающего влияния торгового капитала»… Был проведен опрос учеников в старших классах французских лицеев, и оказалось, что больше половины опрошенных понятия не имеют, в каком, например, году произошла Великая Французская революция, а кардинала Ришелье они даже зачислили в участники этой революции.

Всполошились родители, забила тревогу печать. Не обошлось, разумеется, без сведения счетов между представителями соперничающих течений исторической науки. Были приняты срочные меры: министерство народного образования провело в южном городе Монпелье специальный коллоквиум о преподавании истории в школах, а результатом его стали более сбалансированные школьные программы.

И все-таки интерес француза к истории страны очень высок. Согласно опросу, проведенному институтом Гэллапа в 1983 году, 67 процентов французов заявили, что они интересуются, а некоторые даже «страстно увлекаются» историей. За один только 1982 год спрос на историческую литературу подскочил на 30 процентов. Полки французских книжных магазинов буквально ломятся под тяжестью солидных научных трудов и популярных очерков, мемуаров и исторических романов, красочных альбомов для читателей всех возрастов и самых разных вкусов, биографий Людовиков, Генрихов и Карлов, бесчисленных их фавориток и министров. Фильмов же, телепередач и спектаклей на исторические темы, где звенят шпаги и страдают красавицы в старинных платьях, вообще не счесть.

В замках, церквах, музеях по воскресеньям встретишь не только толпы иностранных туристов, щелкающих фотоаппаратами, но и скромно одетых, немного робких французских посетителей, которые с интересом разглядывают и пышную спальню Марии-Антуанетты в Версале, и выцветшие, пропитанные пороховым дымом знамена секций Парижской Коммуны в музее Карнавале, и знаменитую треуголку Наполеона, и трехцветные нарукавные повязки бойцов Сопротивления времен второй мировой войны.

Еще лет 40–50 назад французские школьники прилежно писали на классных досках: «Наши предки были галлы». По воле правителей «единой и неделимой» республики, чьи колониальные владения простирались тогда на трех континентах, ту же фразу выводили смуглые ручонки маленьких арабов и сенегальцев, кхмеров и полинезийцев. Речь шла о кельтах, пришедших на территорию нынешней Франции из долины Дуная в VII веке до нашей эры. Французы с гордостью приписывают им изобретение множества обиходных предметов — от бочки, двухкол ной повозки и матраца до мыла, плаща и даже… штанов, что вызывает законный скептицизм иностранцев. Кельтские племена, жившие в условиях родоплеменного строя, не знали единого государства; героическое, но беспорядочное сопротивление галлов легионам Цезаря в I веке до нашей эры завершилось битвой при Алезии, где римлянами был взят в плен молодой вождь галльского племени арвернов Верцингеторикс.

Теперь же в сознании французов прочно утвердился образ их легендарного предка — высокого, крепкого, с развевающейся гривой светлых волос, длинными висячими усами и суровым взглядом из-под мохнатых бровей (хотя, по некоторым данным, так скорее всего выглядели германцы, а настоящие галлы были брюнетами), одетого в просторную холщовую блузу с медными пряжками и рогатый шлем, с коротким прямым мечом на боку. На основании римских источников галлов рисуют «смелыми, сообразительными, умеющими красиво говорить, общительными, но безрассудными, тщеславными, неустойчивыми и абсолютно неспособными к соблюдению какой-либо дисциплины». В этих особенностях характера, комментирует современный французский историк де Бертье де Совиньи, «можно узнать немало черт, приписываемых иностранцами французам во все времена».

Сегодняшний француз чувствует себя прямым потомком галлов со всеми их предполагаемыми достоинствами и недостатками благодаря не столько школьным учебникам, сколько смешному человечку Астериксу, придуманному в 1959 году художниками Рене Госинни и Альбером Юдерзо. В отличие от персонажей американских «комиксов», Астерикс — забавный, маленький галл с висячими усами песочного цвета, на голове — крылатый шлем. Живет он в деревушке, расположенной в Арморике — нынешней Бретани, обитатели которой мужественно сражаются с римскими захватчиками, но постоянно ссорятся между собой, чтобы помириться только за пиршеством. Перед Астериксом трепещет сам Юлий Цезарь, а помогает мужественному воину волшебная мазь, которую приготовил жрец-друид, друг Астерикса, могучий, но недалекий каменотес Обеликс. Успех Астерикса превзошел все ожидания — к его 25-летнему юбилею в свет вышли 27 альбомов на многих языках мира общим тиражом 150 миллионов экземпляров и было снято множество мультфильмов.

На северо-востоке от Парижа, в Пикардии, решено было разбить большой туристический комплекс для детей и взрослых — «Парк Астерикса». Хотели построить и «галльскую деревню», но, к сожалению, этот проект в последнее время зачах. Зато полным ходом идет подготовка к сооружению грандиозного туристического кнногородка «Диснейленд» по калифорнийско-голливудскому образцу, что достаточно красноречиво говорит о масштабах американизации французской культурной жизни.

Сомерсет Моэм в одном из своих рассказов писал, что типичные черты национального характера французов воплотились в творчестве трех писателей-классиков: Рабле, Лафонтена и Корнеля. Рабле символизирует «галльский дух». Это непочтительность к авторитетам, привычка без ложного ханжества называть вещи своими именами, склонность к фривольной шутке, не всегда отвечающая чопорным стандартам приличия других народов. Лафонтен — это солидность, здравый смысл знающего жизнь крестьянина. Корнель — красивый жест и дерзкая бравада, символом которых является «панаш» — пышный султан на рыцарском шлеме. Все эти черты отождествляются в сознании француза с определенными персонажами истории Франции Раблезианская радость жизни — это Франциск I, чей грандиозный замок Шамбор высится на Луаре. Неугомонный забияка, одержавший блестящую победу при Мариньяне в 1515 году (одна из немногих дат, крепко засевших в голове любого школьника), но разбитый наголову и попавший в плен в битве при Павии. Франциск, самый ренессансный из королей Франции, вывез из своих итальянских походов любовь к искусству и Леонардо да Винчи с его гениальной «Джокондой». С луврских портретов Жана Клуэ и Тициана на нас смотрит хитрец с длинным носом ростановского Сирано де Вер- жерака и лукавой, двусмысленной улыбкой ловеласа на чувственных губах.

Здравый смысл лафонтеновских басен олицетворяет, разумеется, Жан- Батист Кольбер, всесильный министр-буржуа Людовика XIV; всегда одетый в подчеркнуто скромное черное платье, оттененное лишь белым кружевным воротником, этот внешне некрасивый сын руанского торговца сукнами педантично считал каждый су государственной казны. Он не бряцал шпагой, а приводил в равновесие доходы и расходы страны, и его кровными врагами были не императорский дом Габсбургов, а казнокрадство и бюджетный дефицит. Он боролся с разъеденной взяточничеством гражданской администрацией, брал под охрану леса и водоемы (за 400 лет до нынешних защитников окружающей среды!), поощрял развитие промышленности и торговли, строительство мощного флота и организацию заморских экспедиций. Для любого французского министра финансов сравнение его с Кольбером звучит высшим комплиментом и по сей день.

По части же «панаша» у французов, как они сами говорят, «затруднение в выборе». Наполеон держит речь перед войсками во время экспедиции в Египте: «Солдаты, сорок веков смотрят на вас с вершины этих пирамид!»; Маршал Камброн в битве при Ватерлоо заявляет: «Гвардия умирает, но не сдается!» (добавив, правда, при этом не совсем литературное словечко, которое и сейчас служит самым расхожим французским ругательством, именуемым «словом Кам- брона»). Подобных звонких фраз, порой подлинных, а зачастую и придуманных впоследствии, французская история хранит великое множество.

Конечно, французы (к сожалению, далеко не все) отдают себе отчет в том, что в жизни эти противоречивые качества не могут существовать в чистом виде, одно без другого, — иначе нарушается такое важное свойство их национальной психологии, как чувство меры. «Галльский дух» рискует обернуться тогда циничным, вульгарным шутовством, здравый смысл — обывательской трусостью и скупердяйством, а «панаш» — наглым позерством и самовлюбленностью. Поэтому наибольшим уважением и симпатией пользуются те выдающиеся личности прошлого, которые умели сочетать величие с трезвым расчетом, преданное служение интересам государства — с мудрой иронией, понимающей и извиняющей человеческие слабости, не чуждые им самим. Отсюда популярность таких фигур, как король Генрих IV — «вечный ухажер», любимец женщин, но терпимый и осторожный правитель, замиривший измученную религиозными войнами страну, — кардинал Ришелье или генерал де Голль.

Иностранцев вообще, а особенно американцев, эти французские черты одновременно забавляют и раздражают. «Не много ли французы о себе думают?» — в сердцах негодует иной самоуверенный господин, недоумевая при этом: почему французы становятся упрямыми, трудными, порой неприятными собеседниками и партнерами как раз тогда, когда дела их оставляют желать лучшего.

Мне кажется, что причина здесь вовсе не во фрейдистском «комплексе неполноценности», который толкает к самоутверждению. В трудных обстоятельствах француз стремится сохранить свое лицо, свое национальное и человеческое достоинство. «Потеряно все, кроме чести», — писал Франциск I своей матери Луизе Савойской после поражения в битве при Павии. «Я слишком беден, чтобы склонять голову», — повторял Черчиллю де Голль, когда был руководителем эмигрантского движения Свободной Франции в Лондоне.

Может быть, в этом и надо искать истоки французского «панаша»? Недаром в национальной эмблеме Франции не орлы и не львы, а галльский петух с высоким гребнем «шантеклер», красующийся на остроконечных шпилях ее деревенских колоколен. Он возвещает зарю, разгоняя своим победным кличем силы тьмы, и его задорный характер — наследие той старой крестьянской цивилизации, где мерилом человеческих качеств служат не только богатство и сила, но труд и талант, ум и вкус, врожденная культура и умение держаться — словом, все то, что приобретается ценой пота и крови бессчетных поколений пахарей, ремесленников, воинов, родившихся на французской земле и сделавших ее такой, какая она сегодня.

 

«Свои» и «чужие»

Сравнение с другими народами помогает каждому из них острее почувствовать собственную индивидуальность, точнее, найти свое особое место в общечеловеческой семье. Это справедливо и для французов, которые за рубежом инстинктивно обращают внимание не столько на то, что резко отличается от Франции, сколько на то, что напоминает о ней. Все эти наблюдения служат неисчерпаемым кладезем французских анекдотов: бельгийцы со своим медлительным валлонским выговором неизменно выступают в них в амплуа лишенных чувства юмора наивных простаков-тугодумов, швейцарцы — скуповатых и расчетливых педантов, итальянцы — любителей приврать. В словаре французских прописных истин турок обязательно силен физически, грек — оборотист, поляк — не дурак выпить. Писатель-сатирик Пьер Данинос писал: «Французы убеждены в том, что они никому не желают зла. Англичане высокомерны, американцы стремятся господствовать, немцы — садисты, итальянцы неуловимы, русские непостижимы, швейцарцы — швейцарцы. И только французы удивительно милы. А их обижают».

Распространенные во Франции традиционные стереотипы характерных черт тех или иных наций Западной Европы уходят корнями в ее бурную историю, изобилующую кровопролитными конфликтами. Столетняя война и Ватерлоо, Седан и июнь 1940 года отравляли отношение многих поколений французов к «наследственным врагам» — англичанам и немцам (точно так же, как для испанцев или итальянцев «наследственный враг» — сама Франция). Сынов «коварного Альбиона» французы упрекали в своекорыстии и эгоизме, германские соседи внушали опасения своей жесткой дисциплиной и организованностью, трудолюбием и агрессивностью. Теперь эти стереотипы постепенно выветриваются. К 2000 году численность населения во Франции, ФРГ, Англии и Италии примерно сравняется. В производстве валового национального продукта Франция давно уже обогнала Англию, но отстает от ФРГ, превосходя ее зато в военном отношении, поскольку она ядерная держава. Былые соперники в борьбе за европейскую гегемонию не внушают более особых комплексов французскому обывателю, который трезвее стал воспринимать характер своих партнеров по «Общему рынку» за Рейном и Ламаншем. Перед лицом таких гигантов, как СССР, США, Китай, Индия, французский буржуа волей-неволей чувствует себя в одной западноевропейской лодке, какие бы внешние бури и ссоры ни раскачивали самих пассажиров.

Неоднозначные чувства испытывает француз к американцу. Он уважает его энергию, его упорство, завидует богатству, но… Разумеется, юбилей маркиза де Лафайета, помогавшего молодым Соединенным Штатам в войне за независимость, или годовщины высадок американских войск во Франции во время двух мировых войн дают повод для официальных церемоний, где с обеих сторон говорится немало медоточивых слов, но даже консервативный буржуа, самый что ни на есть правоверный «атлантист», который видит в США страховку от «красной опасности» и пример для подражания в делах, с трудом переваривает бесцеремонность заокеанского «старшего партнера», в глубине души утешаясь тем, что уж умения жить американцу следует набираться только в Париже.

«Ну, а как французы относятся к нам?» — всегда спрашивают меня дома. В таких случаях я даю осторожный «нормандский ответ»: «Все зависит от того, какие французы». Одни открывали Россию благодаря Толстому, Достоевскому, Чехову; другие узнавали о ней из лубочных книжек графини де Сегюр (урожденной Ростопчиной) о приключениях генерала Дуракина или из ядовитых пасквилей маркиза де Кюстина. Русские традиционно пользовались среди французов симпатией, хотя иногда и окрашенной далекими от реальности представлениями о загадочной «славянской душе». В нас они ценят то, чего иной раз не хватает им самим, — размах и широту, сердечность и щедрость, выдержку и стойкость в беде. Мы не соседи, пограничных споров у нас с Францией никогда не было, и с середины прошлого века французы и русские не скрещивали на поле боя оружия, а наоборот, в обеих мировых войнах сражались против общего врага. Тысячи советских людей, бежавших из гитлеровских лагерей и павших в рядах французского Сопротивления, покоятся в земле Франции.

И все-таки отношение к нам неоднозначно, оно колеблется в очень широком диапазоне — от горячей искренней дружбы до непримиримой, злобной вражды. Дело здесь вовсе не в исторических традициях — ведь речь идет не о «вечной России», а о Советском Союзе. У французов есть типичная склонность придавать своим национальным проблемам некое международное измерение, а события в мире или в отдельных странах «примерять» к французским реальностям. Пытаясь объяснить симпатии, вызванные в левом движении Франции Великой Октябрьской социалистической революцией, швейцарец Г. Люти отмечал: «Франция всегда видела и понимала внешний мир лишь как продолжение ее самой… Для французских левых Советский Союз не чужая страна. Кремль в их глазах возвышается на площади Ратуши в Париже, где были провозглашены все республики и Коммуна. Для них большевистская революция — лишь завершение славной Французской революции, а расхождения между этими революциями — дело семейное, того же порядка, что между жирондистами и монтаньярами, сторонниками Дантона и Робеспьера, коммунарами и версальцами». В свою очередь все те, кто чувствует себя духовными наследниками роялистов, переносят свою ненависть из прошлого в настоящее. Для них антисоветизм вне Франции — синоним антикоммунизма внутри нее. Можно сейчас столкнуться с патологическим антисоветизмом и в «левом» лагере, особенно среди тех, кто изменил своим прежним убеждениям, «вывернул пиджак наизнанку», как говорят французы.

А как воспринимает француз народы «третьего мира», прежде всего те, на которые еще отбрасывает тень былое колониальное величие Франции? Любое событие в этих странах бередит плохо затянувшиеся раны времен индокитайской и алжирской войн, когда политическая борьба в метрополии вокруг судеб империи грозила вылиться в гражданскую войну между самими французами. Француз, в зависимости от своей социальной принадлежности и политических симпатий, либо обижен на «неблагодарных» арабов и африканцев за то, что они не оценили «благодеяний» бывшей метрополии, не прочь позлорадствовать по поводу их трудностей, либо наоборот, испытывает определенную неловкость, чувство вины за пережитую ими нещадную эксплуатацию, за кровь колониальных авантюр. К сожалению, речь идет не только о далеком прошлом. Недавно накалилась обстановка в небольшой заморской территории Франции на Тихом океане — Новой Каледонии, где вспыхнул конфликт между коренным населением — канаками и европейцами — кальдошами, и на стенах Парижа вновь, как много лет назад, появились намалеванные жирной краской лозунги: «Новая Каледония — французская!». Опять то тут, то там замелькал «кельтский крест» в круге — эмблема неофашистов. Конечно, события в Новой Каледонии гораздо менее масштабны и драматичны, чем в свое время в Алжире.

Склонность иного обывателя видеть в иностранцах «козлов отпущения», винить их во всех своих неприятностях особенно опасна, когда объектом неприязни оказываются люди, живущие не за тридевять земель, а тут же, рядом, в самой Франции, и отличаются они внешним видом, цветом кожи, языком или произношением, бытом и нравами, религией — в этом, если хотите, истоки болезненной проблемы Франции — расизма…

В Западной Европе трудно найти этнически менее однородную нацию, чем французы, предками которых были не только кельты, но и дальние предшественники галльских племен — лигуры, аквитаны, иберы (от которых пошли современные баски), греки и римляне, германцы — вестготы, бургунды, аламаны. франки, давшие название стране норманны и многие другие. И в более близкие к нам времена во Францию не прекращается приток выходцев из других стран — как соседних, так и более отдаленных. В парижском культурном центре имени Жоржа Помпиду как-то была устроена выставка, на одном из стендов которой я обнаружил интереснейшую статистику. Оказывается, в 1850–1975 годах во Францию въехали на постоянное жительство около 50 миллионов человек — немногим меньше, чем проживает там сейчас французов. Каждый четвертый француз может отыскать в одной из ветвей своего генеалогического древа итальянца, испанца, немца, поляка… Талантливый комический актер и клоун итальянского происхождения Колюш (Колуччи) как-то заметил: «Француз — это иностранец, который не любит иностранцев».

Стоит ли удивляться, что коренные французы лишены ярко выраженных антропологических черт? Вспомним хотя бы таких популярных французских киноактеров, столь непохожих друг на друга, как Луи де Фюнес и Жан Габен, Пьер Ришар и Филипп Нуаре, Катрин Денев и Анни Жирардо! Еще более разношерстна парижская толпа, и в то же время она более «усреднена», чем прохожие на улицах любых других европейских городов, особенно скандинавских, где преобладает классический северный тип высоких, худощавых и голубоглазых блондинов, или средиземноморских, где чаще попадаются низкорослые, коренастые, по-южному смуглые брюнеты. Север и Юг Европы встретились и смешались именно на французской земле, на берегах ленивой, медленно текущей Луары. «Франция — не раса, а культура», — заметил бывший премьер-министр Рай- мон Барр.

В стране, согласно переписи 1982 года, насчитывалось около четырех с половиной миллионов иностранных граждан. На первом месте оказались португальцы, затем алжирцы, итальянцы, марокканцы, испанцы, тунисцы, турки, уроженцы стран Индокитая, югославы, бельгийцы. Меньше всего выходцев из Сенегала, Камеруна, Ливана. Официальные цифры не дают, однако, полной картины. Немало иностранных рабочих-иммигрантов прибывает во Францию нелегально и живет по фальшивым документам, изготовление которых стало процветающим промыслом. Постоянно находясь под угрозой высылки, они оказываются жертвами наиболее жестокой эксплуатации.

Иммигранты, составлявшие в 1985 году около восьми процентов всего населения Франции и около семи процентов самодеятельного населения, заняты на самых тяжелых, грязных, низкооплачиваемых работах, особенно в таких отраслях, как строительство, сельское хозяйство, угледобыча. В последние годы их труд используют на потогонных конвейерах французских автозаводов. Улицы Парижа убирают малийцы, гостиницы обслуживают испанки, арабы копают траншеи для коммуникаций и кладут кирпичи новых домов.

Большая часть иностранцев сосредоточена вокруг крупнейших промышленных центров — Парижа, Лиона, Марселя. Города северо-восточных департаментов Нор и Па-де-Кале заселены шахтерами-поляками. Русские белоэмигранты селились в Пасси и в Медоне — к западу от Парижа. Нынешние выходцы из арабских и африканских стран осели в северо-восточных округах столицы. В лавчонках под вывесками с арабской вязью торгуют коврами, яркими тканями, покрывалами, всевозможным третьесортным тряпьем. В здешних кинотеатрах идут египетские и индийские фильмы, из дешевых ресторанчиков и кафе доносится запах кускуса — пшеничной каши с овощами, мангалы несут густой дым мерге- зов — сосисок, в которых больше жгучего красного перца, чем баранины. Худые высокие малийцы или сенегальцы раскладывают прямо на тротуаре кустарные африканские сувениры из кожи и поддельной слоновой кости, металлические запястья и кольца, и все это разительно напоминает не только узкие кривые улочки алжирской «касбы» или марокканской «медины», но и черные «гетто» Нью-Йорка, Бостона. Недавно в Париже появилась копия типичного заокеанского «чайнатауана», где живут выходцы из Гонконга, стран Юго-Восточной Азии.

В 60-х годах, на которые приходится пик иммиграции, она не создавала острых социальных или психологических проблем: темпы роста экономики были сравнительно высокими, безработица — небольшой, дешевая импортная рабочая сила служила немаловажным козырем французских промышленников в борьбе за мировые рынки. Знакомые французы в один голос уверяли меня тогда: «У нас возможен национализм, даже шовинизм, но расизм — никогда!» Действительно, какой там, казалось бы, расизм в стране величайшего смешения народов, на родине Декларации прав человека и гражданина? И все-таки даже в те времена на месте моих французских друзей я проявил бы большую осторожность в оценках и прогнозах, ведь сам термин «расизм» (как, впрочем, и «шовинизм») родился именно во Франции: его изобрел еще в XIX веке граф Жозеф-Артюр де Гобино — дипломат и писатель, выпустивший трактат «О неравестве человеческих рас».

В конце XVIII века один из основателей Соединенных Штатов, Бенджамин Франклин, в порыве благодарности французам за помощь в борьбе американских колоний за независимость от британской короны сказал: «У каждого человека есть два отечества — свое собственное и Франция». Спустя два с половиной столетия сатирик Пьер Данинос поправил его: «Однако пусть иностранец будет настороже, если только, буквально поняв это знаменитое выражение, он решит принять французское гражданство (что, кстати, не так-то просто. — Ю. Р.). Ему быстро дадут понять, что вторая родина — далеко не то же самое, что первая, и если ему что-нибудь не нравится — в конце концов, Франция для французов!»

В справедливости этих слов могли не раз убедиться полноправные граждане Французской республики, живущие в стране на протяжении многих поколений, — французы еврейского, армянского или цыганского происхождения. Канули, казалось бы, в далекое прошлое позорное «дело Дрейфуса», массовые полицейские облавы времен гитлеровской оккупации, когда десятки тысяч «расово чуждых» французских граждан сгоняли на Зимний велодром в Париже перед отправкой в лагеря смерти. Страшные названия этих лагерей — Освенцим, Май- данек, Берген-Бельзен, Дора, Равенсбрук, Бухенвальд — выбиты бронзовыми буквами на мемориалах, сооруженных на восточном мысе острова Сен-Луи на Сене, в старинном парижском квартале Марэ. И вдруг несколько лет назад преподаватель из Лиона мсье Фориссон преспокойно сообщает своим слушателям, что в газовых камерах лагерей смерти просто-напросто проводили… дезинфекцию одежды заключенных, «газировали вшей», ввиду чего цифры погибших там людей «сильно преувеличены». Сенсационное «открытие» Фориссона напомнило о живучести расистских рефлексов в подсознании части мещанства.

Во Франции зловещий симптом расистских настроений впервые дал о себе знать в 50-е годы — во время алжирской войны. Именно тогда с другого берега Средиземного моря во французский лексикон вползло грязное словечко «ра- тонада» («ратон» — «крысенок», одна из презрительных кличек арабов). Имелся в виду антиарабский погром, когда людей со смуглым цветом лица и курчавыми волосами преследовали на улицах Парижа, избивали до полусмерти, бросали с мостов в Сену. Причем занималась этим не горстка полупьяных неофашистов, а сами полицейские, которые искали среди арабов-иммигрантов представителей Фронта национального освобождения Алжира (ФНО) и мстили за гибель в уличных перестрелках нескольких своих коллег.

Гораздо более тяжелый приступ все той же болезни потряс страну четверть века спустя, когда на фоне затяжного экономического кризиса начала быстро расти безработица, охватившая, по официальным данным, 2,7 миллиона человек, а фактически около 3 миллионов, то есть свыше 10 процентов самодеятельного населения. Болезненными последствиями этого стал быстрый рост насилия, преступности и наркомании, особенно среди наиболее чувствительно затронутой безработицей молодежи. Когда каждый десятый работоспособный француз не имеет возможности трудиться и выбит тем самым из колеи нормального существования, он невольно задается вопросом: «Кто в этом виноват?». И тогда на него не действуют разумные доводы противников расизма, с цифрами в руках доказывающих, что рабочие-иммигранты внесли своим трудом огромный вклад в развитие французской экономики, исправно, как и все, платят взносы в фонды соцстраха, из которых им выплачиваются пособия. К тому же, по данным опросов, почти половина французов не склонна выполнять их тяжелую, малоквалифицированную работу. Ссылаясь же на то, что среди иммигрантов высок уровень преступности, умалчивают, например, о том, что безработица среди иностранцев вдвое выше, а она-то и является основной почвой для правонарушений…

Стоит ли после всего этого удивляться, что инциденты на расистской почве стали за последние годы не чрезвычайными происшествиями, а повседневной реальностью? То араба откажутся обслуживать в кафе («столики зарезервированы заранее»), то не пустят в плавательный бассейн («мест нет»), то выгонят из дискотеки («пристает к женщине»). Хуже того — нервный обыватель, которого рчздражает шум, не долго думая, стреляет из охотничьего ружья в окно кафе, где собрались рабочие-турки, и убивает ни в чем не повинного человека. Всю страну потряс чудовищный случай, когда четверо пьяных солдат-новобранцев избили до смерти и выбросили из мчавшегося поезда случайного спутника-араба; история эта послужила темой для фильма, снятого известным актером Роже Анэном.

Олицетворением современного французского расизма и его знаменосцем выступает лидер ультраправой партии «Национальный фронт» Жан-Мари Jle Пен. Свою политическую карьеру он начал в 1956 году, когда был избран депутатом от «Союза защиты торговцев и ремесленников» (движение мелких лавочников, недовольных налогами. — Ю. Р.), уже тогда выступавшего под лозунгами ультраколониализма, национализма и антикоммунизма. Потом воевал в Алжире, лично участвовал в истязаниях парашютистами пленных арабов. После окончания войны стал адвокатом и, оказавшись наследником одного из своих богатых приверженцев, умершего при весьма подозрительных обстоятельствах, завладел миллионным состоянием. Остается удивляться, что этот проходимец вдруг вырос в политическую фигуру национального масштаба, что партия его собрала в 1988 году на выборах свыше 4,4 миллиона голосов, то есть 14,4 процента всех избирателей…

Лепеновцы не маршируют в ногу на факельных шествиях, не носят коричневых или черных рубашек, вышедших из моды после Гитлера и Муссолини. На митингах Ле Пена поют «Марсельезу»; да, да, не удивляйтесь — национальный гимн! Постыдное сборище расистов проводится в день Жанны д'Арк возле маленькой позолоченной конной статуи национальной героини — Орлеанской девы, некогда изгнавшей чужеземцев из Франции; историю своей страны лепеновцы используют в реакционных целях.

Директор правого журнала «Фигаро-магазин» писатель Луи Повель пугает французов тем, что в результате высокой рождаемости иммигрантов президентом Франции рано или поздно может стать мусульманин. В одном из номеров «Фигаро-магазин» появился фотомонтаж, где традиционный бюст Марианны, символизирующей республику, задрапирован мусульманской чадрой.

Расистское поветрие пробудило мощное движение протеста. 73 процента французов прямо осуждают лозунги «Национального фронта». Массовые митинги и демонстрации, организованные левыми партиями, профсоюзами, интеллигенцией, молодежью, свидетельствуют о том, что демократическая общественность Франции полна решимости преградить путь грязной неофашистской волне. Конечно же, прогрессивные силы во главе с компартией не закрывают глаза на то, что иммиграция создает в условиях кризиса вполне реальные проблемы. Но вот ставит ли буржуазия цель эти проблемы решать? Главный урок, который основная масса французов не без помощи коммунистов начинает извлекать из «феномена Ле Пена», состоит в том, что искать в арабе-иммигранте виновника всех своих проблем — дело бесполезное и опасное. Оно только отвлекает внимание от жизненно важных проблем нации, которая до сих пор всегда умела находить в себе силы и мужество решать их в соответствии с лучшими интернационалистскими традициями великого французского народа. Как любил говорить Жорес, мало интернационализма отдаляет от собственного отечества, много — приближает к нему.

Франция переживает сейчас глубокую историческую ломку, которая затрагивает не только условия ее существования, но и нравственные ценности, характер, психологию нации, сложившиеся веками. Прошлое Франции — это не только общенациональное достояние, но и поле боя между враждебными классами, составляющими современное французское буржуазное общество, между партиями, которые так или иначе выражают их противоречивые интересы. Имена видных государственных деятелей, полководцев, писателей, которые давным-давно покоятся в могилах, все еще будят страсти, бушевавшие вокруг них при жизни, служат оружием в политической борьбе. Католическая церковь, приложившая в свое время руку к гибели Жанны д'Арк, с упорством пыталась присвоить себе национальную героиню, причислить ее к лику святых. Чтобы определить социальный состав населения коммуны или городского квартала и, соответственно, политическую окраску их муниципального совета, достаточно беглого взгляда на дощечки с названиями улиц. Недаром самая фешенебельная магистраль буржуазнейшего XVI округа Парижа — авеню Фош — названа по имени главнокомандующего союзными армиями Антанты на заключительном этапе первой мировой войны, тогда как площадь и улица в «плебейском» XIX округе носят имя социалиста Жана Жореса, страстного борца за мир, павшего накануне начала этой войны от пули убийцы-фанатика.

«Франция — страна живучего прошлого, где ничто не забывается и редко служит уроком… — отмечал корреспондент американской телекомпании Си-Би-Эс Дэвид Шенбрун. — Для французов любая история современна. В их глазах прошлое и настоящее — одно и то же в потоке жизни, где конфликты редко решаются, а страсти нарастают и опадают, подобно приливам и отливам. Побежденные никогда не признают своего поражения, победители не могут быть великодушными, ибо они не уверены в своей победе. Поэтому старые раны никогда не могут зарубцеваться полностью, а исторические конфликты остаются актуальными для многих поколений».

Но привязанность французов к своему прошлому никоим образом не отгораживает Францию от современности. Это высокоразвитая индустриально-аграрная страна, вторая, после США, ядерная держава Запада, занимающая прочные позиции на фронте научно-технического прогресса. Ее атомные реакторы и ультрасовременные средства связи, скоростные поезда и реактивные самолеты, биотехнология и электроника находят заслуженное признание на мировых рынках, тесня порой таких грозных конкурентов, как США, Япония, ФРГ. Кварталы Дефанс, расположенные на западной оконечности Парижа, или Богренель на левом берегу Сены — это леса сверкающих небоскребов, оригинальности архитектурных решений которых может позавидовать нью-йоркский Манхэттен.

Некоторые французские авторы пишут о «двух Франциях» — динамичной, ультрасовременной и отсталой, архаичной, зябко прячущейся в старинные национальные костюмы. «С одной стороны — эффективность, упорный труд, прогнозирование будущего и высокие доходы, с другой — корпоративизм, фольклор, воспевание неподвижности или прошлого», — утверждает близкий к соцпартии социолог Ален Турэн. Он, как и его единомышленник в правом лагере экономист Лионель Столерю, чья вышедшая несколько лет назад книга озаглавлена «Франция с двумя скоростями», умышленно подменяет понятия. Главный конфликт сегодняшней Франции — не между ее Севером и Югом, архаикой и модерном, завтрашним и вчерашним днем, — он столь же психологический, как и общественный. Речь идет не о тоске по прошлому, а о будущем нации: о способности ее достойно встретить третье тысячелетие, сохранив свое лицо и свою Душу.