Прекрасная Гортензия. Похищение Гортензии.

Рубо Жак

Жак Рубо (р. 1932) — один из самых блестящих французских интеллектуалов конца XX века. Его искрометный талант, изощренное мастерство и безупречный вкус проявляются во всех областях, которыми он занимается профессионально, — математике и лингвистике, эссеистике и поэзии, психологии и романной прозе. Во французскую поэзию Рубо буквально ворвался в начале пятидесятых годов; не кто иной, как Арагон, сразу же заметил его и провозгласил новой надеждой литературы. Важными вехами в освоении мифологического и культурного прошлого Европы стали пьесы и романы Рубо о рыцарях Круглого Стола и Граале, масштабное исследование о стихосложении трубадуров, новое слово во введении в европейский контекст японских структур сказал стихотворный сборник «Эпсилон». Впервые издающаяся на русском языке проза Рубо сразу же зачаровывает читателя своей глубиной и стилевой изощренностью. В романах «Прекрасная Гортензия» и «Похищение Гортензии», построенных на литературной игре и пародирующих одновременно детектив и философское эссе, гротескно, а подчас и с неприкрытой издевкой изображены различные институции современного общества. Блестяще сконструированная фабула заставляет читать романы с неослабевающим интересом.

 

Глава 1

Эсеб

Летом бакалейная лавка Эсеба открывалась в восемь утра. Зимой, впрочем, тоже. Но летом лавку открывал сам Эсеб собственной персоной: поднимал решетку, которая никогда по-настоящему не запиралась, выносил на тротуар коробки с овощами и фруктами, открывал их, раскладывал содержимое — помидоры, апельсины, персики, салат, бананы — практично и красиво, то есть самые гнилые запихивал в нижний ряд или на задний план, а сверху и спереди помещал те, что еще сохранили сколько-нибудь приличный вид. Закончив, таким образом, к полному своему удовлетворению, трудовой день, он занимал позицию на мостовой, между помойными баками, в нескольких шагах от остановки (по требованию) автобуса «Т».

Как только открывалась дверь магазина, или, самое позднее, как только вслед за этим раздавался лязг заржавленной решетки, на пороге появлялся Александр Владимирович и с царственной грацией прыгал на коробки, устраиваясь обычно среди лимонов, которые, по его мнению, выглядели здоровее, чем груши или лук. Там он возлежал в позе сфинкса, ожидая пробуждения мадам Эсеб, а главное — своей утренней порции молока «Глория». Ожидание это никогда не бывало чересчур долгим, поскольку Эсеб полностью отстранился от торговли и всю ответственность взяла на себя его супруга. У Эсеба же были другие заботы.

Мы воспользуемся этой краткой передышкой, чтобы набросать портрет Эсеба (когда я говорю «мы», то подразумеваю рассказчика или, вернее, рассказчиков этой истории, ибо всякая история предполагает не одного, а нескольких рассказчиков, ведь во всяком правильно построенном повествовании имеется великое множество мест и мозгов, в которых происходит что-то важное; только слабоумный романист всегда пребывает в одной и той же точке, то есть внутри самого себя, под собственной макушкой. Сам я, Жак Рубо, — лишь тот, кто водит пером, а точнее, гелевой ручкой «пилот», которая пишет очень тонко, на что указывает желтый ободок на крышечке, тогда как ручка с белым ободком пишет толсто; гелевая ручка стоит дороже, ну да ладно, — вот почему я говорю «мы», употребляя это местоимение из скромности. Впрочем, в данном романе, как вы скоро увидите, есть Рассказчик, — один из персонажей этой истории. Он появится во второй главе и будет говорить «я», как делают обычно рассказчики в романах. Но я прошу не путать его со мной, Автором).

Итак, чтобы набросать, если можно так выразиться, портрет Эсеба, мы воспользуемся этой краткой передышкой: в шестьдесят лет — в возрасте, который он сохранял практически до самой смерти, — Эсеб утратил интерес к в общем-то тривиальным проблемам бакалейной лавки и все заботы о ней возложил почти исключительно на мадам Эсеб и Александра Владимировича, чтобы посвятить себя другой деятельности, если и не более возвышенной, то, во всяком случае, более волнующей с его точки зрения.

Лавка Эсеба, основанная его отцом, Эсебом-старшим, находилась в широкой части улицы Вольных Граждан, на пересечении с крошечным отрезком улицы Закавычек, которую в то время перерезал пополам сквер Отцов-Скоромников. Улица Закавычек в этом месте очень узка, а улица Вольных Граждан напротив выступающего фасада церкви Святой Гудулы, наоборот, расширяется — ей приходится огибать церковь, чтобы влиться в центральную часть города, как она привыкла делать с незапамятных пор. Справа, по направлению к востоку (если мы встанем перед бакалейной лавкой, как обычно стоит Эсеб), находится перекресток улиц Вольных Граждан и Староархивной. Перекресток этот довольно-таки просторен, отчасти по причине вышеупомянутого расширения улицы Вольных Граждан, а также и потому, что дом, стоявший на углу, почти напротив Эсеба, состарился и сгинул, словно зуб, расшатавшийся по вине микробов и из-за отсутствия твердых убеждений. Обнажившаяся вследствие этого стена соседнего дома (с каркасом из потемневших балок в чистейшем старонормандском стиле) покрыта рисунками, надписями и объявлениями, ведущими между собой яростную борьбу за существование; среди надписей вполне предсказуемого содержания («Эмильена каждаму дает! Тибя видили в сквере, превет от Бебера!») есть и такое, несколько загадочное и вместе с тем меланхолическое признание: «Только я один понимаю Пюви де Шаванна!»

Муниципалитет, испытывая временные трудности с озеленением, посадил тут две маленькие, ничего не ждущие от жизни белые акации, которые плохо переносят выхлопные газы и делают вид, будто находятся в каком-то другом месте. И это им настолько хорошо удается, что даже создает опасность: дело в том, что движение по улице Вольных Граждан одностороннее, с запада на восток, то есть, по отношению к нам, слева направо; а по Староархивной — сверху вниз (так показано на плане города, однако для нас это выглядит как оттуда — сюда), или, если вы внимательно следите за нашими рассуждениями, с севера на юг. Так вот, машины беспечно подъезжают к перекрестку каждая со своей стороны, с уверенностью в своем превосходстве. Поскольку светофора здесь нет, а обе акации успешно прикидываются невидимками, то часто, особенно среди ночи, дело кончается аварией, треском, лязгом, скрежетом, нашествием полиции и «скорой помощи», а также взаимными обвинениями, от которых радуется сердце мадам Крош, консьержки из дома 53. Эсеба все эти волнения оставляли равнодушным.

Надо вам сказать, что улица Вольных Граждан, сама по себе полностью лишенная памятников старины, равно как и интереса — те же свойства отличают ее соперницу и перпендикуляр, Староархивную улицу, — связывает между собой два чрезвычайно притягательных для туристов района. Первый, на востоке, знаменит старыми дворцами из старых времен, старыми улицами с подновленными фасадами (улица Олеандра де Меандра, улица Плесси дю Армана — «писца и сочинителя», улица Пеана де ла Круладьера — «юриста», улица Эмиля Золя — «романиста с материалистическими взглядами», улица Элеазара де Брокур-Серсильи, графа де Шандевиля, и так далее, и тому подобное), старыми мастерскими старых художников, изысканными кафе-кондитерскими и садами с причесанной осенней листвой. Во втором, на западе, ближе к центру, пульсирует современная жизнь, в галереях нью-йоркской живописи на углах пешеходных улиц можно купить все полотна, залежавшиеся в Бронксе, там и сям красуются приглашенные городским советом клошары (наполовину — клошары-осведомители полиции, наполовину — полицейские, переодетые клошарами), поддельные поэты декламируют стихи, стоя у фонтана, юные музыканты и музыкантши на миниатюрных флажолетах и массивных виолах да гамба допоздна наигрывают прохожим элегические пьесы Марэна Марэ. Как сказано в путеводителях, старый квартал лучше осматривать утром, а современный — днем. А потому между двумя кварталами с утра до вечера не иссякает разнонаправленный поток: это снуют туристы, большей частью пешие. Дойдя, предположим, до нашего перекрестка, они останавливаются в нерешительности, достают из сумки, рюкзака или кармана план, останавливают такси, прохожих, машины, автобусы «Т» и спрашивают на чужеземных языках: «Пютипон, плиз?» или «Гъюго, битте?», затем радостно исчезают, устремившись за храм Святой Гудулы или свернув на улицу Закавычек, в сквер Отцов-Скоромников.

С точки зрения Эсеба, которой мы будем придерживаться в этой главе, туристы четко делились на две основные категории (помимо особых или пограничных случаев, жителей Шотландии и иже с ними): мужчины относились к категории I, женщины — к категории II. Категория I интереса не представляла. Категория II (женщины), в свою очередь, делилась на две подкатегории («Понимаешь, — объяснял он мадам Эсеб, — это вроде как овощи в коробках: бывает зеленая фасоль, а бывает горошек; горошек бывает обычный и высшего сорта; а высший сорт бывает сырой либо вареный, верно?» — говорил он мадам Эсеб, но та уже спала). Итак, в категорию II (женщины) входили Интересные (А), а также Неинтересные (В). Подкатегория IIВ (Неинтересные) интересовала его столь же мало, как и категория I (мужчины). Интересовался он исключительно Интересными (IIА), в число которых по зрелом размышлении включил еще особую группу Небезынтересных — на эту мысль его навел отец Синуль, горячий поклонник Николая Кузанского и, по словам Эсеба, «большой потешник»; эту группу мы обозначим как IIА.

Прекрасно, скажете вы, теперь остается узнать, по каким именно признакам Эсеб определял представительниц категории II как интересных (словом «вы» с этой минуты и до конца романа мы будем обозначать Читателя, портрет коего, обобщенный или составленный по описанию, украшает кабинет коммерческого директора нашего издательства и коему мы из почтения не решаемся тыкать). Ответ звучит просто: по возрасту, каковой по биологическим причинам, а также из предосторожности начинался с пятнадцати лет и не должен был превышать максимума в пятьдесят девять, то есть шестьдесят минус один — поскольку, как мы помним, именно шестьдесят лет Эсеб с некоторого времени решил считать своим неизменным возрастом. Мадам Эсеб тогда исполнилось пятьдесят девять, то есть опять-таки шестьдесят минус один, если наши подсчеты верны, а стало быть, она пока еще числилась в Интересных (впрочем, как раз в это время появился Александр Владимирович, и всю нерастраченную нежность мадам Эсеб обратила на него); но поскольку мадам Эсеб в отличие от мужа продолжала очень заметно стареть, она становилась явно Неинтересной; таким образом, она, можно сказать, была Интересной в историческом аспекте и Неинтересной в соотнесении с современностью и вследствие этого находилась вне игры, что вполне устраивало Эсеба с моральной точки зрения.

Итак, любая женщина от пятнадцати до пятидесяти девяти лет была Интересной; однако у Эсеба был еще один критерий, налагавший дополнительные ограничения: Туристичность. Интересными могли быть исключительно туристки. Следует отметить, что некоторые обитательницы этого квартала, подходящие по возрасту, были зачислены в категорию IIА (точнее, IIА) как приравненные к туристкам или как почетные туристки. Чтобы развить далее эту классификацию, вызывающую большой интерес, нам следует задаться вопросом: что именно могло быть интересного в женщине, особенно в туристке. С этой целью мы присоединимся к Эсебу во время осмотра кандидаток, подвергавшихся постоянному отбору.

Когда на перекрестке появлялась туристка, она попадала в поле зрения Эсеба, и его изучающий взгляд следовал за ней, пока она не скрывалась из виду. Если она двигалась по противоположной стороне улицы, он осматривал ее в профиль. Если она переходила улицу напротив него (с той стороны на эту), он осматривал ее в фас. (Чтобы не дать ей перейти левее и оказаться у него за спиной — так ему пришлось бы оборачиваться, — он применил тактику отпугивания: сдвинул помойные баки и кучу старых ящиков влево от лавки.) Наконец, если она переходила правее или же — и в особенности — если она сворачивала на улицу Закавычек, он осматривал ее со спины и на близком расстоянии. Он стоял на своем посту, слегка расставив ноги, в брюках серого, а на коленях — неопределенного цвета, почти закрывающих ботинки, в зеленом свитере с пятнами от перезрелых овощей и фруктов, кое-как заправленном в брюки, и серой фуражке отставного служащего ФЭК — ФГК, надетой набекрень.

Тело его оставалось почти неподвижным, если не считать головы, вращавшейся вокруг своей оси (которую мы назовем шеей) вслед за глазами, а в самой голове двигалась еще сильно выступающая, удлиненная и плохо выбритая нижняя челюсть, ритмично поднимаясь и опускаясь со звучным чавканьем и невнятным ворчанием (смысл этой фразы, перенятой им от деда, так и остался для него нераскрытым, он адресовал ее исключительно самому себе как лозунг, поучение и комментарий одновременно: «Клево дело, мальцы, клево дело!»). Однако он не смотрел на лицо туристки, не смотрел на ее ноги, не смотрел на ее шею и плечи и лишь мельком смотрел на ее колени (но только если они были открыты). Он наблюдал исключительно за движением промежуточных частей — бедер, живота, груди и спины, стараясь, как истинный исследователь, за видимым угадать более или менее тщательно скрытое невидимое, обращая внимание на выразительные лобковые выпуклости, отсутствие лифчика, подолы платьев, которые благодаря удачному взаимодействию законов движения и трения сильно задираются вверх и порой даже зажимаются между ягодицами, если таковые достаточно упруги, крепки, округлы и удобоохватны (последнее определение мы выбрали за благозвучность, хотя оно выглядит несколько устаревшим). Он никогда не упускал из виду краешки трусов — их легко распознать по четким выпуклым линиям. Но с особым, можно сказать, слюноглотательным нетерпением он подстерегал восхитительные сюрпризы: нежданные открытия, представшие взору в расстегнувшемся вороте блузки, пушок, мелькнувший из-под мини-юбки в отсутствие нижнего белья и не всегда совпадавший по цвету с волосами (лишь в этих случаях его взгляд поднимался выше подбородка); а эффектные ракурсы, когда предмет наблюдения, стоя к нему задом, нагибался и поднимал какую-нибудь упавшую вещь, вызывали у него трепет. В эти редкие благословенные минуты он впадал в своего рода экстаз, из которого его могло вывести лишь еще одно видение, несущее с собой новые надежды.

Нетрудно понять, почему он больше любил лето и почему ограничивался одними туристками. Ведь летом (к которому можно также отнести весну и часть осени) солнца больше, а потому уменьшается общее количество предметов одежды и вес каждого из них, что способствует появлению открытых участков и усиливает вероятность прозрачности, а также волнующего взор увлажнения. Что же касается предпочтения, вначале случайного, затем обдуманного, безоговорочного и безусловного (он вообще не ставил себе условий), оказываемого туристкам, то тут дело было сложнее. Он не был эстетом и сосредоточивал внимание на туристках не потому, что находил их самыми красивыми. Целью его деятельности было познание, то есть выработка классификации. Но туземки, с юных лет закаленные эсебовскими, неоэсебовскими и параэсебовскими взглядами, характерными для нашего климата и наших больших городов (и вызывающими зависть всего мира), привыкли заслоняться от них красотой в соединении с элегантностью, то есть совершенством. Однако совершенство непроницаемо. Панцирь красоты защищает лучше, чем какой-нибудь скафандр. А познание — и Эсеб вполне отдавал себе в этом отчет — нуждается в несовершенстве, дабы раскрыть тайны природы. Если взгляд хочет отследить ногу до того места, откуда, как говорится, она растет, найдется ли у него более надежный вожатый, чем поехавший чулок?

А потому безвкусица в одежде, простодушие, небрежность или попросту невинность туристок, особенно из тех стран, где мужские взгляды не задевают их напрямую, открывали Эсебу богатейшие возможности: шорты, откуда выглядывали ягодицы или даже трусики; темное белье под светлым и просвечивающим платьем; золотистые волоски, вспыхивающие на свету сквозь прозрачный нейлон из-под короткой юбки; вымокшие в грозу платья, опять-таки прозрачные и подчеркивающие выпуклости фигуры; груди, вздрагивающие от холода или редких капель дождя; подолы, задранные шаловливым ветерком или могучим шквалом. С мая по октябрь несметные толпы швейцарок, немок, голландок, англичанок, американок и даже японок доверчиво подвергали себя эсебовским изысканиям. В результате, как правило, они бывали порядком удивлены и даже слегка потрясены.

Была и еще одна, важнейшая причина, по которой Эсеб выбрал туристок. Сам того не зная, он согласился с поэтом, сказавшим: «Любите то, что нельзя увидеть дважды», и желал, чтобы каждый из его опытов стал единственным в своем роде, поразительным, волнующим приключением, неким рубежом между невозвратимым прошлым и непроницаемым будущим (он терпеть не мог повторения одного и того же, кроме как в еде). «Нельзя увидеть дважды одну и ту же туристку на улице Вольных Граждан», — говаривал он мадам Эсеб, дабы расширить ее философские познания и уберечь от ревности. «Зато ты всегда один и тот же, старый грязнуля!» — нежно отвечала она. Впрочем, ему было бы весьма затруднительно узнать какую-нибудь туристку, если бы она решила вдруг предстать перед ним снова. Иногда он, обознавшись, принимал за туристку обитательницу своего квартала и начисто забывал ее до следующего раза. «Понимаешь, — говорила Иветта отцу Синулю, — меня не смущает, что он балдеет от моей задницы, в мои годы это даже приятно, но ведь он всякий раз меня не узнает!»

 

Глава 2

Гортензия

В то утро, когда началась эта история, ясное и теплое утро начала сентября, я вышел из дому чуть раньше восьми. Я еще не успел как следует проснуться, ибо новая работа, к которой я приступил незадолго до этого, была не то чтобы ночной, но предполагала скользящий график.

Сперва я зашел к мяснику Буайо. Обычно я был его первым покупателем, поэтому в лавке было еще пусто и прохладно, а из-за двери холодильной камеры приятно пахло телячьей головой, петрушкой и свежими опилками. Я купил два раза по триста граммов филе, пакетик замороженного горошка и вакуумную упаковку якобы молодого картофеля, сваренного и готового к употреблению: бросить на три минуты в кипящую воду, затем подать на стол, размять вилкой и сдобрить оливковым маслом. Это было основное, что мне требовалось для четырех обедов, а в дополнение я еще покупал у мадам Эсеб сладкие фруктовые сырки и чуть подальше, на улице Вольных Граждан, — хлеб и фрукты. Я всегда запасаюсь едой на четыре обеда, предварительно составив их меню из регулярно чередуемых диетических компонентов по списку, который висит у меня над холодильником. Это очень просто и избавляет от размышлений — пренеприятнейшего занятия (особенно в моей работе), вдобавок отнимающего массу времени. Иногда я ужинаю в забегаловке на углу — ради салата и сельдерея с соусом (на десерт — карамельный крем или кекс) либо в китайском ресторане, ради имбирного варенья и личи в сиропе: это несколько разнообразит мой рацион.

Буайо тоже как-то раз в субботу вечером, перед выходным, поужинал в китайском ресторане вместе с женой, мадам Буайо (Вероника была у бабушки в Тиэ), и пришел к выводу, что китайцы готовят мясо совсем не так, как мы. «Вот что я вам скажу, месье Морнасье, — заметил он мне, — наша еда — это хороший лангет или бифштекс с луком. Но куча мелких ошметков неизвестно какого животного — это не для нас! То есть я не хочу сказать, что получается невкусно, но тем не менее!» Над прилавком у Буайо висит картина, которую он нашел на чердаке у родителей жены, на берегах Ионны. «Этой картине самое малое сто лет!» — гордо изрекает он. На картине изображен покойник, лежащий на столе, а вокруг него — люди в черном, в старинных костюмах, вооруженные остро отточенными инструментами, чтобы резать труп в различных местах. Буайо доволен картиной, которую, по его словам, никто, кроме меня, не одобряет. Мадам Буайо находит ее «омерзительной» и говорит, что на такое незачем смотреть Веронике. Но Веронике пять лет, и у нее совсем другие заботы: ей надо сохранить за собой постоянное место в песочнице в сквере Отцов-Скоромников, на которое претендуют другие попки. Однако вернемся к нашей истории, а то Рассказчик расскажет нам всю свою биографию.

Расплатившись, я вышел из лавки, а Буайо вышел за мной, оба мы остановились и стали смотреть на проходящую напротив группу молоденьких, свеженьких скандинавок, только что прибывших из своей Скандинавии и в предвидении летних забав и южного солнца чрезвычайно легко одетых. Будь мы сильно постарше (как, например, Автор), мы бы с волнением вспомнили первые обнаженные шведские груди, мелькнувшие на целомудренных экранах начала пятидесятых, маленькие груди Биби Андерсон в фильме «Она танцевала одно лето». Скандинавки остановились в лучах пока еще нежаркого солнца и защебетали, размахивая зелеными и синими путеводителями, красными и коричневыми планами и оглашая воздух скандинавскими согласными с бесчисленными «ц» и «ш». Все это было весьма приятно, и мы молча созерцали их взором добрых дядюшек, но внезапно нас грубо оторвал от созерцания ядовитый голос мадам Крош, консьержки из дома 53, которая втаскивала опустевшие помойные баки в подъезды с первого по шестой: «Сексапил, как говорят англичане!» В это мгновение зазвонил колокол Святой Гудулы, и я заторопился в бакалейную лавку («Эсебʼс», как сказали бы в Оксфорде), ибо с минуты на минуту должна была появиться невольная виновница моего раннего пробуждения.

Эсеб уже стоял на посту. В полутьме лавки мадам Эсеб и Александр Владимирович беседовали с отцом Синулем, который пришел купить сырков на завтрак своим дочкам-близняшкам, Арманс и Жюли: один сырок, с абрикосом, для рыжей Арманс, другой, с клубникой, для белокурой Жюли; этот цветовой диссонанс раздражал меня, словно досадная фальшивая нота в великолепной органной фуге, исполненной их отцом. (В моей профессии важно вовремя ввернуть эффектную фразу, Автору до такого не додуматься!) Отец Синуль был органистом и атеистом. Кроме сладких сырков он покупал еду для себя — сыр и литр пива, что составляло тему его традиционной беседы с мадам Эсеб:

— Милая мадам Эсеб, ваш куломье очень вязкий!

— Ах, месье Синуль, они теперь только такой и делают. Мне они привозят только пастеризованный сыр. Настоящий они приберегают для экспорта.

— А ведь хороший куломье, из свежего молока и желтый внутри, это даже лучше, чем камамбер, правда?

— Ах, еще тридцать лет назад у нас был такой чудный маруаль!

— А вьелиль!

— А северный с запахом! Между прочим, в самом лучшем корсиканском овечьем сыре, когда его разрежешь, видны маленькие червячки.

— А как ваш муж, все по-прежнему?

— Все такой же старый грязнуля, вон, поглядите на него!

Александр Владимирович брезгливо встопорщил усы. Засим беседа прервалась привычной паузой, перед тем как обрести второе дыхание. Я мог бы воспользоваться этим, чтобы купить сладкие сырки (два с малиной, два с лимоном и ни в коем случае не со смородиной, чей пурпурный цвет не вызывал у меня энтузиазма), но мне было не к спеху.

Отец Синуль убрал в корзинку молоко, пиво, куломье и сырки, пытаясь угадать, какую следующую тему изберет для рассуждений мадам Эсеб, ибо теперь настал ее черед. Мадам Эсеб любила беседовать с отцом Синулем: после 1950 года ее воображение перестало работать и проблемы, волновавшие ее молодых покупателей и покупательниц, — телевидение, арабы, теннис, — доходили до нее с трудом. А отец Синуль был человеком если не совсем, то почти что ее поколения. У нее было на выбор несколько надежных тем вроде предыдущей. Например: «Ну и молодежь пошла!», или «Дождемся мы от них, как же!», или «…Все эти психи за рулем (вариант: „Когда же наконец тут поставят светофор, вот и сегодня, в час ночи, опять!..“)». Неудивительно, что между мадам Эсеб и отцом Синулем часто завязывались споры о Боге и его наместниках на земле, поскольку первая была доброй католичкой, прихожанкой соседней церкви Святой Гудулы, и безропотно несла свой крест, с тех пор как на Эсеба нашло затмение; второй же был последовательным и безусловным антиклерикалом на старый лад, каких теперь уже не сыщешь. Более странным может показаться то, что они расходились во мнениях о погоде. Объяснялось это тем, что у мадам Эсеб для данной темы имелся стандартный зачин, выработанный в давние времена после американских испытаний на Бикини в 1948 году (то была эпоха Риты Хейворт и фильма «Джильда»); тогда она была молодой женой и начинающей коммерсанткой, одновременно старалась понять, что нужно мужчине и что требуется покупателям, и придумала, как ей казалось, очень оригинальный оборот, а впоследствии так и не решилась поменять его на что-то другое. Если шел дождь, она говорила: «Дождь идет, а как же иначе, наделали они дел своей атомной бомбой!» Если стояла хорошая погода, она замечала: «Погода хорошая, но это ненадолго, наделают они дел своей атомной бомбой!» Со своей стороны отец Синуль, постоянный читатель журнала «Наука и жизнь», член Союза рационалистов и поклонник экспериментального метода, считал влияние атомных взрывов на погоду не вполне доказанным фактом, а потому решительно опровергал подобные утверждения, что приводило к увлекательным и ожесточенным дискуссиям. И вот мадам Эсеб, по-видимому разнежившись на утреннем солнышке, выбрала темой погоду; но не успела она раскрыть рот, как показалась Гортензия.

_________

Громкое урчание возвестило нам о том, что она появилась в поле зрения Эсеба. Я живо обернулся, и беседа оборвалась. Поскольку героиня этого повествования именно Гортензия (а отнюдь не Рассказчик, месье Морнасье, — мы хотим уточнить это сразу во избежание путаницы, которою он не преминул бы воспользоваться в собственных подозрительных целях), нам следует дать ее предварительное описание.

Девушке, которая месяц подряд каждое утро — и каждое следующее вне зависимости от предыдущего — вызывала восторги Эсеба (а поскольку реакция Эсеба, как показано в главе 1, всегда была обусловлена объективными критериями и не искажалась воспоминаниями, то поразительная повторяемость урчания при виде Гортензии могла свидетельствовать лишь о стройности его выводов и ни о чем другом, ибо всякий раз он ее не узнавал), этой девушке, идущей по улице Вольных Граждан, было приблизительно двадцать два года и шесть месяцев. Она была чуть выше среднего роста, с большими удивленными глазами, чуть тяжеловатыми коленями, округлыми щеками. Одета она была исключительно — и мы подчеркиваем это — в очень короткое и открытое, но дорогое и яркое платье, ее туфли были вовсе не рассчитаны на хождение по улицам, зато удовлетворяли запросам Эсеба — когда она пыталась в них двигаться быстро, постоянно возникал зазор между телом и платьем. Этого пока достаточно, впоследствии у нас будет возможность описать ее более полно, более подробно и беспрепятственно.

Быстрая походка, а также отсутствие нижнего белья под платьем Гортензии (случай скорее исключительный) объяснялись тем, что она опаздывала. Несколькими минутами раньше она услышала несвоевременный звонок будильника, заметалась по своей большой квартире и спросонок выхватила из полутьмы огромного шкафа первое попавшееся платье, не заметив, что оно невесомое и полупрозрачное, и теперь совершенно неумышленно предстала в нем перед пятью парами устремленных на нее глаз; и впечатления, вызванные ею у каждого из пятерых зрителей, были весьма различными.

Отец Синуль смотрел на нее с добродушной снисходительностью, ибо она напоминала ему его дочек, особенно дочкиных подружек, стайку очаровательных юных созданий, до ужаса неотличимых друг от друга и очень легко одетых, которые постоянно мелькали в гостеприимном доме Синулей. Он уже запасся пивом, куломье и сырками, предвкушал прохладу Святой Гудулы и веселые разговоры в бистро — одним словом, впереди был славный денек, и при виде Гортензии его глаза мягко заблестели за стеклами очков.

Что до меня, то в моем взгляде читалось гораздо большее волнение: вот уже месяц каждое утро (но по иным причинам, нежели Эсеб, и прекрасно зная, кто передо мной) независимо от того, в котором часу удалось заснуть накануне, я непременно приходил в бакалейную лавку, чтобы увидеть, как Гортензия идет по противоположной стороне улицы, и сегодня мне впервые посчастливилось так хорошо ее разглядеть. Конечно, я был взволнован этим видением, но еще больше волновала меня задача, которую я поставил перед собой ради моих профессиональных планов, близких к решающей фазе: не влюбляться в Гортензию. Так я решил, решил твердо, бесповоротно, раз и навсегда; одна-единственная минута созерцания, которую я позволял себе по утрам, эта ежедневная и быстролетная минута должна была обеспечить мне душевный покой в оставшиеся 23 часа 59 минут, однако вместо этого она заставляла меня колебаться в моем решении. Сегодня утром отсутствие кусочка ткани, впрочем, как правило, почти незаметного (хоть у меня нет наблюдательности и опыта Эсеба, все же и я могу судить об этом), а также быстрая походка со всеми своими последствиями представляли серьезную угрозу для моего будущего. Вот почему мой взгляд был не столь безмятежным, как у Синуля, и не столь откровенным, как у Эсеба.

А мадам Эсеб это зрелище оставило совершенно равнодушной. Навидалась она этих милашек за тридцать лет. Одной больше, одной меньше. Раз это занимало Эсеба и он не рассовывал куда попало помидоры, рис и молоко, она даже была довольна. Она подумала только, что эта Гортензия не трусиха, если ходит по улице без трусов, да еще в платье, сквозь которое все видно. Но чему тут удивляться. Известно, какая теперь молодежь.

Александр Владимирович находил поведение Гортензии постыдным и безнравственным, а все в целом — нестерпимо скучным.

Гортензия скрылась за углом улицы Вольных Граждан, провожаемая пятью парами молчаливых глаз, поцокиванием языка и вздохом. Александр Владимирович кашлянул.

 

Глава 3

Александр Владимирович

— А у вас кашель, Александр Владимирович, — заметила мадам Эсеб, — не надо было на улицу босиком выходить!

Этот упрек, адресованный лавочницей своему коту, нуждается в некоторых пояснениях.

Однажды зимним утром, в году 19… от Рождества Христова, шел снег. Мадам Эсеб, дрожа от холода, вышла поднять решетку (под предлогом полного отсутствия туристок Эсеб еще валялся в постели) и вдруг увидела перед дверью лавки изящную ивовую корзинку, нечто вроде колыбельки, завернутой в пурпурный сиземус (сиземус — роскошный польдевский бархат. — Примеч. Автора); ручку корзинки украшал розовый бант, с которого свешивалось письмо, запечатанное оранжевой восковой печатью. Подув на озябшие пальцы, мадам Эсеб распечатала письмо. Там было написано следующее:

«Я, лежащий в этой колыбели, — Александр Владимирович, плод страстной и преступной царственной любви. Моя мать была в свите князей польдевских, посетивших твой город, и не смогла побороть пагубное влечение к одному местному дворянину. Их брак был невозможен по дипломатическим и династическим соображениям чрезвычайной важности. Вот почему я стал сиротой и подкидышем, доверенным твоим заботам, Бертранда Эсеб. В корзине ты найдешь кошелек, полный далматинских и польдевских золотых монет: этого должно хватить на мое содержание и воспитание, пока не придет час, когда я смогу добиться подобающего положения при дворе. Рацион мой таков: утром — молоко, но исключительно фирмы „Глория“, в чистом блюдце. Рубленое сырое мясо, но исключительно от филейной части. Раз в неделю — балтийская сельдь со сметаной. Остальное — по моему желанию. А ты, кому я доверен, будешь помнить об оказанной тебе чести и при всех обстоятельствах будешь проявлять ко мне почтение, какого заслуживает мое происхождение и мой будущий сан. Ты будешь обращаться ко мне только на „вы“ и всегда называть меня полным именем. Всякого рода уменьшительные имена или клички, будь то Алекс, Влади или Мурзик, абсолютно недопустимы.

Подпись: неразборчивая

(на польдевском языке)

P.S.: По воскресеньям к рациону следует добавлять ломтик хлеба с беконом и яйцо всмятку, причем яйцо должно быть горячим и приготовленным в яйцеварке, именуемой egg-coddler».

В самом деле, в колыбельке лежал совсем юный котенок, с длинным, слегка экзотическим, но породистым носиком и усами, в которых опять-таки чувствовалась порода. Он открыл глаза, взглянул на мадам Эсеб, и негромкое повелительное «мяу» возвестило о том, что он голоден. Мадам Эсеб поспешила выполнить приказ.

С тех пор она посвятила жизнь воспитанию Александра Владимировича и уходу за ним. Она сразу же обменяла польдевское золото на нефтедоллары и поместила их в ближайший банк на Староархивной улице, чтобы в тот день, когда, согласно ее ожиданиям, Александр Владимирович будет призван к польдевскому двору, он смог появиться там в облике, подобающем его сану. Ни разу ей не пришло в голову хоть в чем-то отступить от точнейших указаний, содержавшихся в письме, которое она бережно хранила в тумбочке рядом с портретом покойного отца, счетами из прачечной и запасом картеровских пилюль от печени (это было все ее достояние). Но надо признаться, что в основе ее слепого послушания лежал страх.

Каким-то поистине немыслимым, сверхъестественным и даже, возможно, дьявольским образом автор письма дал ей понять, что знает ее позорную тайну, ее Грех, тогда как она думала, будто тайна эта навеки стерлась из памяти людской после смерти предыдущего настоятеля церкви Святой Гудулы, которому она открылась на исповеди.

Ибо мадам Эсеб на самом деле звали Бертрандой; но в брачный союз перед Богом и людьми она вступила не под этим именем; она взяла имя, как ей казалось, более соответствующее ее скрытой сущности, — Эдвиж. И официально она звалась Эдвиж Эсеб: бомбежки Второй мировой войны, уничтожившие и ее семью, и акты гражданского состояния, и церковные книги в ее родном северном городке, позволили ей спокойно и без осложнений совершить подлог, когда она, сиротка, приехала в большой город и поступила в прислуги к семье Эсеб, куда ее устроил отец Ансестрас, — в его церкви она нашла приют, проблуждав весь день по улицам со своим чемоданом.

— Как тебя зовут? — спросил он.

И она, не задумываясь, в мгновенном порыве, исходящем из сокровенных глубин души и глубокого восхищения актрисой Эдвиж Фейер, ответила:

— Эдвиж, отец мой.

Вот так и получилось, что именно Эдвиж, а не Бертранду соблазнил и взял в жены Эсеб, после того как его отец, Эсеб-старший, соблазнил ее, но в жены не взял. И теперь, после долгих лет безнаказанной лжи, таинственный покровитель польдевского кота проник в ее позорную тайну. Единственный шанс спастись был в том, чтобы неуклонно следовать полученным инструкциям. И она подчинилась.

Александр Владимирович вырос. Он очень скоро узнал тайну своего рождения — ибо мадам Эсеб регулярно читала ему письмо, желая удостовериться, что ни в чем не нарушила предписания, — и решил приспособить для себя скромное, но временное жилище и окружение, в котором он оказался по прихоти судьбы. С мадам Эсеб он держался спокойно и благожелательно, но фамильярности не допускал. Время от времени он разрешал ей гладить себя, но лишь затем, чтобы развивать и поддерживать его способности к мурлыканью. Как только она пыталась выйти за рамки почтительной привязанности, он, не двигаясь с места, изгибал спину так круто, что ее рука повисала над ускользающей пустотой. В то же время зеленые глаза безмолвно, но внятно говорили:

— Бертранда, не забывайся!

И мадам Эсеб отдергивала руку, словно ее ударило током.

К концу второго лета жизни Александр Владимирович утвердил свою власть практически на всей территории, которую он задумал подчинить, своеобразном княжестве или польдевском анклаве среди варварских земель: эта территория включала тротуар на эсебовской стороне улицы Вольных Граждан, сквер Отцов-Скоромников и все ближние дома, в том числе церковь Святой Гудулы. После доблестных сражений он изгнал оттуда завсегдатаев местных крыш и бродячих котов; вся знать в округе покорилась ему, и лишь изредка какой-нибудь пришелец решался оспаривать его господство. Затем он стал устраивать тщательно подготовленные засады на местных собак, чем поверг их в панический ужас, а одного добермана довел до тяжелой депрессии, и того пришлось долго лечить психоанализом и бараньим рагу. Пес торговца антиквариатом месье Андерталя, очень старый бульдог, не смел морду высунуть на улицу. Но наиболее впечатляющим было воздействие, оказанное им на Бальбастра, или Бабу, пса Синуля: едва завидев Александра Владимировича, пес приседал на задние лапы и принимался долго и с подвыванием лаять, подражая звучанию органного регистра, который называют vox humanum; это было так жутко, что отец Синуль после тщетных попыток излечить его пинками и оскорблениями (вроде «собака пьяницы») перестал брать его с собой в бакалейную лавку и даже водить в сквер. Оставались только птицы и дети.

В сквере помимо чахлых кустов букса и бересклета росли два дерева: липа и каштан. Стоявшая у фонтана липа принадлежала воробьям: на ее ветвях они устраивали общие собрания, а у ее подножия летом принимали пылевые ванны, которые прописывают им их доктора. Что касается голубей, то их главной заботой было как можно больше загадить крышу и фасад церкви Святой Гудулы, а также пометить головы влюбленных и философов, сидевших на скамейках. Александр Владимирович счел такое положение нестерпимым с точки зрения экологии и нравственной гигиены и решил принять меры. Напуганные воробьи быстро разлетелись по другим скверам; но голуби, чья тупость широко известна, оказались непробиваемы. Тогда на мостовых появилось десятка два голубиных трупов, а в муниципалитете подумали, будто этих пернатых сразила какая-то неизвестная эпидемия и они представляют опасность для школьников; была проведена дорогостоящая операция по отлову голубей — с помощью сетей, птичьего клея и кукурузных зерен со снотворным, — затем пойманных птиц ночью выпустили на паперть кафедрального собора в столице соседней страны, жители которой так и не поняли причин этого птичьего нашествия. Так Святая Гудула была очищена от скверны, и Александр Владимирович смог заняться детским вопросом.

Ежедневно, в полдень и в пять вечера (а по средам — с утра и допоздна), на штурм сквера Отцов-Скоромников устремлялись полчища детей. Самые маленькие устраивались в песочнице со своими ведерками, совочками и лопатками, писали в штанишки, пускали сопли в фартучки или курточки, засовывали разнообразные предметы друг другу в зад, в пупок, в глаз и в другие привычные и непривычные места под умиленными взорами матерей и отцов-одиночек, а также снисходительных бабушек. Те, что постарше, орали, свистели, скакали, носились, лазали по заборам и по деревьям, играли в футбол своими портфелями, фуражками или банками из-под кока-колы, задирали платья, спускали штаны, обследовали друг друга, словом, предавались всяким подвижным и развивающим играм, для которых изначально предназначены скверы.

Александр Владимирович вовсе не намеревался чинить им препятствия, он хотел только, чтобы их деятельность не мешала его собственной. А потому, как только в сквере появлялся какой-нибудь новичок, еще неопытный и никем не предупрежденный, он с небрежным видом подходил к такому малышу, уводил его возможно дальше от глаз матери, и когда этот несчастный, радуясь удобному случаю, уже собирался дернуть его за хвост, поджечь или подрезать ему усы или бросить в глаза песком для первого знакомства, он усмирял неосторожного, впившись когтями ему в икру, ягодицы или палец, — такие царапины очень болезненны и сильно кровоточат, но совсем не опасны. Единственным исключением (ведь правил без исключений не бывает) являлась юная Вероника Буайо. Только ей одной позволялось гладить Александра Владимировича, что, разумеется, давало ей огромное превосходство над всеми соперниками и соперницами по песочнице. Если бы Александра Владимировича спросили, в чем причина такого особого расположения, он, вероятно, ответил бы: «Потому что это была она, потому что это был я». Однако была и другая причина, о которой мы расскажем в надлежащее время.

Выйдя первым из лавки после явления Гортензии, Александр Владимирович на мгновение остановился. Он собирался наведаться на третий этаж в четвертом подъезде дома 53, чтобы свести знакомство с рыжей кошечкой, недавно поселившейся там. Не стоило, однако, проявлять любопытство столь поспешно: это было ниже его достоинства и могло ввести в заблуждение молодую особу. Его царственная осанка, многочисленные и славные победы над местными котами, пышный исчерна-серый мех с синеватым отливом, непринужденность и живость движений, усы — все это обеспечивало ему огромный, легкий и даже несколько утомительный успех у прекрасного пола. Когда он шел по улице, сердца всех кошек стремились к нему. Но визиты Александра Владимировича в квартиры, расположенные на его территории, объяснялись не только любовными похождениями. Ему нужно было знать, что там происходит: однажды, быть может очень скоро, когда ситуация изменится и в Польдевии будут ждать его возвращения, оттуда приедет секретный агент, снимет жилье в одном из соседних домов и начнет потихоньку наводить о нем справки, перед тем как официально явиться к Бертранде Эсеб. Он хотел узнать об этом заранее, чтобы упредить козни врагов. Вот почему он снисходил до дружеских отношений с кухарками, прислугой, а также с хозяйками квартир. Он стучался в окна, открывал лапой ставни, проскальзывал через неплотно закрытые двери. В настоящий момент его занимала квартира в третьем подъезде, на четвертом этаже справа: полтора года она пустовала, а неделю назад в ней появился новый жилец (если только это не был старый, вернувшийся после полутора лет отлучки; во всяком случае, раньше тут такой не попадался). Квартира состояла из комнаты и кухни; первая выходила на сквер, вторая — на Староархивную (дом 53 по улице Вольных Граждан окаймлял сквер с двух сторон).

Было четверть девятого утра. Занавески в комнате еще не были раздвинуты, но слегка шевелились на ветру (окно было открыто), благодаря чему Александр Владимирович, проворно взобравшись по водосточной трубе и удобно усевшись на подоконнике между бутылкой молока и причудливой, восточного вида терракотовой статуэткой, смог заглянуть внутрь: в комнате стояли кровать и стул, стены были голые, только в глубине, по обеим сторонам застекленной двери, виднелись большие книжные шкафы. Повсюду громоздились пакеты разной величины, обернутые в бумагу различных цветов, чемоданы и коробки; определить их содержимое было невозможно. В другом помещении, как он знал (он побывал там накануне), была такая же свалка: лишь стол, табуретка и холодильник наводили на мысль, что это кухня. Ванная, уборная и разветвленный коридор также служили складом загадочных предметов; все это невероятно заинтриговало Александра Владимировича. Большая часть книг, названия которых он смог прочесть благодаря своему острому зрению, представляла собой библиографические редкости и коллекционные экземпляры; тут были первые издания, каталоги выставок и аукционов, проспекты букинистов; установить какую-либо последовательность в выборе названий, тем или эпох было невозможно.

Таинственный обитатель этого жилища (Александр Владимирович подозревал даже, что он занял его самовольно) все еще спал. Это был молодой человек лет двадцати пяти-тридцати, чуть выше среднего роста, со светло-каштановыми волосами, глазами неизвестно какого (поскольку они были закрыты) цвета, с носом правильной формы, без особых примет. Рядом с ним на ящике немецкого пива, служившем тумбочкой, стоял маленький будильник фирмы Кинцле. Он спал обнаженным. Александр Владимирович вел преимущественно ночной образ жизни, а потому довольно быстро успел заметить, что молодой человек ложится очень поздно, встает не раньше девяти, не принимает гостей и не получает писем. Он выходил из дому глубокой ночью, незаметно для всех, с одним-двумя чемоданами или пакетами и возвращался на рассвете, опять-таки с одним-двумя чемоданами или пакетами, но, насколько мог судить Александр Владимирович, не всегда теми же самыми. Этот человек вызывал у Александра Владимировича сильнейшее любопытство. Вряд ли это был террорист, и не очень-то верилось, что он посланник или противник польдевских князей, поскольку он не проявил ни малейшего интереса к кошкам: ни у кого не справлялся об Александре Владимировиче, не заводил якобы незначащих разговоров с мадам Эсеб. Впрочем, быть может, он просто ждал назначенного часа.

Легкий прыжок — и Александр Владимирович оказался в комнате. Беззвучно приблизившись к неплотно закрытому чемодану, стоявшему у стены рядом с кроватью, он заглянул туда, намереваясь рассмотреть содержимое. И сразу все понял. А молодой человек даже не пошевелился.

 

Глава 4

Святая Гудула

Отец Синуль достал из кармана ключ и открыл калитку церковного двора со стороны улицы Закавычек, где данное владение числилось под номером два; как всегда по утрам, он зашагал со своей корзиной по аллее, направляясь к органу. Слева тянулась высокая стена, отделявшая его от сквера; справа была капелла князей Польдевских, за нею — огород прямоугольной формы, на дальнем конце которого рос каштан, упиравшийся ветвями в основное здание церкви.

Храм Святой Гудулы, шедевр готики, не уступающий Святой капелле и Пантеону, состоит, как известно, из построек и пристроек всех веков, всех стилей и всех эпох. Благодаря чудесам, какие, на радость историкам искусства, нередко случаются в хронологии и в архитектуре, на ренессансном фундаменте выросли романские колонны. В церкви имеются надгробия епископов XII века и катакомбы с раннехристианскими фресками (по мнению одних специалистов, они относятся ко времени мученичества Святой Гудулы, которая изображена на них с фиолетовой розой, обагренной ее кровью, по мнению других — ко времени сооружения базилики Сакре-Кёр). Она претерпела надругательства от поклонников Палладио, а при Наполеоне ею позанимался кто-то из учеников Дюрана. Короче говоря, в ней можно найти все или почти все что угодно.

Польдевская капелла — сооружение сравнительно недавнее. Прежде она находилась возле авеню Шайо, и над ней постоянно висела угроза реставрации, экспроприации, выравнивания и сноса для срочного строительства автостоянки, но в последнюю минуту ее спасла нефть. Да-да, в Польдевии, в этом затерянном, диком горном краю, полном усов и бандитов (зачастую представленных в одном лице), сорок лет назад вопреки всем стараниям немецких геологов доказать невозможность этого (см. научную периодику: «Archiv der petroleum studies», «Annalecta oilia» и др.) были обнаружены богатейшие залежи черного золота. На окраине столицы проводились буровые работы в поисках новых термальных источников, и вдруг из-под земли забил мощный, энергоносный, тысячебаррельный фонтан драгоценной жидкости. Для Польдевии наступили новые времена. Центр месторождения находится прямо под площадью Кенелева, в самом сердце столицы, и инженерам приходится идти на некоторые ухищрения, но дело стоит того!

Шестеро князей Польдевских, будучи горячими сторонниками современных реформ в Польдевии, не забывали и о славном прошлом своей страны. Высокие доходы от нефтедобычи позволили им целиком и полностью — до последнего камешка и до последнего кочешка — перенести на новое место капеллу памяти несчастного князя Луиджи Вудзоя и прилегающий к ней огород, уход за которым был поручен одному овощеводу из Сен-Муэдзи-сюр-Эон.

Солнце медленно выбиралось из утренней мглы и озаряло печальные грядки с пышным и сочным салатом, которые обозначали (символически) место рокового падения с лошади, некогда оборвавшего жизнь бедного князя Луиджи. От свежевскопанной земли исходил дивный, забытый запах навоза с легкой экзотической ноткой: салат удобряли навозом польдевских горных пони, еженедельно за большие деньги доставляемым самолетом. Отец Синуль на мгновение остановился, чтобы вдохнуть полной грудью этот ностальгический аромат, напоминавший ему молодые годы в Гатинэ. Затем он вошел в церковь.

Там было прохладно и пусто — если не считать трех богомолок (двух старых и одной молодой, одной мнимой и двух настоящих), без особых надежд ожидавших появления отца Домернаса, нового настоятеля Святой Гудулы, два года назад сменившего на этой должности отца Ансестраса. Дело в том, что из-за финансовых затруднений Церковь была вынуждена сократить расходы, и отец Домернас числился настоятелем сразу нескольких храмов; поэтому он всегда спешил, ездил на велосипеде и, неуверенно чувствуя себя с прихожанами, старался по возможности не видеться ни с одним, а главным образом, ни с одной из них. В Святой Гудуле вдобавок еще приходилось встречаться с отцом Синулем, а Синуля кюре ужасно боялся, поскольку тот, как и сам дьявол, был превосходным богословом.

Отец Синуль очень любил свой орган: это был инструмент, каких сейчас уже не делают, могучий и чуткий одновременно, которому чудом удалось избежать двойного ущерба — от старости и от реставрации. Говорили, будто на нем играл когда-то Луи Маршан. Он был несовременен, порой брюзглив, но при всем при том бесподобен. Синуль обожал его.

Он поставил пиво так, чтобы до него можно было дотянуться, и решил размять пальцы. Для этой цели он выбрал вещь весьма мистического содержания, «Литании» Жеана Алена, где речь идет о душе, безвозвратно погрузившейся во мрак отчаяния и не имеющей другого исхода, кроме твердого упования на помощь и утешение, даруемые верой, ну и все такое прочее; но главное, чрезвычайно ценное для любого органиста преимущество этой пьесы заключается в том, что от нее много шуму. А отец Синуль полагал, что от органа непременно должно быть много шуму. Зачем бы людям в старину строить церкви из таких больших, тяжелых камней, если не для того, чтобы стены могли выдержать вибрации от органного «тутти»? Всякий уважающий себя органист мечтает — втайне, конечно, ибо церковные власти за такое по головке не погладят, — чтобы от его «тутти» рухнул какой-нибудь собор, подобно тому как в давние времена под марширующей армией рушились мосты.

Отец Синуль заиграл «Литании» Жеана Алена. Все три богомолки (как настоящие, так и мнимая) от испуга чуть не свалились со стульев. Вот и еще одно достоинство этой пьесы, подумал отец Синуль: богомолки от испуга шлепаются задом об пол. Про эту особенность «Литаний» Синуль узнал во время поездки в Шотландию, благодаря одному органисту из Инвернесса, атеисту и алкоголику, не пожелавшему жениться на своей любовнице: за такое непресвитерианское поведение ему отказали в прибавке к жалованью, и в отместку он всячески пытался довести членов конгрегации до сердечного приступа. После многочисленных порций виски он доверил некоторые секреты ремесла Синулю, тогда еще холостяку и начинающему органисту, и его наставления не пропали даром.

Размяв пальцы, прочистив уши и возвеселив сердце благодаря успеху «операции „Будильник“», как это у него называлось, Синуль принялся размышлять над одной жгучей профессиональной проблемой, которую надо было решить как можно скорее. Первым делом он выпил поллитра пива, затем со вкусом рыгнул, поставил пиво на место и погрузился в раздумья. В Святой Гудуле ожидалось важное событие: одиннадцатиметровый отрезок улицы Закавычек, от улицы Вольных Граждан до сквера Отцов-Скоромников (по ту сторону сквера улица устремлялась к новым горизонтам), должен был принять второе крещение (если нам дозволено так выразиться) и отныне носить имя аббата Миня; на этой ультракороткой улице будет единственное домовладение, под номером один, и номер этот будет стоять на калитке, через которую, если вы еще не забыли, только что вошел отец Синуль и откуда можно напрямую попасть в капеллу князей Польдевских. Этот план созрел давно, однако долгие годы оставался неосуществленным: на всех заседаниях муниципалитета против него выступали либо светская, либо клерикальная партия, а иногда и обе сразу. И вдруг проект прошел благодаря хитроумному маневру епископа, монсиньора Фюстиже — он добился согласия обеих партий по отдельности, подбросив каждой из них «просочившуюся информацию» о категорическом несогласии другой. Против был подан только один голос: это проголосовал муниципальный советник, которого возмутило столь вопиющее нарушение правил нумерации домов в крупных населенных пунктах (нам известен лишь один прецедент — городок Кон-Минервуа, где добывается знаменитый розовый мрамор и где дома пронумерованы так, словно они стоят на одной стороне единственной улицы, траектория которой непостижима для человеческого ума). Одинокое строение на новой улице должно было числиться под номером два, а не под номером один, как постановил муниципалитет. Почему для увековечения памяти аббата Миня было выбрано именно это место, мы разъясним в надлежащее время.

Как известно, незабвенный аббат является автором «Патрологии», многотомного собрания сочинений восточных и западных отцов Церкви, а следовательно, Синулю надлежало подобрать такие пьесы для органа, которые бы соответствовали торжественности момента и общему духу «Патрологии». Но сколько он ни ломал голову, он не смог придумать ничего, кроме одной, безусловно подходящей вещи: прелюдии и тройной фуги си бемоль мажор Иоганна Себастьяна Баха. По правде говоря, сосредоточиться ему мешала неотвязная мысль: почему для церемонии выбрали именно его? Влиятельных друзей в муниципалитете у него не было, взгляды его всегда вызывали возмущение начальства, хотя семейная и личная жизнь были безупречны: у него не было любовницы, и он никогда не появлялся на людях заметно пьяным.

Выпив еще пива, он решил продолжить это занятие в бистро напротив, у мадам Ивонн. Под сводами церкви царила глубокая, прохладная тишина. Из ризницы доносились голоса. «Надо же, — удивленно подумал Синуль, — неужели отец Домернас пришел?»

Предвкушая маленький богословский диспут о Предопределении, Непорочном Зачатии или Ядерном Оружии — этим всегда можно было задеть за живое бедного молодого священника, — отец Синуль отворил дверь в ризницу и нос к носу столкнулся с монсиньором Фюстиже.

— Синуль!

— Фюстиже!

Давненько уже они не встречались; можно сказать, со студенческих лет.

— Ну как, все еще карр-карр? — спросил монсиньор Фюстиже.

— Карр-карр! — отозвался Синуль.

Карьера монсиньора Фюстиже, весьма успешная с самого начала, сделалась молниеносной после того как он, став папским нунцием в Польдевии, сумел вернуть в лоно католической веры двух из шести князей Польдевских: нежданно-негаданно в распоряжении Церкви оказалась кругленькая сумма польдевских нефтедолларов. Возвратившись на родину и достигнув еще более высоких полномочий, он, естественно, сделал все, что было в его силах, для прославления Польдевской капеллы, и переименование улицы в честь аббата Миня (а также маленький сюрприз, который он к этому случаю приготовил) пришлось как нельзя более кстати. Когда он изучал список органистов, пригодных для участия в церемонии, взгляд его упал на имя Синуля, старого друга, которого он давно потерял из виду, но не забыл: вот почему предпочтение было отдано Синулю, ко всеобщему удивлению и к полному недоумению самого органиста.

— Карр-карр! — в один голос воскликнули Синуль и монсиньор Фюстиже, радостно хлопая друг друга по спине.

Отец Домернас не верил своим глазам и ушам, у него тряслись колени. Однако Фюстиже был занят, а Синулю все сильнее хотелось выпить; поэтому он быстро откланялся, дав свой адрес и вспомнив несколько историй из прошлого, которые вогнали в краску отца Домернаса.

— Приходи, пожрем как следует!

Но монсиньор Фюстиже посетил Святую Гудулу не только ради подготовки к церемонии. Его посещение было связано с обстоятельствами прискорбными и тяжелыми, хотя и неизвестными широкой публике: два года назад, во время визита в нашу страну или, вернее, в наш город, юный князь Горманской (имена князей обычно заканчивались на «ской» или «дзой», а имена княгинь — на «грмрска» (произносится «гырмырска») или на «жрмрдза» (произносится «журмурдза»)), главный наследник князей Польдевских, бесследно исчез.

У каждого поколения польдевской династии был свой порядок наследования, по принципу очередности, неукоснительно соблюдаемому с XIII века, когда был положен конец кровавым княжеским распрям: старший сын Первого Правящего Князя становился вторым в династической иерархии (если это была дочь, она становилась Правящей Княгиней № 2), наследник (или наследница) второго князя становился четвертым, третий переходил на шестую позицию, четвертый — на пятую, пятый же становился вторым; а первенец шестого князя (будь то мальчик или девочка) оказывался первым; таким образом, как вы сами, дорогой читатель, сможете определить путем несложных вычислений, каждая семья поочередно занимала все иерархические ступени. Через шесть поколений титул Первого Князя возвращался к его исконному обладателю — потомку Арнаута Данилдзоя, а вся схема в целом соответствовала эмблеме польдевской династии, каковою является спираль, и удовлетворяла ее священное животное — улитку (которую ни в коем случае не следовало изгонять с салатных грядок возле капеллы). Вдобавок, что немаловажно, такой порядок престолонаследия исключал гражданские войны и политические убийства, а также вакуум власти (ибо каждый из шести наследников должен был взять в жены или в мужья особу британского происхождения, то есть родом из Уэльса, Англии, Шотландии, Корнуолла, Северной Ирландии или с острова Мэн). Эта система вполне себя оправдала, поскольку уже восемь столетий действовала без каких-либо серьезных осложнений.

И вот князь Горманской, которому вскоре предстояло сделаться первым лицом в Польдевии — передача власти происходила, когда князю № 1 исполнялось пятьдесят три года, — внезапно исчез. Несмотря на все усилия секретных служб и частных детективов, следов его отыскать не удалось. Неизвестно было даже, жив он или нет. А время не стояло на месте. Дата, выбранная монсиньором Фюстиже для праздника по случаю переименования улицы и перемены адреса Святой Гудулы, совпадала с пятидесятитрехлетием Первого Князя, то есть, согласно вековой традиции (идея которой, по преданию, была подсказана Арнауту Данилдзою Большими Улиточными Богами), началом процесса передачи власти. Отсутствие молодого князя могло возыметь самые нежелательные последствия для спокойствия и стабильности в княжестве, а также для расстановки сил на мировой арене. Но вдруг, совершенно случайно, монсиньору Фюстиже удалось получить новые сведения: поговаривали, будто князя Горманского видели именно здесь, в квартале Святой Гудулы, и монсиньор Фюстиже пришел предупредить отца Домернаса, чтобы тот глядел или, вернее, слушал в оба, не упускал никаких, даже самых малозначительных указаний, какие могли содержаться в разговорах прихожан; ибо, если только эта новость была правдивой, какие-то подробности неминуемо должны были дойти до него. Его надеждой (которая, если бы она сбылась, навсегда обеспечила бы будущее католической, апостольской и римской Церкви в Польдевии в ущерб ее соперницам — один из Правящих Князей был англиканцем, другой — православным, пятый — агностиком, а шестой, по слухам, программистом) было найти юного князя до наступления рокового дня, убедить его вернуться на родину и взять на себя бремя власти, а также торжественно представить его парламенту и князьям прямо во время церемонии. Вот почему он лишил себя удовольствия предаться воспоминаниям в обществе Синуля. Он и не подозревал, что при этом упустил единственную возможность приблизиться к разгадке непроницаемой тайны.

 

Глава 5

Гроза Москательщиков

Когда я вошел в «Гудула-бар», бистро напротив церкви, возле сквера Отцов-Скоромников, там было почти пусто: первые клиенты, ранние пташки, уже разлетелись по своим делам, а все прочие еще спали. Хозяйка, мадам Ивонн, самолично подала мне мой обычный завтрак: большую чашку кофе, щедро долитого молоком и не слишком горячего, два рогалика, а также газету. Теперь это была единственная газета в нашем городе, других не выпускали в целях экономии бумаги и мыслей. Полное название газеты звучало так:

«Парикмахер На заре свободы День за днем В столице Без предубеждения Все для вас».

Название это стало итогом слияния шести газет, прежде ожесточенно боровшихся за горстку читателей; и со временем самая могущественная из них поглотила остальные одну за другой. Перед тем как исчезнуть окончательно, каждая газета в порыве предсмертной гордости желала оставить память о себе и добивалась, чтобы ее название присоединили к основному; и теперь название достигло поистине непомерной длины. Попробуйте-ка подойти к киоску и единым духом выпалить: «„Парикмахер На заре свободы День за днем В столице Без предубеждения Все для вас“, пожалуйста!» А потому все называли это издание просто и коротко: «Газета».

На первой полосе я увидел заголовок, которого ждал:

«Гроза Москательщиков наносит новый удар!»

Под заголовком была помещена чрезвычайно расплывчатая фотография, на которой, по логике вещей, должна быть запечатлена москательная лавка, однако по виду это напоминало скорее надгробный монумент и наводило даже на мысль о соборе Святого Петра в Риме. Разглядеть что-либо не представлялось возможным. Фотография занимала почти всю полосу, а пониже было написано только: «Продолжение на 8-й стр.) — От нашего спцкрррэюя». Я тут же раскрыл газету на восьмой странице, но там все было посвящено международным событиям, о которых сообщалось под рубриками, расположенными в алфавитном порядке согласно названию страны — Аделайд-Айленд, Алабама, Андорра, Атлантида, Афганистан, как теперь принято у журналистов. На этой странице не было абсолютно ничего, имеющего хотя бы отдаленное отношение к заголовку на первой полосе. Я не клюнул на эффектный подзаголовок: «Дочь текстильного короля зажила на всю катушку» и пришел к мнению, что это ошибка: должно быть, имелась в виду не восьмая, а шестая или девятая страница. И в самом деле, на четвертой странице обнаружилась статья «Гроза Москательщиков» (начало на стр. 7):

«Вчера, четвертого сентября, в двадцать три часа пятьдесят девять минут (по другим данным, в двадцать три часа пятьдесят восемь минут), на тихой улице *** в квартале *** нашего города (продолжение см. на 3-й стр.)».

Третья страница (на которой каким-то чудом действительно нашлось продолжение) была хитроумнейшим образом набрана наоборот, то есть не сверху вниз, а снизу вверх, и вдобавок бустрофедоном, поэтому на мгновение я подумал, что она написана по-польдевски; но все же опыт профессионала одержал верх, и вскоре я смог прочесть следующее:

«…Супруги Лаламу-Белен, владельцы москательной лавки в доме №*** по вышеназванной улице, уже удалились в спальню, расположенную над магазином, как вдруг их пронизал леденящий ужас, ибо они отчетливо услышали чудовищный грохот этажом ниже.

Берта Лаламу-Белен сказала: „Господи Боже мой!“, а ее супруг Гюстав Лаламу-Белен сказал: „Черт возьми!“, но несмотря на разницу в выражениях, мысль у обоих была одна и та же: они стали тридцать шестой жертвой дерзкого преступника, который уже полтора года орудует в нашем городе, сводя на нет гигантские усилия преследующей его полиции, и которого теперь называют „Грозой Москательщиков“. „Это он, вне всякого сомнения!“ — сказал инспектор Блоньяр нашему специальному корреспонденту. Инспектор Блоньяр, взявший расследование в свои руки около года назад, после седьмого налета (см. „Парикмахер На заре свободы День за днем В столице Без предубеждения Все для вас“ от 14 июня), прибыл на место происшествия менее чем через полчаса после звонка потрясенного хозяина лавки. „Это он. Несомненно, он. То же время. Тот же почерк“. Так слово в слово сказал инспектор Блоньяр в эксклюзивном интервью для наших читателей (имеются в виду читатели „Газеты“, однако наши читатели также вправе с этим ознакомиться. — Примеч. Автора). В самом деле, москательная лавка Лаламу-Белен являет собой удручающее зрелище (см. фото на первой полосе), к которому мы, увы, уже притерпелись. Как всегда, улик на первый взгляд более чем достаточно, но они не дают почти ничего…»

Я отвел глаза от газеты. Продолжение я мог бы пересказать, не читая: как и в предыдущие тридцать пять раз, злоумышленник проник в магазин после закрытия, несмотря на сложную систему сигнализации и на все расставленные ему ловушки, сразу, как только супруги Лаламу-Белен пошли есть луковый клопс и смотреть телевизор. Действуя с поистине дьявольской методичностью и совершенно бесшумно (ни единый звук не привлек внимание несчастных жертв, хотя они были настороже, как и все москательщики нашего города в последнее время), он проделал то же, что и всегда: разлил по полу все лаки и краски, опрокинул жавелевую воду на рулоны туалетной бумаги, оборвал щетину на всех щетках, растопил все свечи, выжал из тюбиков ваксу, стараясь, по своему обыкновению, не смешивать цвета, так что получилось нечто вроде радуги, протянувшейся с юго-запада на северо-восток. Эта особенность его почерка была выявлена только после четырнадцатого нападения благодаря феноменальной проницательности инспектора Блоньяра (просмотрев цветные фото с места предыдущих преступлений, инспектор сделал вывод: преступник, очевидно, действовал так с самого начала). Страшная работа была проделана быстро и эффективно. Под конец, опять-таки по обыкновению, он подвесил к потолку гирлянду кастрюль, свернутую в виде спирали. Миниатюрное взрывное устройство с часовым механизмом сработало за минуту до полуночи, оборвав веревку, на которой держалась кастрюльная спираль, что и произвело характерный устрашающий грохот, возвестивший супругам Лаламу-Белен об их несчастье. На первый взгляд (и в соответствии с инвентарной книгой) из лавки ничего не пропало.

Все терялись в догадках о том, кто преступник и каковы его цели (если вообще это был преступник-одиночка, а не целая банда). Инспектор Блоньяр непререкаемо заявил, что преступник действует один, но никто не знал, на чем было основано это убеждение (которое, должен признаться, совпадало с моим собственным). Возникшую в самом начале версию рэкета почти сразу же отбросили, поскольку прибыль маленькой москательной лавки отнюдь не заслуживала такого внимания со стороны организованных преступных группировок. Не удалось обнаружить и каких-либо следов незаконных торговых операций, в которых были бы замешаны мало преуспевшие представители почтенной гильдии москательщиков. Большинство наблюдателей предполагало, что это дело рук психопата, но психопата хитрого и методичного; однако инспектор Блоньяр думал иначе.

Общество раскололось, но все с одинаковым интересом следили за беспощадной борьбой с неясным исходом, которая развернулась между неизвестным преступником и знаменитейшим из наших сыщиков. Инспектор Блоньяр поставил на карту свою профессиональную репутацию и мудрость в бою. Страховые премии для москательщиков выросли вдвое. Но время шло, а следствие, похоже, топталось на месте. Налеты происходили по разным числам, в среднем приблизительно два раза в месяц, во всех кварталах города. Всякий раз жертвами становились маленькие москательные лавки на тихих уединенных улочках. Никто не видел и не мог описать никаких подозрительных личностей. Злоумышленник легко вскрывал любые замки, действовал бесшумно, а сделав свое гнусное дело, бесплотной тенью исчезал в темных переулках. За минуту до полуночи грохот упавших кастрюль возвещал о том, что он побывал здесь. На место преступления прибывал инспектор Блоньяр со своим верным напарником. Стиснув зубы, он смотрел на этот разгром, произносил несколько кратких фраз для прессы и телевидения и с виду казался невозмутимым. Но чувствовалось, что раз от разу он становится все более нервным. Он не говорил, что собирается кого-то арестовать, что идет по верному следу. Он приезжал, смотрел, возвращался в свой кабинет, нервно разворачивал лакричный батончик «Кэллард-Боузер» в черно-серебряной обертке — эти батончики, которые один коллега из Скотланд-Ярда заказывал для него у «Фортнема и Мейсона», были его единственной слабостью, — съедал его, комкал серебряную бумажку и бросал ее в корзину (причем, как правило, промахивался) и в сотый раз погружался в изучение досье. Страна замирала в ожидании. Казалось, что озарение так и не придет, что впервые за всю свою карьеру инспектор, осмелимся сказать, плетется в хвосте у событий!

Я закрыл газету и отдал ее мадам Ивонн. Кафе начало наполняться посетителями, и все разговоры, естественно, вертелись вокруг ночного происшествия. Я почти не прислушивался к ним, меня охватило лихорадочное возбуждение. Наступил решающий момент для моей карьеры, для моих планов на будущее. Я поразмыслил, кое-что проверил, сделал кое-какие предположения и выводы, мог более или менее ручаться за них, но этого было недостаточно; все зависело от одного обстоятельства, на которое я никак не мог повлиять. Если сегодня утром, прямо здесь, не произойдет ожидаемое мной событие, то мои шансы будут сведены к нулю и все придется начинать сначала. Правда, это будет означать, что тайна Грозы Москательщиков так и останется неразгаданной. Я был настолько встревожен и озабочен, что не заметил, как рогалик размок у меня в чашке, а это дурной знак: я всегда обмакиваю рогалик в кофе, но только чуть-чуть, чтобы откусывать от него влажные, но твердые кусочки. Я даже не поздоровался с Александром Владимировичем, который против обыкновения сегодня утром находился в кафе. Однако я чувствую, что вы тоже в сильном нетерпении и сгораете от желания проникнуть в смысл моих вещих слов (впрочем, Автор все равно не позволит мне дольше держать вас в неведении), а потому не буду дольше держать вас в неведении и расскажу, что мне удалось обнаружить.

Да, вы угадали: мне действительно удалось обнаружить кое-что, относящееся к тайне Грозы Москательщиков. Однако прежде чем сообщить о моем открытии, я должен уточнить мое место в этой истории: я был журналистом, но в те времена — журналистом начинающим, «москательное» дело было совсем не по моей части, и в первое время я интересовался им не больше, чем все окружающие, то есть время от времени и не слишком пристально. Но примерно за месяц до минуты, когда я зашел в «Гудула-бар» (то есть времени, когда разворачивается действие моего рассказа), меня осенила догадка, которая показалась мне поразительной. Вдохновленный этой догадкой, я с большим трудом сумел добиться некоей встречи. Встреча эта на первый взгляд закончилась неудачей. Чтобы не расставаться с моей догадкой, чтобы вознаградить себя за неудачу, надо было прийти к другой догадке (как вы увидите, вытекающей из первой). Я провел много ночей без сна, но я додумался.

Число жертв к тому времени достигло тридцати четырех. Когда я пометил флажками на плане города пострадавшие москательные лавки, мне сразу бросилось в глаза, что преступник двигался по спирали; эта спираль просматривалась совершенно четко — всякий раз жертвой была выбрана лавка, ближе всего расположенная к спиральной линии. И вдобавок он следовал по этой линии в обратном направлении, то есть не от центра спирали, а к центру. Сделав по возможности точный чертеж этой спирали, я совершенно точно установил, что преступник движется к скверу Отцов-Скоромников. Тогда я составил список москательных лавок этого квартала, наиболее близких к спирали. Через несколько дней Гроза Москательщиков совершил тридцать пятый налет, и пострадала одна из трех лавок, которые я отметил на плане как возможную мишень. Моя гипотеза подтвердилась. Я мысленно продолжил линию, прикинул расстояние и после несложных подсчетов убедился, что:

1. предстоит налет еще на одну лавку;

2. она станет тридцать шестой и последней;

3. пострадать должны именно супруги Лаламу-Белен.

Я оказался перед затруднительным выбором. Если бы я сообщил о том, что знаю, мне могли бы не поверить; хуже того, мое открытие не достигло бы цели, заключавшейся не столько в разгадке тайны, сколько в реванше после первого поражения. Поразмыслив минут десять, я решил ничего не предпринимать. И вот теперь мое предсказание сбылось. Но я успел понять и еще кое-что (на мой взгляд, даже более важное): сосчитав на фотографиях упавшие кастрюли и сделав необходимую скидку на некачественную печать и на известное количество кастрюль, порою не попадавших в объектив, я обнаружил, что их количество с большой долей вероятности всегда было одним и тем же, то есть их всегда было пятьдесят три; а это означало, что движение по спирали должно было привести преступника в дом 53 по улице Вольных Граждан, в дом, где я жил!

Я съел рогалик, допил кофе. На колокольне Святой Гудулы только что пробило девять. Дверь «Гудула-бара» открылась. Вошли двое мужчин. Я выиграл.

Быть может!

 

Глава 6,

в которой инспектор Блоньяр пользуется возможностью наконец прояснить, какие отношения связывают его с Рассказчиком

Как-то раз, примерно за полгода до событий, описанных в предыдущей главе, я сидел у себя в кабинете. Это был ничем не примечательный день в середине зимы, один из тех бесцветных, серо-белых дней, которые я называю бумажными, потому что в такие тусклые дни думаешь: нет, сегодня ничего интересного не случится, и от скуки начинаешь разбирать досье, дописывать отчеты, которые залежались на столе, методично, но без вдохновения выполнять текущие дела. Было около десяти утра. Полчаса как я дописал очередной отчет, который получился весьма кратким: три дня назад на улице *** Гроза Москательщиков совершил свое двадцать третье нападение; и снова, как обычно, не появилось ни единой зацепки, и к предыдущим отчетам добавить было практически нечего. Я закончил отчет, и настроение у меня было неважное. Я нервно открыл новую пачку «Кэллард-Боузер» и нервно пытался разорвать ногтем указательного пальца прозрачную обертку одного из восьми лакричных параллелепипедов, как вдруг зазвонил внутренний телефон.

— Это вы, Блоньяр? Зайдите ко мне на минутку!

Тут не было ничего необычного. Шеф вызывал меня к себе ежедневно или почти ежедневно, а иногда и по нескольку раз в день: я знал его с детства, когда-то он часто проводил отпуск в наших краях, в Н., и дружил с моим отцом. Утро было такое тусклое, что на столе у Шефа уже горела лампа с желтым абажуром. Напротив стола сидел в кресле молодой человек; он встал, нас представили друг другу, и он протянул мне руку.

— Инспектор Блоньяр. Журналист Морнасье…

— Не журналист, а романист, — улыбаясь, уточнил он.

— Ну да, журналист по обязанности, романист по склонности. Месье Морнасье — сын моего старого друга, он собирает материал для романа и хотел бы, чтобы вы держали его в курсе одного из ваших расследований. Если, конечно, это вам не помешает.

Я взглянул на молодого человека: на вид лет двадцати четырех, худощавый и, прямо скажем, не из робких. Особой радости я не испытал, но после такого заявления Шефа отступать было некуда. Я подумал, что подсуну ему дело об ограблении ювелирной лавки, которое было уже почти раскрыто и от которого я рассчитывал избавиться через несколько дней. Я утвердительно буркнул сквозь лакричный батончик и попросил его пройти в мой кабинет.

— Да-да, — сказал он, — именно с этого мне и надо начать, с кабинета знаменитого инспектора Блоньяра.

Я усмехнулся про себя: по прихоти случая в моем кабинете шел ремонт. И я временно занимал другой кабинет — пыльную комнату в допотопном стиле, с мебелью черного дерева и печкой, топившейся углем, — такие печки лет тридцать назад попадались на вокзалах в провинции. В этом кабинете я когда-то начинал, там я проработал инспектором пятнадцать лет и, должен признаться, сохранил в душе привязанность к этой большой чугунной печке, которая зимой раскалялась докрасна.

— Садитесь, месье… э-э…

— Мор-на-сье. Как у вас тут замечательно, — восторженно добавил он, — все по старинке, подлинный интерьер конца двадцатых годов! На такое я и не надеялся. Однако, инспектор Блоньяр, — продолжал он, не дав мне даже заикнуться о ювелирном деле, — должен сразу предупредить вас: меня интересует только одно из ваших расследований — дело Грозы Москательщиков!

Хватит! Хватит! Хватит! Роль Рассказчика состоит в том, чтобы говорить «я» и рассказывать, что с ним происходит, если Автор решит, что о происходящем с ним надо рассказать, когда это с ним происходит (вернее, после того как это с ним произойдет). Но Рассказчик не вправе подменять собой Автора, тем паче перевоплощаться в другого персонажа данной истории, чтобы придать себе больше значения! Как тут читателю не запутаться? Вдобавок сцена практически целиком заимствована из другого романа! Если Рассказчик так понимает задачу романиста, то французскую литературу можно поздравить с ценным приобретением! Мы продолжаем наше повествование, но теперь все будет как полагается: Рассказчик расскажет, что ему положено, от собственного имени.

Реакция инспектора Блоньяра была крайне неблагоприятной, я понял это сразу. Вначале он ничего не ответил, просто дружелюбно и спокойно поглядел на меня, жуя один из своих знаменитых лакричных батончиков. Потом сказал:

— Нет, месье Морнасье! Только не Гроза Москательщиков!

Это был провал; я встал, собираясь выйти из кабинета, но, очевидно, выглядел таким пристыженным и жалким по сравнению с самоуверенностью (которую напустил на себя со страху, обычно я держусь очень скромно и сдержанно), проявленной в кабинете Шефа, что инспектор почувствовал нечто вроде угрызений совести и добавил:

— Послушайте, молодой человек, это трудное расследование, наверно, самое трудное за всю мою карьеру. Поймите меня правильно: я не хочу, чтобы мне наступали на пятки, я не могу так работать! Но у меня есть предложение: если у вас появится какая-нибудь мысль насчет этого дела, стоящая мысль, которая не пришла в голову мне, хотя бы одна-единственная, — заходите. Надумаете что-нибудь толковое — сможете следить за ходом расследования в целом. Это достойное предложение, правда?

Он пожал мне руку, и я вышел. Он был уверен, что я больше не появлюсь у него в кабинете; это чувствовалось по его рукопожатию, читалось в его взгляде. Он уже почти забыл обо мне; на какую-то секунду он пожалел меня, видя мое разочарование, зная, что я знакомый Шефа, а потом ему стало жалко, что он меня пожалел, и в последний момент он добавил условие, позволяющее окончательно меня устранить: «…которая не пришла в голову мне». И я очутился на улице, как часом раньше, а дела мои не продвинулись ни на шаг; хуже того, я был отброшен назад. Похоже, мой блестящий замысел лопнул, как мыльный пузырь.

Около года назад я начал работать в крупной ежедневной газете одного большого приморского города, а недавно стал сотрудником здешнего корпункта этой газеты. Я не собирался долго оставаться неприметным писакой и придумал себе двойной план: наблюдать за расследованием инспектора Блоньяра, в решающие моменты быть с ним рядом, и одновременно (я не солгал Шефу) писать роман, первый из серии романов, героем которых станет Блоньяр (или, точнее, вымышленный персонаж, во многом схожий с настоящим Блоньяром) и которые принесут мне славу и успех.

Таинственное дело Грозы Москательщиков, вызвавшее такое острое любопытство в обществе, казалось, давало мне долгожданный шанс, и я решил во что бы то ни стало добиться этой встречи, от которой зависело все мое будущее. Но меня ввел в заблуждение образ инспектора, созданный журналистами; я не знал, что в действительности интересы дела для него куда важнее, чем шумиха вокруг его имени, и вот все мои расчеты развеялись, как дым. Поначалу я впал в глубочайшее уныние. Но затем воспрянул духом. Еще не все потеряно: если у меня появится плодотворная мысль, о которой говорил инспектор, то я не только сотру позор поражения, но и получу прекрасную возможность осуществить свои планы. Завоевать уважение Блоньяра — вот единственный способ сблизиться с ним, заставить разговориться и открыть секрет его метода, благодаря которому он стал самым удивительным сыщиком нашего столетия! Я лихорадочно принялся за работу.

Мне пришла в голову одна мысль (вы знаете, какая), и я не сомневался, что она стоящая (вначале ее подсказал мне внутренний голос, затем я получил подтверждение извне: сбылось мое предвидение о тридцать шестом налете), но не знал, достаточно ли она хороша, чтобы Блоньяр зауважал меня и согласился терпеть мое присутствие. Его приход в «Гудула-бар» доказывал, что та же мысль пришла в голову и ему; а ведь мне нужно было нечто большее, чем просто стоящая мысль, — нечто, ускользнувшее от его внимания. И я не был уверен, что располагаю этим, хотя была одна мыслишка, о которой я вам еще не говорил. А время поджимало: если я не ошибался, преступник дошел до конца своей дьявольской спирали и мог исчезнуть без следа. Инспектор Блоньяр с напарником сели за столик в дальнем конце зала. Я встал и направился к ним.

— Инспектор…

Он взглянул на меня, и я понял, что верно уловил смысл сделанного мне предложения, ибо он меня не узнал. Инспектор Блоньяр обладал невероятной, феноменальной, непогрешимой памятью, то есть напрочь забывал все, что не относилось к его расследованиям, что не могло помочь ему найти преступника. Раз он забыл меня, значит, решил, что мне не по силам откопать нечто полезное для него и ускользнувшее от его внимания.

— Инспектор, вы, очевидно, не помните меня, я заходил к вам полгода назад и просил разрешения наблюдать за расследованием дела Грозы Москательщиков, а вы тогда сказали: приходите, когда у вас будет стоящая мысль, которая не пришла в голову мне. Я перед вами, и, по-моему, у меня есть то, что вам надо.

Инспектор Блоньяр снова взглянул на меня.

— Садитесь, я вас слушаю, — сказал он просто.

Я сел и очень быстро рассказал ему все: о спирали, о движении к центру, о предвидении тридцать шестого налета, о неизменном количестве кастрюль, о доме 53 по улице Вольных Граждан. И тут я остановился; это была только первая часть моей игры, не мог же я всерьез предполагать, будто великий Блоньяр не заметил или не вычислил чего-либо из обнаруженного мною. Он выслушал меня молча, не переставая жевать свой лакричный батончик, с рассеянным, сонным видом. Когда я остановился, он взглянул на меня с некоторым уважением (если мне не показалось), но сказал только:

— Я знаю.

— Извините, шеф, — сказал напарник, который сидел напротив и тоже до сих пор не проронил ни слова, — извините, шеф, это вам так кажется.

— Не вмешивайся, Арапед, пусть молодой человек рассказывает дальше, ведь если я не ошибаюсь, молодой человек, вы еще не закончили. Как вы понимаете, если вы дошли до определенного рубежа в разгадывании этой тайны, то и я нахожусь там же, а значит, согласно нашему уговору, эти сведения бесполезны для меня, если только у вас нет чего-то еще, каких-то неизвестных мне фактов или гипотез. Вы не знаете, знаю ли я это, но надеетесь, что не знаю, верно? Итак, о чем идет речь?

Отступать было некуда.

— Ладно, — сказал я. — Я долго прохаживался по местам преступления, вокруг каждой из тридцати пяти пострадавших лавок, и обнаружил следующее: в каждом случае на глухой стене, не далее чем в пятидесяти трех шагах от магазина, кто-то рисовал черной краской силуэт мужчины, который мочится. Это нельзя назвать произведением искусства, рисунок сделан очень грубо, но все же ошибиться невозможно, это именно фигура мужчины, который мочится. Так вот, насколько мне известно, в других частях города такой рисунок на стенах не появлялся. Не хочу сказать, что осмотрел каждую стену, но я очень много ходил по улицам и нигде больше не встречал такой «стенной живописи». А когда я по той же логике, какой придерживались и вы, предугадал налет на лавку Лаламу-Беленов, из-за которого вы сегодня здесь, то тщательно осмотрел их дом и все вокруг и понял то, чего не мог понять раньше: появление рисунка предшествует налету, потому что накануне такой рисунок появился здесь. И последнее: скоро что-то случится в доме 53 по улице Вольных Граждан — не налет, а что-то другое, ведь там нет москательной лавки, — потому что на стене дома напротив церкви, по улице Закавычек, прошлой ночью появился силуэт мужчины, который мочится!

 

Глава 7

Рассказчик

Когда инспектор Блоньяр нарушил наконец долгое молчание, он не стал ни хвалить меня за мои блестящие выводы, ни тем более подтверждать, что последний из них ускользнул от его внимания (в этом я уже был почти уверен и все же нуждался в подтверждении). Он пристально взглянул на меня и сказал:

— Откуда вы знаете, что рисунок появился прошлой ночью?

— Знаю, потому что живу в этом доме и по утрам и вечерам прохожу мимо этой стены.

— И давно вы живете в этом доме?

— Уже год, но…

Я хотел сказать: «Но разве это имеет отношение к делу?», как вдруг у меня возникла мысль настолько ужасная, что я не закончил фразу: инспектор подозревал меня! Он был так уверен в себе, так привык додумываться до всего первым, что мог объяснить мой успех только одним: преступником был я! Когда прошлой осенью я приехал в город, то сразу же, поистине чудом (Хм-хм. — Примеч. Автора), учитывая мои скудные средства, нашел себе квартирку в этом доме, где, судя по всему, обитал и преступник. Конечно, это было простое совпадение (Хм-хм! — Примеч. Автора), но вопрос инспектора показывал, что его мысли приняли опасное направление. «А ведь у меня даже нет алиби!», — подумал я. Инспектор Блоньяр улыбнулся:

— Я не подозреваю вас, молодой человек. Я совершенно не помню ваше лицо, а это, поверьте мне, лучшее доказательство того, что вы не замешаны в этом деле, ни как преступник, ни как жертва. Я никогда не ошибаюсь. И потом, вы приехали сюда год назад, а налеты продолжаются уже полтора года. Арапед?

— Да, шеф?

— Принесите мне выпить. То же самое.

Инспектор Арапед, правая рука Блоньяра, встал и направился к стойке, где мадам Ивонн налила его шефу двойной гренадин-дьяволо, а ему — бочковое пиво «Гиннес». Инспектор Блоньяр скомкал серебристую, в черную волнистую полоску обертку из-под батончика и отпил глоток гренадина-дьяволо («Красное и черное», — подумал я).

— Арапед, малыш, не понимаю, как можно в девять утра пить этот деготь, почему бы вам не взять клаксен или ферне-бранка, жгучий ликер графа Бранка, если уж у вас такой вкус?

— Шеф, откуда вам известно, что я ощущаю в этом пиве горький дегтярный привкус, как вы утверждаете? А если даже так бывало раньше, то откуда вы можете знать, будет ли эта кружка пива отдавать такой же дегтярной горечью, как все предыдущие, — если для простоты рассуждения допустить, что так оно и было? Вот, предположим, мед: одним он сладок, другим горек, верно, шеф? Не окажется ли он для меня горьким, если, скажем, я попробую его сразу после пива? Ощущение, шеф…

— Арапед, прошу тебя, не философствуй на работе, нам платят не за это!

Но Арапед еще не закончил.

— Извините, шеф, но можем ли мы полагаться на то, что рассказывают люди о своих ощущениях? Они, конечно, не лукавят, но, шеф, можно ли почитать их слова за истину? Разве больные вирусным гепатитом не утверждают, что предметы, которые нам кажутся белыми как снег или как мука, на самом деле желтые, а те, чьи глаза налиты кровью, не называют те же предметы красными? А если учесть, что у одних животных глаза желтые, у других — налитые кровью, а некоторые вообще альбиносы, то разве нельзя предположить, что они видят предметы в соответствии с цветом своих глаз? А разве вам, шеф, если вы долго и пристально смотрите на солнце и потом склоняетесь над книгой, не кажется, что буквы сверкают и переливаются золотом? Разве это не должно подрывать ваше доверие к свидетельским показаниям, шеф?

Инспектор Блоньяр дал Арапеду закончить эту тираду, не вызвавшую у него ни малейшего удивления, затем сказал:

— Ну хорошо, молодой человек, вы выиграли. У вас есть две ценные идеи, которые возникли и у меня, и одна ценная идея, которая не пришла мне в голову. Считайте, что с этой минуты вы участвуете в расследовании. Но будьте осторожны! Ни слова об этом в вашей газете, пока я не дам команду, — а то наш молодчик все поймет. Пусть пока думает, что ему удалось нас провести. Когда разрешу, тогда и напишете. Договорились? Скажите: «Кошка сдохла, хвост облез, кто промолвит, тот и съест».

Я с готовностью принес клятву, которой требовал инспектор. Я был вне себя от радости.

Теперь солнце освещало верхнюю часть фасада Святой Гудулы, а вдоль сквера Отцов-Скоромников било наклонно, продольным огнем, и уже коснулось цветов на окне «Гудула-бара»; оно лениво вползало в кафе, медленно пробираясь между ножками столиков. Меня охватило мягкое жизнеутверждающее тепло, как от клубничного мусса со взбитыми сливками и клубничным вареньем. Александр Владимирович, полузакрыв глаза с царственно-равнодушным видом, казалось, внимательно слушал наш разговор, но вот он зевнул, потянулся, мягкой походкой вышел из кафе, осторожно перешел улицу и исчез из виду, проскользнув сквозь решетку сквера. Инспектор Арапед маленькими глотками пил свое пиво, время от времени тыльной стороной ладони отирая усы, на которых англо-ирландский напиток оставлял коричневую пену.

— Однако, молодой человек, — продолжал инспектор Блоньяр, — задача ваша не в том, чтобы таскаться за мной с блокнотом и ручкой. Если уж я приобщаю вас к расследованию, то вы должны внести свою лепту.

— Я только этого и хочу.

— Вот и отлично. Мы составим план кампании. Но сперва введу вас в курс дела: я знаю и кое-что еще, чего вы не обнаружили. Вам нечего стыдиться, просто у вас не было всех необходимых данных. Это можно было узнать, только изучив списки товаров. Я приказывал составить такой список после каждого налета. До меня… ладно, не будем плохо говорить о коллегах. Это все рутина, и притом довольно скучная. Наша работа — это на восемьдесят девять процентов рутина и на одиннадцать процентов — привычка, правда, Арапед?

— Да, шеф, — отозвался Арапед, явно думавший о чем-то другом.

— О том, что я сейчас вам скажу, знают только четыре человека: я, моя жена и Арапед.

— А кто четвертый? — наивно спросил я.

— А четвертый — сам преступник!

И инспектор улыбнулся, довольный этой маленькой победой.

— Итак, я приказал составить по возможности точный список всего, что находилось в магазине после каждого налета, с указанием, где оно находилось, так сказать, географически (благодаря этому нам удалось сосчитать кастрюли: вы правы, их каждый раз было пятьдесят три). Я затребовал данные о наличии товаров до налета и сверил их с моими списками. Хотел знать, действительно ли во время налета ничего не пропало. Это оказалось трудным делом, поскольку особых ценностей нигде не имелось и на первый взгляд все было на месте. У москательщиков прескверная память: ни один не может сказать толком, что было у него в магазине. Я потратил уйму времени и наконец нашел, что искал. Но журналистам об этом и словом не обмолвился, чтобы не спугнуть преступника.

— Не факт, что он читает газеты, — заметил Арапед.

— Но факт, что мы его не спугнем, — сказал инспектор.

— Верно, — согласился Арапед, — извините, шеф.

— Ну вот, — продолжал инспектор, — можно считать доказанным, что в каждой лавке он прихватывал с собой одну вещь, всегда одну и ту же (как минимум, а возможно, и еще что-нибудь). Похоже, его интересует только один предмет, не имеющий коммерческой ценности: раскрашенная керамическая статуэтка, из партии в пятьдесят три штуки — да-да, именно столько! — статуэток польдевского производства, ввезенных сюда экспортно-импортной компанией «Объединение скобяной и москательной торговли», чтобы выдавать их как премию покупателям сковородок. Такие статуэтки поступили только в те тридцать шесть лавок, которые пострадали от налетов. Ни один владелец лавки не помнит, что они у него были, не помнит, чтобы он вручал их покупателям, ни у кого их не осталось, и никто не смог сказать мне, как они выглядят. Что вы на это скажете?

Я ошарашенно молчал

План кампании был прост и вполне в духе нестандартных методов инспектора Блоньяра: влиться в жизнь квартала и особенно — в жизнь сквера, церкви и дома 53 по улице Вольных Граждан, который был в центре событий; общаться с владельцами лавок, детьми, собаками, домохозяйками; раскрыть глаза и навострить уши, подметить необычную деталь, подслушать неосторожное слово и в нужный момент — но только в нужный момент! — нанести удар.

Необходимо было начертить план квартала, и мы это сделали. Вы найдете его на следующей странице.

Затем мы договорились о встрече в воскресенье, у Блоньяра дома. Я откланялся. Напротив «Гудула-бара», на улице Закавычек, был канцелярский магазин, и я решил купить специальный блокнот, чтобы заносить туда, словно в вахтенный журнал, все эпизоды расследования; это пригодится для моей будущей книги, первой книги, которую мне предстоит написать в сотрудничестве с великим человеком. Выходя из кафе, я услышал голос инспектора Арапеда:

— Шеф, вот вы сказали: «преступник», а вы уверены что это мужчина?

Рис. 1

 

Первое межглавье

Что происходит? Что мы узнали?

У наших читателей, как и у нас самих, несомненно, возникло немало вопросов. Стало быть, пришло время остановиться и перечислить некоторые из них. Как мы неоднократно убеждались, авторы романов редко бывают настолько совестливы или настолько любезны, чтобы, подобно нам, предоставлять читателям моменты передышки, когда они могли бы убедиться, что их вопросы не остаются без ответа, что их недоумение разделяют и автор, и большинство персонажей. Эти островки отдыха, наше изобретение, которое мы очень рекомендуем современникам, собратьям и последователям, мы предлагаем назвать «межглавьями». Туда приглашаются все желающие; там можно перевести дух, спокойно поразмышлять над вопросами, перед тем как снова зашагать вдоль повествования.

Вопросы приводятся ниже; наши читатели могут попытаться на них ответить.

1. Из какого романа Рассказчик позаимствовал описание своей первой встречи с инспектором Блоньяром?

2. Кто тот таинственный молодой человек, которого Александр Владимирович увидел в пустующей квартире на четвертом этаже, справа, в третьем подъезде дома 53 по улице Вольных Граждан?

3. Почему преступник избрал жертвами тридцать шесть москательщиков?

4. Почему преступник выводит на плане города москательную спираль?

5. Почему он крадет статуэтки?

6. Какую роль в этом деле играет Польдевия?

7. Где находится князь Горманской?

8. Почему преступник вблизи места преступления рисует черным силуэт мужчины, который мочится?

9. Каковы мотивы преступника?

10. Замешана ли в деле Гортензия?

11. Что увидел Александр Владимирович в незакрытом чемодане?

12. Вопрос инспектора Арапеда: почему инспектор Блоньяр уверен, что преступник — мужчина?

13. Сумеет ли инспектор Блоньяр с блеском раскрыть это дело?

14. Для чего преступнику нужен грохот кастрюль?

Отдельный вопрос:

Почему Александр Владимирович вдруг перестал прислушиваться к беседе инспекторов Блоньяра и Арапеда с Рассказчиком, которая, по-видимому, чрезвычайно его занимала (см. гл. 7.)?

Ответ на отдельный вопрос

(по просьбе читателей):

Вы правы: причиной тут может быть только любовь. Любовь поразила Александра Владимировича в сердце и в усы (любовь проникает в сердце мужчины через глаза, но в кота, как сказано у Галиена, проникает через усы).

Любовь ждала его в доме 53 по улице Вольных Граждан, четвертый подъезд, третий этаж, налево. И цвет ее был рыжим.

Через окно, до которого уже добралось солнце, Александр Владимирович увидел письменный стол. За столом в лиловом шелковом халате сидел Философ: он мыслил. На стол перед собой он посадил совсем юную рыжую кошечку, чей рыжий мех был усеян белыми пятнышками. Она мурлыкала.

Она делала это не из прихоти, а по обязанности. Она мурлыкала старательно и настойчиво. Ибо такова была ее работа, для этого ее наняли: мурлыкать, когда Философ мыслит; мурлыкать, чтобы он мыслил; мурлыкать, пока он будет мыслить. Сердце Александра Владимировича под пышными усами забилось сильнее. Он царапнул лапой по стеклу.

(Продолжение после глав 9 и 11, продолжение второго межглавья — после глав 18, 23 и 26.)

 

Глава 8

Гортензия

Совершенно не замечая, что пять пар глаз с разным выражением прикованы к ее округлостям, четко различимым под легчайшим одеянием, Гортензия свернула на улицу Вольных Граждан и вскоре исчезла из виду позади Святой Гудулы. Она направлялась к точке, уже обозначенной нами на плане в главе 7 как булочная-кондитерская Груашана. Когда она, запыхавшись, вошла в булочную, мадам Груашан грузно восседала за кассой и, как всегда, неуклюже и медлительно пыталась обслужить толпу покупателей. Гортензию она встретила благодушно и с чувством облегчения и не стала ругать за опоздание.

— А вот и она, — только и сказала покупателям мадам Груашан, как бы давая исчерпывающее объяснение.

И правда, это объясняло все, ибо Гортензия представляла собой дар любви, который Груашан преподнес своей супруге. Мадам Груашан была округлая, сдобная, с пышной, затейливо уложенной шевелюрой шоколадного цвета и во многом напоминала бесчисленные эклеры, буше и корзиночки, ежедневно и превосходно изготавливаемые ее мужем; она была пухлая, как булочка с маком, и неспешная, как выпекание безе. Ее природная медлительность осложнялась полной неспособностью к арифметике, а также запросами девяти неугомонных маленьких Груашанов, которых регулярно производила супружеская духовка столь же вдохновенно и успешно, как фирменные трубочки с кремом. В конце концов Груашан понял, с какими непреодолимыми трудностями сталкивается его жена в торговле, и сделал ей подарок — Гортензию. Два раза в день, в восемь утра и в шесть вечера, Гортензия помогала продавать хлеб и пирожные, а кроме того, она приходила в самое горячее время — в воскресенье, после мессы. Надо сказать, булочная Груашана располагалась не напротив главного входа в церковь Святой Гудулы, — это было бы банально и грубо, — а гораздо более предусмотрительно: напротив неприметной маленькой двери с другой стороны, что позволяло богомолкам совершать упоительные, волнующие набеги на сласти, не опасаясь насмешливых взглядов непосвященных, — здесь они были в своем кругу.

Мадам Груашан бесконечно гордилась Гортензией: во-первых, это был дар и залог любви (хоть и несколько иного рода, чем девять маленьких Груашанов или бесчисленные пирожные и кремы, которые ей приходилось дегустировать, ибо Груашан не пускал в продажу ни одной партии, не узнав ее мнения); вдобавок нежная и аппетитная Гортензия казалась ей каким-то особым, ожившим кондитерским изделием, честь создания которого принадлежит ее мужу. И наконец — это было дополнительное удовольствие, вроде лишней ложки взбитых сливок, вдвойне сладостное для никогда не учившейся мадам Груашан, — Гортензия училась на философском факультете. Это поразительное обстоятельство вызывало у мадам Груашан (внешне всегда невозмутимой и благодушной) восторг, смешанный с легким ужасом.

Когда опоздавшая Гортензия, толком не проснувшись и нервничая, на ощупь искала венские булочки в корзине для ржаного хлеба, хозяйка не упускала случая сообщить покупателям:

— Знаете, она учится на философском факультете!

Как правило, это производило сильное впечатление на покупательниц; на покупателей тоже, однако приходится с сожалением признать, что тут, за редким исключением, дело было отнюдь не в философии. Мадам Груашан заметила, что присутствие Гортензии вызывает необычный приток покупателей, но в своей невинности приписывала этот успех удачной идее мужа, а также естественному уважению, которое жители квартала испытывали к философии. Покупателей прибавилось, более того: некоторые отцы семейств вопреки своим привычкам стали самолично приходить за хлебом, частично избавляя своих супруг от хлопот по хозяйству. Вдобавок, что весьма любопытно, при Гортензии стали быстрее расходиться определенные сорта хлеба и пирожных, особенно те, которые надо было доставать с нижних полок, для чего ей приходилось опускаться на колени или же нагибаться, либо стоя лицом к клиенту, подходившему поближе, чтобы указать нужный сорт, либо повернувшись к нему спиной и являя собой не менее соблазнительное зрелище, чем сами пирожные.

Лишь в одном Гортензия не оправдала надежд Груашана: в способностях к арифметике. Вопреки наивным ожиданиям своих нанимателей она умела считать не лучше, чем мадам Груашан. Она просто была смелее. Не отличая одну монету от другой, не в состоянии отнять два шестьдесят от пяти или один девяносто пять от десяти, она вскоре смирилась с этим и стала полагаться на случай. Впрочем, это не имело сколько-нибудь серьезных финансовых последствий, так как покупательницы, и богомолки, и все прочие, сами исправляли ошибки, а покупатели были слишком взволнованы соседством грудей и других частей тела Гортензии, чтобы обращать внимание на сдачу, вследствие чего (и при содействии закона больших чисел) баланс более или менее сходился. Мадам Груашан была на седьмом небе.

Итак, в то утро, как и всегда по утрам, она ласково кивнула Гортензии и сообщила очереди (состоявшей из одних мужчин):

— А вот и она! Знаете, она учится на философском факультете!

Но, спросите вы, каким ветром Гортензию, студентку философского факультета, занесло в булочную Груашана? Быть может, испытывая недостаток в средствах, брошенная родными на произвол судьбы, решив всецело посвятить себя науке, она тратила на книги все средства, которые не скупясь, но по своим скромным возможностям предоставлял ей Груашан (прибавляя к ним вчерашние эклеры и корзиночки), а сама питалась исключительно хлебом и водой из фонтанов, портила глаза и губила молодость, постигая Платона или Шопенгауэра по дорогостоящим научным изданиям, купленным на последние гроши? И раз было сказано, что Гортензия — героиня нашего романа, не следует ли из этого, что роман на самом деле посвящен Судьбе Бедной Студентки в Современном Мире? Но почему тогда сверхлегкое платье, которое было на Гортензии в это ясное, теплое сентябрьское утро, было названо «дорогим», то есть стоящим много денег, а стало быть, недоступным для продавщицы булочной? И почему ее квартира названа «большой»? Чтобы читатель не пошел по ложному пути, нам придется сразу раскрыть эту тайну.

Родители Гортензии отнюдь не испытывали финансовых затруднений. Они принадлежали к верхушке чрезвычайно узкой и замкнутой касты Крупных Колбасников, и расходы на образование единственной дочери не требовали от них жертв. К тому же они были вовсе не против таких расходов; они обожали свою дочь и восхищались напряженной и возвышенной работой ее ума не меньше, чем мадам Груашан. Но дело вот в чем: Гортензию глубоко возмущали их бесконечные подарки, она находила их щедрость бестактной, их настойчивость — неуместной. Наконец, новое происшествие переполнило чашу ее терпения: в начале лета, лицемерно ссылаясь на неожиданную удачу в делах, отец издевательски подарил ей квартиру, ту самую, где она сейчас жила. Не то чтобы квартира была темной, неудобной или в плохом районе: она сама ее выбрала. Но были задеты ее принципы, а этого она стерпеть не могла. И тогда она решила зарабатывать на жизнь; она повесила в своем квартале объявление: «Студентка философского факультета согласна на любую работу», и в тот же день ее взяли к Груашанам. Ей платили раз в неделю, и вечером своего первого рабочего дня она в счет будущей получки купила платье, то самое, которое было на ней в это утро, в первый день действия романа.

Итак, у Гортензии все как будто складывалось хорошо: она готовилась писать диссертацию под авторитетным руководством профессора Орсэллса и работала в булочной Груашана. Но эту светлую картину, увы, омрачала одна тень: ее сердечные дела были не в том состоянии, какое подобало особе с ее дарованиями, мечтами и чаяниями. Очень рано ей пришлось с удивлением заметить, что ее внешний облик вызывает бурный интерес у представителей противоположного пола; с годами этот интерес не слабел, а, наоборот, усиливался (чему она по природной скромности не переставала удивляться), и она благосклонно вступала в любовные связи, которые не были ей неприятны, лишь совсем чуточку поколебавшись, помедлив и покапризничав, поскольку боялась причинить боль отказом. Но вскоре она столкнулась с непреодолимыми трудностями. Наличие сразу нескольких связей создавало дефицит времени, а иногда приводило к бурным сценам, которые ужасали ее, тем более что она не понимала смысла обращенных к ней упреков. Кроме того, не проводя четких различий между физической активностью в любовной связи и активностью, так сказать, речевой, она с похвальным упорством пыталась поделиться своими интеллектуальными, преимущественно философскими, проблемами с тем мыслящим индивидом, чья телесная оболочка находилась в ее постели, или же в чьей постели находилась она сама. После многочисленных неудачных попыток ей пришлось признать очевидное: все они засыпали, а потом смывались. Однажды, эксперимента ради, она решила изменить порядок операций, начав с обсуждения этики Спинозы, но и в этом случае результат показался ей неудовлетворительным: молодой человек, учившийся на том же факультете, так увлекся Спинозой, что забыл обо всем на свете, и в конце концов она заснула, нетронутая и обманувшаяся в своих ожиданиях.

Обо всем этом она рассказывала Иветте, которая была для нее не только врачом-гинекологом, но и наперсницей, и при случае разъясняла ей странности и причуды, с какими она порой сталкивалась в любовных приключениях. Гортензия, однако, нуждалась также и в советах менее анатомического свойства: насчет смысла жизни и того, как заставить любовников более чутко относиться к ее философической душе. Иветта охотно отвечала на вопросы, но ее сжатые афоризмы, сводившиеся к аксиоме из двух частей: а) все мужчины свиньи; б) все женщины шлюхи, — хотя и расширяли кругозор Гортензии, все же не могли служить прямым руководством к действию. Этим летом смутная неудовлетворенность Гортензии постепенно обретала все более четкие контуры, превращаясь в желание, которое можно было бы определить так: встретить Мужчину, который соединял бы в себе все достоинства ее лучших партнеров и при этом с готовностью выслушивал бесконечный поток философских рассуждений и комментариев. Но он не появлялся, и у Гортензии уже возникали подозрения: либо она родилась под несчастливой звездой и отмечена проклятием, либо у нее есть какой-то скрытый, ужасающий физический недостаток. Разглядывая себя в зеркало, она не находила в своей наружности ничего отталкивающего, а интерес мужчин к ней не уменьшался. Более того, сегодня утром он казался особенно живым и острым. Наверно, все дело в качестве воздуха.

 

Глава 9

Молодой человек из автобуса «Т»

По утрам Гортензия работала в булочной до четверти десятого; к этому времени наплыв покупателей ослабевал, а маленькие Груашаны уже были в школе. Освободившись, она отправлялась в Библиотеку. Мадам Груашан целовала ее в обе щеки и давала ей пакетик с завтраком: кусок горячей, истекающей сыром пиццы в фольге, два миндальных рогалика или несколько птифуров; она боялась, что ее помощница, предаваясь тяжелой умственной работе в таком суровом месте, как Библиотека, может исхудать и лишаться шансов удачно выйти замуж. Итак, в четверть десятого Гортензия вышла из булочной на улицу Вольных Граждан. Как вам уже известно из первой главы, движение на этой улице было одностороннее, с запада на восток; поэтому автобус, идущий в обратную сторону, останавливался на параллельной улице Кардинала Бирага, ближе к северу, куда и поспешила Гортензия.

Полагаю, вы заметили, как трудно роману двинуться вперед — не на бумаге, а во времени — от своей отправной точки. Мы делаем уже третью попытку описать утро 6 сентября 19… года, но дошли только до середины этого утра (встреча с инспектором Блоньяром). Нужно разъяснить столько всего, случившегося до начала романа, что просто удивительно, как еще удается продвинуться хоть на минуту. Нам бы очень хотелось обсудить это с некоторыми коллегами, прежде всего с Александром Дюма: одним махом оказаться двадцать лет спустя — дело нешуточное!

На остановке ждали четверо; автобус появился сразу же. Он был переполнен, и водитель проехал мимо, даже не сбавив скорость; через тридцать метров он затормозил у светофора. Гортензия прибегла к своей обычной тактике: встала у передней двери и два-три раза подпрыгнула, чтобы привлечь внимание водителя. Водитель — по утрам это всегда бывал один и тот же, — подождав, пока она подпрыгнет два-три раза (ее груди под платьем тоже подпрыгивали, и очень убедительно), открыл дверь и был награжден сияющей улыбкой. Автобус «Т» удалился под негодующие вопли четырех кандидатов в пассажиры.

Пока Гортензия проталкивалась в середину автобуса, нескольким счастливцам удалось прижаться к ней и потрогать ее. Одна женщина попыталась выколоть ей глаз зонтиком, который специально для этого случая брала с собой даже в ясную погоду. С Гортензией она пока не преуспела, но попробовать стоило. Эта была рослая, костлявая мать семейства, часто ее сопровождал сын, угловатый, стеснительный верзила. Сегодня утром он вез с собой герань в горшке; в трясучем автобусе его оттеснили довольно далеко от матери, которая регулярно и громко обращалась к нему с просьбой не разбить горшок с геранью для тети Моники. От волнующего и ароматного соседства Гортензии он стал пунцовее герани и подумал с большим, чем обычно, раздражением: «Я люблю маму, но как она меня достала!» (Если вы думаете, что он и есть молодой человек, упомянутый в названии главы, то вы ошибаетесь: это роман, а не водевиль.)

Большую часть своего содержимого автобус «Т» выгружал на третьей остановке, напротив универсального магазина; после этого Гортензия, которой до Библиотеки надо было ехать еще девять остановок, всегда садилась на одно из освободившихся мест, желательно поближе к выходу. Итак, она уселась по ходу автобуса и положила сумочку и папку на сиденье напротив. По ту сторону прохода сиденья были двойные; два из них, напротив и наискосок от Гортензии, были заняты. У окна сидела мать с новорожденным младенцем; кокон из пеленок скрывал его от посторонних взглядов, однако он заявлял о себе, отчаянно, хоть и беззвучно дрыгая ногами. Молодая мать с кисло-молочным цветом лица пыталась унять его телодвижения плавным покачиванием, но без особой надежды на успех. Рядом с ней сидел весьма дородный прелат в пурпурном облачении и читал маленький черный требник. Когда автобус после остановки сорвался с места, он положил требник на колени и с улыбкой сказал Гортензии, указывая на сверток с младенцем: «Е pur si muove!»

Улицы были забиты транспортом. Регулировщики на перекрестках заливались свистом, изнемогая от непосильной нагрузки. Автобус «Т» величаво прокладывал себе путь среди обезумевших малолитражек; неунывающие рассыльные на велосипедах и мотоциклах осторожно, словно горнолыжники в тумане, пробирались сквозь толчею. Герои нашего времени — пешеходы — с риском для жизни переходили улицу: то были отцы семейств, добывающие пропитание своим белокурым крошкам, школьники и худосочные старики, которых кое-кто забавы ради пугал истошными гудками. В коридор, специально оставленный для автобусов, такси и «скорой помощи», устремлялись машины иностранцев и провинциалов. Гортензии нравилось ехать вот так, неспешно и уютно: ведь властная непринужденность ее поклонника и друга — водителя — надежно защищала ее от уличной сутолоки и шума; в это время она начинала просыпаться по-настоящему и обдумывать свой рабочий день в Библиотеке.

Она готовилась писать диссертацию, и вскоре у нее должна была состояться решающая встреча с научным руководителем, профессором Орсэллсом, которому она собиралась представить набросок первоначального плана, а также задать несколько тонких и глубоких вопросов. Пока автобус тащился к Библиотеке, она успевала наметить себе программу, проверить состояние карандашей, ручек и тетрадок, убедиться в наличии нужных шифров и выбрать из списка книги, которые сегодня надо было попытаться извлечь из хранилища. Она чувствовала себя как солдат, проверяющий снаряжение перед атакой, как регбист, пробующий силы перед турниром Пяти наций, как… (недостающее вписать сообразно личным вкусам).

Вдруг она подняла глаза: возле нее в проходе стоял человек, явно желавший занять место напротив. Пурпурный прелат и юная кисло-молочная мать с упакованным ребенком сошли. Гортензия быстро переложила сумку и папку себе на колени, освобождая место для незнакомца, который тут же его занял.

Это был молодой человек лет двадцати пяти, в черном, с серьезным, спокойным, грустным лицом. Он сел напротив, не сказав ни слова, и поставил в проходе рядом с собой маленький черный чемоданчик. Автобус продвинулся вперед на метр и снова замер неподвижно. Неподалеку (на улице Нежной Фиалки) был рынок, и запах капусты и апельсинов проникал в автобус сквозь открытое заднее окно. Дети прыгали вокруг продавца жареных каштанов, протягивали монетки и, получив взамен желанный кулек, дули на его обжигающее содержимое; их дыхание голубоватым облачком сгущалось в морозном воздухе (извините нас, пожалуйста, и выкиньте из головы предыдущую фразу: эта зимняя картинка попала сюда по ошибке. — Примеч. Издателя. С финансовой точки зрения оказалось выгоднее поместить здесь такое примечание, чем выбрасывать фразу, не замеченную нашими корректорами). Гортензия с интересом разглядывала отражение молодого человека в окне, слегка потускневшем от пыли. У него был прямой, несколько длинный, чуть экзотический, но благородный нос. Он был аккуратно причесан, но волосы его, казалось, легко было растрепать, а Гортензия питала слабость к аккуратным шевелюрам, которые, по всей видимости, легко было растрепать. Ростом он был чуть выше ее, и она подумала, что такой рост можно считать приемлемым. Несмотря на определенную широту взглядов, Гортензия никогда не вступала в близкое знакомство с теми, кто был ниже ее ростом. Однако ей предстоял долгий и трудный день в Библиотеке, и сейчас не время было изучать молодого человека с его прямым и благородным носом, волосами, которые легко растрепать, приемлемым ростом и красивыми руками, чинно сложенными на коленях.

В эту минуту сработал закон отражений, и Гортензия заметила, что молодой человек тоже ее разглядывает. Он разглядывал ее прямо, откровенно и, судя по накопленной информации (что выразилось в его взгляде), уже довольно долго. А она даже не отдавала себе в этом отчета — настолько она была поглощена разглядыванием его отражения в окне автобуса, который между тем приближался к остановке «Библиотека». И вот он нарушил молчание и сказал:

— У вас красивые глаза, мадемуазель, особенно правый.

Это соответствовало действительности.

Гортензия быстро поднялась и вышла. Автобус и молодой человек покатили дальше.

Гортензия направилась к читальному залу Библиотеки, куда мы, разумеется, последуем за нею, но с некоторой задержкой. На это есть две причины.

Во-первых, еще рано: читальный зал откроется только в десять утра. Это веская причина.

Вторая причина имеет более романтический, можно даже сказать, структурный характер. Следующая, десятая глава называется «Библиотека». А название настоящей, пока что не законченной главы — «Молодой человек из автобуса „Т“». Таким образом, мы находимся на своего рода нейтральной полосе, и даже если бы время позволяло (то есть если бы вдруг наступило десять часов), просто не имеем права проникнуть в Библиотеку. Все, что нам позволено сделать до конца главы, — это вместе с Гортензией занять очередь читателей, дожидающихся открытия зала.

Было только без четверти десять, но очередь собралась порядочная. Как всегда по утрам, первыми были члены Секстета Стариков, которые появлялись у этих дверей еще до девяти, чтобы войти раньше всех и занять места, причитающиеся им по праву. Четверо из них были мужского пола, двое — женского. Их читательские интересы нисколько не совпадали, их политические, религиозные и литературные взгляды расходились коренным образом, но это не помешало им объединиться для борьбы с остальными читателями, которые, как им казалось, претендовали на их места; вот почему каждое утро они становились перед дверями читального зала и мило улыбались друг другу, хотя каждый был уверен, что остальные пятеро — замшелые старые дураки и занимаются полной чушью; никто не осмеливался прийти позже других, опасаясь, что кто-то из них займет его место, разумеется, лучшее из всех.

Самым старшим в Секстете Стариков был живчик девяноста лет от роду. Одевался он весьма молодо, скажем, в малиновый костюм с желтым галстуком, болтавшимся, как зоб у индюка. Он собирал материалы для фундаментального труда под названием «Советы столетнему соискателю должности». Исследовал различные системы здорового питания, погружался в тайны Востока, изучал мемуары всех знаменитых людей, добившихся признания в этом возрасте. Он был не только старейшиной, но и кумиром всего Секстета, и ему внимали, словно оракулу.

Возраст молодежи, то есть пяти остальных, колебался от семидесяти семи до восьмидесяти лет. Самый старший из них, собственно говоря, не был читателем Библиотеки, он не перерегистрировал свой билет уже лет десять, и его пускали в зал лишь во избежание скандала. Раньше, когда зрение позволяло, он часто бывал здесь. Этот старик много лет прослужил в таможенном управлении, а выйдя на пенсию, стал проводить долгие часы за конспектированием для «Всеобщей истории контрабанды», книги, которую он намеревался завершить, когда зрение улучшится. Теперь он каждое утро присоединялся к товарищам по Секстету и играл свою роль в обмене колкостями, но при этом у него была только одна цель — пописать. Едва проникнув в зал, предъявив замусоленный читательский билет и получив место, он сразу устремлялся (с позволения сказать, ибо на самом деле он тащился, пыхтя и отдуваясь, еле переставляя отечные ноги) в подвал, в уборную, где проводил не менее четверти часа в ожидании вдохновения, которое, как он объяснял друзьям, никогда не подводило его в этом привычном месте. У него было любимое присловье: «Как сказал герцог Веллингтон, джентльмен не должен упускать случая пописать, ведь никогда не знаешь, что нас ждет» (он говорил это, желая позлить самую младшую, семидесятисемилетнюю коллегу по Секстету, которая сочиняла страстные письма императору Наполеону). Сделав свое дело, веселый и довольный, он возвращался домой и снова впадал в дремоту.

Трое остальных стариков занимались чем-то гораздо более таинственным; чем именно, Гортензия так и не поняла; впрочем, вряд ли это было понятно даже им самим. Поскольку она обычно занимала очередь сразу за ними, то они прониклись к ней симпатией, убедившись, что она не претендует на их места, и давали ей советы, основанные на многолетнем опыте: как преодолеть препятствия, воздвигаемые Библиотекой перед нахалами, которые вздумают попользоваться ее книжными сокровищами.

Продолжение ответа на отдельный вопрос из первого межглавья:

Юную рыжую кошку, которая смотрела из окна на Александра Владимировича в начале ответа на отдельный вопрос (см. первое межглавье), звали Чурмска (произносится Чуча). Мадам Орсэллс, урожденная Энада Ямвлих, наняла ее в мурлыкальщицы к своему мужу, философу Орсэллсу, которому ее помощь была необходима для завершения очередного эпохального труда.

Она работала на совесть, однако ее хозяин явно не был удовлетворен достигнутыми результатами. В самом деле, ее нежное мурлыканье, от которого трепетали усы Александра Владимировича, оказывало на профессора Орсэллса совершенно иное действие: его нервную систему эти вибрации погружали в сон. Когда Чуча мурлыкала, профессор храпел. Проснувшись, он чувствовал, что долго и напряженно мыслил, однако не помнил, о чем именно. Это приводило его в прескверное расположение духа, он бранил свою сотрудницу за нерадивость и тыкал ее носом в раскрытые тома своих сочинений, дабы она исправилась. А между тем Чуча и Александр Владимирович молча глядели в окно друг на друга. Их усы трепетали в унисон.

(Продолжение после главы 11.)

 

Глава 10

Библиотека

Проникнув по читательскому билету в зал, охраняемый и обороняемый, словно космический корабль, получив при входе оранжевый четырехугольник из прозрачного пластика с номером места (ей всегда доставалось одно и то же), положив все это (билет и номер) на стойку в качестве залога (так, если верить гангстерским фильмам, отнимают имя и личные вещи у человека, переступившего порог тюрьмы), Гортензия побросала сумку, папки и завтрак мадам Груашан на стол и устремилась в зал каталогов, чтобы побыстрее найти шифры нужных ей книг. Дело в том, что оборонительная стратегия Библиотеки, по закону и по традиции обязанной предоставить обладателю билета (каковой выдавался только благонадежным после заполнения головоломной анкеты) доступ к ревниво хранимым и нежно лелеемым сокровищам, состояла в том, чтобы как можно дольше оттянуть момент их выдачи недостойным невеждам, которые втайне жаждут надругаться над ними, запачкать, порвать, поцарапать их, а то и просто украсть.

Высшая цель была такова: добиться, чтобы к долгожданному вечернему звонку (который для читателей был набатом, а для нее — праздничным благовестом) этим ненасытным варварам было выдано как можно меньше книг. А потому читатель, пробравшийся в книжную крепость, должен был действовать с максимальной быстротой. Этим и объяснялась страшная давка на лестницах, ведущих в зал каталогов, но Гортензии сегодня удалось попасть туда вовремя и занять выгодную позицию.

Первая трудность состояла в том, чтобы установить тщательно скрываемый шифр нужной книги. Если вы думаете, что в каталоге были указаны в алфавитном порядке авторы с перечнем их произведений, то вы глубоко ошибаетесь. Предположим, Гортензии захотелось почитать «Моего друга Пьеро» Раймона Кено. Вначале нужно было выяснить дату — не выхода книги, это было бы слишком просто, а ее поступления в Библиотеку. Поступления за несколько лет на букву «К» были занесены в толстый том, засунутый в какой-нибудь дальний угол зала. Надо было откопать этот том, найти фамилию автора, название произведения, выписать шифр, а затем установить, в каком томе находится действующий шифр, ибо первый шифр устарел и был заменен другим, более современным, во время очередной революции в библиотечном царстве. Само собой, тут могла выручить только долгая практика, либо владение тайными знаниями, либо дружба библиотекаря. Гортензии уже не раз приходилось вытирать слезы американским студенткам, пришедшим с вольных просторов Библиотеки Конгресса и страдающим у пыльных стеллажей.

Но это еще не все! Если вам каким-то чудом удалось найти действующий шифр или же вы в отчаянии записали первый попавшийся, если вы заполнили требования на каждую книгу и положили их в ящик, это еще не значит, что ваши испытания позади: Библиотека проиграла только первое сражение, но не всю войну. Начинается долгий период ожидания, когда, как вы наивно полагаете, люди в хранилище бросают все дела и лихорадочно ищут вам книги. Вы ждете. Проходит полчаса, час — ничего. Вы уже написали все письма, много раз поднимали глаза к запыленному стеклянному куполу, через который с трудом просачивается свет, но вот к вам идут, вам несут книгу, она у вас на столе! Вы радостно ее хватаете. Увы! Это не «Мой друг Пьеро» Раймона Кено, шифр которого вы по надежной наводке отыскали в тематическом каталоге, в разделе «Цирк». Перед вами — «Einfürung in der Theorie der Electrizität und der Magnetismus» Макса Планка, Гейдельберг, 1903. Вы бросаетесь к консультанту. Вам приходится ждать десять минут: некая финка не может понять, почему «Критическое обозрение французского дискобола» за 1909 год в зале имеется, а за 1910 — нет. Ей терпеливо объясняют на весьма приблизительном немецком языке, что по соображениям безопасности заведующий фондами решил перенести все спортивные журналы с 1910 года в другой зал, который, впрочем, только что закрылся. Наконец, настала ваша очередь. Сравнение требования с шифром книги Планка наглядно доказывает вашу правоту: в самом деле, Z — это не W, а 8 — не 4. Ну и что теперь делать? Ждать еще час? Возможно, книга, которую вы получите, опять окажется не «Пьеро» и вдобавок еще менее интересной, чем та, которую вы получили. Смирившись, вы возвращаетесь на свое место и принимаетесь за изучение квантовой теории.

Такова была тактика номер один: тактика ошибки, согласно которой вашу книгу якобы случайно отдавали другому читателю. И люди метались по залу, пытаясь совершить сложный, часто тройной обмен, например книгу о пигмейской кухне поменять на первое издание «Prolegomena rythmorum» отца Ризольнуса. Но была и более виртуозная тактика отказа: у хранителей фондов имелся большой арсенал уклончивых ответов, которые читатель получал вместе с возвращенным требованием. В этом случае борьба могла длиться несколько дней. Выглядело это так: раздатчик книг со своей тележкой появлялся в вашем ряду, но для вас у него ничего не было. Проходили дополнительные полчаса, и вы получали обратно измятое требование с пометкой: «книга на номере». На следующий день вы заказывали ее снова. Вам отвечали: «уточните шифр». На третий день ответ гласил: «в переплете». И наконец, на четвертый день вы получали отписку, полную изощренного садизма: «книга на вашем номере с…» Далее было указано число, когда вы подали первое требование. Это был последний этап вашей борьбы, вы в панике пытались объяснить, что так и не получили злосчастную книгу, и при этом испытывали тяжелое чувство, что вас принимают за идиота, маразматика или книжного вора. Библиотекари успокаивали вас, и в их жалостливых взглядах читался окончательный приговор: вот и еще одного беднягу ухайдакали!

Разумеется, если вы не впадали в отчаяние и не улетали ближайшим рейсом в Лондон, чтобы утешиться в Британском музее, то со временем могли научиться обходить некоторые из этих капканов. Скажем, на случай отказа имелась следующая контрмера: заказать какую-нибудь другую книгу, а на ту, которая вам была нужна, снова подать требование через несколько дней. Противнику приходилось напрягать память, а это для него было слишком обременительно. Так что против решительно настроенных читателей система отказов не срабатывала. Поэтому в Библиотеке неустанно придумывали все новые методы борьбы: например, объявить пожарную тревогу или перевести назад часы над входом, чтобы впустить читателей на полчаса позже (днем часы переводили опять, но уже вперед, чтобы пораньше освободить зал). Последнее изобретение, которое поставило в тупик даже Гортензию, а одного академика довело до нервного срыва, заключалось в том, чтобы внезапно и на неопределенный срок закрыть целый отдел хранилища. Так, по понедельникам не выдавали поэзию; по вторникам — математику; в среду — книги по истории и навигации и вообще любые книги, изданные до 1863 года. Эта новейшая тактика как будто увенчалась успехом: уныние овладело даже самыми упрямыми читателями. Один видный специалист по риторике Ренессанса собрал пресс-конференцию, на которой в присутствии рыдающих жены и детей заявил, что прекращает борьбу и становится агентом по недвижимости. Многие читатели по наивности полагали, будто можно чего-то добиться, обратившись к властям; они учредили читательский комитет, написали открытое письмо, обратились с запросами в Сенат и Палату депутатов, пытались использовать дружеские связи с влиятельными лицами. Библиотека только ухмыльнулась. Объявили выборы в представительное собрание читателей, в два тура, по мажоритарному принципу и по партийным спискам; у входа поставили ящик для читательских жалоб, в отделе спортивных раритетов починили отопление, кое перед кем открылась блестящая карьера — и на этом все кончилось.

За год работы Гортензия достигла большого искусства в обезвреживании коварных ловушек Библиотеки: на зависть многочисленным читателям, процент получаемости книг порой доходил у нее до двадцати пяти! (Ее даже выдвигали на читательскую премию, которую она не получила из-за темных закулисных интриг.) Однако перед ней, как и перед остальными читателями, стояла еще одна серьезная проблема: соседи.

Одни соседи спали и храпели, другие болтали без удержу и прыскали от смеха. Попадались и крайне неприятные соседи-приставалы. Гортензия, конечно же, научилась справляться с такими, можно сказать, рутинными ситуациями, но были еще два особо тяжелых случая.

Первым из них был Зловонный Старикашка. К несчастью, он не входил в Секстет Стариков, поэтому нельзя было знать заранее, когда он явится и какое место займет. В свое время Зловонный Старикашка был заядлым читателем; но после разочарования в любви круг его чтения свелся к одной-единственной книге — «Учебнику» Эпиктета, который всегда лежал перед ним на столе рядом с другой, его собственной книгой, сочинением Луи Вейо. Томик Вейо он доставал из кошелки, где лежал также сыр, который, по мнению большинства экспертов, был свидетелем потопа; однако отнюдь не сыр делал соседство Зловонного Старикашки столь пугающим. Дело в том, что после разочарования в любви он перестал не только читать другие книги, но и мыться. На ближайших к нему местах результат ощущался немедленно; затем запах распространялся концентрическими волнами на расстояние в три ряда. Впрочем, до эвакуации зала дело так и не доходило, поскольку Старикашка был настолько несчастен, что не мог долго оставаться на одном месте, и через полчаса уходил в другую Библиотеку. Гортензия очень боялась его визитов: если этот мученик любви выбирал себе место где-нибудь рядом, приходилось выбираться на воздух, по крайней мере, на час, чтобы отдышаться.

Столь же пугающим было соседство Дамы-Мортаделлы. Люди, помнящие этот некогда весьма популярный сорт колбасы, вероятно, поймут, за какие особенности фигуры дама получила такое прозвище. Но не внешность дамы (хотя и не слишком приятная) была причиной того, что ее соседства следовало тщательно избегать. Усаживаясь за стол, Дама-Мортаделла непременно нагромождала на него огромную кучу книг (обычно словарей и часто очень объемистых). Она выкладывала из них с трех сторон нечто вроде крепостной стены, в которой оставляла небольшие отверстия наподобие бойниц средневекового замка, и через них выливала на соседей расплавленный свинец и кипящее масло своих взглядов, настолько свирепых, что мало кто мог их выдержать. Если же человек не убегал сразу, ему на стол падали аккуратные записочки, в которых его внешность, манеры, его родня и его будущность подвергались таким непристойным оскорблениям, что некий знаток ненормативной лексики, прочтя их, зарделся, словно английская школьница викторианских времен.

Но в тот день у Гортензии, к счастью, не было неприятных соседей. В ожидании возможного прибытия заказанных книг, каковые, опять-таки к счастью, появились всего лишь с часовым опозданием, она пошла в сад Библиотеки, чтобы вкусить от кулинарных даров мадам Груашан. Солнце припекало, но веял чудесный легкий ветерок, заставлявший трепетать зелень лип. Из фонтана в бассейн с пятьюдесятью тремя золотыми рыбками извергались четыре струи: Сена, Рона, Луара и Гаронна, и ветер обдавал сидящих облаком восхитительно освежающих брызг. Это сочетание ветерка и освежающей влаги, равно как и пристальные взгляды прохожих, открыло Гортензии то, о чем она до сих пор не догадывалась: на ней не было нижнего белья. Поскольку она не была уверена в непрозрачности платья, особенно на таком ярком солнце, она засмущалась и дала себе зарок впредь быть осторожнее. Вытерев руки от томата, жира и липкого крема, она вернулась в зал, где на столе уже лежала стопка книг и статей по предмету ее исследования — философии Филибера Орсэллса, — и приготовилась к плодотворному трудовому дню. В это мгновение чья-то нога под столом коснулась ее ноги. Подняв глаза, она встретилась взглядом с сидевшим напротив молодым человеком из автобуса «Т»!

 

Глава 11

Ужин у Синулей

(

часть первая: приготовления

)

Вечером того же дня Иветта ужинала у Синулей. В пять часов она спровадила последнюю пациентку, записала на автоответчик номер Синулей для тех, кому она могла понадобиться по делу или как задушевный собеседник, заперла кабинет, спустилась на два этажа в шестом, то есть ближайшем к скверу Отцов-Скоромников, подъезде дома 53, перешла сквер, свернула на улицу Закавычек (в направлении, противоположном Святой Гудуле); пройдя метров десять, она набрала код ПЛ 317: раздалось негромкое жужжание, она с силой толкнула тяжелую старинную дверь и вошла. Пройдя через подъезд мимо лестницы (если бы она поднялась наверх, то попала бы в роман, не имеющий ничего общего с тем, который вы сейчас читаете), она очутилась в довольно просторном дворе, который правильнее было бы назвать садом и в глубине которого находился еще один сад, с двух сторон огражденный решеткой; он тянулся метров на тридцать в длину и упирался в высокую стену, а посредине стоял небольшой павильон в стиле рококо, каких полно на южной окраине Парижа, но в двух шагах от улицы Вольных Граждан их никто не ожидает увидеть (кроме Иветты, разумеется — она-то успела привыкнуть к этому зрелищу).

Это был двухэтажный домик с погребом, прачечной, с кустами малины и вишневым деревом в саду. Из открытого окна гостиной слышались громовые раскаты: Синуль играл на своем шумофоне органную токкату Фрескобальди. Гостиную освещало мягкое вечернее солнце.

— Привет, старушка! — сказал Синуль.

Бальбастр восторженно залаял.

— Сидеть, собака пьяницы! — цыкнул на него Синуль и, надо сказать, не погрешил против истины.

— Ох уж это бабьё! — вздохнула Иветта, опускаясь в кресло.

Синуль убавил звук и сочувственно глянул на Иветту. Оба они были женоненавистниками — Иветта по профессии, Синуль по убеждению, — но их сходство этим не ограничивалось. Они были примерно одного возраста и одинаково любили пиво: Синуль немедленно вытащил из холодильника две большие бутылки. Хотим сразу же уточнить (знаем мы вас, читателей!), что отношения между Иветтой и Синулем были абсолютно целомудренными; у них было много общего, а у мадам Синуль, библиотекарши, любившей искусство и книги (Иветта и Синуль были ко всему этому глубоко равнодушны), имелись давние разногласия с мужем касательно религии и пива. Однако, будучи женщиной сдержанной и осмотрительной, она старалась этого не показывать. Иветта подробно описала Синулю несколько медицинских случаев, с которыми столкнулась в последнее время, затем они, захватив с собой пиво, отправились на кухню, и Синуль приступил к приготовлению ужина.

Он обожал готовить, составлял меню, словно программу органного концерта, пользовался пряностями, точно голосами органа, и собирался изложить эту свою систему в объемистом труде, который писал уже лет десять: «Кулинария как вид органной музыки». Каждый ужин становился поводом для эксперимента. Сегодня он хотел приготовить петушка в винном соусе не хуже, чем какой-нибудь Клерамбо. К сожалению, из-за экономии сил и бумаги ужин, о котором мы будем рассказывать в этой и следующей главах, не станет тем, чем должен был стать: парадным ужином, где встретятся все основные действующие лица этой истории, где герой и героиня, оказавшись (под бдительным взором Рассказчика) в противоположных концах огромной гостиной, сияющей белоснежными скатертями и блистающей огнями люстр, робко, медленно и постепенно, точно в лабиринте, двинутся навстречу друг другу, а в их внутренних монологах будут понемногу раскрываться основные пружины интриги и сложные, противоречивые характеры персонажей (а рецензенты непременно отметят это, похвалят нас и даже сравнят с таким мастером пера, как П.). Все это придется отложить на потом. А сейчас у нас обычный семейный ужин, необходимый для продолжения повествования потому, что он будет прерван телефонным звонком.

На этом ужине присутствуют только Иветта, пес Бальбастр, он же Бабу, и семья Синуля, за исключением его сына Марка. В кухне, уже изрядно пропахшей пивом, Синуль открыл новую бутылку. В эту минуту дверь распахнулась и вошла Арманс, старшая дочь Синуля. Она расцеловала Иветту в обе щеки (строго говоря, в три: в левую, в правую и снова в левую. — Примеч. Автора.). Затем она обратилась к отцу:

— Привет, папочка, ты собирался подкинуть мне деньжат.

Синуль был застигнут врасплох. Винные пары, воздействие различных сортов пива, душевная беседа с Иветтой погрузили его в состояние блаженной тупости: не сразу поняв, о чем речь, он благожелательно кивнул и только потом спохватился, что потерпел крупное поражение в ежедневной непрестанной борьбе, которую вел со своей дочерью.

— Подкинуть-то подкину, — начал он, — но, к сожалению, не сразу.

— Но ты же сказал «да», Иветта тоже слышала, — возразила Арманс. — Обещал мне купить трусики от Шанталь Томас, а теперь не желает, — пожаловалась она Иветте. — Мне уже выйти не в чем.

Синуль снова овладел собой. Осознав, что ситуация безнадежна и терять больше нечего, он дал волю своему негодованию:

— Ну, во-первых, это очень дорого, а у меня нет денег. И вообще я не понимаю, зачем это нужно!

Синуль никак не мог смириться с мыслью, что его дочери достигли половой зрелости — это уже само по себе было невероятно, — а затем и возраста, когда заводят любовников. Такая мысль казалась ему чудовищной, и он растрачивал огромные силы в безнадежном арьергардном бою. Дверь кухни снова открылась. На сей раз это была младшая из близняшек, белокурая Жюли.

— Между прочим, — сказала она, — Николь остается ужинать.

Николь стояла в дверях позади подружки. Обе только что вышли из ванной и были совершенно голые.

— И так все время! — сказал Синуль, отхлебнув пива, чтобы успокоиться. — Ты понимаешь? Все время ходят нагишом — то одна, то другая, то обе сразу. Я знаю, что я старик, пьяница, импотент, но все-таки! Все эти грудки, попки, нежные пушистые волосики разных цветов то и дело мелькают перед глазами, не дают сосредоточиться, я без конца сбиваюсь и фальшивлю.

— Ну да, — сказала Иветта, — как говорит мадам Эсеб, такая у нас теперь молодежь! Раньше женщина раздевалась только перед любовником, если была замужней, да и то не всегда. Но тебе жаловаться не на что! По крайней мере, у твоих дочек ягодицы до колен не висят.

И это была правда.

— Это правда, — отозвался Синуль испытав внезапный прилив отцовской гордости, — они у них кругленькие.

Если бы в кухне находилась его супруга или кто-либо еще, он бы обязательно добавил: «Жаль, что в наше время кровосмешение запрещено, даже в своей семье!», однако в присутствии Иветты он воздержался от этого: он знал, что Иветту смутить невозможно, слишком много она повидала на своем веку.

— Совсем голову заморочили, — сказал он, — не помню, куда я девал лавровый лист. Вот чертовщина, куда же они могли его поставить? Бьешься с ними, бьешься, а порядку никакого, черт возьми!

— Синуль, — кротко сказала Иветта, — лавровый лист на столе перед тобой.

Так оно и было.

Вернувшись в гостиную, они снова уселись в кресла, оставив еду на кухне пропитываться соусом, настаиваться или томиться в духовке (в зависимости от рецепта). Вечер понемногу клонился к закату, косые солнечные лучи золотили макушки деревьев. Синуль, который не мог жить без звукового фона («музыка и радио, — говорил он, — это вроде майонеза, придает жизни вкус»), включил приемник. Послышался важный голос диктора:

«Сегодня утром в епископской резиденции монсиньор Фюстиже сообщил, что торжественное открытие улицы аббата Миня состоится в самом скором времени и что он лично примет участие в церемонии, равно как и польдевский посол. Польдевия, недавно подписавшая договор о нефтяном сотрудничестве с нашей страной, проявляет особый интерес к этому событию, поскольку оно произойдет по соседству с капеллой, прежде находившейся на авеню Шайо и воздвигнутой в память злосчастного князя Луиджи Вудзоя, погибшего вследствие падения с лошади. Как мы помним…»

— Представь, — сказал Синуль Иветте, — утром я видел этого старого поганца Фюстиже, и он попросил меня играть на церемонии!

Дочерям Синуля к тому времени сравнялось семнадцать лет (не в сумме, а каждой). Арманс была чуть постарше. У нее были рыжие волосы, и она начинала карьеру рыжей, то есть обретала способность смущать покой ближних. Она была болтунья, ворчунья и шалунья, по очереди или одновременно — в зависимости от погоды и влажности воздуха; она ворчала на отца, на мать, на брата, на сестру, на собаку, на своих и родительских знакомых, на друзей и подружек; она стала исчезать по ночам, почти до утра, к большому огорчению Синуля: с одной стороны, он страшно гордился, что произвел на свет рыжую девчонку, будущую пожирательницу мужских сердец (все мужчины — свиньи, говорила Иветта), но, с другой стороны, страшно ревновал. Будучи рыжеволосой и стремясь выполнить обязательства, какие сей факт налагает на молодую особу, помнящую о своем долге, Арманс открыла для себя Англию, английские оттенки листвы и цвета английской осени, которые она воспроизводила в своей одежде; открыла она и романы Джейн Остен. Скоро ей должно было исполниться восемнадцать, и по этому случаю Синуль обещал взять ее в морское путешествие до Портсмута, с заездом в Лайм Риджис — городок, где происходят наиболее важные сцены романа «Убеждение» (мы очень рекомендуем нашим читателям и то и другое — и путешествие, и роман). Синуль собирался расширить свой кругозор путем продолжительных посещений английских пабов, этих храмов пива и британского духа (впрочем, как нам кажется, не вполне совпадающего с тем британским духом, который пронизывает романы Остен). Арманс постоянно нуждалась в деньгах и в нежных чувствах и пополняла свой бюджет по этим двум статьям, нанимаясь временной няней к многодетным друзьям своих родителей, а также к самым симпатичным мамашам из числа пациенток Иветты. Это позволило ей получить довольно четкое представление о расположении многих квартир (часто тех же самых, где бывал Синуль по шумофонным делам), в том числе и в доме 53 по улице Вольных Граждан, что напрямую связано с развитием этой истории.

Если Арманс была рыжеволосой и непредсказуемой, как почва Калифорнии или речка Блионна (этот приток Дюрансы славится своим настолько капризным нравом, что пролегающую вдоль него улицу прозвали Временной) (разве испокон веку на романисте не лежала обязанность повышать культурный уровень читателей? — Примеч. Автора в обоснование предыдущей информации в скобках), то младшая сестра, Жюли, была белокурой и с виду благодушной, как ее мать. Она крайне редко выходила из себя, причем в то время (к огорчению Синуля, оно уже истекало) ее могли вывести из себя только сестра, брат, мать, собака или другие лица и исключительно в тех случаях, когда они задевали отца — прямо, косвенно или предположительно. Она умеренно хорошо училась (Арманс и тут проявляла свой огненный темперамент) и отдавала предпочтение предметам, требующим длительного размышления, но каким-то непостижимым образом оказывалась совершенно безоружной перед любым экзаменом, если он был заявлен именно как экзамен и за него ставилась оценка. Эта ее особенность, очень беспокоившая родителей и не раз изумлявшая учителей, впервые проявилась в одно давнее утро, когда она собиралась в школу, будучи еще маленькой белокурой девочкой, а не юной белокурой девушкой (надо же помочь читателю сориентироваться в различных временных пластах повествования!) (к моменту написания этой главы отношения между нами и Автором были прерваны, так как мы отказались уплатить ему аванс. Поэтому мы не знаем, обращено ли это высказывание Автора к самому себе, или же оно является частью романа; на всякий случай оставляем его в тексте. — Примеч. Издателя). Тогда Жюли вдруг упала головой на кухонный стол (это еще не был тот великолепный «кухонный верстак», который папаша Синуль смастерил впоследствии), рядом с чашкой шоколада и тартинками с абрикосовым джемом, и разрыдалась, признавшись испуганным родителям:

— Понимаешь, сегодня у нас сочинение, а еще меня обязательно спросят по алгебре, и надо будет сказать, что 22 умножить на 14 будет 308, а я не смогу!

Посвятив две страницы описанию Арманс и Жюли — в порядке старшинства, — мы должны добавить несколько слов об их брате, который пока не присутствует в романе: он разъезжает по Новой Зеландии с подружкой и виолой да гамба, разыгрывая перед изумленной овечьей и овцеводческой публикой концерты господина де Сент-Коломба (сведущие читатели уже догадались, что его подружка тоже играет на виоле да гамба, поскольку концерты господина де Сент-Коломба написаны для двух виол!).

Продолжение окончания главы 9

Мы продолжаем рассказ о любви Александра Владимировича и юной Чучи. Мы, конечно, могли бы включить этот рассказ в повествование из жизни людей и собак, излагаемое в главах нашего романа, но мы не стали облегчать себе задачу по двум причинам:

а) любовные похождения Александра Владимировича ни в коем случае не следует смешивать с похождениями других персонажей, поскольку:

1) это похождения принца (не то чтобы любовь принцев в романе вообще отсутствовала, но любовь Александра Владимировича является таковой вдвойне, чего нельзя сказать о другой любовной интриге, на которую мы намекаем);

2) это похождения кота;

б) кот гуляет сам по себе, и дороги прозы, которые он выбирает, принадлежат только ему.

Итак, по причинам а) и б) смешивать эту историю с остальными недопустимо.

(Продолжение во втором межглавье.)

 

Глава 12

Ужин у Синулей

(продолжение: собственно ужин и телефонный звонок)

Синуль послал дочь купить хлеба и пополнить запас пива, опасаясь, что его не хватит. Было уже довольно темно. В комнату проникали аромат цветущих лип и даже отдельные комары. Зажгли свет, достали из буфета пять тарелок, вилки, ножи и бокалы. В честь Иветты постелили свежую скатерть, Синуль согласился выключить радио. Поели редиски с маслом и солью, огурцов со сметаной и по маленькой порции шампиньонов по-гречески. Синуль ел стоя, прихлебывая из огромной пивной кружки, которую купил во время гастролей в Дюссельдорфе. Он обычно не садился за стол до окончания ужина, поскольку приходилось то и дело вставать и заглядывать в духовку, а при его телосложении лишние движения отнимали много сил. После закусок съели петушка в вине; его сравнили с другими петушками в вине, вошедшими в семейную хронику, а также с петушками в вине, отведанными у друзей и конкурентов, и он был признан превосходным. Время от времени наступали на хвост или на лапу Бальбастру, который вечно подвертывался под ноги, и всякий раз на него орали.

Иветта и Синуль одновременно и независимо друг от друга завели длинные монологи. Арманс ворчала. Жюли тихо паниковала из-за теоремы Дезарга (или Паппа — в точности неизвестно). Мадам Синуль благожелательно молчала. Воздали должное тающему во рту овечьему сыру и свежайшему сыру брусе. Убрали грязные тарелки. Достали пирожные мадам Груашан, их было шесть: корзиночка, эклер с кофейным кремом, эклер с шоколадным кремом, еще одна корзиночка с шоколадным кремом (первая была с кофейным), кусок клубничного торта со взбитыми сливками и какое-то разноцветное изделие, загадочное по содержанию и ромбовидное по форме, которым сразу же завладела Арманс. Синуль отверг эти кондитерские изыски. Он предложил Иветте малины, от которой прежде времени покраснели кусты в саду, а воздух наполнился благоуханием. Малины захотели все. Ягоды залили густыми сливками и присыпали сахарной пудрой; малиновый сок, смешиваясь с желтоватыми сливками и сахаром, растекался по тарелкам розовеющим ручейком. Синуль приготовил Иветте и себе крепкий кофе и налил по рюмке грушевой настойки, а мадам Синуль — полрюмки вербеновой. Арманс встала, расцеловала Иветту в обе щеки и сказала «чао»; засим она удалилась. Поскольку направление ее пути не связано напрямую с нашим повествованием, мы не станем его указывать. Лицо Синуля исказилось от ревности.

Стол опустел. Пища и напитки были уничтожены, к приятной сытости неизбежно примешивалось ощущение быстролетности жизни. Из темноты доносились ночные звуки: шорох гусениц в саду, далекий уличный гул, мерные удары колокола Святой Гудулы. Все это навевало смутные воспоминания, которые предшествуют и способствуют сонливости. Стол перед каждым из сотрапезников был усеян крошками — у кого больше, у кого меньше. Было душно. Перед тем как разойтись по домам, решили продолжить отдохновенный процесс пищеварения в саду. Там стояли ажурные стулья из белого металла, которые называют садовыми, хромоногие шезлонги и один ротанговый стул (что такое ротанг, мы не знаем, но при подобных романтических обстоятельствах всегда присутствует ротанговый стул). Прежде чем выйти в сад, Синуль включил шумофон.

Шумофон был гордостью и шедевром Синуля. Не имея ни финансовых (из-за любви к пиву и большого семейства), ни территориальных (его домик был слишком тесен) возможностей установить у себя орган, он изобрел инструмент, максимально к нему приближенный (во всяком случае, по мощи звука, в чем, к своему огорчению, могли убедиться соседи), и это был шумофон. С годами шумофон все более совершенствовался (то есть приближался к совершенству, существование коего подтверждено наукой), пока не достиг, наконец, такого богатства и такой чистоты звучания, какие только может обеспечить передовая современная техника. Синуль собственноручно собирал и подгонял, завинчивал и паял все детали своего инструмента (что приводило к массе необъяснимых неисправностей, ибо он постоянно терял электрические схемы), и в результате отовсюду торчали пучки спутанных разноцветных проводов — чрезвычайно эффектное зрелище.

Чтобы добиться желаемого, Синулю пришлось разработать целую систему. У всех его друзей имелись шумофоны его работы. Он приходил к ним, изучал обстановку, выяснял их эстетические запросы и финансовые возможности (к его приходу они должны были запастись пивом: это позволяло ему приятно расслабиться после посещений магазинов, где продавались детали для шумофонов), выслушивал их доверительные признания и выносил вердикт: новички получали шумофон, собранный из устаревших деталей другого инструмента, чей хозяин, также член синулевского кружка, намного превосходил их в музыкальном и финансовом отношении. И вот после целого ряда обменов, установок и перестановок (сопровождаемых распитием пива и доверительными признаниями) настал день, когда Синуль смог почти задаром дополнить свой шумофон новой, жизненно важной деталью, и теперь он знал: из шумофонов его друзей ни один не выдерживал сравнения с его собственным. Иветта часто приходила к нему послушать музыку, и на этот случай он держал в своей фонотеке записи опер Верди. Но сегодня вечером он поставил этюд для клавикордов Карла Филиппа Эммануэля Баха — единственно подходящий вариант для данного места и времени. Задремавший Бальбастр вздыхал во сне, судорожно дергая лапами.

— Готов поспорить, — сказал Синуль, — что ему снится Гоп-ля-ля.

Гоп-ля-ля была единственная любовь Бальбастра, маленькая белая кудлатая собачка, жившая когда-то в домике в глубине сада, напротив Синулей. Бальбастр был в ту пору еще молод и неукротим, он как безумный носился вдоль садовой ограды, а она кокетливо резвилась в травке по ее другую сторону, надежно защищенная от его ухаживаний чугунной решеткой и высокомерием хозяев, которые, несмотря на мольбы Арманс и Жюли, растроганных любовным горем своего пса, категорически запретили этому безродному выскочке встречаться с их породистой Гоп-ля-ля. Потом они уехали, Гоп-ля-ля исчезла, но память о ней навсегда осталась в сердце Бальбастра.

Синуль зычным голосом воскликнул: «Гоп-ля-ля!», и Бальбастр, вмиг проснувшись, бросился в глубину сада и забегал взад-вперед вдоль решетки, заливаясь лаем в регистре, более близком к «Аве Мария» Гуно, чем к своему обычному регистру, характерному для французской органной школы XVIII века, — за это он и получил такую кличку. Синуль и Иветта покатились от хохота.

— Перестань мучить бедную собаку, — мягко сказала мадам Синуль.

Поняв тщетность своих усилий, Бальбастр с упреком взглянул на хозяина, улегся и опять заснул. В саду все затихло.

Иветта и мадам Синуль собирались в воскресенье пойти на какую-нибудь выставку. Они еще не решили, что им выбрать — Гецлера, Гийомара или викторианскую живопись. Впрочем, выставку старопольдевской скульптуры тоже все хвалили. Жюли пошла мыть посуду. Синуль ощутил какое-то смутное беспокойство; возможно, подумалось ему, я немного выпил. Он никак не мог сосредоточиться на таком важном деле, как программа торжественного концерта, а время не стояло на месте. Он предчувствовал бессонную ночь и боялся ее. Бессонница донимала его все чаще — из-за пива, а также материальных и моральных проблем, усугублявшихся из-за бурного и стремительного взросления его потомства, особенно дочерей.

— Я пью, чтобы забыть, — иногда говорил он Иветте.

— Забыть о чем?

— Забыть о том, что я пью.

Возле малинника, под большим олеандровым кустом, завозился семейный ежик. Синуль, в свою очередь, заснул, и теперь они с Бальбастром храпели рядышком. И тут зазвонил телефон.

— Иветта! Тебя к телефону! (голос Жюли)

— Кто звонит?

— … (Мы временно ставим себя на место Иветты и этим отточием хотим показать, что она не расслышала ответа.)

— Кто это?

— Это Гортензия! По телефону!

— Иду, иду!

Прошло некоторое время.

Телефонный звонок и последующий обмен репликами разбудили Синуля, и он с нетерпением ждал, когда Иветта вернется в сад: он обожал всякие занимательные истории про друзей и знакомых, а Иветта при ее профессии, природной говорливости и склонности к спиртному была неисчерпаемым источником таких историй, позволявших Синулю отшлифовать его суждения о состоянии «нашего прогнившего общества» (цитата). Убежденный социофизиономист, последователь Лафатера и Сурио, Синуль создал собственную классификацию человеческих типов, настолько интересную, что мы непременно поделимся ею с читателями, если только для этого хватит места в нашем повествовании.

Прошло еще какое-то время (как вы можете понять по красной строке).

По прошествии этого времени Иветта вернулась в сад. Судя по ее лицу, ей только что доверили тайну, которой она теперь жаждала поделиться.

— Ну? — спросил Синуль.

— Звонила Гортензия, — сообщила Иветта. Впрочем, все и так знали, кто звонил, знал даже Бальбастр, всегда присутствовавший при телефонных разговорах.

— Ну и что?

— Она влюбилась!

Интерес Синуля сразу угас. Сообщение о том, что Гортензия влюбилась, нельзя было считать новостью — уж слишком часто оно звучало. Жизнь самой Гортензии это событие, безусловно, украшало, но в пересказе из вторых рук оно теряло значительную часть своей прелести. Вариантов было два. Либо: она его разлюбила, между ними все кончено, она в отчаянии, этот подлец ушел, знаешь, чего он от нее добивался? Либо: она влюбилась. «Это я уже слышал, — отвечал Синуль, который вообще часто жаловался на свою память, но в таких случаях она его никогда не подводила. — Это я уже слышал в прошлый вторник. — Да, но в прошлый вторник это был Икс, а сегодня — Игрек. — Но ты не говорила, что она разлюбила Икса. — Не говорила, потому что этого не было: сейчас она влюблена в Икса и в Игрека».

Такой вариант представлялся наиболее интересным, однако, подумал Синуль, сейчас он маловероятен: в последнее время Гортензия усердно занималась и ей было не до нежных чувств.

— А-а, — несколько равнодушно отозвался Синуль, — и кто же это на сей раз или, если по порядку, с каких это пор?

— С середины сегодняшнего дня, — сказала Иветта.

Интерес Синуля внезапно усилился. Вот это действительно новость! Впервые он оказался, если можно так выразиться, в первых рядах зрителей. Обычно Гортензия какое-то время выжидала, прежде чем открыться Иветте и поведать ей о своих душевных терзаниях (как выражались в XVIII веке), а при необходимости и обследовать место происшествия (если вы поняли, о чем речь); и вдобавок Иветта не бежала сразу же с докладом к своему другу Синулю. То, что о событии сообщалось по телефону, а также сам факт присутствия Иветты придавало ему какое-то своеобразие: так паприка придает особый вкус супу-гуляшу, а шафран — рыбному бульону.

— Рассказывай, — попросил Синуль, с которого мигом слетел сон.

— Ну так вот, — начала Иветта.

 

Глава 13

Обольщение Гортензии

Мы оставили наших читателей в подвешенном состоянии: им, как и Синулю, не терпится узнать, что побудило Иветту после телефонного разговора с Гортензией вынести вердикт: «Она влюбилась!» Однако мы заставили вас пребывать в мучительном ожидании вовсе не для того, чтобы создать атмосферу «саспенса», как это называлось когда-то в рецензиях на фильмы Хичкока: мы не пользуемся такими примитивными приемами. Но глава под номером тринадцать (коммерческий директор нашего издательства, окончивший американскую школу бизнеса по специальности «гостиничный менеджмент» — идеальная подготовка для издателя, — сказал редакционному совету, а совет — мне, что в модных нью-йоркских отелях не бывает тринадцатого этажа, поскольку 63,12 % клиентов — суеверные люди, и поэтому желательно, чтобы в романе не было тринадцатой главы, ведь читатели, составляя лишь 46,29 % от общего числа клиентов гостиниц, тем не менее на 79,11 % также суеверны. Но мы на это не пошли: с учетом дальнейшего содержания романа, известного нам одним — ни коммерческий директор, ни редсовет, ни критики наверняка не станут читать дальше, а к многочисленным читателям он еще не попал, — важно, чтобы ключевое событие было изложено именно в тринадцатой главе, хотя нам отлично известно, какое значение придают этому числу фаталисты и пессимисты; кстати, число тринадцать, будучи простым числом, не является числом Кено. Мягко, но решительно мы отклонили предложение коммерческого директора, с легкой иронией заметив, что при его взглядах нельзя было бы позволить герою романа пройти под лестницей, а это нанесло бы ощутимый вред современной прозе, которая и так находится не в лучшем состоянии. Победа осталась за нами, и в романе появилась глава 13, которую мы спешим продолжить, пока наши разъяснения не вытеснили упомянутое событие окончательно, заставив его переехать в следующую главу, после того, как мы убедили вас, что оно может произойти только в этой)… (Скобка закрывается.)

…Ну вот, глава под номером тринадцать как нельзя лучше подходит для того, чтобы поведать о взаимосвязи слов и поступков, заставивших Гортензию говорить по телефону с Иветтой так, что она (Иветта) сочла возможным сообщить Бальбастру и супругам Синуль (Бальбастру с его неутоленной страстью к далекой возлюбленной, конечно, было тяжело это слушать):

— Она влюбилась!

Итак, вернемся в то позднее утро, когда Гортензия, оторвав глаза от книги из-за того, что под столом чья-то нога терлась об ее ногу, оказалась нос к носу (правда, между носами оставалось подобающее расстояние) с молодым человеком из автобуса «Т».

Он улыбнулся ей.

Гортензия тоже улыбнулась, не зная, как вести себя дальше. В руках у молодого человека была газета, и он тут же вновь уткнулся в нее. Это была лондонская «Таймс». Несколько смущенная такой непоследовательностью, Гортензия снова погрузилась в чтение. Потом она пошла в каталог проверить один шифр. Когда она вернулась, на ее столе лежал листочек бумаги, один из тех листков, которых так боятся читатели Библиотеки: с их помощью вас вызывают к дежурному консультанту, а он строгим тоном объясняет, что заказанная вами книга не может быть выдана по какой-то из сорока четырех причин, выдуманных Библиотекой.

Но на этом листке было крупно и разборчиво написано красным: «Читатель с места 53 будет очень рад, если вы согласитесь выпить с ним кофе».

Гортензия быстро оглядела столы. Это был он.

Никто еще не знакомился с ней таким способом, и в первую минуту она заколебалась. Но первые слова молодого человека, сказанные в автобусе (где она могла их слышать раньше? или прочесть? она не знала этого, а вы что скажете, дорогой читатель?), его внезапное появление в Библиотеке, чтение «Таймс», хорошая погода — теплая и солнечная, но не слишком жаркая, — все это склоняло ее к доброжелательности. Она взглянула на него, и ее взгляд сказал «да». Он встал, и они вдвоем вышли из Библиотеки.

Встречи вроде той, что предстояла Гортензии и молодому человеку из автобуса «Т», происходили в бистро «Неправильный шифр», по ту сторону сквера с географическим фонтаном, столь привлекательного для читателей в эти не по-осеннему теплые деньки. Там же происходили и деловые встречи, обмен библиографическими данными или тайными каналами для добывания шифров и получения книг. Проходя через сквер, Гортензия все отчетливее ощущала чрезмерную легкость облекающей ее одежды, но не знала, как защититься от взглядов идущего рядом молодого человека, не приподняв при этом слишком короткое платье. Впрочем, молодой человек как будто не проявлял особого интереса к данному обстоятельству, и это успокоило Гортензию, но вместе с тем и разочаровало. Они прошли через сквер, лениво обсуждая ненормально теплую погоду, которая, конечно, долго не продержится, и вошли в бистро.

Официант Гастон, большой поклонник Гортензии, залихватски подмигнул ей, а она сделала вид, что ничего не замечает; несмотря на ранний час, он уже был сильно навеселе, но еще в рабочем состоянии, то есть можно было надеяться, что он не смахнет со стола полные стаканы. Гортензия и молодой человек заказали соответственно швепс и кофе. Гастон сделал Гортензии обычный комплимент:

— Повезло им, что могут на вас поглазеть, а то все пялились бы на свои пыльные старые книги.

Лицо его, цветом всегда напоминавшее вино, сейчас было еще как божоле (к концу дня оно приобретало насыщенный оттенок старого бургундского, а иногда и бордо). Гортензия долго не могла понять, как он ухитряется так напиваться, когда за ним все время следит очень строгая на вид хозяйка, наверняка не позволяющая ему пить у стойки; наконец она разгадала его тактику: в «Неправильном шифре» между столиками и стойкой бара стоял аквариум с золотыми рыбками, вокруг которого и на котором стояли комнатные растения почти в рост человека. Поставив на стойку поднос с грязными стаканами и чашками, Гастон освобождал его и тут же нагружал заказанными напитками: стакан швепса, чашка кофе, две кружки пива, бутылочка минералки и большая бутылка божоле; затем, ловким движением выхватив из-под стойки бутылку божоле или бургундского, он наливал и ставил на поднос якобы кем-то заказанный бокал вина; обслужив клиентов, он задерживался у растений, скрывавших его от хозяйского глаза, за долю секунды осушал бокал и возвращался к стойке как ни в чем не бывало, удовлетворенно блестя глазами и с заметно побагровевшим лицом. Из всех постоянных клиентов «Неправильного шифра» эти манипуляции заметила, по-видимому, лишь одна Гортензия, и для Гастона, чрезвычайно гордившегося своей уловкой, она с тех пор стала как родная. Он следил за тем, часто ли она приходит и в каком обществе, выражая при помощи всевозможных гримас и ужимок свое мнение о бывших, настоящих и будущих любовниках и поклонниках, с которыми она появлялась в кафе. Когда у Гортензии состоялась единственная и незабываемая встреча с ее наставником, профессором Орсэллсом, это вызвало крайнее недовольство Гастона, а она, разумеется, не могла ему объяснить, что с профессором ее связывают отношения совсем иного рода. В это утро он лишь лукаво взглянул на молодого человека, но никак не выразил своего отношения к нему. И Гортензия, сама не зная почему, была ему за это очень благодарна.

 

Глава 14

Обольщение Гортензии (окончание)

— Левый тоже хорош, — сказал молодой человек, продолжая тему разговора, затронутую в автобусе и оставленную позднее.

К сожалению, мы вынуждены называть его не иначе как «молодым человеком», ибо Гортензия, чьими глазами мы смотрим на все, начиная с предыдущей главы, еще не знает его имени. В интересах нашего повествования мы вынуждены также отказаться от описания его внешности и можем сказать лишь следующее: он был одет в черное и имел при себе маленький чемоданчик, который в кафе задвинул под стул. Весь его облик оставлял смутное ощущение какой-то незавершенности, нечеткости черт, как если бы он был братом самого себя. После вступительной фразы он стал расспрашивать Гортензию о Библиотеке, о теме ее работы, о том, часто ли она там бывает. Как он сам оказался в Библиотеке, он не объяснил. Гортензия, подумавшая вначале, что он пришел туда из-за нее, теперь задала себе вопрос: не совпадение ли это? Но она всегда охотно рассказывала о своей работе, которой отдавалась с таким увлечением, а потому пустилась в долгие рассуждения о философской системе Орсэллса, что, по-видимому, вызвало у молодого человека большой интерес. Он сидел очень прямо, положив локти на стол, внимательно слушал Гортензию и неотрывно смотрел на нее, а порой задавал какой-нибудь вопрос, чтобы подчеркнуть свою заинтересованность. Гортензия все говорила и говорила и вдруг заметила две вещи.

Во-первых, она заметила, что молодой человек смотрит уже не на ее губы, а десятью или пятнадцатью дюймами ниже, во-вторых, что расположенные там части тела, прикрытые полупрозрачным платьем (из нижнего белья Гортензия обычно носила только трусики), помимо ее воли явно и бесспорно отреагировали на этот взгляд. У нее перехватило дух. По всему телу разлилось нежное тепло, и она подумала: «Вот оно!» У Гортензии случилось то, что мадам Эсеб с ее старомодным лексиконом назвала бы внезапно нахлынувшим чувством (самой мадам Эсеб не довелось пережить этого ни с кем из Эсебов, ни с отцом, ни с сыном, ни даже с Александром Владимировичем, которого она страстно любила; к Эсебу она испытывала давнюю привязанность с оттенком презрения. Но это не значит, что такое состояние было знакомо ей лишь по книгам или, точнее, по любовным романам: когда-то и мадам Эсеб довелось узнать внезапно нахлынувшее чувство. Но это было частью ее позорной тайны, над которой мы лишь приподняли завесу, а теперь опускаем снова). Гортензия уже не вполне понимала, что говорит, от системы Орсэллса зачем-то перешла к своему выпускному сочинению по философии Юма, из эпохи ее первых любовников, и все пыталась угадать, чем дело кончится, ибо молодой человек как будто ни о чем не подозревал, хотя неизменное направление его взгляда и делало такую гипотезу совершенно неправдоподобной.

Прошло несколько минут. Волнение Гортензии достигло нижней половины тела, которую, к счастью, скрывал столик; она сама чувствовала, что речь ее становится все менее связной. У нее было впечатление (впрочем, ошибочное), что она покраснела. Она чувствовала, как сковывает ее платье, что было по меньшей мере странно и, безусловно, оскорбило бы тех, кто его задумал и создал. Наконец, после нескончаемой паузы (длившейся на самом деле минут шесть), молодой человек достал из кармана черный кошелек, изучил каракули Гастона так внимательно, словно перед ним был манускрипт XII века, достал из кошелька пригоршню монет, вглядываясь в них, словно они были ему мало знакомы, выбрал две-три, положил их на стол, затем снова взглянул на часть тела Гортензии, занимавшую его перед этим, и сказал:

— Право же, здесь слишком людно. Нам бы следовало продолжить беседу в другом месте, потому что мне трудно следить за вашими рассуждениями.

— Раз уж так получилось, — сказал молодой человек (они опять ехали в автобусе «Т»), — можно узнать, как вас зовут?

— Угадайте с трех раз, — ответила Гортензия, снова почувствовавшая себя подростком.

— Агата?

— Нет.

— Клементина?

— Нет, — с трудом выговорила Гортензия, ибо ее второе имя было Клементина.

— Ну, так значит, Гортензия?

Квартира, которую купил Гортензии ее садист-отец, находилась в отреставрированном доме XVII века, на углу улицы Вольных Граждан и Староархивной, то есть наискосок от дома 53 по улице Вольных Граждан. Она состояла из четырех больших, расположенных на разных уровнях комнат, с террасой, выходившей в сад монастыря абрикотинок; таким образом, уличный шум в квартиру почти не проникал. Придя домой, Гортензия тут же сделала пипи и надела трусики; последнее было довольно-таки нелепо, учитывая, что скоро придется опять их снимать, но, как известно, женская логика непостижима, и даже романист, который, подобно нам, посвятил долгие годы исследованию женской души (без этого не станешь профессионалом), не может утверждать, что познал все ее тайны.

На это ушло совсем немного времени, но Гортензия успела глянуть в зеркало и убедиться, что все в порядке, все как надо. Она знала (взгляды, слова и поступки мужчин — и не одних только мужчин — были достаточно красноречивы), что недурно сложена, может считаться хорошенькой, а порой даже красивой и уж во всяком случае привлекательной, но из-за природной скромности и неуверенности в себе она думала, будто все дело тут в каком-то колоссальном недоразумении, которое рано или поздно разъяснится, и тогда люди поймут, насколько она заурядна. Она признавала за своей фигурой лишь одно бесспорное достоинство: ягодицы переходили в ляжки без всякой видимой границы, образуя непрерывную линию, весьма, как ей казалось, изящную. Она снова надела платье и вернулась в гостиную. Это была просторная комната с белоснежным пушистым ковром на полу (источником страданий для уборщицы), с небольшим возвышением, к которому вели две ступеньки, и выходом на террасу. Там, на террасе, в солнечные дни Гортензия загорала — а отставной полковник Анахронизмос следил за ней в бинокль, — чтобы придать своей коже ровный нежно-золотистый оттенок, ведь вышеупомянутая особенность фигуры осталась бы незамеченной, если бы изящную линию нарушила белая полоса от купальника или трусов.

Молодой человек внимательно рассматривал коллекцию безделушек на камине — их подарила Гортензии бабушка. Гортензия предложила ему что-нибудь выпить, и он ответил, что выпил бы воды. Она открыла огромный холодильник, где стояло несколько бутылок, а из еды — только дюжина яиц и пачка спагетти. Она поставила на низенький столик у дивана два бокала и наполнила их минеральной водой; бокалы тут же запотели. Она села на краешек дивана, он опустился в кресло напротив. Он как будто не смотрел на нее, но явление, которое она наблюдала в кафе, повторилось снова, не оставив никаких сомнений относительно обуревавших ее чувств.

Они выпили воды.

Наступила пауза.

— На чем мы остановились? — спросил молодой человек.

Ответить на этот вопрос было весьма затруднительно: если имелась в виду орсэллсовская система, которую она начала излагать в кафе по его просьбе, то она начисто забыла, на чем тогда остановилась, и даже не хотела вспоминать. Если же имелось в виду другое, то она приблизительно знала, на чем они остановились, но с нетерпением ждала, что будет дальше. Ни на секунду не отводя взгляда от грудей Гортензии, словно он боялся нарушить эффект воздействия этого взгляда, молодой человек улыбнулся. Гортензия выпила большой глоток холодной минералки и отставила стакан. Молодой человек тоже отставил стакан и взял Гортензию за руку. Затем он перешагнул через разделявший их столик и сел на диван слева от нее. Гортензия почувствовала облегчение: она опасалась, что он сядет справа (так поступали двадцать восемь процентов мужчин, желавших ее соблазнить, и ей это очень не нравилось). Пока все было прекрасно.

Усевшись рядом, молодой человек взял ее лицо в ладони и нежно, без настырности поцеловал ее в губы, а затем в оба виска, щеки, подбородок, левую щеку, левый висок и в лоб; описав, таким образом, окружность против часовой стрелки — направление отсчета, принятое у математиков всего мира, кроме Польдевии, ибо польдевские математики считают в обратную сторону, — он приподнял ей подбородок и поцеловал в шею, а затем в затылок, заросший мягкими пушистыми волосками, надушенный, освещенный солнцем; там он отважился на быстрый, легкий укус, от которого по спине Гортензии пробежал, как сказали бы в любовном романе, неизъяснимый трепет, или попросту очень приятный нервный импульс. Пока правая рука молодого человека, на сей раз целовавшего Гортензию более серьезно, поддерживала ее затылок, левая рука решительно направилась к ее ноге, медленно и осторожно проследовала по колену и забралась под платье, поднимаясь все выше и проверяя форму и консистенцию того, что под платьем скрывалось. Если судить по страстности поцелуя, результат проверки весьма его удовлетворил. Но вдруг рука замерла в нерешительности, нащупав трусики. Это были трусики для особых случаев, тоненькие и почти незаметные, и то, что Гортензия, ни минуты не колеблясь, надела именно их, показывало степень ее волнения. Но рука молодого человека явно была не готова к этому: после предварительного осмотра в Библиотеке и в автобусе не ожидалось никаких, даже столь влекущих препятствий.

После секунды видимого замешательства рука снова двинулась вверх, между тем как поцелуй прервался, и правая рука переместилась на правое бедро Гортензии, пытаясь измерить его округлость (чего оно, надо сказать, очень и очень заслуживало). Итак, левая рука двинулась вверх, однако не стала пробираться между легчайшей тканью и телом, а вместо этого легла поверх трусиков, нежно накрыв ладонью то, что мы склонны назвать интимной растительностью Гортензии, поскольку более точного названия нет, и вдобавок мы не в курсе теперешних законов против порнографии.

Больше Гортензия была не в силах терпеть. До сих пор она оставалась покорной и безучастной, не сопротивлялась молодому человеку и не поощряла его; ей казалось, что происходит нечто необыкновенное, раз она не в силах пошевелиться. Но в эту минуту она издала легкий стон. Молодой человек быстро и решительно (в нужный момент она непроизвольно приподняла ягодицы) снял с нее платье. Гортензия осталась совершенно обнаженной, если не считать трусиков, которые оказались золотистого цвета, почти как ее кожа. Молодой человек не пожелал их снять, и Гортензии почудился в этом некий упрек, наказание за нежданную помеху. Но это не обеспокоило и не разочаровало ее — совсем напротив. Между тем груди Гортензии оставались в той же позе ожидания, какую они приняли еще в кафе, и молодой человек принялся легонько покусывать их одну за другой, приподнимая к себе. Так продолжалось довольно долго, и наконец он, все еще в строгом черном костюме встал, взял Гортензию за руку и повел ее в спальню.

Это была большая, просторная и удобная комната с широкой низкой кроватью и множеством подушек. На камине… (нет, мы не станем дальше описывать спальню Гортензии: это важно и интересно, но сейчас читатель ждет от нас не этого). Гортензия легла на спину. Молодой человек открыл чемоданчик, достал несессер, вынул оттуда зеленую зубную щетку, тюбик зубной пасты «Сенсодин», механическую бритву «Жиллет» с заготовленным лезвием и пену для бритья в аэрозольной упаковке. Он сразу нашел ванную, поставил на полочку свои вещи, вернулся в гостиную, закрыл свой черный чемоданчик и поставил его возле стула, на который стал аккуратно складывать одежду. Сначала пиджак, потом рубашку и брюки, затем темно-синие носки (перед этим он снял черные ботинки) и, наконец, красные плавки. Он остался обнаженным. Он стоял спиной к лежащей на кровати Гортензии, и она могла вдоволь налюбоваться им, ибо это был красивый молодой человек. В ту минуту, когда он обернулся к ней, и стало видно, что она ему не безразлична, он сказал:

— У тебя идеальные ягодицы. Идеальные ягодицы — это те, что переходят в ляжки без всякой видимой границы, так, что нельзя понять, где кончается ягодица и где начинается ляжка. Второй раз в жизни мне довелось увидеть такие ягодицы. Спасибо.

Тут Гортензия поняла, что влюбилась и ревнует.

Молодой человек подошел к кровати, но не лег, а наклонился к Гортензии, снял с нее трусики, и вот, наконец, она осталась обнаженной. А значит, пришло время закончить описание Гортензии. Завершить портрет героини, который мы набросали в главе 2.

Мы просим извинить нас за то, что этот портрет представлен не в самых выгодных обстоятельствах, когда читатель оказался бы наедине с Гортензией и смог созерцать ее сколько угодно. Но в этой сцене присутствует молодой человек с совершенно ясными намерениями, которые обусловлены его плотским желанием и логикой нашего повествования, а читатель не может ждать дольше, так как дело близится к развязке. С другой стороны, мы просим извинить нас за то, что мы ставим читателя в положение вуайера, но тут уж ничего не поделаешь: не будь в спальне этого молодого человека, на его месте был бы кто-то другой, возможно, постарше, и в любом случае там был бы сам Автор, так что нам придется всем вместе разглядывать эту красивую молодую женщину, которая нагишом лежит на кровати; ее правая нога чуть согнута в колене, бедра чуть раздвинуты, груди немыслимо напряжены (уточним, пока не забыли, ибо события развиваются стремительно, что Гортензия приняла такую позу не из кокетства и не из распущенности: она надеялась, что зрелище, открывшееся взору благодаря чуть согнутой ноге и чуть раздвинутым бедрам, сможет отвлечь внимание от коленей, которых она необоснованно стеснялась). К сожалению, читателю так или иначе придется стать вуайером, ведь книгу купят и прочтут очень многие. Стало быть, если мы осуждаем эту порочную склонность, у нас есть только два выхода из положения: либо не позволить читателю взглянуть на Гортензию (хотя будет очень обидно за него), либо предельно уменьшить число читателей, чтобы ущерб свелся к минимуму. Этот нравственный парадокс был блестяще исследован профессором Орсэллсом. Но вернемся к нашей героине.

Мы будем описывать ее согласно традиции, то есть начиная сверху: ее волосы сияли как золото; точнее, они были почти белокурыми, мягкого светло-каштанового цвета, средней длины; а волосы под мышками (к счастью, она их не сбривала!) были еще светлее и источали (слева и справа — несколько по-разному) сильный пряный аромат, который, по-видимому, обладал возбуждающим действием (по крайней мере, Гортензии часто об этом говорили, а ближе к вечеру это подтвердил и молодой человек), и который мы, к сожалению, не можем охарактеризовать точнее, поскольку для запахов не существует измерительной шкалы, как, скажем, для цветов спектра, землетрясений (по шкале Рихтера это было бы семь и девять десятых балла) или ураганов (восемь баллов по шкале Бофорта); лоб ее сверкал лилейной белизной, брови были изогнуты, как лук стрелка, и отделены от носа маленьким Млечным путем, ни шире, ни уже, чем надо; глаза, блеском превосходившие изумруды, светились, словно две звезды; на лице ее, как на утреннем небе, белизна гармонично сочеталась с ярким румянцем; рот был маленький, а губы алые. Шея длинная, ручки маленькие.

Соски ее грудей были необычайно чувствительны, а сами груди (скорее маленькие, чем большие) чуть круглились книзу, но были налитыми и упругими; ее бедра удобно заполняли ладони; пупок был маленький и круглый, живот — слегка выпуклый, покрытый почти бесцветным пушком, который тянулся прямой линией, симметрично такой же линии, спускавшейся от спины к ягодицам, о красоте коих мы не сказали и десятой доли того, что следовало, но время поджимает; пушок был похож на сережки ивы, расцветающей весною в Сьерра де Куэнка, месте, воспетом Гонгорой; внизу живота волосы были совсем светлые, еще светлее, чем под мышками, и росли пышно, ровно, аккуратно, словно садик над гротом в стиле Ренессанс. Ее чувствительное место, которое легко было найти языком или пальцем, вырисовывалось четко. Ее колени были чуть тяжеловаты, она носила обувь тридцать восьмого размера. Ногти она не красила.

А между тем молодой человек, все еще стоя возле кровати, долго смотрел на нее спереди, потом сзади, потом опять спереди. Его интерес к ней был по-прежнему бесспорным, очевидным и неослабевающим. Гортензия протянула к нему руки. Он склонился к ней, и глава закончилась.

 

Второе межглавье

Продолжается прерванный рассказ

про обольщение Гортензии, который услышала

по телефону Иветта и передала Синулю;

тем самым мы восстанавливаем хронологию

событий

— Так она влюбилась? — спросил Синуль.

— Это мужчина ее жизни.

— И она сообщает это по телефону в его присутствии?

— Он ушел.

— Уже?

— Не говори глупостей, ему надо на работу!

— А что в нем такого необыкновенного?

— Он прекрасно умеет заниматься любовью, и он ей сказал, что у нее абсолютно идеальные ягодицы, потому что между ягодицей и ляжкой нет никакой видимой границы.

Синуль задумался.

— Это действительно так? Я не знал, что у Гортензии…

— Ну да, это одно из достоинств ее фигуры.

— А чем он еще отличился, этот супермен?

— Он почти сразу угадал, как ее зовут.

— Надо же, — сказал Синуль.

— Да, и у него такая профессия, при которой приходится работать ночью, это называется — странствующий ночной антиквар.

Синуль поднял бровь.

— Повтори-ка.

Иветта повторила.

Синуль так и застыл с поднятой бровью. Он посмотрел на Иветту, и та тоже подняла бровь.

Поднимем бровь и мы.

Продолжение окончания главы 11,

в котором продолжался ответ на отдельный вопрос из первого межглавья

Пока Иветта, Синуль, Автор и Читатель поднимают бровь (правую или левую?), мы вернемся назад, в послеполуденный час, когда неспешно завершилась глава, посвященная обольщению Гортензии.

Было жарко. Чуча мурлыкала, как умела она одна. Она мурлыкала, исполняя свой долг, но еще и для того, чтобы звуковые волны от ее мурлыканья, затронув усы Александра Владимировича и смутив его сердце, достигли лап и когтей, вонзившихся в деревянный подоконник кабинета профессора Орсэллса.

Профессор Орсэллс мыслил и громко храпел.

Но жара была такой, что перед тем как погрузиться в раздумья под мурлыканье, он открыл окно. Александр Владимирович прыгнул в комнату. Мурлыканье Чучи стало еще обольстительнее и нежнее.

Александр Владимирович прыгнул на письменный стол. Его морда коснулась изящной мордочки Чучи. Их усы соприкоснулись.

 

Глава 15

Инспектор Блоньяр

— Понимаешь, Луиза, — сказал жене инспектор Блоньяр, — если нет подозреваемого, это еще куда ни шло, а вот если нет мотива, это просто беда!

— Ты прав, Ансельм, — ответила она. — А почему?

Было воскресенье. Погода стояла жаркая. Жара не прекращалась с начала лета. Инспектор снял пиджак и сидел в гостиной, а его жена Луиза, вернувшись из церкви, пылесосила квартиру. У нее был новый пылесос, купленный со скидкой по совету очень симпатичного представителя фирмы, месье Неликвидиса, который жил как раз в том доме, где проводил расследование ее муж. «Это не случайное совпадение», — подумала она. Она поставила на кухонный стол коробку с пирожными, купленными у мадам Груашан. Они жили невдалеке, на бульваре Мариво, и мадам Блоньяр ходила к мессе в церковь Святой Гудулы. На кухонном столе лежала старая клеенка с рисунком, воспроизводившим вторую слева картину Мондриана на дальней стене первого зала справа в городском музее Гааги. Мадам Блоньяр пылесосила пол. Чтобы заполнить досуг, инспектор обдумывал вслух некоторые трудные дела; несмотря на шум пылесоса, жена его слышала и время от времени отвечала ему, как отвечали ученики Сократу, ибо это помогало ему размышлять.

— Почему? — переспросил Блоньяр. — Узнал мотив — считай, что нашел подозреваемого, вот почему. Нашел подозреваемого или подозреваемых — считай, что нашел разгадку. А нашел разгадку — считай, что арестовал виновных. Арестовал виновных — считай, что их осудили. Выходит, что мотив — это одна пятая всего дела, но без этой пятой нельзя обойтись, и она не менее важна, чем остальные четыре. А знаешь почему?

— Да, в самом деле, почему? — сказала Луиза Блоньяр, на минуту выключив пылесос.

— Согласись, — сказал ее муж, — что расследование — это как дом.

— Верно, Ансельм, теперь, когда ты мне это сказал, я и сама вижу: полицейское расследование совсем как дом, такое образное сравнение весьма смело, но вполне обоснованно.

— Вот-вот: обоснованно! Чтобы построить дом, нужно заложить фундамент, и расследование тоже должно иметь под собой прочную основу, и эта основа — мотив! Некоторые думают, будто основа — подозреваемый, но, по-моему, это все равно что начинать строить со второго этажа, прямо в воздухе: ничего не получится, кроме кучи битого кирпича. Вот почему так трудно расследовать такие дела, как дело Грозы Москательщиков. А если взять добротное, классическое убийство…

Луиза кивнула.

— Как надо действовать? Надо составить список знакомых жертвы, потому что в нашей стране убивают только тех, кого знают, у нас не Нью-Йорк и не Чикаго. Перебираешь знакомых, и — бац! Вот он, мотив!

— Если не ошибаюсь, чаще всего их бывает даже несколько, — отважилась заметить мадам Блоньяр, выйдя из роли эха.

— Конечно, конечно, — снисходительно заметил муж. — Но это ничего не меняет. Да, мотивов может быть несколько, но ведь за каждым из них стоит подозреваемый, и получается, что ты разом строишь фундамент и первый этаж.

— Второй, Ансельм, ты говорил, что подозреваемые — это второй этаж.

Инспектор Блоньяр нахмурился, ибо не желал потерять нить своих рассуждений.

— И если я правильно поняла, Ансельм, — сказала мадам Блоньяр, изничтожая клок пыли под креслом, — в деле Грозы Москательщиков у тебя нет мотива?

Вопрос был чисто, можно сказать, сугубо риторический, ведь мадам Блоньяр прекрасно знала, что ее муж пока не слишком продвинулся в этом деле. Оно даже снилось ему по ночам, а это не предвещало ничего хорошего.

— Ни черта у меня нет! Какой-то молодчик, которого никто не видел, каждый раз устраивает дикий тарарам, чтобы украсть грошовую польдевскую статуэтку, а потом как сквозь землю проваливается, и еще рисует на стенах, извини за выражение, писающие фигурки, хорошо хоть, что малыш Морнасье нашел эту улику. Парень далеко пойдет, но зачем все это, зачем? Чего ему надо? Что он еще задумал? Прямо зло берет!

— Не расстраивайся, Ансельм, ты докопаешься до сути, ты ведь всегда докапываешься!

Блоньяр с нежностью взглянул на жену; он развернул лакричный батончик и бросил обертку в жерло пылесоса, который поглотил ее с шелковистым шуршанием.

— И почему ты так веришь в меня? — спросил он растроганно.

Луиза Блоньяр могла бы ответить мужу не лукавя (а это с ней случалось): «потому что я люблю тебя, дурачок» или «потому что ты лучше всех», но на самом деле причина ее веры в мужа была гораздо более глубокой и потаенной и крылась в прошлом, когда они еще не были знакомы. Конечно, она всегда тщательно скрывала это, боялась, что он поднимет ее на смех, или, возможно, не хотела ставить его в неловкое положение (точнее мы сказать не можем, хотя нам в отличие от Блоньяра известны мотивы кое-каких поступков в этом романе). Дело в том, что Луиза, дочь полицейского, более того, большого полицейского начальника — отец ее, генеральный контролер Леонар, до недавней отставки был директором высшей школы полиции в Сен-Мидасе, — с шестнадцати лет, когда она стала красивой и скромной девушкой с косичками, в носочках и штанишках «кораблик» (одна из самых соблазнительных деталей старинной моды), знала, что выйдет замуж только за коллегу отца — она обожала эту профессию. Приняв решение, подкрепленное не только волевым импульсом, но и бессознательным ощущением, что так оно и будет, она задалась вопросом: кто? Надо сказать, выбор у нее был огромный, ведь перед ее глазами прошли все, кому суждено было прославить родную полицию. По воскресеньям отец часто приглашал их к себе, и она подавала им чай (генеральный контролер был вдовцом, и хозяйство в доме вела Луиза); они глядели на нее во все глаза, кто робко, кто развязно, кто искренне, а кто с расчетом, и она могла не торопиться с решением.

Она решила выбрать самого лучшего, самого безупречного, идеального. Но тут же задалась вопросом: а возможно ли это? Иначе говоря, можно ли быть уверенной, что такой человек существует и что именно он станет ее мужем? Однако путем весьма несложных умозаключений она пришла к выводу, что волноваться не о чем, ибо если ей пришла мысль о таком воплощенном совершенстве, то, значит, оно непременно должно существовать в действительности. «Вот, например, сапожник, — думала она, рассеянно проливая кипящий чай на руку пунцовому, онемевшему от смущения студенту полицейской академии, — сапожник не сможет приняться за ботинок, пока не создаст его мысленный образ, целиком или по частям. А создать образ он сможет только тогда, когда представит себе другие ботинки, запечатлевшиеся в его памяти. Стало быть, — размышляла она, — когда появится тот, кого я жду, я его сразу узнаю», — и она улыбалась смущенному молодому человеку, который не был тем, кого она ждала. Такие мысли часто приходили ей в голову, и незадолго до ее семнадцатилетия, когда отец собирался устроить чаепитие для своих лучших учеников, доказательство существования будущего мужа обрело нужную убедительность: «Я полагаю, это кто-то такой, лучше, безупречнее, совершеннее которого я не могу себе представить никого. Даже сомневаясь в правоте моих слов, я понимаю, что говорю, и человек этот существует в моих мыслях. Если же он существует еще и в реальности, а не только в моих мыслях, то в реальности он должен быть лучше, безупречнее, совершеннее, чем в моих мыслях. А раз тот, о ком я думаю, должен быть несравненно выше всех других, значит, он не может существовать только в моих мыслях. Но если так, значит, он должен существовать и в моих мыслях, и в реальности. Следовательно, он существует на самом деле».

На день ее рождения пришли лучшие из выпускников, в том числе и получивший самые высокие оценки блестящий молодой человек по имени Жубер. Столь же одаренный, сколь и честолюбивый, Жубер давно уже присмотрел себе Луизу и ухаживал за ней со всей настойчивостью, какая была возможна при строгом распорядке учебы в высшей школе и строгости отца девушки. В тот день он привел с собой приятеля, Ансельма Блоньяра, который по оценкам занимал всего лишь семьдесят третье место. Блоньяр, как и остальные, был влюблен в Луизу, но знал, что Жубера ему не обойти, и до сих пор не посещал ее чаепития. Едва взглянув на него, Луиза поняла: это он. Через шесть месяцев они поженились.

Ей ни разу не пришлось пожалеть об этом. Но сейчас так называемое дело Грозы Москательщиков встревожило ее не на шутку, и не только потому, что Ансельм из-за него плохо спал, а порой даже становился раздражительным, но еще и потому, что возможный провал был словно пятно на защитном чехле, облекавшем ее любовь к нему. Это сравнение нужно пояснить.

Блоньяры жили небогато; квартира на бульваре Мариво была небольшая и обставлена скромно, не считая гарнитура из четырех очень красивых кресел, подаренных Луизе к свадьбе престарелой тетушкой. У Луизы, рачительной хозяйки, была мания чистоты. За обедом и ужином, как правило, не садясь за стол сама, она несколько раз подбирала крошки вокруг тарелки каждого гостя (когда они с мужем ели одни, она поступала так же), чтобы не запачкать сияющий зеркальным блеском паркет. Для кресел она собственноручно изготовила чехлы, которые надевались, если в гостиной никого не было. Но однажды и чехлы показались ей такими красивыми, что стало жалко их пачкать, и она положила поверх чехлов еще накидки, чуть менее красивые. Если на накидках появлялись пятна, это причиняло ей боль, но, конечно, не такую сильную, как если бы пострадали чехлы, не говоря уж о великолепии самих кресел. Так было и с ее любовью: провал расследования умалил бы совершенство Ансельма, но это было бы как пятно на накидке поверх чехла, покрывающего кресло ее неизбывной любви. Вот почему она тревожилась, но в сущности не так уж и сильно.

Именно она предложила устроить этот воскресный обед, для которого были куплены маленькие трубочки с кремом у мадам Груашан и готовилось превосходное тушеное мясо — это способствует работе мозгов в жаркую погоду. Был приглашен холостяк Арапед, а еще мадам Блоньяр настояла на том, чтобы молодой Морнасье, Рассказчик, принял участие в обеде и в последующем военном совете. Она сгорала от желания увидеть человека, который нашел улику, не замеченную Ансельмом, не говоря уж обо всех прочих, которые Ансельм обнаружил помимо него.

Назначенное время приближалось (гости должны были прийти без четверти двенадцать, ибо мадам Блоньяр сохранила свои провинциальные привычки: обед в двенадцать, ужин в семь, если, конечно, Ансельм не задерживался на работе). Луиза велела мужу побриться и почистить зубы, потемневшие от лакричных батончиков, и пошла на кухню доводить до готовности тушеное мясо. Это блюдо она всегда готовила с особой тщательностью, потому что оно стало причиной первой и единственной драмы в ее супружеской жизни.

Тогда Блоньяры только что поженились, только что устроились в своей первой квартире в провинциальном городке, где началась его служба, и молодая женщина (ей не было еще восемнадцати) впервые готовила мужу обед. Крошечная квартирка была на шестом этаже неказистого дома, в бедном квартале, но на тихой улице; стоял сентябрь, было жарко, и Луиза приготовила тушеное мясо: всю ночь оно томилось на медленном огне, в винном соусе с пряностями; утром она дала ему остыть, тщательно сняла жир, снова поставила на плиту, снова сняла жир; незадолго до прихода Ансельма сварила морковь; под конец она встала у окна и то и дело высовывалась на улицу, высматривая знакомую плотную фигуру, чтобы в последнюю минуту сдобрить благоухающий соус тертым сыром. Но вот и Ансельм. Она услышала, как он открывает дверь. Он вошел в кухню и вдруг, не сказав ни слова, даже не поцеловав ее, угрожающе нахмурил черные брови, схватил благоухающую кастрюльку и выбросил ее в окно! Он терпеть не мог сыр!

 

Глава 16

Стратегия паука

— Действовать будем так, — сказал инспектор Блоньяр.

А мы с инспектором Арапедом, наевшись тушеного мяса и трубочек с кремом, внимательно его слушали.

— Нервный центр всего дела, его гордиев узел — теперь я в этом убежден так же, как и вы (он кивнул в мою сторону), — находится в доме 53 по улице Вольных Граждан. Нутром чую, — добавил он, не замечая, что цитирует любимое выражение своего коллеги и друга из Скотланд-Ярда, инспектора Ловетта (принявшего Блоньяра в свой «Союз друзей английского барсука»: см. «Блоньяр в Лондоне», следующую книгу нашей серии, которую мы выпустим, если разойдется эта — поняли намек?). — Наш молодчик прячется в одном из шести подъездов этого дома. Он летает там и сям, как увертливая, но безмозглая муха. А мы запасемся терпением, как паук, мы соткем паутину и заманим туда муху, то есть Грозу Москательщиков. Ладно! Где раскинуть паутину? В сквере напротив дома, примыкающем к Святой Гудуле, есть три скамейки. На средней с утра до вечера буду сидеть я, переодетый бродягой. Это позволит мне расспрашивать людей в местных магазинах, особенно у мадам Эсеб, и в кафе, не привлекая к себе внимания. Инспектор Арапед, которого абсолютно невозможно принять за кого-либо, кроме как за инспектора полиции, будет опрашивать всех официально. А вы, молодой человек, заставьте разговориться ваших друзей в этом квартале. Никакой конспирации, напротив, преступник должен знать, что мы идем по его следу, он должен испугаться и совершить промах. И этот его неизбежный промах будет подобен полету неосторожной мухи, он угодит в паутину, а в центре паутины буду сидеть я, Блоньяр.

— Оʼкей, шеф, — без энтузиазма согласился Арапед.

Он терпеть не мог это занятие — целыми днями записывать в блокнот идиотские ответы свидетелей на дурацкие вопросы, которые по обязанности надо им задать. Потом надо было распечатать все в трех экземплярах и, наконец, кратко изложить Блоньяру, чтобы тот не тратил свое драгоценное время на чтение.

— С чего начинать?

— С бакалейной лавки.

Выйдя от Блоньяров (инспектор Арапед остался обсудить некоторые детали), я свернул на улицу Козий Скок, миновал винный магазин, где купил бутылку муската для мадам Блоньяр (очаровательная женщина, очень утонченная, но с головой ушла в хозяйство), и сел на скамейку в саду на Арденнской площади. Надо было собраться с мыслями. Я поразмышлял о Деле, о его возможном скором завершении, а затем подумал о Гортензии, которую не видел с того самого утра, утра начала романа. Она больше не проходила в восемь часов мимо лавки Эсеба; возможно, она заболела. Я решил расспросить о ней у Иветты — кажется, это ее подруга, — но мой интерес к Гортензии пошел на убыль, опасный момент уже был позади.

Недалеко от меня двое малышей, очевидно брат и сестра, играли на лужайке. За ними присматривала очаровательная молодая особа, с которой я тут же завязал беседу: это оказалась студентка из Польдевии по имени Магрушка, приехавшая в город на лето (мы вставили эту сцену для того, чтобы читатель не волновался за Рассказчика: истины ради мы лишили его всякой надежды на взаимность Гортензии, но зато, скажем по секрету, студентка Магрушка не останется к нему равнодушна). Примерно через час я расстался с ней, чтобы написать отчет о совещании у Блоньяра, и мы условились о встрече в ее свободный день. В сквере Отцов-Скоромников никого не было.

Теперь, когда я перечитываю в синей тетради эти заметки, все видится мне гораздо яснее и отчетливее, чем два года назад, когда я по горячим следам, сразу после развязки, написал бестселлер, благодаря которому смог целиком посвятить себя призванию романиста (имеется в виду «Блоньяр и Гроза Москательщиков», первый роман блоньяровской серии: просим не путать это дешевое чтиво с нашими сочинениями. — Примеч. Автора). Теперь уже очевидно, что поворотным пунктом в расследовании стал этот обед и вдохновенный, беспроигрышный план Блоньяра, принятый в присутствии Арапеда, жены инспектора и меня самого перед блюдом с пирожными: раскинуть паутину на скамейке сквера Отцов-Скоромников. Конечно, буря в ночь осеннего равноденствия поставила решающую точку, подбросила недостающую улику, и все же, если бы в сквере почти круглые сутки не сидел Блоньяр, неузнаваемый, но излучающий энергию, ум и упорство, то преступник скорее всего не допустил бы роковую оплошность, которую ветер, орудие судьбы, превратил для него в катастрофу.

В понедельник утром в сквере появился инспектор, закутанный в длинный, засаленный, проеденный молью старый халат, в замасленном берете (им вытерли сковородку мадам Блоньяр), с лакричными разводами на лице, обутый в кеды, которые он позднее сменил на резиновые сапоги. Я почти уверен, что преступник физически ощутил его присутствие, его ауру, его жажду справедливости и стал терять почву под ногами.

Среди всех данных, какие удалось собрать Арапеду, ежедневно в десять утра являвшемуся с докладом к инспектору прямо в сквер (а я с моей синей тетрадкой садился на скамейку рядом, чтобы сделать заметки для будущей книги), первую ниточку нам подбросила консьержка, мадам Крош: по ее сведениям (ради которых несчастному Арапеду пришлось вынести целую лавину грязных сплетен и доносов на каждого жильца) за последние два года в доме не появилось ни одного нового лица; в двух или трех квартирах никого не было — их владельцы уехали в провинцию или за границу, но не стали на это время сдавать их внаем. Так она сказала Арапеду, и мы ей поверили. И Блоньяр молниеносно сделал вывод — преступника надо искать среди обитателей дома, это господин с респектабельной внешностью, которая вводит в заблуждение даже его близких, своего рода доктор Джекил, скрывающий в себе мистера Хайда. Это был первый шаг к истине.

Второй шаг нам помогла сделать юная Вероника Буайо; поделившись с ней батончиками, инспектор заручился ее доверием и получил шанс выловить жемчужины в потоке детского лепета. Много раз, надеясь, очевидно, на еще один подарок доброго дяди, она повторяла, что черная краска — это так интересно, и неправду говорит мама, будто маленькие девочки всегда пачкаются, если рисуют черной краской, а еще неправда (она рассказывала об этом с перерывами в несколько дней, среди других разговоров, и только Блоньяр с его феноменальной памятью мог связать все воедино), будто черная краска больше не продается. Однажды вечером она видела в окно (квартира Буайо находится в третьем подъезде на первом этаже, и Вероника влезала на подоконник, чтобы впустить Александра Владимировича), как один дядя играл с банкой черной краски. Она показала Блоньяру, где играл дядя, но для меня навеки останется загадкой, как инспектор сумел добиться своего, не пообещав за это банку краски. Но дело не в этом; показания Вероники позволили резко сузить круг подозреваемых, ибо вышеупомянутый дядя (описать его она не смогла, но нельзя же иметь все сразу) выходил из четвертого подъезда.

Трудно было переоценить последствия этого открытия, и когда я услышал новость, меня пробрала дрожь восторга. Даже обычно невозмутимый Блоньяр, казалось, был перевозбужден, и будь он настоящим бродягой, я поклялся бы, что он пьян. Только Арапед оставался холодно-бесстрастным и даже пожал плечами, но для него это было типично. Число подозреваемых сразу сократилось до девяти, так как в четвертом подъезде было только девять обитаемых квартир; дом был пятиэтажным, на каждом этаже по две квартиры, итого десять, но в одной квартире, по словам мадам Крош, сейчас никто не жил, значит, их оставалось девять.

Тут Арапед достал из большой черной папки, которую держал под мышкой, план четвертого подъезда, и мы углубились в список жильцов. Выглядел он так:

Левая сторона

Первый этаж: месье Андерталь, антиквар;

второй этаж: месье Неликвидис, представитель фирмы (пылесосы и сковородки);

третий этаж: семья Орсэллс;

четвертый этаж: месье и мадам Ивонн;

пятый этаж: мадемуазель Мюш.

Правая сторона

Первый этаж: месье Жозеф, пономарь Святой Гудулы;

второй этаж: мадам Энилайн, химическая чистка и крашение;

третий этаж: семья Груашан;

четвертый этаж: временно свободен;

пятый этаж: сэр Уайффл, писатель-свиновед на пенсии.

Блоньяр долго размышлял над этим списком. Потом сказал:

— Мадемуазель Мюш, конечно, можно не принимать в расчет. Наш преступник — мужчина.

— Но, шеф… — начал Арапед.

— Никаких «но»! — отрезал Блоньяр. — А кроме того, если мне не изменяет память и если в твоем докладе нет ошибки, в ноябре прошлого года мадемуазель Мюш стукнуло семьдесят три, и я не очень представляю, как она выходит по ночам рисовать на стенах черной краской мужчин, которые мочатся, а уж тем более — как она устраивает погромы в москательных лавках. Князь Горманской в отъезде, его квартира пустует — стало быть, две квартиры исключаем. Остается семь.

Я не мог представить себе в роли преступника булочника Груашана или пономаря, и Блоньяр согласился со мной, что это маловероятно, но в расследовании преступлений не стоит полагаться на маловероятность, и не стал вычеркивать их из списка. Правда, он признал, что они остаются в нем ненадолго.

— Сейчас я назову вам подозреваемых в порядке вероятности, каким он видится мне, — сказал он.

Я тут же зафиксировал это на бумаге. Скоро мы увидим, как Блоньяр был близок к истине.

Список подозреваемых в порядке вероятности, как его видел инспектор Блоньяр:

1,2. Месье Неликвидис и месье Ивонн (в равной степени);

3. Орсэллс;

4. Андерталь;

5. Сэр Уайффл;

6. Груашан;

7. Жозеф.

— Так, ребятки, — сказал инспектор, потирая измазанные лакрицей руки, — дело начинает проясняться!

 

Глава 17

Орсэллс

Гортензия была на седьмом небе. Она искрилась весельем, хотя бесконечные любовные игры, которым она предавалась с новым любовником, совершенно истощили ее силы. Он проявлял в этом такую фантазию и изобретательность, что порой она просто диву давалась. Ее восторгу не было конца. Все это было хоть и прекрасно, но несколько утомительно, и после того как она два дня подряд опаздывала к мадам Груашан на полчаса, ей пришлось, сославшись на диссертацию, попросить освободить ее от торговли по утрам. Груашаны пошли ей навстречу, не уменьшив жалованья — по крайней мере, на время. Между тем с диссертацией дело тоже обстояло неважно: помимо физической усталости от любовных безумств ей никак не удавалось сосредоточиться на трудных вопросах философии, и все время, когда Он не был с ней, на ней, вокруг нее или позади нее, она мечтала о нем или подробно рассказывала Иветте, что он сказал и что сделал.

Так Иветта, слово в слово передававшая все Синулю (оба они с каждым днем поднимали брови все выше), узнала, что молодой человек из автобуса «Т» носил фамилию Морган (именно так мы будем называть его впредь; настоящую его фамилию мы пока назвать не можем, а если фамилия Морган подходит для Гортензии, то она подойдет и нам), мать его была англичанка, отца он не помнил. Каждый вечер, около девяти, оставив обессиленную Гортензию в постели, перекусив яичницей, сардинами или спагетти, которые она готовила для него дрожавшими после изощренных забав руками, он брал свой черный чемоданчик и уходил на работу, работу странствующего ночного антиквара. Несмотря на настойчивые расспросы Иветты, Гортензия не смогла рассказать о его работе подробнее, и, по правде говоря, это ее не очень интересовало.

Тем временем положение с диссертацией становилось угрожающим: она обещала своему научному руководителю, профессору Орсэллсу, представить к концу лета подробный план; лето закончилось, а план еще не был закончен, и при ее теперешнем образе жизни не было никаких шансов закончить его к сроку. Поразмышляв об этом несколько дней, она решилась пойти к Орсэллсу и попросить об отсрочке. Чтобы подготовиться к этому испытанию, она, как всякий раз, когда у нее случались затруднения, решила накануне визита купить себе платье и две пары туфель.

Всю одежду, купленную при таких обстоятельствах, она засовывала в огромный шкаф и никогда не доставала оттуда: эти вещи покупались не для того, чтобы их носить, а в качестве транквилизаторов. Носила она то, что покупал ей отец, когда в очередном приступе отцовского садизма он приглашал ее на обед, угощал семгой и дарил деньги либо квартиру. Она выбирала совсем другие ткани, другие цвета, другие цены; это были два совершенно разных гардероба, и, конечно, они хранились в разных местах. Итак, в тот день она купила две пары синих туфель и красное платье и, придя домой, тут же засунула их в шкаф. У нее было смутное ощущение, что в прошлый раз (по случаю разрыва с очередным другом) шкаф переполнился до отказа, она даже подумала, не купить ли еще один, но, по-видимому, она ошибалась: в шкафу оказалось достаточно места.

В то время Филибер Орсэллс, несомненно, был самым видным интеллектуалом города, а следовательно, и страны (в других местах, конечно, тоже водились интеллектуалы, но им не суждено было стать видными, поскольку они не жили в этом городе). Каждая из тридцати пяти его книг получила отзывы в прессе, а тираж их порой достигал пяти тысяч экземпляров; он высказывался обо всех важных событиях и по всем актуальным вопросам, и книги его обычно назывались так: «Современная философия и Икс», «Современная философия и нефть», «Современная философия и промышленная революция» и так далее. Он непрестанно призывал соотечественников взглянуть на мир философски и осознать, наконец, что в этом мире существуют: новые средства массовой информации; комиксы; научно-фантастические фильмы; безработица; сексуальная, антисексуальная или парасексуальная революция; ислам, буддизм, и так далее, и тому подобное. Его высказывания были, как правило, весьма решительны, и газеты охотно воспроизводили их, отводя им один или целых два процента места, которое обычно занимали интервью велогонщиков, рок-звезд или лидеров модных политических партий. Его успех был бесспорен, особенно у молодых интеллектуалов и студентов, которых подкупало широко распространенное мнение, что Орсэллс — маргинал, выдающийся ум, притесняемый властями, угнетенный, замалчиваемый, ненавидимый генералами от науки и литературы, консерваторами, и прочее, прочее, прочее. Вся его слава идейного борца была построена на этом мифе, в который искренне уверовал он сам (это всегда идет на пользу делу).

В частной жизни он был прост и скромен. В перерывах между курсами лекций в Америке, Японии или Германии он жил с женой и двумя дочерьми, близнецами по имени Адель и Идель, в небольшой квартире дома 53 по улице Вольных Граждан. Он был женат на своей бывшей студентке, на восемнадцать лет моложе его; она была невозмутимой, кроткой, белокурой, бледной; вот уже лет десять она почти не разговаривала. В девичестве она звалась Энада Ямвлих.

Орсэллс приветливо поздоровался с Гортензией и провел ее в свой кабинет. Извинившись, он попросил подождать, пока он дочитает страницу корректуры своей тридцать шестой книги. Гортензия воспользовалась этой задержкой, чтобы внимательно осмотреть комнату (это могло бы стать отличным поводом для пространного и тщательного описания, помогающего раскрыть характеры обоих персонажей благодаря описываемым предметам, но мы не станем пользоваться этим избитым приемом XIX века, из-за которого интерьеры квартир превратились в «нравоучительные пейзажи»). На письменном столе философа, ближе к левому углу, лежал путеводитель по Польдевии, открытый на разделе «Искусство».

На встречу с профессором она явилась в строгом туалете, а не в том легком одеянии, которое носила последнее время по настоянию Моргана (в память об их первой встрече, как он говорил) и особенность которого заключалась в отсутствии нижнего белья и в полупрозрачности платья. На улице по-прежнему стояла жара, и Гортензия чувствовала себя стесненно из-за непривычной одежды, а также, возможно, из-за того, что пришла сюда с такой неблаговидной целью и доставит огорчение великому человеку, безоглядно в нее поверившему.

— Ну-с, — сказал Орсэллс, — как дела? Как ваши успехи?

Гортензия твердо решила не давать честного ответа на этот вопрос. Она ответила уклончиво, рассказала о своей усталости, но скрыла ее истинную причину, намекнув только, что это связано с работой в булочной. Под конец она попросила совета — как ей казалось, это был лучший выход из положения. Орсэллс обожал давать советы.

Ее расчет оправдался. Нет, на совет она не рассчитывала да и не нуждалась в нем, тем более что трудность своего положения она обозначила весьма туманно (а как объяснить научному руководителю, что все ваше время уходит на плотские утехи?); кроме того, советы, щедро раздаваемые Орсэллсом (и правым, и левым, и центристам, а также культуристам и нумизматам), отличались такой обобщенностью и отвлеченностью, что не могли повредить никому; просто она надеялась выпросить желанную отсрочку, посадив его на любимого конька.

— Дитя мое, — начал Орсэллс елейно-наставительным тоном, — при всех обстоятельствах, особенно в вашем случае, следует обращаться к истокам, то есть к основам, которые являются одновременно онтологическими и моральными, относящимися к этике и в то же время к онтологии, или, как предпочитаю говорить я, — вы знаете мои маленькие слабости, — к онтэтике.

— Трактат «Онтэтика», книга первая, глава первая, сноска «один», первая строка, — машинально пробормотала Гортензия.

— Как вам известно, все основано на моральном значении глагола «надлежать». Фраза «надлежит сделать А» подразумевает, что мы обязательно должны стремиться к исполнению А, и притом во всех возможных мирах, где стоит проблема бытия, а точнее, как я говорил на лекции в первом семестре 19… года, виртуального бытия. «Надлежит» имеет также и всеобъемлющий смысл: говоря «надлежит сделать А», я тем самым утверждаю, что всякому человеку (кому-то другому или мне самому, во всех возможных мирах) надлежит сделать А в идентичных обстоятельствах (то есть в таких же обстоятельствах независимо от положения во времени и пространстве, занимаемого этими индивидуумами и этими мирами). Следовательно, «надлежит сделать А» можно истолковать как «я хочу, требую и приказываю, чтобы в любой схожей по абстрактным характеристикам ситуации абсолютно каждый сделал А».

Из этих предпосылок, которые не поставил бы под сомнение ни один здравомыслящий философ (лицо профессора на мгновение омрачилось при воспоминании об одном собрате, все же поставившем их под сомнение), я вывел «золотое правило онтэтики», особенно применимое, как говорят наши кембриджские друзья, в вашем случае:

Вы вправе поступить с кем-либо определенным образом, только если вы готовы:

1. сделать то же самое во всех возможных мирах;

2. согласиться с тем, чтобы объектом данного поступка стали вы сами.

— В любом из возможных миров? — спросила Гортензия.

— В любом из возможных миров, разумеется. Это я вам привел в сжатом виде тот вывод, который неизбежно следует из «золотого правила». А теперь, дитя мое, попробуйте применить это правило к вашей просьбе об отсрочке, учитывая, что в этом мире объектом вашего поступка являюсь я, — сказал он с улыбкой.

— Да, конечно, — сказала Гортензия, — но, может быть, надо попробовать на другом примере, более далеком от нас…

— Ну ладно, предположим, что я задаю следующий вопрос: должен ли я оттолкнуть стоящего впереди человека, чтобы раньше него сесть в автобус? Это конкретная, насущная проблема, которая сплошь и рядом возникает в нашей повседневной жизни. Подъезжает автобус, мы видим, что он переполнен и что если мы проявим пассивность, то не сядем в него даже последними, зато будем первыми, кто не сел. Тут-то и возникает вопрос: толкать или не толкать? У вас остается секунда на то, чтобы применить «золотое правило онтэтики». Вот почему надо знать все его аспекты. «Золотое правило» гласит: я должен толкнуть его в том и только в том случае, если в конечном итоге для меня лучше, чтобы я толкал и меня толкали, а не то, чтобы не толкали никого — ни меня, ни человека, стоящего передо мной в очереди на автобус. Ибо абстрактный смысл данной ситуации в том, что толкать и быть толкаемым — по сути одно и то же, а это, согласитесь, глубочайшая философская истина. То, что объект и субъект меняются местами, ничего не меняет. Но вся прелесть в том, — и Орсэллс, увлекшись, порывисто схватил Гортензию за правое колено, — что эта моральная теорема действует только в том случае, если стоящий впереди хочет того же, что и вы. Но ежели впереди вас стоит какой-нибудь робкий паренек или беспомощная старушка, которые вовсе не желают толкаться и не будут особенно возражать, если толкнут их, — в этом случае толкаться надо. Толкайтесь, толкайтесь — у вас на это полное моральное право! Можно было бы рассмотреть вариант той же ситуации с тремя участниками, — добавил Орсэллс, — именно таким путем мне удалось решить проблему «трех небесных тел», над которой безуспешно бьются физики и астрономы.

Гортензия высвободила колено, поблагодарила Орсэллса за бесценный совет и сказала, что ей необходимо выяснить, какие аспекты «золотого правила» применимы к ее научной работе. Без сомнения, через два месяца она сможет дать исчерпывающий ответ на этот вопрос (именно такую отсрочку она просила у профессора: возможно, в ноябре, думала она, любовные безумства не будут отнимать у нее столько времени, и ей удастся сосредоточиться на плане диссертации).

И она ушла.

 

Глава 18

Великая буря осеннего равноденствия

Этому событию предшествовала долгая подготовка. Словно повинуясь небесному велению, за несколько дней до равноденствия духота начала сгущаться и постепенно стала невыносимой. Дети ни с того ни с сего поднимали рев, царапались, доводили родителей до ручки; родители без всякого повода орали друг на друга; продавцы лимонада процветали, едва успевая подвозить товар; собаки высовывали язык от жажды; деревья, дома и даже небо покрылись, будто пленкой, липкой испариной; холодильники тоже высовывали язык; люди на террасах кафе напоминали китов, выброшенных на берег в Биаррице. Отец Синуль не протрезвлялся, причем непреднамеренно: каждая очередная кружка пива выходила из него потом, и жажда только усиливалась. Даже инспектор Блоньяр выпивал по три двойных гренадина-дьяволо. Надвигалась великая буря осеннего равноденствия. Метеорологи предсказывали ее уже шесть раз, но ее все не было. Над Святой Гудулой плыли тяжелые черные тучи, похожие на мешки с мукой или цементом; они в сомнении качали головой и уносились вдаль, чтобы пролиться дождем где-нибудь над Польшей или над Триестом.

И вот, наконец, момент настал. В три часа дня на улице почти стемнело. Небо было цвета олова, или ярь-медянки, или пепла на пожарище. Антиквару Андерталю (он побежал домой, в четвертый подъезд, на первый этаж дома 53 закрывать окна, которые оставил открытыми, чтобы уловить хотя бы слабое дуновение воздуха) это напомнило древнеанглийский оловянный сосуд, приобретенный им за сходную цену и суливший большую выгоду. Тучи проплывали совсем низко, сливаясь воедино и угрожающе нависая над головой.

В шесть вечера, за два часа до захода солнца по летнему времени, изобретенному нам на радость в двадцатые годы сенатором Онора, упало несколько капель дождя. Но то была ложная тревога. Однако птицы попрятались, и улица опустела. На самом деле Провидение собиралось начать боевые действия к восьми часам. Месье и мадам Буайо пререкались с последними покупателями. Буайо гонял мух, укрывшихся в лавке и от страха забывших про ростбиф. Маленькая Вероника сидела одна в детской. Ей совсем не нравилось небо за окном, она очень испугалась и хотела уже заплакать и позвать маму, чего обычно из гордости старалась не делать, как вдруг к ней на кровать вскочил Александр Владимирович и потерся прохладной мордочкой о ее нос. И она сразу перестала бояться.

— Алисан Владимивич! — нежно сказала она.

Александр Владимирович быстро лизнул ее шершавым языком, затем залез к ней на грудь, как на перину, и вскоре она заснула; и сам он задремал на часок, убаюканный ее мерно поднимавшейся и опускавшейся грудью.

Поднялся ветер, из песочницы полетел песок; для острастки ветер перевернул несколько помойных баков, потом остановился и стал выжидать; улица снова опустела. По радио все еще передавали, что завтра будет ясная солнечная погода. Но вот ветер принялся за дело по-настоящему. С дома на Староархивной улице сорвались три черепицы и кусок карниза. И началась неистовая буря осеннего равноденствия. Захлопали небрежно закрытые окна, пошел счет разрушениям (прочие подробности см. у Виктора Гюго и Джозефа Конрада). Александр Владимирович проснулся и тихо удалился, не разбудив девочку.

Буайо закрыл магазин, мадам Буайо отправилась на кухню греть ужин. Настало время традиционного визита Александра Владимировича, когда их с мясником объединяло общее дело, ибо у них была одна и та же страсть, и даже буря не могла помешать ее удовлетворению. Это происходило лишь в определенный час, вдали от осуждающего взгляда мадам Буайо и в отсутствии покупателей: к концу дня, после того как товар был убран в холодильник, а мусор выброшен, на прилавке под старинной картиной, предметом особой гордости Буайо (см. гл. 2), оставались кусочки более или менее жирной баранины, свинины, телятины и говядины, и мясник их съедал; но не в одиночку, а вместе с Александром Владимировичем, у которого была та же страсть. Однажды, когда он угощался один, жена застала его за этим занятием и пришла в ужас, вот почему он стал делить трапезу с Александром Владимировичем, чтобы иметь оправдание в случае внезапного появления мадам Буайо. Александр Владимирович также любил утолять свою страсть потихоньку: ведь он знал, что Буайо ни за что не донесет на него мадам Эсеб.

Полакомившись, он пробежал через сквер и вышел навстречу буре, прижимаясь к стенам, — продолжить свое ночное наблюдение. Ибо Александр Владимирович, словно тень, следовал за молодым человеком из автобуса «Т», тем, кого Гортензия знала и любила под именем Морган, и тем самым, как мы теперь можем признаться (читатель, конечно, давно уже догадался об этом, ведь читатель гораздо умнее нашего редсовета, который потребовал этого идиотского разъяснения, — а что поделаешь?), кого Александр Владимирович видел в доме 53 и о ком, как показало расследование Арапеда, консьержка мадам Крош не имела ни малейшего понятия: то есть, по всей очевидности (но мы этого не утверждаем!), молодой человек самовольно занял пустующую квартиру.

Александр Владимирович шел за ним повсюду; довелось побывать и у Гортензии, где он насмотрелся на прелести нашей героини и неоднократно был бесстрастным свидетелем любовных игр, с его точки зрения, далеко не столь изысканных, как восхитительный танец рыжей кошечки Орсэллсов, которой он посвящал все свободное от слежки время. А следить за молодым человеком было необходимо: хотя Александр Владимирович во многом уже разобрался, решающего звена в цепи пока недоставало. Он знал, что, несмотря на бурю, а возможно, именно из-за бури, молодой человек сегодня ночью выйдет из дому, и чувствовал, что скоро совершит открытие, которое изменит все его будущее.

А буря вовсю бушевала над городом; под ударами ветра автомобили выписывали зигзаги, стараясь по возможности не сталкиваться друг с другом; автобус «Т» застрял на перекрестке, и одна миниатюрная старая дама в миниатюрном автомобильчике, едва доходившем автобусу до щиколотки, поносила его такими словами, что люди в автобусе вздрагивали от удивления, когда удавалось их расслышать, — свирепый ветер то и дело набивал рот воздухом, не давая переварить его и выдохнуть. А влюбленная пара, не обращая внимания на весь этот кавардак, увлеченно применяла на практике формулу, которую вы можете найти (под названием corkscrew movement) в одном из томов «My Life and Loves» Фрэнка Харриса — одной из любимейших книг Гортензии, когда ей было четырнадцать лет. Она добралась до нее, взломав «особый» ящик родительского книжного шкафа, и отдала ей предпочтение перед Крафт-Эбингом и Хавелоком Эллисом. И Фрейдом.

Александр Владимирович вздохнул, уселся в выжидающей позе, подобрав под себя лапы, и стал думать о другом.

Буря бушевала всю ночь. Между двумя натисками ветра пошел дождь. На город низверглись потоки воды, унося к переполненным водостокам всевозможный мусор и выполняя за городское управление большую часть непосильной работы по уборке собачьего дерьма, из-за которого наши улицы превратились в сплошную добрую примету.

Молодой кн… (досадная опечатка: мы хотели сказать «молодой человек»), как и предвидел Александр Владимирович, надолго ушел из дому этой ночью. Он надежно защитил себя от непогоды, надев непромокаемый плащ и клеенчатую шляпу. А вот Александр Владимирович, несмотря на свою осторожную походку и знание местности, все же промочил лапы; он от души пожелал, чтобы эта история поскорее закончилась. Молодой человек вернулся к себе (если можно так сказать) около трех часов ночи, как обычно, нагруженный чемоданами и свертками; вскоре он отправился к Гортензии, чтобы насладиться отдыхом (мы не говорим: праведным отдыхом).

Буря почти что исчерпала свои сюрпризы. Тучи, вернее, то, что от них еще осталось и было в состоянии двигаться, построились в когорты, центурии и легионы и ушли к востоку, постепенно освобождая небо и готовя нежную утреннюю зарю над опустошенным городом: на земле валялись ветки деревьев и каминные трубы; из прорванной канализации выливались мутные хлорированные потоки и смешивались с чистыми небесными водами; в общем масса работы для водопроводчиков и мусорщиков, а впоследствии и для армии, поскольку наводнения не заставят себя ждать.

Но в этот предрассветный час все было спокойным и безмятежным. Атмосферное давление и степень влажности воздуха резко изменились, горожанам стало легче, они обрели наконец долгожданный отдых и легли спать, заранее готовые к тому, что жизнь в городе придет в норму не сразу. Птицы снова появились на деревьях, напились из луж и защебетали среди свежей, вымытой листвы нечто похожее на мелодии Мессиана. Солнце, от страха спрятавшее голову под подушкой, уже собиралось потихоньку возвращаться. Водосточный желоб в сквере Отцов-Скоромников был забит землей и песком. Дождевые реки оставили после себя извилистые песчаные дюны и отмели, удивительно напоминавшие пересыхающее русло Луары, и ученые из университетской лаборатории внутренних вод, которым министерство урезало фонды, решили продолжить исследования здесь, поскольку воспроизведение явлений природы в натуральную величину было им уже не по карману.

Александр Владимирович удостоверился, что молодой человек крепко спит в объятиях Гортензии, нагой, невинной и такой безмятежной в час грозного ненастья, словно на нее слетел безгрешный сон Вероники Буайо. Затем он выскочил на перекресток, перешел улицу Вольных Граждан и вернулся в сквер, где вдруг застыл как вкопанный перед открывшимся ему зрелищем. Под окном одной из квартир в третьем подъезде, а именно квартиры на третьем этаже справа, где жил молодой человек, лежали обломки какого-то керамического изделия, очевидно, посуды; хотя нет, это были обломки статуэтки, которую Александр Владимирович видел в главе 3 на подоконнике рядом с бутылкой молока. Резкий порыв ветра нарушил ее равновесие, и она, повинуясь силе тяжести, с ускорением, близким к g (с учетом сопротивления воздуха, разумеется), упала вниз и разбилась на N кусков (он не успел их сосчитать); Александр Владимирович в одно мгновение увидел опасность, угрожающую его планам; так же мгновенно он понял, что надо делать, и начал действовать (все вместе заняло не более секунды, ведь коты обладают необычайно быстрой реакцией); оглядевшись вокруг и убедившись, что его никто не видит (было шесть утра, небо на востоке едва начало светлеть, но сквер Отцов-Скоромников был совершенно безлюден), он передвинул лапой обломки статуэтки (по одному) на нужное расстояние.

Затем он улыбнулся в усы и возвратился в бакалейную лавку.

Дополнение к главе 18 и одновременно

продолжение ответа на отдельный вопрос

из первого межглавья, который уже продолжался

в главах 9, 11 и во втором межглавье

Коты обладают необычайно быстрой реакцией, и передвижение обломков статуэтки, поверженной наземь во время великой бури равноденствия, заняло всего лишь секунду. Но нам надо с большим упорством, чем в предыдущей главе, задаться вопросом: с какой целью Александр Владимирович совершил этот поступок, возымевший ощутимые последствия. Глава 18 (настоящее дополнение относится к ней, будучи вместе с тем продолжением рассказа о любовном приключении Александра Владимировича) дала Александру Владимировичу некий мотив, правда окутанный тайной. И у главы 18, конечно, имеются на это свои причины (нам ли не знать, мы сами ее писали). Однако следует помнить, что у кошачьих поступков в отличие от человеческих никогда не бывает единственного или даже главного мотива. Когда человека раздирают различные чувства, в конечном итоге побеждает одно (это происходит от несовершенства человеческой речи, неспособной выразить все в таком гармоничном звуке, как «мяу», но растягивающей мысль на длинные фразы. Не говоря уже о различии языков, множественных, а потому и несовершенных).

У Александра Владимировича была еще как минимум одна, менее веская причина для того, чтобы передвинуть обломки статуэтки. Мы раскроем ее в два приема (связанных между собой логически и хронологически) в главах 23 и 26.

 

Глава 19

Сон Арапеда

Инспектору Арапеду снился сон. Ему снилось, что он находится в большом, чисто прибранном полицейском комиссариате с современным оборудованием, где у него есть свой кабинет и своя комната для допросов. Тот же сон снился ему прошлой ночью и все остальные ночи с самого начала романа; он полностью сознавал это и всеми силами пытался уловить смысл сновидения, снова и снова ускользавший от него. В кабинете находились трое: он сам как действующее лицо и одновременно как взгляд со стороны (то есть он знал, что спит и действует во сне); инспектор Блоньяр, державший в руке стакан с минимум четырьмя порциями гренадина-дьяволо и огромный лакричный батончик размером с плитку шоколада; и наконец, на желтом пластиковом стуле, купленном в дешевом дижонском универмаге во время командировки (это был кухонный стул Арапеда, он его сразу узнал), — подозреваемый Икс. Арапеду очень хотелось увидеть его лицо. Каждую ночь ему казалось, что он лучше различает его черты, но это было как знакомая фамилия, которая вдруг выпадает из памяти, или общеизвестное иностранное слово, которое почему-то не можешь перевести (Арапед понял, что слова иностранного языка — это все равно что имена и фамилии в родном языке, и чрезвычайно гордился своим лингвистическим открытием). Подозреваемый сидел на желтом стуле, пытаясь, и пока что успешно, скрыть свое лицо, которое — Арапед не сомневался в этом — было лицом преступника, но во сне он был подозреваемым, так как находился на допросе.

Они с Блоньяром проводили third degree, допрос третьей степени, как Хэмфри Богарт, Джеймс Кейни или Эдвард Дж. Робинсон. Аранед всегда мечтал провести third degree в надлежащей обстановке, например со сверхъяркими лампами и гамбургерами. Но third degree из его сна привел бы в замешательство калифорнийского окружного прокурора, а может быть, и самого Перри Мэйсона: это был диалог между ним и Блоньяром о проблеме улики, и подозреваемый прямо-таки умирал от желания высказаться, он весь извертелся на стуле, но ему не разрешали говорить, и было ясно, что в момент допроса он не выдержит, что Арапед увидит его лицо, узнает в нем обвиняемого (чье имя было уже совсем рядом, на следующей странице книги) и услышит признание. Но пока этого не произошло. Беседа-допрос была примерно следующего содержания.

Блоньяр: Приятно узнать, что ты отказался от нелепых взглядов, которых, как мне сказали, ты придерживался.

Арапед: А каких?

Блоньяр: Я слышал (и, к сожалению, ничто в нашем прежнем допросе не позволяет мне опровергнуть этот слух), будто ты поддерживаешь теорию, самую несостоятельную из всех, какие когда-либо поддерживал полицейский: что ни в одном преступлении не может быть вещественных доказательств чьей-либо виновности.

Арапед: Я глубоко уверен: того, что полицейские, следователи, судьи и журналисты называют вещественными доказательствами, на самом деле не существует, но я не вижу в этой точке зрения ничего абсурдного.

Блоньяр: Как! Да есть ли на свете что-нибудь более несуразное, более противное и ненавистное здравому смыслу, более проникнутое губительным скептицизмом, нежели мнение, будто доказательств не существует?

Арапед: Тихо, тихо, дорогой Блоньяр. А если я докажу вам, что именно вы, утверждая, будто доказательства вещественны и реальны, тем самым впадаете в махровый скептицизм и рискуете запутаться в парадоксах и противоречиях?

Блоньяр: Разве ты не отъявленный скептик?

Арапед: А что такое, по-вашему, скептик?

Блоньяр: Ну как же, это человек, который подвергает сомнению министерство юстиции, префектуру полиции, процедуру обнаружения улик, короче, сомневается во всем.

Арапед: Стало быть, тот, кто сомневается в чем-то одном, имеющем отношение к некоему особому вопросу, не может считаться скептиком?

В эту минуту Арапед чувствовал, как его переполняет уверенность, чувствовал, что вот-вот прижмет Блоньяра к стенке; но это чувствовал и подозреваемый, он так бешено вертелся на стуле, что мост сновидений, хрупкий, как японский бумажный мостик, не выдержал, и Арапед снова очутился у себя в кровати. Он зажег свет и пошел готовить утренний кофе с молоком.

Арапед вырос в небогатой семье. Учеба давалась ему с трудом, но под конец в нем проснулись задатки мыслителя, он поступил в полицию и стал правой рукой знаменитого инспектора Блоньяра. Арапед бесконечно восхищался инспектором и очень хотел бы обратить его в пирронизм — философскую систему, к которой после долгих колебаний примкнул он сам. Он был холост, медлителен, плотного телосложения, среднего роста, носил черный костюм; жил он вместе с матерью в маленькой квартирке на проспекте Секста Эмпирика, в посольском квартале.

Арапед был чрезвычайно добросовестным полицейским. Что бы ни поручил ему инспектор Блоньяр — допрос или тщательный, методичный сбор данных, — он выполнял это с маниакальной безупречностью, вызывавшей восхищение, зависть и некоторую ревность со стороны коллег. Блоньяр частенько говаривал, что без Арапеда он, пожалуй, никогда не смог бы довести расследование до конца, то есть до решающей стадии, когда осуждение виновного становилось неотвратимым, несмотря на все усилия и уловки адвокатов. Так оно и было, и безупречная маниакальность Арапеда (вопреки раздраженной реплике Блоньяра во время одного из их бесчисленных философских диспутов) проистекала именно из его пирронизма, а не приходила с ним в противоречие. Всякая уверенность подвергалась у него беспощадной травле, и всегда он выискивал какой-нибудь неприметный изъян в системе доказательств, промах, который видел только он (а все остальные довольствовались второсортной уверенностью) и который вызывал у него лукавую полуулыбку, не доставлявшую радости Блоньяру (ибо арапедовский скепсис порою порождал существенные трудности).

Благодаря систематичности мышления и серьезному отношению к служебным обязанностям (он старался никогда не проявлять рассеянности в присутствии Блоньяра) Арапед вел насыщенную трудовую жизнь, и времени на развлечения у него почти не оставалось. Он не ходил в гости, кроме как к Блоньярам, раз в неделю водил маму в кино — она обожала музыкальные комедии и была без ума от Басби Беркли (и несколько раз таскала Арапеда на этот бездарный и неправдоподобный, по его мнению, фильм, где Кармен Миранда сходит или, вернее, спускается на кране с парохода, а на голове у нее вместо шляпы огромное блюдо овощей и фруктов, tutti frutti hat); а раз в месяц в одиночестве смотрел американские детективы: он коллекционировал сцены допросов, которые, как в данном случае, оживали в его снах.

Он неустанно упражнялся в терпении. Для этой цели он придумал идеальное упражнение, которое регулярно выполнял с давних пор: очистка яиц. Чтобы Читатель смог оценить характер и сложность этого упражнения, уточним: речь шла о сырых яйцах. Каждое утро в течение часа он занимался этим на специальном маленьком столике. Яйцо ставилось на столик в рюмке со спиленным верхом, оставлявшей открытыми девяносто один процент поверхности скорлупы. Вначале он надрезал верхушку и снимал первый кусочек скорлупы, не повредив мембрану яйца, затем неторопливо, с максимальной осторожностью очищал его целиком и только тогда стремительно бросал на сковородку, где его мама жарила яичницу с беконом. Вся операция в целом занимала неделю. Ни разу еще он не потерпел неудачи. Бывало, что по воскресеньям, когда расследование шло особенно туго, он очищал яйцо за один сеанс, длившийся почти десять часов. Каждое очищенное яйцо он запечатлевал на цветной фотографии, а потом вешал их на стену по двадцать три штуки в ряд. На стене уже красовались двадцать шесть полных рядов, и он как раз собирался начать новый.

Тщательно вымыв руки марсельским мылом после утреннего сеанса очистки (это было очень трудное яйцо, утиное, с тонкой скорлупой, и пришлось предельно сосредоточиться, чтобы не потерпеть фиаско в самые ответственные моменты, как, например, пересечение экватора, если вы понимаете, что мы имеем в виду), инспектор Арапед достал блокнот и прикинул план действий на сегодня: в этот день, второй день после великой бури равноденствия, ему надо было идти в лавку Эсеба и записывать показания хозяина и хозяйки. Он вздохнул. По правде говоря, он не очень любил эту работу: показания, которые ему давали разные лица, подозреваемые или просто свидетели, добровольно или по принуждению, всегда отличались возмутительной сбивчивостью и неточностью. Он предпочитал даже грубую ложь — тут, по крайней мере, знаешь, что к чему; но от Эсебов нельзя было ожидать ничего хорошего.

Он уже почти выполнил свою миссию, опросил Груашанов, Орсэллсов, супругов Ивонн, в общем всех, кто жил в четвертом подъезде. А также и обитателей других подъездов, хоть и не столь тщательно. Он заполнил целую тетрадь своим аккуратным почерком, старинной ручкой марки «сержан-мажор» (когда кончился запас этих ручек, оставленный ему покойным отцом, капитаном жандармерии Арапедом, он стал заказывать их копии в маленькой мастерской на улице Шофурнье). Писал он фиолетовыми чернилами, подложив под руку промокашку, на слегка наклонной конторке; каждый день он ксерокопировал вчерашний отчет и сдавал его инспектору Блоньяру, но приносил также и тетрадь — Блоньяр не любил читать ксерокопии, он говорил, что написанное от руки лучше усваивается.

Он старательно редактировал эти доклады по вечерам, после ужина (куриный бульон, рагу с картофелем и запеканка); в то время как мать вязала, он проверял орфографию по старому словарю Литтре, а синтаксис — по Гревиссу. Каждая фраза у него начиналась с заглавной буквы, а в начале абзаца буква была чуть крупнее. Он разнообразил стиль описаний, иногда используя косвенную речь, часто вводя диалоги с ремарками и указанием действующих лиц, как в пьесах из маминого любимого журнала «Иллюстрация». Например: «…сентября, девятнадцать часов сорок минут, у супругов Буайо; сцена представляет мясную лавку; на полу, посыпанном опилками, лежат две куриные лапки; юная Вероника стоит рядом с отцом, который держит ее за руку и говорит, чтобы она отвечала дяденьке инспектору:

Арапед: А этот дядя, который играл банками с краской, он был высокого роста?

Вероника: Да.

Арапед: Вот такого? Нет? Может, такого? Выше твоего папы?

Вероника: Нет, не выше папы, папа выше его, у папы есть большой ножик, чтобы резать мясо, когда я вырасту, я тоже буду мясником, и у меня будет ножик».

Не стилистические или эстетические соображения заставляли Арапеда править свои доклады, словно рукопись великого писателя. С одной стороны, это помогало ему сосредоточиться, не упустить из виду детали, которые потом могут оказаться важными; с другой стороны, он пользовался случаем, чтобы между строк продолжить свою вечную философскую дискуссию с Блоньяром; он подчеркивал неточность ответов, отсылал к другим страницам тетради, желая выявить противоречия в показаниях разных свидетелей, и завершал свой труд каким-нибудь афоризмом из Монтеня или Чиллингворта. И потом он знал, что таким образом возбудит интерес, а стало быть, и интеллектуальные способности Блоньяра и что от этого возбуждения родится блистательная идея.

 

Глава 20

Эсеб

Мадам Эсеб отвечала на вопросы инспектора Арапеда услужливо и словоохотливо, часто призывая в свидетели Александра Владимировича; она рассказала обо всем, что знала, — и это не добавило ничего нового к сведениям, которыми уже располагал Арапед, — и обо всем, чего не знала, — это был очень долгий рассказ, также, естественно, ничего не давший Арапеду. Ее словоохотливость и услужливость нисколько не удивили инспектора, привыкшего общаться со свидетелями этого возраста и из этой среды, однако тут чувствовался некий перебор, и Арапед подумал, что мадам Эсеб есть что скрывать (так оно и было, и мы еще всего не знаем), но ее тайна, пусть даже и позорная, вряд ли заинтересует полицию и в любом случае никак не связана с расследованием. Поэтому он слушал с непроницаемым видом, два-три раза удивленно поднимал бровь — и каждый раз мадам Эсеб вздрагивала, бросала взгляд на Александра Владимировича и становилась еще словоохотливее и услужливее.

Не напрямую, но вполне четко она предоставила Эсебу алиби, по крайней мере по последним эпизодам дела, и Арапед, глянув в открытую дверь на старого бакалейщика, стоявшего на посту перед лавкой, не удивился: он не включал Эсеба в число наиболее вероятных подозреваемых.

Гораздо больше его заинтересовал кот. Он явно что-то знал, более того: это «что-то», видимо, затрагивало его самого, так как он тщетно пытался скрыть от наметанного глаза инспектора свое любопытство и напряженный интерес к разговору. Недавно инспектор прочел новеллу одного английского автора, где шла речь о коте по имени Тобермори, которого некий немецкий ученый, приглашенный на уик-энд в загородный дом, научил говорить по-человечески; и Тобермори воспользовался этим, чтобы раскрыть множество смешных и постыдных секретов как хозяев дома, так и гостей, что сделало уик-энд чрезвычайно забавным. Арапед подумал, что хорошо бы научить Александра Владимировича человеческой речи, затем доставить в снившийся ему по ночам комиссариат, посадить на желтый стул и подвергнуть допросу третьей степени; такой подозреваемый вряд ли выдержал бы дискуссию о вещественных доказательствах. Вздохнув, он закрыл блокнот и поблагодарил мадам Эсеб, которая, по-видимому, почувствовала огромное облегчение.

Выходя из лавки, он встретился в дверях с человеком, в котором узнал по фотографии (перед каждым опросом он запасался фотографиями свидетелей-подозреваемых, чтобы составить представление об их характере и о том, как они будут ему отвечать; это позволяло ему заранее выбрать ту или иную тактику: ведь нельзя задавать одним и тем же тоном одни и те же вопросы угольщику, пономарю и чиновнику) отца Синуля, органиста церкви Святой Гудулы. Он воспользовался этим, чтобы представиться и попросить уделить ему минутку. Синуль обрадовался такой неожиданности, так как успел забыть, за чем жена послала его в лавку (у него случались провалы в памяти: нередко он рассказывал Иветте то, что узнал от нее накануне или что с утра прочел в «Газете», которую она как раз держала под мышкой). Отец Синуль растолковал Арапеду все обстоятельства Дела, его социокультурное значение и его возможное развитие в будущем. Инспектор много услышал о Деле вообще и очень мало — в частности, но поскольку Синуль занимал далеко не первое место в списке подозреваемых, можно было не огорчаться. Затем инспектор направился к Эсебу.

Эсеб отнесся к его появлению без восторга, наоборот, даже с раздражением. Он чувствовал, что сейчас его будут беспокоить по пустякам. После бури равноденствия небо вновь прояснилось, но стало гораздо прохладнее, и дни, как и положено осенью, укоротились, это вдруг стало заметно, скоро введут зимнее время, и вечера станут еще темнее. Волна туристок пошла на убыль, пока еще их было довольно много, но они позже появлялись на улице и раньше исчезали, а главное, начали прикрываться со всех сторон. Эсебу это, понятное дело, причиняло большие неудобства: период изобилия, когда у него глаза разбегались и слюнки текли, как от количества и качества, так и от выпуклости и прозрачности, сменился если не скудостью (худшим временем был февраль), то необходимостью напрягать внимание, чтобы ничего не пропустить, — мучение, да и только. Впрочем, появились и кое-какие новые возможности: пользуясь знаниями, накопленными за весну и лето, можно было проверить себя и определить умозрительным путем то, что теперь было скрыто от взгляда. В этом была своя прелесть; день выдался прохладный, юные англичанки, легкомысленно надевшие прозрачные блузки, проходили мимо, дрожа всеми своими маленькими острыми грудками и всеми своими маленькими розовыми ягодицами (очень правдоподобная гипотеза) на свежем сентябрьском ветерке, и Эсеб опять повеселел.

И надо же, этот увалень пристал к нему с расспросами. Эсебу понадобилось некоторое время, чтобы сообразить, чего от него хотят: инспектор спрашивал, не наблюдал ли он каких-нибудь сомнительных личностей и неблаговидных действий на улице Вольных Граждан.

— Ваша уважаемая супруга сказала мне, что вы большую часть времени проводите здесь и никто не может пройти мимо вас незамеченным.

Вначале Эсеб не понимал, зачем его об этом спрашивают. Он решил, что муниципалитет проводит статистическое обследование, выясняя, сколько туристок передвигается в том или ином направлении в зависимости от времени суток, дня недели и сезона; он располагал совершенно точными сведениями такого рода и готов был ими поделиться. Заодно можно было спросить у этого увальня, почему с востока на запад они ходят чаще, чем с запада на восток; не хотелось думать, что в центре города их похищает какая-нибудь банда торговцев живым товаром. В итоге произошло недоразумение. Когда Эсеб назвал несколько цифр, Арапед записал их, а потом подумал, что на одной улице не может быть столько подозреваемых. Сменив тактику, он попросил Эсеба описать кого-нибудь из подозреваемых. Эсеб тут же приступил к описанию, заимствуя из богатого арсенала своей памяти контрасты между цветом платья и цветом трусов, воссоздавая особенно яркий экземпляр.

— Вы не представляете, — сказал он, — как могут разочаровать ягодицы, когда сравниваешь то, что видишь, с тем, что там должно быть, ведь некоторые вводят в заблуждение нарочно, да-да, нарочно! Жуть что такое!

Арапед почувствовал, что сходит с ума. Взяв себя в руки, он спросил Эсеба, может ли тот без анатомических подробностей описать ему одного из подозреваемых, то есть мужчину. Изумление, с каким посмотрел на него Эсеб, тут же сменилось возмущением.

— Что-что? Мужчину? Да вы что, рехнулись? Да кому они нужны, мужчины, я понятия не имею, сколько их тут ходит, и зачем мне, спрашивается, смотреть на мужчин? Разве у мужчин есть груди? Разве у них есть… — и он стал подробно перечислять все остальное, обратив Арапеда в поспешное бегство.

Вечером, перед тем как лечь спать, Эсеб ощутил нечто вроде сомнения. Он только что доел суп, как обычно вздувая в тарелке пузыри, как вдруг ему вспомнились слова инспектора: добропорядочный гражданин должен смотреть, что делается вокруг, чтобы при необходимости сообщить властям о неблаговидных действиях. Только при этом условии в нашем городе можно будет жить безопасно. И вдруг Эсеб спросил себя: а является ли он добропорядочным гражданином? Вначале этот вопрос не показался ему таким уж серьезным.

— Может, я и не добропорядочный гражданин. А на черта мне это надо — быть добропорядочным гражданином? На мужчин смотреть неинтересно, это каждый понимает.

И он доел йогурт с персиками в сиропе, преисполнившись благородного негодования, которым тут же поделился с мадам Эсеб. А она, радуясь, что ускользнула от испытующего и опасно проницательного взгляда инспектора, но все еще не успокоившись, возразила: когда эти люди задают вопросы, им надо отвечать, а то будут неприятности.

— Не обижайся, Эсеб, но, по-моему, ты напрасно так разговаривал с инспектором — он такой вежливый, такой воспитанный, просто удивительно, обычно они ведут себя куда хуже!

Эсеб досадливым жестом отмахнулся от ее поучений; для него это было делом принципа, от него добивались признания, будто на мужчин тоже интересно смотреть, а он не мог на это пойти, за кого они его принимают, за педика, что ли. Он встал из-за стола, обуреваемый праведным гневом.

Но позже, когда он остался один (мадам Эсеб спустилась в лавку поговорить с Александром Владимировичем), возбуждение улеглось и возникло чувство неуверенности. Дело было не в разговоре с инспектором полиции, он вовсе не жалел, что отказался ему отвечать; нет, охватившие его сомнения были гораздо серьезнее, мучительнее, глубже: сколько лет уже длятся его изыскания, а что он сумел узнать? Задавшись этим вопросом, он попытался выразить в одной фразе квинтэссенцию знаний, которые приобрел в результате многих тысяч метких, точных и систематических наблюдений, но не смог это сделать; уму его представилось лишь беспорядочное скопление губ, трусов, плеч, грудей, ляжек, принадлежавших женщинам разных стран, в разной экипировке, и вдруг они заплясали у него перед глазами, и у него закружилась голова.

«Ничего я не знаю, — сказал он себе, — совсем ничего». Все было понапрасну, без толку. Он осторожно поднялся со стула — вокруг него все вертелось, а в голове продолжался адский хоровод женских тел, все более и более обнаженных и растрепанных.

И тут, как бывало всякий раз, когда в его жизни возникала трудная проблема, он решил пойти помочиться. Уже несколько лет у него с этим был непорядок; не то чтобы ему было больно, просто это занимало все больше времени. Приходилось стоять перед унитазом по пять-десять минут и думать обо всякой всячине, ожидая, пока это, наконец, получится — медленно, очень медленно, но наверняка. Вначале это его раздражало, а потом он превратил этот недостаток в достоинство: он заметил, что когда стоишь вот так, думая о том, как бы пописать, а потом писаешь и думаешь, то все житейские невзгоды забываются, все неразрешимые проблемы решаются сами собой; про себя он называл это Мочиться по методу Эсеба. Метод состоял в следующем: несколько минут он проводил в раздумьях обо всем и ни о чем, чтобы привести мочевой пузырь в хорошее моральное состояние, это было весьма важно; а затем, почувствовав, что скоро сможет пописать, брал стакан лимонада, заранее поставленный на подоконник, и отпивал большой глоток. И тогда, каким-то чудом, согласно закону природы, который он не смог бы сформулировать, но который по важности не уступал закону всемирного тяготения или теории относительности, он, наконец, мочился, и с каждым следующим глотком его мочевой пузырь опорожнялся все сильнее, а сам он испытывал глубокое удовлетворение, превращаясь в некий космический водоем. Когда весь лимонад был выпит, а мочевой пузырь пуст, волновавшая его проблема оказывалась решенной!

Но сегодня дело не клеилось. Адский водоворот голых женских тел и мучительные сомнения, порожденные гнусными вопросами инспектора Арапеда, не давали ему покоя; видения, накопившиеся у него в голове за долгие годы, неудержимым потоком рвались наружу, и от них не оставалось ничего. Выходя, он поставил стакан на подоконник и увидел свое лицо в зеркале над бачком. Он увидел свое постаревшее лицо и заплакал.

 

Глава 21

Иветта идет к Гортензии

В первое воскресенье после отмены летнего времени Гортензия позвонила Иветте: она хотела ее видеть.

— Приходи обедать, — сказала Иветта.

Она зевнула; было уже одиннадцать часов, но ее мучило похмелье: накануне она слишком много выпила у Синуля, после того как вместе со своим отцом посмотрела шестую телепередачу из цикла «Лучшие матчи между сборными Франции и Уэльса».

— Нет, — ответила Гортензия, — приходи ты ко мне, я хочу тебе кое-что показать.

— А как же Морган? — спросила Иветта, зная, что Морган не любил попадаться на глаза друзьям и знакомым Гортензии.

— Он поехал на уик-энд к матери, из-за отмены летнего времени.

— Из-за отмены летнего времени?

— Да, летнее время отменили, и ему надо ее поддержать и утешить. Она никак не может к этому привыкнуть, то есть не может привыкнуть к перемене времени. Понимаешь, она англичанка, — добавила Гортензия, как будто это все объясняло.

Они назначили время и условились, что Иветта принесет десерт и хлеб.

Гортензия не хотела ничего говорить, пока они не пообедают. Она казалась напряженной и нервной и совсем не походила на беззаботную цветущую особу с кругами под глазами, словно только что вставшую с постели, какой она была весь предыдущий месяц. Спагетти были переварены, кусочки сала подгорели. Гортензия скатывала, а потом расплющивала шарики из хлебных крошек.

После обеда Гортензия отвела Иветту в спальню. Она положила на кровать черный кожаный чемоданчик и сказала Иветте:

— Вот, смотри! Я уверена, что он мне изменяет. Там внутри наверняка есть доказательства, но будет лучше, если чемоданчик откроешь ты, я не хочу рыться в его вещах.

Иветта улыбнулась и открыла чемоданчик: в нем лежали инструменты, толстый стальной стержень, раздвоенный на конце, большая связка ключей, отвертки, бритвенные лезвия, несколько пар перчаток… Была еще маленькая пачка писем, перевязанная голубой ленточкой. Приглушенно вскрикнув от ярости, Гортензия схватила письма.

— Может, стоило надеть перчатки? — насмешливо спросила Иветта.

— Зачем?

— Чтобы не оставлять отпечатков пальцев!

Но Гортензия пропустила это мимо ушей. Она взяла верхнее письмо из пачки и углубилась в чтение. На лице ее отразилось живейшее изумление.

— Ничего не понимаю, — сказала она, — что ты об этом думаешь, Иветта?

В письме было написано следующее:

«Тюрьма аббата фариа, лазарет,…сентября…

Пишу тебе из лазарета, дружище Гогор, не знаю, что еще со мной стряслось, бывает такая хворь, что она есть, а ее не видно, вот я и попала в лазарет тюрьмы аббата фариа». Далее следовали новости о разных подружках и прочих знакомых по обе стороны решетки, а подпись гласила: «Маргарита, твоя старая мочалка».

— Ну, если это — его пламенная страсть, то тебе пока нечего бояться, — сказала Иветта.

Гортензия просмотрела еще несколько писем, но, по-видимому, не узнала больше ничего существенного. Она вздохнула и села на кровать.

— А это что такое? — спросила она, показывая на содержимое чемоданчика, разложенное на покрывале.

— А это, детка, — собравшись с духом, ответила Иветта, — это, если я не ошибаюсь, инструменты взломщика. Вон та здоровая штуковина называется фомка, и их здесь не меньше трех, разного размера. Это, по-моему, алмаз, которым режут стекло, чтобы проделать аккуратную дырочку и без шума открыть окно. А это веревочная лестница.

Гортензия вначале была ошеломлена. Она посмотрела на Иветту и, казалось, помолодела лет на пятнадцать, то есть стала выглядеть довольно-таки юной. Затем углы ее рта раздвинулись, губы слегка задрожали, и вдруг она расхохоталась.

— Ах, это замечательно, чудесно, как я рада! — кричала Гортензия, хлопая в ладоши, дрожа от восторга, целуя колени Иветте, корчась от смеха, держась за бока и давясь от хохота при виде фомки.

— Это чудесно, просто чудесно, мой любовник мне не изменяет, мой любовник — взломщик!

— Хорошо, если ты так к этому относишься, — сказала Иветта.

Она дождалась, пока этот припадок прошел.

— Теперь объясни, откуда ты взяла, что он тебе изменяет?

— Ну, — сказала Гортензия, целуя фомку в губы, — просто мне в голову пришло: ты ведь знаешь, он мне сказал, что работает странствующим ночным антикваром.

— Да, знаю, — ответила Иветта, — и это не показалось тебе странным?

— Нет, — сказала Гортензия, — а что тут странного?

— Хм, — сказала Иветта, — я сказала «странным»?

— Понимаешь, я захотела, чтобы он остался у меня на ночь, а он отказался. Он каждый вечер уходит после десяти и редко когда возвращается раньше семи утра, не могу сказать точнее, утром я сплю, мы столько занимаемся любовью, что у меня нет сил идти на работу. О диссертации и говорить нечего!

— А Морган? — спросила Иветта.

— О, он неутомим, он говорит, что унаследовал это от предков. Знаешь, он наполовину англичанин, наполовину польдевец.

— Я не знала, что он польдевец, — сказала Иветта.

— Да, и князь, его отец, кажется, оставил его, когда он был совсем маленький. Вот это меня и встревожило: я подумала, что, может быть, не удовлетворяю его, хотя стараюсь, как могу. Он говорит, что я очень способная, — добавила Гортензия, как будто это был ее первый любовник и Иветта не была в курсе ее личной жизни на всех этапах. — А потом мне вдруг пришло в голову, что он завел себе кого-то еще. Правда, по ночам он работает, но я не совсем понимала, зачем он, проспав все утро, опять уходит во второй половине дня. Я хотела пойти с ним в кино, знаешь, сейчас показывают ретроспективу Хичкока, а он — ни в какую…

— Знаю, — сказала Иветта, — что дальше?

— А то, — явно смущаясь, продолжала Гортензия, — что позавчера я решила проследить за ним. Он вышел, как обычно, с большим и тяжелым чемоданом, долго шел не останавливаясь, я даже устала. Он свернул на бульвар Корнишон-Мулине, к большому красивому дому, позвонил, открыла какая-то женщина, он провел там всего минут пятнадцать (я сразу поняла, что он приходил не за этим), и когда он вышел, чемодан как будто стал легче. Какая же я дура, он просто сбывал товар!

— Наконец-то догадалась, — сказала Иветта, — а потом?

— А потом он пошел на другую улицу, и все повторилось, так было несколько раз, и в каждом доме он проводил немного времени, а я думала, что там живет одна из них и он заходит только для того, чтобы назначить свидание (когда он у меня, он не звонит по телефону), я прямо сходила с ума от ревности. Когда он вернулся, чемодан на вид был пустой, потом я вошла в квартиру, сказала, что была в Библиотеке (а он принял это как должное, он-то совсем не ревнивый!), и с невозмутимым видом спросила, где был он. А он сказал: «Да так, прогуливался». Ну, тут я окончательно удостоверилась и решила, что мне необходимо узнать все, и позвала тебя, и мы выяснили, в чем дело. Теперь все хорошо.

Иветта не считала, что все так уж хорошо, однако не решалась испортить радужное настроение Гортензии.

— Вообще-то я должна была кое-что заподозрить, — чуть погодя сказала Гортензия.

Они пили кофе на кухне, чемоданчик уже был закрыт и поставлен на прежнее место.

— Позавчера он принес три японские пишущие машинки и спросил, не знаю ли я кого-нибудь, кто этим заинтересуется. У него было много таких машинок. А я не могла понять, какое отношение пишущие машинки имеют к антиквариату! Я часто получаю от него небольшие подарки, всякие безделушки, дюжину старинных вышитых салфеток, норковое манто (правда, не в очень хорошем состоянии), он очень, очень щедрый.

На этом разговор закончился.

— Но ты могла бы все же объяснить ей, — сказал Синуль, — что вычитание и сложение — два взаимно уравновешивающих действия, и вполне возможно, что…

— Могла бы, — ответила Иветта, — но она страшно обрадовалась, когда узнала, что он, судя по всему, ей не изменяет (между нами, я не представляю, как бы он нашел для этого время при его бурной деятельности!), и я не решилась испортить ее радужное настроение. Думаю, ничего плохого с ней не случится, парень на вид безобидный, хоть и взломщик. Пожалуй, надо бы прочитать ему мораль.

— Ну, — сказал Синуль, — такому, как он, что мораль, что рояль…

— … А у тебя — ни того, ни другого, — в один голос подхватили его дочери, Арманс и Жюли.

Эту шутку они слышали без малого восемнадцать лет.

— Ну и дурища эта Гортензия, — сказала сестре Арманс, когда они остались одни, — ужас какая дурища!

— А как там у тебя с торжественным концертом? — спросила Иветта. — Ты участвуешь?

— Да, — ответил Синуль, — я получил официальное приглашение, это мне устроил Фюстиже.

— И что ты будешь играть?

— Знаешь, я провел небольшое музыковедческое расследование в Библиотеке. Надо было найти что-нибудь подходящее к случаю, то есть имеющее отношение к Польдевии, и я нашел: это чакона Телемана, которую он написал после посещения польдевских таверн, куда он часто заглядывал. Он приехал туда по приглашению одного из князей и написал там двенадцать кантат и одиннадцать квартетов, а вдобавок небольшие органные пьесы, никому не известные и совершенно очаровательные. В чаконе тридцать шесть вариаций, но вместо того чтобы просто варьировать мелодию (это польдевский народный напев, напоминающий беррийскую песенку «Берришон-шон-шон…»), он использует шесть совершенно самостоятельных мелодических фрагментов, а потом повторяет их один за другим, это довольно сложно, но необычайно увлекательно, включаются все органные регистры, но самое интересное — пьеса обрывается как раз в тот момент, когда она должна вернуться к начальной мелодии. Не знаю, оценят ли эту чакону польдевские князья, но играть ее чертовски приятно. Вот, послушай.

И Синуль направился к шумофону, на котором стоял кассетный магнитофон. Когда он разучивал органную пьесу, то записывал себя на магнитофон, чтобы потом прослушивать запись на диване с кружкой пива и проверять качество исполнения. И вот полилась телемановско-польдевская мелодия, мужественная и в то же время нежная: словно в букете, скромные цветочки народной музыки соединялись в ней с роскошными, изысканными растениями, которые умел выводить лишь гамбургский капельмейстер, любитель не только пассакалий, но и тюльпанов. Меланхолическая тема «берришон-шон-шон», обогащенная восточными, пряными, экзотическими нюансами, какие она обрела в польдевских горах, заполнила гостиную Синулей, смешиваясь с ароматом осенних чайных роз, из которых мадам Синуль сделала икебану на столе; а под столом храпел Бальбастр и видел во сне утраченную возлюбленную, маленькую Гоп-ля-ля.

— Просто удивительно, — заметила Иветта, — как часто в последнее время приходится слышать о Польдевии. Вот и этот инспектор, который расследует дело Грозы Москательщиков…

— Он и к тебе приходил? — перебил ее Синуль.

— Да, и спрашивал, не видела ли я в нашем квартале польдевскую статуэтку, и я сейчас подумала…

— Что? — нетерпеливо спросил Синуль: звучал особенно трудный пассаж чаконы.

— Я подумала: а это случайно не та штука, которую я видела в чемоданчике у дружка Гортензии.

— Какая штука? — спросил Синуль. Ему было не до этого: он заметил, что между восемнадцатой и двадцать третьей вариациями играет слишком быстро.

— Да нет, — сказала Иветта, — я наверняка ошибаюсь.

 

Третье и последнее межглавье

Польдевская Венера

Как ты уже, конечно, догадался, дорогой и проницательный читатель, Иветта не ошибалась: князь Горманской — ибо это был именно он, пропавший наследник польдевского княжества, а в данный момент профессиональный взломщик и неистовый любовник прекрасной Гортензии, — держал у себя один из шести уникальных экземпляров знаменитой Польдевской Венеры, или Венеры с улиткой, творения великого ювелира польдевского Ренессанса Мальвенидо Снайлдзоя.

Каждый экземпляр представлял собой небольшую нефритовую статуэтку в изысканном, даже маньеристском стиле, изображающую прекрасную богиню с улиткой на руках. Ты, дорогой читатель, уяснил себе также и то обстоятельство, что статуэтки, разыскиваемые инспектором Арапедом и инспектором Блоньяром в ходе следствия, были лишь посредственными терракотовыми копиями этого сокровища польдевской культуры.

Улитка имеет весьма солидные размеры; она высунула рожки и с нескрываемым восхищением взирает на роскошные формы богини.

 

Глава 22

Четверо в лодке

Первое воскресенье октября обещало быть ясным. Солнцу, не столь молодому, как ему хотелось бы, требовалось больше времени, чтобы войти в форму; поздними вечерами холодный воздух уже пощипывал лицо, и верхняя одежда готовилась выйти в свет. Но с полудня пятницы, казалось, снова наступило лето. И все бросились вон из города.

Синули с Иветтой опять вытащили в сад шезлонги. Мадам Орсэллс позвонила Арманс и Жюли и попросила их заняться ее близняшками; сначала она хотела просить об этом одну Арманс, но, поразмыслив, решила, что Жюли не будет лишней. Близнецы Орсэллс, Адель и Идель, были настоящими сорванцами, но другая пара близнецов, Арманс и Жюли, отлично с ними справлялась. Мадам Орсэллс срочно нужно было отстучать под диктовку мужа крайне важную рукопись, которую уже в понедельник следовало сдать в типографию. Сестры Синуль охотно согласились на ее просьбу, во-первых, ради карманных денег, во-вторых, потому что очень любили мадам Орсэллс, урожденную Энаду Ямвлих, величавую, белокурую, грустную и кроткую.

В четвертом подъезде дома 53 царила тишина и пахло хлоркой: после первого же прогноза на уик-энд все жители устремились на природу. На лестнице слышался не стук электрической машинки мадам Орсэллс («смит-корона 2000», с самокорректирующей лентой за 35,50 франка), а ее теплый грудной голос: она напевала романс на кухне, стоя у плиты, в то время как близнецы пили овомальтин (питательный шоколадный напиток, приобретенный их отцом в Риме, на конгрессе по прикладной философии) и уплетали блинчики с кленовым сиропом (привезенным из Монреаля, с конференции авангардных философов двух континентов), по шесть штук на каждую. Мадам Орсэллс пела: «Вы сказали мне, Лисандр, что найдете палисандр и повеситесь на нем, распугав всех птиц кругом!» Последние слова дважды повторялись на печальных, низких нотах. Перевернув блинчики, она раскладывала их по тарелкам — один Адели, один Идели, поливая каждый кленовым сиропом цвета темного меда и кладя сверху мгновенно таявший кусочек масла; у сестер Синуль уже текли слюнки. А сестры Орсэллс преспокойно ели, даже не думая помочь матери, но зато подвергая ее систематической критике.

— Это самая идиотская песня, какую я когда-либо слышала, — сказала Адель, глядя прямо перед собой в окно.

— Ты права, — сказала Идель, — птицы не могут бояться трупа Лисандра, их интеллект слишком ограничен, чтобы заметить разницу между живым и мертвым, по крайней мере, у людей.

Мадам Орсэллс ничего не ответила; к глубокому молчаливому негодованию Арманс и Жюли, на барышень Орсэллс не обрушилось ни одной оплеухи; мать допела песню до предсказуемого конца и дожарила блинчики, восхитительные, как всегда. На ней было длинное черное платье, одна туфля (другая нога была босая), а по спине до самых ягодиц спускалась пышная пепельная коса; у нее была длинная, широкая и круглая шея и полные плечи, над которыми с павлиньей грацией покачивалась маленькая головка.

Барышни удалились вчетвером. Мадам Орсэллс осторожно поцеловала каждую в обе щеки, что в сумме составило восемь поцелуев.

— До свидания, мадам, — сказала Арманс, — мы приведем их в шесть часов, после полдника, вас устроит?

— Называйте меня Энадой, — ответила мадам Орсэллс, — конечно, устроит.

Спускаясь по лестнице, они слышали, как она пела уже не столь печально: «Я прожил с ней три года, она вдруг говорит: ты похож на папу с мамой, ужас-ужас, ты мой брат! и вот тогда…», но тут ее прервал Орсэллс, и конец куплета так и остался неизвестным.

Арманс и Жюли разработали программу, которая обеспечивала им постоянное стратегическое преимущество. Для начала — прогулка в лодке по озеру; затем — обед. Во время обеда Иветта с одной стороны и Синуль — с другой, каждый в своем стиле, сумеют достойно ответить на любую философскую вылазку барышень Орсэллс. Наконец, на послеобеденное время был намечен главный удар: поход в кино. Просмотр «Ночи живых мертвецов» должен был поколебать твердые убеждения близнецов о различии между двумя состояниями материи — живым и мертвым.

Озеро находилось в отдаленной части города, до него нужно было добираться на автобусе, конечная остановка которого была недалеко от лодочной пристани. С утра пораньше можно было свободно взять напрокат лодку и найти на обширной глади воды, окружающей остров, тихое местечко, чтобы читать, мечтать, загорать или целоваться, если вы приехали для этого. Арманс хорошо знала озеро, все лето она регулярно бывала здесь с разными мальчиками, и Синуль жестоко ревновал. Как только лодка доплыла до тихого заливчика, который Арманс открыла уже давно, девушка достала роман Джейн Остен, сняла майку и подставила маленькие рыжие груди солнцу, которое пригревало сквозь золотистую дымку, но не так сильно, чтобы обжечь ее нежную кожу. Жюли сделала то же самое, но в белокуром варианте, и открыла книгу по термодинамике пламени — это было ее последнее открытие. Близнецы переглянулись (имеются в виду, конечно, близнецы Орсэллс; мы понимаем, что при двух парах близнецов может возникнуть путаница, но что же делать, если так оно и было!).

— Папа говорит, — начала Адель, — что девочки ужасно глупеют, как только у них начинает расти это.

— Да, — эхом отозвалась Идель, — как он говорит, одно из двух: либо tits (она показала на свою грудь), либо that (и показала на голову: близнецы учились в передовой двуязычной школе и часто говорили между собой по-английски).

Арманс ничего не слышала, поглощенная чтением Джейн Остен, и барышни решили переключить скорость.

— Папа говорит, — сказала Идель, — что мама круглая дура.

— Она считает, — добавила в качестве пояснения Адель, принимая эстафету, — что все вытекает из одного источника, а эта концепция давным-давно признана несостоятельной.

Не говоря ни слова, Жюли поднялась и встала, так что лодка угрожающе накренилась. Это было недвусмысленное предупреждение, и барышни поняли, что им не следует заходить слишком далеко. Они принялись за свои любимые комиксы: «Пир Платона», «Счастливчик Локк против Спинозы» и «Приключения Морали». Время от времени они отрывались от чтения, чтобы отпустить ехидное замечание об одноклассниках или — иносказательно — о матери либо привести какое-нибудь из суждений отца, но не выходили за рамки вооруженного мира, установленного старшими близнецами. Так продолжалось некоторое время.

К ним подплыли утки. Это были породистые птицы, вывезенные из Англии, а точнее — из Кембриджа, согласно недавно принятому закону о культурном обмене. Привыкнув общаться с нобелевскими лауреатами по физике, наблюдать за падающими на лужайку яблоками вместе с Исааком Ньютоном, плыть по Кему под плакучими ивами, беседуя с лордом Бертраном Расселом, они ощущали здесь некоторый интеллектуальный голод, но любили Арманс и Жюли, ибо от них словно веяло ароматом родного края. Адель и Идель вдоволь накормили уток сократическими комментариями и булочками, и утро в целом прошло сносно.

Возвращаясь к пристани, Жюли и Арманс работали веслами и пели: «Берришон-шон-шон, капюшон-шон-шон, ты смешон-шон-шон!»

Обогнув остров, они запели так: «Берришон-шон-шон, корнишон-шон-шон, ты смешон-шон-шон!»

Всего в этой песне четырнадцать куплетов аналогичного содержания (правда, в некоторых случаях «шон» почти неуловимо и очень изящно меняется на «жан»: «Берришон-шон-шон, ты смешон-шон-шон, баклажан-жан-жан», или даже на «чан»: «Берришон-шон-шон, ты смешон-шон-шон, носом в чан-чан-чан»). Арманс и Жюли выучили эту прекрасную меланхолическую балладу Нижнего Берри с диска, подаренного Иветтой, где ее исполняет великая певица Тилли Бомм под аккомпанемент гуслей. Барышни Орсэллс краснели от стыда перед лицом такой вопиющей безвкусицы.

За обедом (баранье жаркое с фасолью и мороженое) Адель кратко изложила «Сумму теологии» Фомы Аквинского, а Идель подвергла уничтожающей критике «Философские исследования» Витгенштейна. Поедая мороженое, она заметила, что, по мнению ее отца, инспектор Блоньяр никогда не разрешит загадку Грозы Москательщиков, поскольку «его подход к делу чересчур картезианский» (так ее понял Синуль, рассеянно прислушивавшийся к разговору; но она произнесла не «картезианский», а на английский лад — «картьюзианский»). Чуть позже Идель подчеркнула, что польдевская философия нас всех удивит, — так предсказывал ее отец.

В уме Синуля и в его нетвердой памяти эти два замечания слились воедино, а на следующий день всплыли в долгой беседе с мадам Ивонн; и странное дело, Синуль высказал их не от своего имени, он приписал Орсэллсу утверждение, будто инспектор Блоньяр никогда не доберется до разгадки, потому что ищет картезианское толкование, в то время как решение, безусловно, следует искать в Польдевии. Это было последнее недостающее звено в длинной дедуктивной цепи, которое в итоге и привело расследование к успешному концу.

Доставив барышень Орсэллс домой в условленное время, Арманс и Жюли еще должны были прослушать весь текст, напечатанный за день мадам Орсэллс; они охотно обошлись бы без этого, но им еще не заплатили.

Этот текст был одной из вершин орсэллсовского метода. В преамбуле сообщалось, что речь идет о Революции в Мышлении (чтобы текст согласились напечатать в газете или журнале, он обязательно должен был начинаться с объявления о Революции в Мышлении; автору также надлежало сообщить, что он — маргинал, гонимый всеми философскими школами, мыслитель-диссидент без всякой поддержки, который в одиночку пробивается к истинам — истинам самым что ни на есть достоверным и самым неудобным для привычек наших современников). Основой этой Революции является «золотое правило онтэтики», изложенное нами в главе 17 в терминологии самого автора. «Золотое правило» объяснялось, излагалось и доказывалось на многочисленных примерах, а затем Орсэллс, расчистив себе путь, переходил к сути дела: после многолетних изысканий, вооруженный одним лишь «правилом», как мореплаватель — компасом или как исследователь межзвездных пространств — телескопом (тут приводилось очень уместное сравнение с Галилеем, отсылавшее к многообещающей преамбуле), он увидел то, чего никто еще не дерзал заметить: Вся Совокупность Человеческих Знаний имела центром некое ядро, скрытое в таинственной глубине, которое лишь он один мог вручить обществу после надлежащей подготовки, уже частично проведенной в работах… (далее следовал список работ, имеющихся в продаже); еще не пришло время дать описание этого древнего, глубоко скрытого центрального ядра знания, это станет темой следующей работы, но уже сейчас можно дать ему имя; и это имя было: Ология. В центре человеческого знания всегда была, есть и будет Ология. Поэтому надо научиться мыслить ологически, изменить наши пошлые привычки, в одну священно-философскую ночь стряхнуть с себя наши привилегии научных монополистов и приступить к постижению Ологии (это была поэтическая, пророческая часть текста: описывались ужасные последствия, которые ожидают нас, если мы не сможем вовремя переродиться). Весь объем научных и прочих дисциплин, серьезные и несерьезные науки следовало систематизировать заново, сгруппировав вокруг центрального ядра, многие из них должны были измениться и прежде всего — сменить название. Для некоторых это будет не так уж трудно, поскольку почва уже подготовлена: так, психология будет называться псих-ологией, — новое название будет подчеркивать ологическую основу науки, освобожденную от устаревшей оболочки; бактериология станет бактери-ологией, геология, конечно же, ге-ологией, но другим наукам придется претерпеть более глубокие изменения. Ни математика, ни химия, ни физика не смогут остаться в прежнем состоянии. Физика, например, отныне станет физис-ологией (чтобы не путать с физиологией). И станет очевидным, что в каждой науке с одной стороны содержится присущая ей ология, а с другой — некий а-ологический или не-ологический остаток, который следует пересмотреть и поставить на службу Ологии. «Во всех вещах, — говорил Орсэллс в одной из чеканных формул, какие умел создавать только он, — Ология должна быть поставлена во главу угла».

Таков был впечатляющий труд, который мэтр продиктовал супруге в октябрьское воскресенье, когда четверо близнецов катались на лодке.

 

Глава 23

Синуль, мадам Ивонн и Бесконечность

Мадам Ивонн была крепкой, уравновешенной, нисколько не молодящейся, пышущей здоровьем пятидесятилетней женщиной. Не всегда ее звали мадам Ивонн, и «Гудула-бар» не всегда назывался «Гудула-баром», обе эти сущности как таковые насчитывали не более десятка лет, но под другими именами успели прожить на три десятилетия больше. Случилось это вот как: одновременно со своей соотечественницей мадам Эсеб (мадам Ивонн прекрасно знала ее настоящее имя, но не предполагала, что в нем заключена позорная тайна, и никому бы его не назвала) юная Ивонн поступила «в услужение» к Арсену, в заведение «Угольщик Святой Гудулы, торговля углем и винами. Обслуживаем на дому». Старую вывеску еще можно было разглядеть у входа в новый погребок, однако не будем забегать вперед.

В то время как богомолки после мессы впадали в грех чревоугодия, лакомясь пирожными в булочной Груашана (это было сразу после войны, когда там еще заправлял Груашан-старший), их мужья, покинув церковь через другой выход, устремлялись к «Угольщику Святой Гудулы», чтобы пропустить стаканчик красного вина и съесть сосиску, пирожок, баночку паштета или ломтик сала. В первом зале за стойкой стоял хозяин, Арсен, во втором было несколько столов; между залами была натянута толстая веревка, вернее, даже две, к которым прислоняли перепивших клиентов, чтобы дать им протрезветь; затем приходили матери, жены, дочери, служанки или любовницы (часто одна и та же особа одновременно выступала в нескольких ролях) и уводили их домой. Двадцать лет трудилась Ивонн во втором зале и у веревки, она была любовницей Арсена, она была сильной и смелой и держала в страхе пьяниц. Разливая вино, таская мешки с углем, Арсен постоянно страдал от жажды, он пил и пил. Наконец однажды в погребе к нему пришли розовые слоны и не расставались с ним до тех пор, пока Ивонн не решилась отправить его в больницу.

В больнице он пролежал год (ему угрожал цирроз печени), отощал и бросил пить, а когда вернулся, застал большие перемены. Ивонн, на которой он незадолго перед тем женился, все перевернула вверх дном: «Угольщик Святой Гудулы» превратился в «Гудула-бар». Чтобы чем-нибудь занять Арсена — вино он больше разливать не мог, от красного цвета ему делалось плохо, — она решила торговать не вином, а пивом (тут она ничем не рисковала, поскольку пиво Арсен не любил). Погреб был превращен в пивное святилище, где властвовал Арсен. Там было триста шестьдесят шесть различных сортов пива — бельгийского, английского, андоррского, японского, американского в банках, югославского, вишневого, безалкогольного, пива «Джозеф Конрад» с копией рекомендательного письма, которое писатель дал пивовару, пиво «Доктор Джонсон» со знаменитым девизом: «Никакое учреждение в мире не осчастливило человечество так, как паб», ибо таково было честолюбивое стремление Арсена: сделать из своего подземного царства паб. Он сменил черную блузу на твидовый пиджак и даже стал курить вересковую трубку. Одновременно с рождением «Гудула-бара» рождалась и мадам Ивонн; вначале она была просто Ивонн, затем, в то время, когда муж был в больнице, — мадам Арсен; и вот наконец она окончательно сменила имя, став хозяйкой заведения. А ее мужа Арсена стали называть месье Ивонн. Это его очень забавляло. В «Гудула-баре» продавались также табак и газеты. Синуль наведывался туда очень часто, чтобы пополнить запас пива и узнать о последних событиях, местных и мировых: первые он узнавал от мадам Ивонн, вторые — из «Газеты». Он стал одним из главных дегустаторов Арсена, месье Ивонна, который неизвестно почему нежно называл его «консул», и одним из самых любимых клиентов мадам Ивонн — по причинам, которые выяснятся очень скоро.

Синуль уже давно обитал в этом квартале, но никогда не ходил к «Угольщику», и только преобразования, совершенные мадам Ивонн, заставили его переступить порог этого заведения. Тогда она только начинала дело и еще не была уверена в успехе (ради переделок пришлось залезть в долги), поэтому уделила большое внимание такому, как ей казалось, важному клиенту — ведь он служил органистом в Святой Гудуле и в глазах Ивонн занимал высокое общественное положение. В тот день Синуль пришел вместе с коллегой, органистом-любителем, по профессии астрономом, они выпили пива и решили купить «Газету». Синуль подошел к стойке, взял на стенде, слева от кассы, два экземпляра «Газеты», достал кошелек и сказал мадам Ивонн:

— Две «Газеты», одну мне, другую ему. Скажите, а вы уверены, что они одинаковые? Понимаете, нам не хотелось бы читать разные новости.

Мадам Ивонн попыталась рассеять его заблуждение.

— Уверяю вас, дорогой месье, во всех экземплярах «Газеты», которые я продаю, напечатаны абсолютно одинаковые новости, строчка в строчку, — возмущенно, но с достоинством сказала она, давая понять, что немедленно вышвырнула бы вон того несчастного, который осмелился бы поставить ей номера «Газеты», не совпадающие друг с другом точно и полностью, как требовали эти два клиента.

Синуль важно отвесил поклон и, сдерживая смех, удалился, очень гордый своей маленькой шуткой. А мадам Ивонн подумала, что у него, наверно, не все дома или же, наоборот, завелся кто-то лишний, и прониклась к нему сочувствием. Она оказывала ему покровительство, обслуживала раньше других и, подавая «Газету», с улыбкой говорила:

— Это правильный экземпляр, я вам гарантирую.

Спустя некоторое время американские астронавты полетели на Луну. Все сидели перед телевизорами, мадам и месье Ивонн — тоже (телевизор поставили во втором, большом зале, чтобы можно было смотреть важные футбольные матчи), а утром (из-за разницы во времени пришлось просидеть до утра) каждый, кто пил у стойки кофе, черный или с молоком, либо рюмку кальвадоса, немного возбужденный от бессонной ночи и от важности события (да-да, в ту пору люди сочли это важным событием! Как все меняется, верно?), высказывался о качестве изображения и о том, как все это потрясающе; и тут между клиентами разгорелся спор. Видно было, что кадры передаются издалека, но непонятно, с какого расстояния. Некоторые утверждали, будто это гораздо дальше, чем Белуджистан, другие — что это не ближе, чем Беконле-Брюйер, и мадам Ивонн поинтересовалась мнением Синуля — ведь он, конечно, был грамотный, знающий человек, иначе как бы он мог играть на этих огромных трубах в Святой Гудуле. Синуль привел некоторые цифры, рассказал о Солнце и планетах, об антиподах, о земном радиусе и меридианной плоскости и начертил на салфетке несколько схем. Все было замечательно, но вот Синуль заговорил о том, что это расстояние — сущий пустяк по сравнению с расстоянием, отделяющим Землю от звезд, и нарисовал перед недоверчивыми вначале глазами мадам Ивонн дивную картину: как сияющие фотоны летят сквозь непреодолимые межзвездные пространства, которых никогда не смогут достичь даже самые мощные ракеты НАСА. Он говорил о световых годах, о Проксиме Центавра, о туманности Андромеды и целомудренно обошел молчанием парадоксы времени. В «Гудула-баре» разыгралась целая космическая драма.

Вечером того же дня, ложась спать, мадам Ивонн задумалась о световых годах. Она попыталась представить себе далекие звезды, отделенные от нас такой пустотой — ногу не на что поставить, а есть ведь и другие, те совсем далеко, до них миллиарды и миллиарды световых лет, и бедные световые лучи стремятся к ним что есть сил, но несмотря на всю свою скорость, почти не двигаются с места, точно «мерседесы» на автостраде, ведущей на юг, в первый день августа. Мадам Ивонн не могла уснуть. У нее разболелась голова от всех этих световых лет и непомерно далеких звезд, и она тронула храпевшего рядом мужа за плечо.

— Арсен, — сказала она, — когда я думаю об этих бесконечных пространствах, мне становится страшно.

После этого незабываемого случая отец Синуль еще больше вырос в ее глазах, и когда он заходил в «Гудула-бар» промочить горло после тяжелых трудов, она часто интересовалась его мнением по актуальным вопросам — для собственного удовольствия и духовного обогащения, а также для повышения культурного уровня клиентов, ибо таков долг всякой уважающей себя хозяйки бистро — а мадам Ивонн всегда помнила о своем долге.

Вот почему на следующий день после прогулки близнецов на озере мадам Ивонн спросила отца Синуля, что он думает о деле Грозы Москательщиков.

— Теперь этим занялся инспектор Блоньяр, — сказала она, как говорила уже долгие месяцы каждый понедельник, — преступнику придется туго.

И тут в памяти Синуля произошло короткое замыкание, какие случались только у него: две мысли Орсэллса, пересказанные сначала дочерьми философа, потом Арманс и Жюли, явились ему одновременно как его собственные. А поскольку мало-мальски уравновешенный человек, если ему одновременно явились две мысли, предпочитает соединить их в одну, а не выражать обе сразу, или же одну за другой, но независимо друг от друга, Синуль сказал:

— Блоньяру никогда не раскрыть это дело.

Мадам Ивонн его слова привели в некоторое замешательство: относясь иронически к полиции вообще, Синуль никогда прежде не выказывал особого скептицизма по отношению к великому Блоньяру, на которого, впрочем (как он сообщил Иветте), ему было «глубоко плевать». Поэтому она попросила объяснить, что он имеет в виду, а он и сам хотел это сделать, поскольку две мысли вдруг слились в одну, которую ему не терпелось высказать.

— Все очень просто, — сказал он. — Блоньяр пользуется картезианским методом, потому что не знает никакого другого. А от этого дела за милю разит Польдевией. Вот к Польдевии ему и надо приглядеться поближе, а иначе он ничего не добьется.

Мадам Ивонн опять попросила его объяснить, что он имеет в виду, — она предвкушала замечательную «тему для разговоров» на целый день — и тут, неожиданно для самого себя, он сказал:

— О, я уже давно так думаю. Похоже, однако, что так начинают думать уже повсюду, только вчера моя дочь, которая, как вы знаете, пасет орсэллсовских детей (мадам Ивонн, конечно же, знала об этом; мадам Ивонн знала о делах Арманс и Жюли гораздо больше, чем их простодушный отец), сказала мне, что точно так же думает Орсэллс, знаете, Орсэллс из дома 53, специалист по галиматье (Синуль презирал философию).

Мадам Ивонн, разумеется, знала профессора Орсэллса. Он редко появлялся в «Гудула-баре», но это была фигура национального масштаба, которую полагается знать всем.

Этот разговор сам по себе не имел большого значения, однако он имел место в тот момент, когда инспектор Арапед, готовясь к ежеутреннему брифингу с Блоньяром и Рассказчиком на скамейке в сквере (той, что стоит посредине, спиной к фасаду Святой Гудулы), зашел подкрепиться «гиннесом» и взять двойной гренадин-дьяволо для своего шефа. Арапед никогда не оставлял разговоры в бистро без внимания — он знал, что в одиннадцати процентах случаев ключом к уголовному делу служат именно разговоры в бистро. Он был знаком с обоими участниками разговора, каждому была посвящена отдельная глава в его объемистой книге о Деле; поэтому он навострил уши (мы чуть не сказали: «развесил», добавив тем самым еще одну деталь к описанию внешности Арапеда) и зафиксировал в памяти слова Синуля о «польдевском следе», который усматривал в Деле Орсэллс. Это стало одной из последних улик, необходимых для завершения расследования.

Мадам Ивонн и Синуль завели беседу о Польдевии, о ее истории, географии, о проблеме польдевских эмигрантов. Папаша Синуль сообщил все, что запомнил из статьи «Польдевия» в Большой Рационалистской Энциклопедии. Читатели также могут с ней ознакомиться.

Продолжение главы 18 (конец)

Профессор Орсэллс выпускал свою сотрудницу Чучу на улицу всего раз в день. Сначала он хотел доверить ее дочерям, Адель и Идель, которые могли бы настроить ее на философский лад, заставив бегать за их велосипедами, но мадам Орсэллс, урожденная Энада Ямвлих, пожалела Чучу и отдала ее на попечение Вероники Буайо. Вероника брала ее с собой в песочницу, где они безмятежно играли и делали пи-пи. В эти дни цвет меха Чучи гармонично сочетался с цветом листьев каштана, которые становились все краснее. «Как гармонично сочетается цвет меха Чучи с осенним багрянцем каштановой листвы», — думал Александр Владимирович, глядя, как они резвятся в песочнице.

Он и не подозревал (Амур заставляет забывать об осторожности даже котов), что за этим зрелищем наблюдает мадам Эсеб и что сердце ее пронзил раскаленный кинжал ревности. Мадам Эсеб была ревнива до чрезвычайности. Вооружившись биноклем, унаследованным от покойного отца, она наблюдала за окном профессора Орсэллса и вскоре воочию убедилась в измене Александра Владимировича. Она долго плакала и решила отомстить.

И вот в одно прекрасное утро профессор получил анонимное письмо. За подписью «Доброжелатель», как уже догадались наши проницательные читатели, скрывалась мадам Эсеб! Чтобы отвести от себя подозрения, она даже воспользовалась синими чернилами (вместо обычных фиолетовых) и не сделала ни одной орфографической ошибки.

«Ваша кошка вам изменяет, — говорилось в письме. — Спросите-ка у нее, чем она занимается прямо у вас под носом, когда мурлыкает по вашему приказу. Вот она, теперешняя молодежь! Подпись: Доброжелатель».

(Продолжение и окончание в конце главы 26.)

 

Глава 24

Гортензия: разочарование

Эта глава, двадцать четвертая по счету, начинается с неожиданности: вопреки утверждениям и коварным намекам Автора (которые он поместил в скобках во второй главе, не подозревая, что с помощью подруги жены я буду читать всю книгу, глава за главой, по экземпляру корректуры, оставленному для главного редактора, и с редким хладнокровием дождусь наиболее подходящего момента для разоблачения), вопреки сказанному мной самим в шестнадцатой главе (но я не кривил душой, именно таковы были в то время мои мысли, а наш Автор, как полный идиот, попался в ловушку, которую я невольно ему расставил, и, воображая себя большим умником, заявил «истины ради», будто я лишился всякой надежды на взаимность Гортензии, и начал злословить о моих вполне или почти что целомудренных отношениях с очаровательной Магрушкой из Польдевии (неутомима, как пони, и какие восхитительные груди!)) — я вовсе не перестал думать о Гортензии, более того: благодаря удачному повороту в моих делах, а стало быть, и наличию свободного времени я решился ее любить и полюбил. Мне было кое-что известно о жизни Гортензии, поскольку моя мать по счастливому совпадению была близкой подругой Иветты, я бывал у нее дома (ведь мы с ней были соседями), и она мне все рассказала. Так же, как Иветта — и даже больше, чем Иветта, ибо она относилась к этому недостаточно серьезно, — я беспокоился за Гортензию и с нетерпением ждал, когда же у нее откроются глаза и она увидит истинную сущность этого взломщика, в которого втюрилась по молодости и неопытности в ходе изучения невероятно сложной, интеллектуально завораживающей философской системы Орсэллса. (Ну, каков наш Автор? Подождите, вы еще и не то увидите!)

Все, что я вам рассказываю, исходит из надежного источника, вначале от Иветты, а затем непосредственно от Гортензии.

Обнаружив чемоданчик и обследовав с помощью Иветты его содержимое, Гортензия на какое-то время успокоилась и снова без оглядки погрузилась в любовные наслаждения. Первым делом она призналась Моргану в своем проступке (он прекрасно знал об этом: открывая чемоданчик, Иветта разорвала волос польдевского пони, который он привязывал к замку, чтобы проверять, не рылись ли в чемоданчике в его отсутствие; он понял, что Гортензия узнала, чем он занимается на самом деле, и приготовился исчезнуть при необходимости). Она сказала, что нисколько не осуждает его, ибо каждый должен поступать сообразно своим склонностям, и еще больше обрадовалась, когда он сумел дать исчерпывающий ответ на ее хитроумные, научно обоснованные, витиеватые расспросы в духе «золотого правила» Орсэллса. Всякий человек, сказал он, вправе делать то, что считает для себя нужным, — так создан мир (в нем говорили древние гены польдевских бандитов, но Гортензия об этом не знала), и если он, Морган, столкнется на узкой дорожке с человеком, способным ограбить его самого, то не будет расстраиваться (согласно «золотому правилу», этим он доказал Гортензии, что его действия не только абсолютно оправданны, но что он должен был с житейской и моральной точки зрения действовать точно так же в любом из возможных миров) (даже в мирах, где он не был бы польдевцем, если только Гортензия, не зная о его происхождении, могла такое предполагать; быть может, он неизбежно был польдевцем, то есть польдевцем во всех возможных мирах, включая те миры, где нет Польдевии).

Короче говоря, Гортензия была счастлива вновь оказаться в объятиях взломщика и позволила взламывать себя всеми способами, какие только можно вообразить. Это было бабье лето их любви. Они проводили послеполуденные часы в восхитительной сладострастной неге. Они ели яичницу с макаронами или пиццу, любовно разогретую Гортензией, а на десерт пирожные, которые присылала мадам Груашан, чтобы не дать Гортензии умереть от истощения. Вечером Морган уходил на свою работу взломщика, а утром приходил и отсыпался. Так могло бы продолжаться еще долго, и Гортензия думала, что это продлится еще долго, но вышло иначе. Должен признаться, мне было тяжело все это выслушивать, тем более что Иветта, не зная о моих чувствах, не упускала ни единой подробности, и если бы не мой напряженный интерес к расследованию, которое близилось к успешному концу, я бы, вероятно, не выдержал (ну и что бы ты сделал, придурок? — Примеч. Автора) (а он занервничал! — Примеч. Рассказчика) (Может, вы прекратите? Какое дело читателю до ваших разборок? — Примеч. главного редактора, завизированное издателем и одобренное редсоветом, секретаршей, верстальщицей, любовником секретарши и коммерческим директором.)

Произошло это так.

Погода все еще стояла ясная. Солнечные дни были как норвежские омлеты между холодными, но живительными ночами. Но приближалось начало учебного года, синоптики все упорнее и все убедительнее обещали холод и сырость, и на тайном военном совете Крупных Колбасников шла подготовка к зимней кампании. А значит, Гортензии нельзя было больше откладывать грандиозную операцию по уборке летних вещей и доставанию зимних, и на это имелись три причины.

Во-первых, с началом учебного года Гортензии придется ходить на лекции. Там она потратит те скудные силы, которые останутся у нее после безумств Моргана.

Во-вторых, когда на улице станет холодно, а главное — мокро, нельзя будет носить летнюю одежду и придется надевать зимнюю. Многие подруги Гортензии уже сделали этот шаг, и она не могла больше откладывать.

Третья и самая главная причина заключалась в том, что Гортензия не могла провернуть это дело в одиночку, ибо:

а) у нее было огромное количество как летних, так и зимних вещей, и все их надо было перекладывать с места на место, доставать с полок, вынимать из ящиков, снимать с вешалок; б) при этом Гортензия всегда прибегала к помощи мамы, которая решала, что именно в ее гардеробе стало лишним и чем его следует дополнить — в порядке отцовского садизма; в) поскольку Крупные Колбасники приступили к рождественской кампании (отбор индеек, оптовые закупки паштета из гусиной печенки, трюфелей и т. д.), отец Гортензии очень скоро должен был стать крайне нервозным и постоянно нуждаться в присутствии супруги, и ей, конечно же, будет некогда заниматься Великой Уборкой и ездить по магазинам.

По всем этим причинам (первой, второй, третьей «а», третьей «б» и третьей «в») Гортензия позвонила маме, и они условились о встрече в пятницу, во второй половине дня. Она раньше времени отпустила Моргана и начала доставать летние вещи.

Взглянув на летний гардероб дочери, мать сразу же увидела то, что давным-давно должна была заметить сама Гортензия, не будь она так рассеянна, так наивна, так молода, неопытна и так влюблена: огромного количества вещей недоставало — и притом огромного количества самых дорогих, самых элегантных, самых изысканных вещей, о чем читатель, если он не столь же молод (или стар, какая разница), неопытен и влюблен, догадывался с самого начала. Мать Гортензии побледнела. В ее материнском сердце (точнее, в голове, но сначала в сердце) вихрем пронеслись самые ужасные подозрения: наркотики, тайные пороки, аборт, жиголо — все, что пугает и тревожит матерей в наше время, — худшие подозрения пронеслись, сопровождаемые набором слов, какие полагаются в таких случаях. Вначале Гортензия не поняла, о чем ее спрашивают и почему мать так взволнована. Потом сообразила, в чем дело, и пелена упала с ее глаз. Она покраснела, забормотала что-то невнятное, наотрез отказалась отвечать на вопросы, усилив сразу все самые страшные и взаимоисключающие подозрения матери, обещала все рассказать в другой раз, проводила ее, села на кровать и залилась слезами.

Она проплакала пятьдесят три минуты. Затем она вытерла глаза, приняла очень горячую ванну и начала злиться (браво, Гортензия! Я давно этого ждал! Милая, дорогая Гортензия! — Примеч. Рассказчика). Взламывать и обчищать загородные дома, фабрики по пошиву бюстгальтеров, ювелирные лавки — это прекрасно, это призвание Моргана, его судьба, к этому по сути его обязывало «золотое правило», и она ничего не имела против. Но покуситься на ее туфли, в жаркой тишине after-glow (так в «Унесенных ветром» называются минуты после неистовых объятий, когда любовники в томном изнеможении распростерлись на смятом ложе) вероломно красть самые дорогие и красивые экземпляры из ее коллекции обуви — это уже слишком! Гортензия мгновенно увидела Моргана в другом свете, и этот свет ей не понравился. Она решила посоветоваться с Иветтой. Позвонила ей и сообщила о своем Разочаровании.

Иветта отозвалась сразу. Было пятнадцать часов шесть минут. С помощью трех телефонных звонков она назначила на семнадцать часов в доме Синуля заседание Военного Совета. В нем должны были принять участие Синуль, его жена, дочери и Бальбастр (он сполна узнал страдания любви, когда потерял Гоп-ля-ля), сама Иветта и я, Рассказчик. Меня пригласили на эту ответственную встречу, так как Иветта (ни о чем не догадываясь) предполагала, что мои связи с Блоньяром могут оказаться полезными, если понадобится дать ход этому делу. Помимо принятых решений итогом Военного Совета у Синулей стала дружба, завязавшаяся между Гортензией и Арманс (которая находила ее симпатичной, хоть и несколько глуповатой для ее возраста); дружба эта очень пригодилась мне впоследствии, когда Арманс была на стажировке в издательстве, где публикуется наш Автор.

Итак, Военный Совет под председательством Иветты собрался в семнадцать часов в гостиной Синулей, перед громадным блюдом с пирожными и булочками от Груашана, способствующими работе мысли и щекочущими воображение. Гортензия была одета, как одеваются в печальных обстоятельствах. Она выбрала самое строгое из своих летних платьев, какое можно было бы надеть, например, на уик-энд в Уэльсе, где не разглядишь моря, пока не ступишь в воду, потому что дождь и туман стоят в воздухе плотной завесой; приходится целый день сидеть в пабе или у себя в комнате и есть ячменные лепешки с корнуэльским кремом. Впрочем, строгость этого платья возмещалась его открытостью вверху и внизу; верхняя его часть щедро открывала груди Гортензии, когда она наклонялась над тарелкой, а нижняя как бы сама собой поднималась над скорбно и непроизвольно расставленными коленями так, что у меня, сидевшего напротив, перехватывало дыхание и пропадал голос.

Иветта начала с того, что кратко объяснила причины моего присутствия на Совете. Гортензия не была со мной знакома, но я почувствовал, что пламенные взгляды, которые я устремлял на нее возле лавки Эсеба в течение месяца, оставили в ней какой-то подсознательный след: она мгновенно дала понять, что считает меня своим страстным поклонником (так оно и было), и у меня сложилось впечатление, будто я не был ей противен, несмотря на ее угнетенное состояние. Это еще более укрепило во мне решимость помочь ей избавиться от преступника, который так постыдно обманул ее доверие.

Затем Иветта изложила присутствующим историю событий, особо подчеркнув доверчивость и невинность счастливой Гортензии, ее снисходительность в тот момент, когда был открыт чемодан взломщика, и под конец сообщила о сегодняшнем трагическом открытии.

— Вот почему мы собрались здесь. Что будем делать?

Синуль предложил набить ему морду при условии, что мы в это время будем держать его за руки и за ноги. Все остальные единогласно отвергли это предложение.

В полицию решили пока не обращаться. Не исключалось, что я попрошу о помощи Блоньяра, но это в самом крайнем случае.

— Скажи честно, — спросила Иветта, — ты правда решила с ним порвать?

Решимость Гортензии была непоколебима. Она не проведет больше ни одной ночи в объятиях того, кто украл ее туфли.

Мы поспорили.

Мы поели.

Мы выпили чаю, шоколада, кока-колы, пива.

Был разработан следующий план действий: первым делом Синуль и Рассказчик (то есть я) пойдут к Гортензии и поставят на дверь еще один замок, поскольку у Моргана наверняка есть все ключи. Потом Иветта переночует у нее в комнате для гостей, они вдвоем дождутся возвращения преступника, и тогда, защищенная дверью и Иветтой, Гортензия скажет ему:

 

Глава 25

Первая любовь Гортензии: заключительная сцена

— Уговоры бесполезны, Морган, ты не войдешь сюда, — решительно скажет Гортензия через дверь, когда ее падший возлюбленный вернется к ней на заре после ночи беззакония, надеясь расслабиться возле ее нежной, невинной, обманутой плоти.

Но все вышло не совсем так. Иветта и Гортензия поужинали, Гортензия немного выпила, чтобы утешиться, они посмотрели по телевизору старый фильм и легли спать. Когда они проснулись, было уже светло. А под дверь была подсунута записка на листе бумаги, сложенном вчетверо:

«Вижу, ты все знаешь. Встретимся в одиннадцать утра в сквере, на средней скамейке, со стороны Святой Гудулы. Морган».

— Ты с ума сошла, не вздумай туда пойти! — сказала Иветта на втором Военном Совете у Синулей, срочно созванном в девять сорок пять для обсуждения непредвиденных ночных происшествий. — Кто знает, вдруг он дал твои ключи какому-нибудь сообщнику, и пока один будет заговаривать тебе зубы в сквере Отцов-Скоромников, другой унесет все твои платья и туфли! Ты с ума сошла, не смей туда ходить!

Но Гортензия твердо стояла на своем. Она хотела послушать, что он ей скажет. Да, она больше не любила его, слишком гадко он ее обманул, но она не могла отказать ему в этом последнем свидании.

Дело зашло в тупик. Гортензия наотрез отказалась взять с собой Синуля, или Рассказчика, или даже Арманс, Жюли или Бальбастра.

— Прощу прощения, что прерываю вас, — сказал читатель, — но, если память мне не изменяет, в шестнадцатой, а затем в двадцать третьей главе — во время разговора Синуля с мадам Ивонн, при котором присутствовал инспектор Арапед, — вы сказали, что эта скамейка по утрам всегда занята, потому что именно там инспектор Блоньяр ведет расследование. Конечно, я не вправе вмешиваться в процесс создания романа, это не мое дело, но я читаю романы так давно, я начал еще в семь лет с «Последнего из могикан», а потом, как все мы, прошел через «Поиски утраченного времени», «Воспитание чувств» и «Моего друга Пьеро» и, как видите, продолжаю их читать, так что мне даже кажется, будто я пишу их сам, и потому позвольте внести предложение. Есть возможность решить проблему безопасности Гортензии, не нарушая ее запретов. Поскольку средняя скамейка занята, стало быть, надо перенести свидание на одну из боковых, а месье Морнасье, сидя на средней, будет следить за происходящим и потом все доложит нам, как и положено Рассказчику.

Мы позволили читателю высказаться, потому что его прямо-таки распирало. А теперь нам хотелось бы обратить его внимание на то, что сцена Уборки летних вещей, ставшая поводом для первого Военного Совета, а затем и второго, о котором мы бы уже успели рассказать, если бы нас не перебивали, — эта сцена произошла в пятницу. Вот так. А после пятницы, как мы знаем, наступает суббота, выходной день, когда инспектор Блоньяр и инспектор Арапед сидят дома, когда на скамейке в сквере Отцов-Скоромников не бывает совещания по делу Грозы Москательщиков. Таков наш ответ на предложение читателя, сделанное им, безусловно, с самыми лучшими намерениями.

Надо было срочно принимать решение, ведь Гортензия еще должна была переодеться и подготовиться к встрече с Морганом.

Иветта предложила следующее.

Пускай Гортензия идет в сквер, раз она на этом так настаивает, хоть это и опасно. Арманс и Жюли займут наблюдательный пост у окна в кабинете Иветты, откуда очень хорошо виден сквер; если им что-то не понравится, они тут же позвонят Синулю — он, его жена и Бальбастр будут наготове. В любом случае они должны будут позвонить, когда на исходе встречи Гортензия предложит Моргану обмен его вещей (чемоданчика с набором инструментов взломщика, бритвы, зубной щетки, а также сменной пары носков и плавок) на ее ключи. Обмен должен был состояться в подъезде, где живет Гортензия, на первом этаже; Иветта и Рассказчик будут находиться у нее в квартире с того момента, когда она уйдет в сквер, чтобы предотвратить возможное вторжение сообщника Моргана, если свидание окажется ловушкой.

Этот план был единодушно одобрен собравшимися, кроме разве что Бальбастра, у которого не было ни малейшего желания идти в сквер и встречаться там с Александром Владимировичем.

Когда Гортензия пришла в сквер, он уже был там. Сердце ее забилось сильнее, но это было уже печальное, прощальное сердцебиение. Любовь ушла, остались лишь сожаления, на которые спустя годы можно будет оглянуться с улыбкой и нежностью, как глядят на выцветшую старую фотографию. Морган сразу понял, что все потеряно, и теперь мы можем назвать его имя и титул: князь Горманской, джентльмен и взломщик, сразу понял, что надежды не осталось, потому что Гортензия надела осеннее платье и туфли. Его наметанный глаз мгновенно определил: это признак разрыва. Радостный, чарующий эпизод в его жизни подошел к концу. Впрочем, эти отношения все равно не смогли бы продолжаться — из-за предстоящих событий.

Свидетелями последней сцены в драме первой любви Гортензии, завершившей важный период ее жизни, вначале были только Арманс и Жюли, которые все видели, но ничего не слышали, и Александр Владимирович, на которого мы будем вынуждены сослаться, чтобы продолжить наш рассказ. Однако Александр Владимирович по своим соображениям подверг беседу Гортензии с ее высокородным любовником строгой цензуре, и мы просим извинить нас за многочисленные купюры в тексте.

Было ясное октябрьское утро, разумеется, с налетом печали. Солнечный свет был мягким и нежарким, каким-то ленивым, листья каштана были в багряной осенней ливрее, а сверкающие плоды, покрытые у основания плода (эта часть у каштанов светлее, ближе к серому, а не цвета красного дерева) мелкой пушистой белой пыльцой, уже выглядывали из сочной зеленой кожуры, словно молодые груди из корсажа и иногда падали с веселым стуком на головы прохожих. Да, октябрь вступил в свои права. За шпиль Святой Гудулы зацепилось белое полупрозрачное облачко, вроде тех, что поддерживают ангелов на барочных картинах: казалось, оно не поняло, куда дует ветер. Сквер был безлюдным, песок — влажным, жители квартала отправились на последний пикник при ясной погоде.

Завидев Гортензию, Горманской встал.

— Как поживаете, дорогая? — спросил он вежливо и невозмутимо.

Гортензия немного растерялась: она думала, что увидит Моргана пристыженным, угодливым, умоляющим о снисхождении, лицемерящим, а это высокомерное «вы» сбивало ее с толку.

— О, Морган, — сказала она, — как ты мог? Я готова была все понять, все простить, но мои туфли — это немыслимо!

— В самом деле, мне следует извиниться перед вами. Да, я был неправ, и если скажу, что не мог устоять перед соблазном, это только осложнит мое положение. Но перед тем, как все объяснить, — надеюсь, вы дадите мне на это несколько минут? — позвольте сказать вам, что мое имя, как вы и подозревали, вовсе не Морган. Я могу вам открыть, кто я на самом деле, если вы поклянетесь никогда не делиться этим с кем бы то ни было. Тут затронуты интересы Европы, а может быть, и всего мира.

Гортензия поклялась (и сдержала клятву. — Примеч. Автора).

— Мое настоящее имя, — продолжал князь, — ………. (здесь и далее — купюры Александра Владимировича). Я кн………. и пр………. Моя мать, эта святая женщина, родилась в А………. Она происходит по прямой линии от кор………. Вик………. С детских лет………. как я оставлю старую мать………. бриллианты………. ломбард………. устроиться на работу………. «Не бывать тому, чтобы кн………. и пр………. стал рабо………. или слу………. ты хочешь моей смер………. и моего позо……….», — сказала она: что я мог сделать?………. (это было краткое изложение. Беседа длилась пятьдесят три минуты, что составило почти двадцать три страницы машинописного текста, с аккуратными подчистками Александра Владимировича.) Простите ли вы меня когда-нибудь, Гортензия, и, быть может, когда я верну себе закон………. пр………. вы прибудете по моему приглашению на корон……….? Я представлю вас моей матери. Уверен, что, несмотря на значительную разницу в происх………. у вас найдется много тем для разговора, моя мать в сущности обычный человек. Вот и все.

Гортензия выслушала принца, ни разу не прервав, и в самые волнующие моменты рассказа украдкой смахнула слезу с одного из своих прекрасных глаз, с правого глаза, который особенно нравился Моргану (именно Морган, а не принц, был ее возлюбленным, и она всегда мысленно будет называть его этим именем). Когда он умолк, она порывисто протянула ему руку, и он поцеловал ее. Потом они вместе направились в квартиру Гортензии.

Увидев, что Гортензия и ее спутник покидают сквер, Арманс и Жюли сразу сообщили об этом отцу, а главное, Иветте, которые находились в напряженном ожидании (а у Синуля еще и сосало под ложечкой, потому что было уже почти двенадцать часов).

В дом, где жила Гортензия, нельзя было войти, просто толкнув дверь, как в дом Синулей. Двери подъездов днем и ночью были на замке. У хозяина каждой квартиры (все квартиры в доме были собственностью жильцов) был свой ключ, а гости пользовались домофоном. Согласно плану, разработанному Иветтой, обмен ключей на чемоданчик должен был произойти перед домофоном, что позволило бы ей услышать разговор и вместе с Жоржем (Жорж — это я. — Примеч. Рассказчика) поспешить на помощь, если возникнет такая необходимость.

Послышались шаги.

Горманской (для нас, а для Иветты и Жоржа, которые слушают домофон, это голос Моргана): Значит, так.

Гортензия: Значит, так.

Горманской: Вот и кончилась наша история. Она была прекрасна.

Гортензия (ее голос дрожит от волнения): Пр………. (это не купюра Александра Владимировича, это сама Гортензия, помня о своей клятве, прикрыла рукой домофон, когда назвала титул собеседника). Пройдет месяц, год, и как мы будем страдать, когда………. где вас будут отделять от меня горные кручи (изумление Иветты и Жоржа).

Горманской: Право же, малышка, через месяц вы об этом забудете.

Гортензия (спохватившись): О, Морган, эти туфли — как вы могли?

Горманской (церемонно): Согласен, это была ошибка, и я снова прошу у вас прощения. Я не мог знать, что в них заключена такая ценность, если мне дозволено так выразиться. К несчастью, они уже не у меня, знаете, товар не должен залеживаться, его надо сбывать, как только представляется случай. В порядке компенсации я пришлю вам шесть первоклассных соковыжималок и электронную машинку с памятью, настоящее чудо современной техники.

(Далее следует техническая дискуссия о различных моделях машинок, которую воспроизводить необязательно.)

Гортензия: Благодарю вас. Вот ваши вещи.

Горманской, после паузы: Все на месте?

Гортензия, сухо: Разумеется, все на месте!

Горманской: Вот ваши ключи и четыре дубликата к ним. А теперь пришла пора расстаться.

Гортензия (опять растрогавшись): Пришла пора расстаться. О, Морган, как было хорошо, когда ты………. (тут Гортензия снова прикрыла домофон рукой).

Горманской: Прощай, Гортензия, прощай.

Гортензия: Прощай, Морган, прощай.

Звук удаляющихся шагов. Конец заключительной сцены драмы первой любви Гортензии.

 

Глава 26

Церемония

Церемония открытия улицы аббата Миня, как и было намечено, состоялась 14 октября, во второе воскресенье месяца. Монсиньор Фюстиже, который слепо и беспредельно верил в Провидение, когда речь шла о ходе событий в целом, но чувствовал себя менее уверенно, когда дело касалось повседневной жизни, пережил трудные дни: до самой среды он не получил никаких известий о молодом князе Горманском, а отсутствие князя могло бы сильно подпортить церемонию. От полной безвыходности отец Домернас решил даже заговорить с одной из трех богомолок; к несчастью, это была мнимая богомолка, молодая, темпераментная особа; пользуясь случаем, она сделала ему настолько недвусмысленное предложение, что он в панике спасся бегством.

И наконец, в среду свершилось чудо. Отец Домернас сообщил монсиньору Фюстиже, что с ним желает встретиться некий человек по поручению «сами знаете кого». Местом встречи должен был стать сквер Отцов-Скоромников; монсиньор Фюстиже, в мирской одежде, должен был ждать на скамейке с сегодняшним номером «Таймс» (раздобыть сегодняшний номер «Таймс» стоило больших усилий). Посланец князя Горманского должен был обратиться к нему и назвать пароль: В воскресенье солнце встанет на западе.

Монсиньор Фюстиже был немало изумлен видом княжеского посланца. К нему приблизился глубокий старик, которому можно было дать лет сто (сколько ему было в точности, никто не знал), дряхлый, сгорбленный, с кривой шеей и головой, вдавленной в плечи, но странность его была не в этом: он был одет как щеголь времен Директории, на голове — треуголка, в руке — трость с золотым набалдашником, который он беспрестанно вертел. Всем своим обликом, а также взглядами исподлобья он удивительно напоминал изображения престарелых развратников, какими украшены старинные издания Ретифа де ла Бретонна, Кребийона-младшего и английские романы XVIII века: опытные сводни предлагают old rake невинных девочек, а он глядит на них с гнусным вожделением.

Вначале монсиньор Фюстиже инстинктивно отшатнулся, затем взял себя в руки. Сообщение оказалось коротким: князь Горманской будет присутствовать на торжестве, но только во время самой церемонии. Его лицо и фигура будут полностью скрыты черным плащом, и только на одно мгновение будет показана часть тела, которая носит на себе фабричное клеймо князей Польдевских. Князь, присутствующий на церемонии, или его представитель сразу же узнает эту отметину: она убедительнее любых документов.

Он не задержится ни на минуту после окончания церемонии, и никто не должен заниматься его поисками, пока не пройдет год и один день. Если по истечении этого срока он не появится при дворе, можно будет наводить о нем справки, но вряд ли это окажется необходимым. Князю Горманскому будет достаточно слова монсиньора Фюстиже, которому он полностью доверяет; эти условия обсуждению не подлежат. Монсиньор Фюстиже без колебаний согласился.

Старый щеголь, передавший поручение князя, был личностью хорошо известной в квартале Святой Гудулы, где он проживал с незапамятных времен; он никого не пускал в свою мансарду на Староархивной улице и выходил оттуда только раз в день, с наступлением темноты; маршрут его прогулки был всегда один и тот же. Никто не знал, как его имя, на что он живет. Он семенил по тротуару, наклонив голову и гримасничая, мертвенно бледный, словно старый распутник времен Людовика XVI после безумной оргии, бормоча невнятные слова и крутя трость с золотым набалдашником.

В квартале выдвигались различные гипотезы о том, кто этот человек и почему он так одевается. По версии мадам Эсеб, которую поддерживала также мадам Ивонн, прежде он служил у виноторговца по фамилии Кучер; тридцать лет назад фирма Кучер проводила рекламную кампанию, имевшую большой успех: по кварталу ездил дилижанс, рекламирующий их вина, с настоящей лошадью и настоящим кучером. Этот самый кучер, не смирившись с потерей работы, сохранил костюм, который носил в пору былого процветания, когда все дети квартала с аплодисментами бежали за ним по неизменному маршруту дилижанса. Другую, более романтичную гипотезу, получившую активную поддержку мадам Буайо, отстаивала мадам Груашан, унаследовавшая ее от матери: этот человек вместе с мансардой якобы получил колоссальное наследство от кузена-англичанина, который нажил состояние в Польдевии; но по условию завещателя наследник должен был ежедневно, до самой смерти, повторять пешком маршрут, который совершал когда-то на козлах в этой же одежде.

У этой истории будет продолжение.

Обозревать это знаменательное для нашего романа воскресенье мы начнем с дома Синулей.

Синуль проснулся довольно рано, ночью его донимали очень тревожные, свинские, по его собственному выражению, сны. Он долго сидел в горячей ванне, распевая во всю глотку: «Когда стыдливая заря/ алеет в небе чистом/ природа радуется вся/ и птички голосисты», — один из своих коронных номеров.

Потом он выпил большую кружку черного кофе в обществе Бальбастра.

Затем он нагишом прогулялся по дому, собирая различные принадлежности парадного костюма, которые спрятала чья-то злокозненная рука. Два года он не надевал этот костюм и теперь обнаружил, что не может застегнуть пояс на брюках; пришлось прибегнуть к помощи дочерей.

— Подбери пузо, толстяк, — сказала Арманс.

В итоге он пришел к компромиссу: оставил верхнюю пуговицу незастегнутой и целиком положился на пояс.

Торжество проходило в три этапа.

В десять утра началась месса. Проповедь монсиньора Фюстиже была возвышенна, красноречива и блистала яркими образами. Он кратко рассказал об истории Польдевии и ее князей, особо останавливаясь на тех представителях династии, на которых снизошел свет истинной веры, и этим же светом, вдохновенно и смело продолжал он, сияют факелы на нефтяных полях Польдевии, несущие суровому и мужественному народу не только материальное и финансовое, но и духовное благополучие, ибо нефть, зародившись в древности на болотистых равнинах и став частью подземного царства, по воле Провидения может превратиться в духовную сущность, пылающую чистым, нравственным, согревающим огнем и способную преобразить моральный облик отважного народа; нам на долю выпало великое счастье — беречь и охранять бесценную капеллу, которую брат наш Мунезерг некогда посвятил памяти несчастного Луиджи Вудзоя, представшего перед Богом во цвете лет и на коне, как все вы знаете. Сегодня же, чуть позже, продолжал монсиньор Фюстиже, мы почтим память бедного принца вместе с памятью одного из лучших служителей слова Божия, автора «Патрологии» аббата Миня: наконец-то в нашем городе появится улица его имени, единственная, которая для этого подходит, как мы скоро увидим.

Затем отец Синуль исполнил тридцать шесть вариаций Телемана на тему польдевской народной песни «Берришон-шон-шон». Ласкающая, берущая за душу музыка, утонченная и в то же время простая, заполнила церковь, где было непривычно многолюдно: пришли почти все жители квартала, не считая прихожан и официальных лиц. Там были:

месье и мадам Груашан с девятью малышами, каждый из которых держал в руке рогалик с шоколадом;

месье и мадам Ивонн;

мадам и месье Буайо с Вероникой;

Эсеб, мадам Эсеб и Александр Владимирович;

мадам и месье Лаламу-Белен;

мадам Энилайн, владелица химчистки;

месье Андерталь, антиквар;

Иветта;

Гортензия с Жоржем Морнасье, Рассказчиком;

месье Жак Рубо, Автор;

семья Орсэллс: месье Орсэллс, мадам Орсэллс, урожденная Энада Ямвлих, Адель и Идель Орсэллс;

сэр Уайффл, писатель-свиновед;

мадемуазель Мюш;

месье Неликвидис;

мадам Крош, консьержка в доме 53;

инспектор Блоньяр с супругой;

инспектор Арапед с матерью;

мнимая богомолка

и многие-многие другие.

В середине дня начались Ритуальные Состязания Улиток. В Польдевии улиточные бега привлекают множество зрителей — особенно состязания, которые являются частью ритуала передачи власти, но здесь зрителями были только дети. Объединенными усилиями Груашанов, Эсебов и супругов Ивонн был устроен роскошный полдник с мороженым, фруктовыми соками и пирожными. Полдник состоялся по окончании забега, когда были названы имена трех улиток-победительниц: каждую из них тренер или тренерша брали в руки и торжественно поднимались на пьедестал почета. Забег состоялся на большом листе белой клеенки, расстеленном у подножия Святой Гудулы; чтобы все присутствующие могли следить за напряженными моментами соревнования (все участники были чемпионами), его снимали особыми камерами с увеличением, а в сквере был установлен телеэкран, на котором было видно, как громадные улитки напрягают силы в борьбе за победу. Признанной чемпионкой была надменная виноградная улитка, окруженная целой стаей прихлебателей, приносивших ей на дистанцию салатные листья и укроп (на дистанции были разложены куски кирпича, создававшие препятствия в виде подъемов и спусков, была даже река, которую надо было переходить по веточкам). Но любимицей публики стала молодая, мало кому известная серая улитка с огорода Польдевской капеллы, полная отваги, фантазии и чисто польдевского задора; эту улитку тренировала Вероника Буайо, и вот, несмотря на все ухищрения именитой соперницы, дерзко попиравшей правила игры и спортивную этику, питомица Вероники первой пересекла финишную линию под бурные аплодисменты болельщиков. Награду — маленький желтый помидор — она получила из рук Вероники, которая нежно поцеловала ее в крохотную мордочку перед строем телекамер.

А затем началась собственно церемония.

На возвышении, рядом с монсиньором Фюстиже, заняли места члены недавно сформированных и еще не расформированных законодательных собраний, в общем представители власти; представитель князей Польдевских граф Монте-Кридзой, отец Домернас и на втором плане папаша Синуль; а также таинственная фигура в длинном черном плаще с капюшоном, полностью скрывавшим лицо и фигуру. Взоры всех присутствующих были устремлены на это странное явление; любители скверных шуток пустили слух, будто это стриптизерка, одним словом, все сгорали от любопытства.

Близился вечер. Солнце словно застыло над Святой Гудулой: оно не хотело пропустить развязку этого действа. Уличный шум стал затихать и отодвинулся куда-то вдаль. Наступила торжественная вечерняя тишина.

Монсиньор Фюстиже сделал шаг вперед: по его знаку представитель князей Польдевских также сделал шаг вперед, человек в черном сделал то же самое. Все затаили дыхание. Монсиньор Фюстиже резким движением приподнял край широкого черного одеяния, скрывавшего незнакомца (или незнакомку). Обнажилась левая ягодица, и на этой левой ягодице (явно мужской) красовалась фабричная марка всех князей Польдевских — улитка! По толпе прошло движение. Тут посланец князей Польдевских заговорил:

— Князь Горманской, мы приветствуем тебя! Первый князь Польдевии, мы приветствуем тебя! Хранитель священной улитки, мы приветствуем тебя, защитник наших гор, мы приветствуем тебя, желаем тебе ограбить тысячу дилижансов, желаем тебе обольстить тысячу трех прекрасных польдевских дев, мы приветствуем тебя!

Это шестикратное приветствие (произнесенное на польдевском, но с синхронным переводом монсиньора Фюстиже) разнеслось над сквером, и оглушительные овации приветствовали нового первого князя Польдевии, князя Горманского.

— Мы хотим его видеть, мы хотим его видеть! — кричала толпа, в особенности женщины.

Но капюшон оставался опущенным на лицо. Монсиньор Фюстиже призвал к спокойствию; он объяснил, что по соображениям безопасности князь Горманской вынужден сохранять инкогнито, но меньше чем через год можно будет навестить его в Польдевии. Кое-кто засвистел, но в итоге толпа успокоилась.

Огромным усилием воли Гортензия сохранила невозмутимый вид: волнующее зрелище, которое она видела в последний раз, не заставило ее нарушить клятву и открыть опасную тайну: Морган и Горманской — одно и то же лицо. Но она смертельно побледнела, и Рассказчик, сидевший рядом с ней, предложил проводить ее домой, на что она охотно согласилась.

Между тем на сцену вынесли 366 картонных коробочек и составили их в виде пирамиды с шестигранным основанием, справа от монсиньора Фюстиже. Он опять взял слово, чтобы рассказать собравшимся, какой для них приготовлен сюрприз.

— Друзья мои, — сказал он, — как вам известно, сегодня мы наряду с Польдевией чтим память великого человека — аббата Миня, составителя «Патрологии», капитального труда, где в трехстах шестидесяти шести томах собраны все творения Отцов Церкви. Улица, носящая теперь его имя, — единственная улица в точности такой длины, какая необходима для установления витрины — вот она, на стене слева от меня (см. план рис. 1) — с полным изданием «Патрологии»! В каждой из этих коробочек (он показал на пирамиду) — том уникального первого издания «Патрологии» в переплете из литого золота, изготовленном на пожертвования князей Польдевских, да воздаст им Господь. А сейчас, — продолжал монсиньор Фюстиже, — я буду открывать по одной эти коробочки, вынимать книги и ставить их в витрину.

Сказав это, он открыл коробочку, лежавшую на самой вершине пирамиды и помеченную тремя цифрами 1 — римской, арабской и польдевской.

Монсиньор Фюстиже открыл коробочку, и на лице его отразилось величайшее изумление. Собравшиеся увидели его руку, и в этой руке был кирпич!

Епископ принялся лихорадочно открывать коробку за коробкой, посланец польдевских князей и члены уже сформированных и еще не расформированных законодательных собраний помогали ему в этом, и вскоре пришлось признать очевидное: в каждой из 366 коробочек было по кирпичу.

«Патрология» была похищена!

Князь Горманской смылся.

Продолжение главы 23 (окончание)

Захваченные страстью, Чуча и Александр Владимирович забыли об осторожности. Как только раздавалось философическое похрапывание Орсэллса, Александр Владимирович появлялся в комнате, мягким прыжком опускался на бюро и подолгу наслаждался обществом Чучи: их носы терлись друг о друга, их усы перепутывались, их шерсть одновременно пускала искры; их души мурлыкали в унисон.

Получив анонимное письмо, Орсэллс в соответствии с «золотым правилом» отреагировал немедленно: он купил синтезатор, имитирующий храп, и миниатюрный магнитофон, который спрятал за воротником своего лилового халата. Затем включил устройство и стал ждать.

Чуча замурлыкала, Александр Владимирович явился, и они любили друг друга. Как только пленка с философическим храпом закончилась, Александр Владимирович и Чуча расстались.

Профессор Орсэллс выждал, когда Александр Владимирович окажется далеко (он очень боялся его когтей), чтобы разоблачить бедную маленькую Чучу, которая ни о чем не догадывалась. Он позвал жену и дочерей, включил миниатюрный магнитофон, скрестил на груди руки и в ужасном молчании взглянул на Чучу. Чуча дрожала всем телом, от усов до хвоста.

— Вы шлюха, мадемуазель, — сказал Орсэллс. — Вы у меня больше не служите!

Наутро, вылакав блюдце молока, тайком налитое мадам Орсэллс, Чуча с тощим узелком на плече брела по скверу Отцов-Скоромников, где прохладный, уже осенний ветер колыхал листву каштанов перед Польдевской капеллой. Куда ей идти, совсем одной в этом огромном мире, что с ней теперь станется?

А вы что об этом думаете?

 

Глава 27

Арест

На следующий день, четырнадцатого октября, шел дождь. В десять часов утра инспектору Блоньяру было поручено заняться делом о краже «Патрологии» (а также делом о вторичном исчезновении князя Горманского — по всей вероятности, оба этих события были связаны между собой). Шеф высказался без обиняков:

— Дело серьезное, Блоньяр, очень серьезное. Прошел слух, будто его святейшество говорил по прямому проводу с президентом. Военно-морской флот Швейцарии призвал резервистов. Польдевцы недовольны, очень недовольны, двусторонний договор о дружбе и нефтяном сотрудничестве под угрозой. Если учесть, что в переплете каждого тома было шесть раз по двадцать шесть унций золота, девять изумрудов, одиннадцать рубинов, четырнадцать алмазов по восемнадцать каратов каждый, получается кругленькая сумма! Надо нам поторапливаться, а не то я вылечу отсюда, а если вылечу я, то вы, дорогой мой Блоньяр, вылетите вместе со мной!

Итак, дело Грозы Москательщиков необходимо было распутать еще быстрее, чем предполагалось. Блоньяр заработал с удвоенной скоростью, стал думать еще напряженнее, если только это возможно, удвоил свой лакричный рацион, и наконец в четверг, 18 октября, долгожданное решение пришло.

Инспектор принял нас с Арапедом на своей скамейке в сквере, но на этот раз он не был переодет бродягой, как в предыдущие дни. На нем был его костюм для ареста, и я понял, что развязки следует ждать прямо сегодня.

— Во время всего расследования, — начал Блоньяр, — мне ежеминутно приходилось идти против очевидных истин, доказанных долгими годами службы, поступать вопреки общепризнанной методике. Впервые кто-то другой вышел на след преступника раньше меня (инспектор махнул рукой в мою сторону), и, отнюдь не желая принизить ваши достижения и умалить ваш талант, я просто скажу вам: «Тут что-то не так». Я говорю это не для того, чтобы оправдать собственные промахи, не потому, что мое самолюбие уязвлено, а объясняю суть дела: только признав исключительность этой тайны, я смог приблизиться к ее раскрытию. Но это еще не все. Разве не парадокс, что в нашем с вами романе, романе детективном, поскольку в нем имеются даже не один, а два сыщика, Рассказчик, наблюдающий за ходом расследования, преступник и его преступления, — что в таком романе нет ни одного убийства? И не пролилось ни капли крови? Говорю вам, в атмосфере этого дела и вправду есть что-то необычное, странное, я бы даже сказал, чужестранное.

Закончив эти предварительные пояснения, перейдем к самой тайне. Поскольку я не мог раскрыть ее, пока шел обычными путями, я двинулся в необычном направлении. Вместо того чтобы строить дом снизу вверх, от фундамента к первому этажу, от первого этажа ко второму и так далее, я начал строить, можно сказать, с середины, в воздухе. Но не беспокойтесь, очень скоро я коснулся земли.

Что должно дать нам Решение, чтобы быть приемлемым для нас? Оно должно ответить на следующие вопросы:

Кто тот неизвестный преступник, которого мы называем Грозой Москательщиков?

Почему он нападает именно на москательщиков, а не на железнодорожных служащих или аптекарей?

Была ли у этого человека возможность совершать бандитские нападения?

И последний, но немаловажный вопрос: кто тот единственный, чья кандидатура соответствует трем вышеперечисленным условиям?

Это я назвал бы контрольной проверкой решения.

— Но, — сказал Арапед, — если есть несколько возможных преступников, как же нам выбрать одного?

— Если есть несколько возможных преступников, Арапед, значит, есть и самый возможный из всех, иначе вам вообще не отыскать подходящего! Начнем все сначала.

— Сжальтесь, шеф, — сказал Арапед, — подумайте о читателях. Если вы хотите начать все сначала, вам надо рассказать обо всем, что произошло, и притом более пространно, ибо к описанию каждого события придется добавить развернутый комментарий касательно роли данного события в общей картине следствия. Нет в мире романиста, который согласился бы на такой рискованный шаг, и я еще не уверен, что этим бы дело ограничилось, что вы не были бы вынуждены, дойдя во второй раз до места, где мы сейчас находимся, снова повернуть назад, чтобы объяснить, как и когда объяснение событий совпадает с самими событиями, и если после первого возвращения к месту, где мы сейчас находимся, объем романа вырос бы втрое, то после второго возвращения он увеличился бы уже в семь раз, но вообще-то, раз вы решились ничего не упускать из виду, вы и на этом не остановитесь, и в итоге, боюсь, получится расходящийся ряд чисел, то есть роман будет расти до бесконечности и не завершится никогда. Хуже того, поскольку преступник должен быть арестован после сцены, которая происходит сейчас, — если я не ошибаюсь, он все еще на свободе, — это означает, что преступник избежит ответственности!. Вы же не хотите, шеф, чтобы наше расследование закончилось так бесславно? А потому я прошу, я заклинаю вас: не начинайте все сначала, шеф, лучше изложите вкратце!

На минуту Блоньяр задумался, машинально роясь в кармане, где у него обычно лежали лакричные батончики; но сегодня в кармане было пусто: когда инспектор надевал костюм для ареста, жена запрещала ему есть батончики, чтобы не запачкать костюм до знаменательного события. Казалось, он взвешивает аргументы Арапеда, последовательно рассматривает каждый из них и, судя по всему, аргументы эти показались ему — по крайней мере на первый взгляд — неопровержимыми, ибо он со вздохом сказал нам:

— Хорошо, излагаю вкратце.

Начну с того момента, когда мы, объединив усилия, довели преступника до самого логова, то есть до дома 53 по улице Вольных Граждан, вот этого самого (он показал на дом). Вначале благодаря сведениям, полученным мной от Вероники Буайо, мы сократили число подозрительных квартир до десяти, и почти сразу же их стало восемь: одна квартира пустует, а в другой живет мадемуазель Мюш, немощная и к тому же вечно ноющая старуха. Внимание! В противоположность тому, что вы подумали — вернее, что я позволил вам думать, дабы не усложнять дело, — тогда еще у меня не было подозреваемых: ведь у подозреваемого должен быть мотив, а до мотива нам еще было далеко! Нет, тогда еще речь шла только о лицах, чья причастность к преступлению не была невозможной. И вот великая буря равноденствия разом уменьшила число этих лиц (я их считаю по квартирам, но исключаю членов семьи) до трех.

— Как? — в один голос вскричали мы с Арапедом.

— Да, до трех, — твердо сказал Блоньяр, — и я докажу это!

Его густые темные брови угрожающе сдвинулись, неукротимая энергия сверкнула в его взгляде. Я готов поклясться, что в эту минуту ледяная рука ужаса сжала сердце преступника.

— Возьмите план, который мы составили в седьмой главе.

Мы взяли план.

— Видите шесть крестиков возле дома 53, чуть левее двери четвертого подъезда?

Мы увидели.

— Наутро после великой бури равноденствия я, как всегда по утрам, прежде чем сесть на скамейку, обозначенную на плане как «скамейка инспектора Блоньяра» — звучит неплохо, а нарисовал ее на плане отец Синуль, это мне очень помогло в расследовании, — стало быть, я, как всегда, обошел дом со стороны сквера, пытаясь определить по наитию то место, где за закрытыми ставнями душа преступника тщетно искала забвения (я ведь знаю, он — животное ночное). Так вот, в то утро на тротуаре у дома, там, где на плане поставлены шесть крестиков, лежали обломки изделия из терракоты. Это были обломки польдевской статуэтки!

— А им было неоткуда взяться, кроме как из окна квартиры преступника! — в один голос вскричали мы с Арапедом.

— Совершенно верно.

— Но что это дало вам? — спросил Арапед.

— Я понял, что эти обломки никоим образом не могли попасть сюда из окна квартиры, расположенной слева от лестницы, — торжествующе воскликнул инспектор, — если, конечно, у них не было крыльев!

Мы молча обдумывали это блестящее умозаключение.

— Но в таком случае, — заметил я, — у вас все-таки оставалось пятеро кандидатов в подозреваемые, то есть нет, четверо (я забыл про мадемуазель Мюш).

— Нет, — сказал инспектор. — Арапед?

— Вы правы, шеф, их оставалось только трое, ведь окно первого этажа расположено слишком низко, чтобы статуэтка могла разбиться на пятьдесят три куска. Следовательно, к моему величайшему сожалению, придется исключить из списка месье Андерталя, антиквара.

— Значит, ты к нему приглядывался?

— Да, а почему, я вам объясню позже.

— Итак, их оставалось трое, — продолжал Блоньяр, — и я не скажу вам, кто оказался подходящим. Первым делом надо исключить еще кое-кого. Не будем забывать, что статуэтка — посредственная копия одного из вариантов знаменитой польдевской Венеры с улиткой — явно свидетельствует о том, что преступник как-то связан с Польдевией. Польдевия — в центре этого Дела. Только в двух из оставшихся трех квартир живут люди, тесно связанные с Польдевией. Так что мы можем твердой рукой вычеркнуть из списка мадам и месье Ивонн.

— Тем лучше, — сказали мы.

Арапед добавил:

— And then they were two, и вот вам результат — двое негритят, но я надеюсь, что в нашем случае конец будет не такой, как в песенке — and then they were none! (и вот вам результат: не стало негритят). В сущности, — заметил Арапед, — сыщик действует по тому же принципу, что серийный убийца: он отбрасывает подозреваемых одного за другим.

Это открытие, по-видимому, доставило ему глубокое удовлетворение.

— В самом деле, — продолжал инспектор Блоньяр, — еще до того, как поставить вопрос о мотиве, я уже знал, что кандидатов в подозреваемые только двое — профессор Орсэллс и месье Неликвидис!

На миг воцарилось молчание: мы пытались постичь всю глубину этих слов.

— И каждый из этих двоих тут же превратился в настоящего подозреваемого, поскольку ни у того, ни у другого нет алиби. Неликвидис живет один, он все время в разъездах. Профессор Орсэллс работает по ночам, запершись у себя в кабинете, и может выйти из квартиры незаметно для жены и дочерей — разве что кошка его увидит. Оба побывали в Польдевии. Неликвидис проработал там пять лет представителем своей фирмы. Орсэллс читал там лекции, более того: его жена, урожденная Энада Ямвлих, — польдевского происхождения.

У обоих есть серьезный мотив.

Из-за конкуренции польдевской фирмы, той самой, что в качестве премии прислала несчастным москательщикам терракотовые статуэтки, Неликвидис не смог продать партию сковородок, и здесь мотив очевиден: месть.

У Орсэллса мотив столь же серьезный, хоть и менее очевидный: зависть! Зависть к тем, кому на газетных страницах уделяют больше места, хотя они — пигмеи по сравнению с ним. Под маской Грозы Москательщиков он превратился в звезду, о его подвигах сообщают аршинные заголовки на первой полосе, и люди нетерпеливо перелистывают газету в надежде узнать подробности.

Каждый их них, если он — преступник, жаждет привлечь к себе внимание: за этим стоит, во-первых, потребность бросить вызов обществу, а во-вторых, тайное желание, свойственное всем преступникам, — быть арестованным, но арестованным мной, разумеется. Или же, наоборот, перехитрить меня.

Чтобы узнать о связи Неликвидиса с Польдевией, достаточно было заглянуть в его досье. С Орсэллсом все оказалось сложнее — следы были запутаны. Одно замечание отца Синуля, случайно услышанное Арапедом в «Гудула-баре», заставило меня еще раз покопаться в досье Орсэллса, а то бы у меня остался лишь один подозреваемый, тот, чья виновность казалось несомненной.

Теперь все части шарады вам известны.

Осталось совершить еще один акт — ритуальный, торжественный, неизбежный. Оба подозреваемых находились у себя дома. На рассвете полицейские незаметно оцепили квартал, контроль на границах был усилен.

Арапед нажал кнопку у двери четвертого подъезда. Дверь открылась. Мы поднялись наверх, Блоньяр шел последним. Мы позвонили, дверь открылась.

— Извините за беспокойство, мадам, — сказал Блоньяр, — я инспектор Блоньяр. Могу я видеть вашего мужа, профессора Орсэллса?

Этот момент запечатлелся в моей памяти навсегда. Мадам Орсэллс, высокая, стройная, бледная, с пышной белокурой косой, с единственной туфлей на левой ноге. За ее спиной, прижавшись друг к другу, в скромных платьицах, — две девочки, Адель и Идель, воплощение невинности. Последние счастливые минуты семьи, чей покой сейчас будет нарушен железной поступью правосудия.

И вот Орсэллс вышел к нам, вероятно, из своего кабинета. На мгновение он и Блоньяр смерили друг друга взглядом, словно боксеры перед началом матча; взгляд Орсэллса выражал хорошо разыгранное удивление, его лицемерно-вопрошающие глаза словно говорили: «Я проиграл сражение, но я не проиграл войну!»

На минуту все замерли, затем Блоньяр сказал:

— Филибер Жюль Орсэллс, он же Гроза Москательщиков, именем закона вы арестованы.

 

Глава 28

Последняя глава

Эту последнюю главу я пишу сейчас, погожим весенним утром, сидя в моем кабинете. Чтобы выстроить ее по всем правилам, я основательно подготовился: прочел последние главы трехсот шестидесяти шести романов, вывел на основании этого несколько общих правил и теперь постараюсь применить их на практике.

Прежде всего следует отметить, что последняя глава совершенно необходима. Чтение всех изученных мною последних глав вызвало у меня сильное желание избавиться от этой тяжелой и неблагодарной работы, ведь вы и сами понимаете: для большинства моих собратьев по перу работа эта действительно тяжелая и неблагодарная. Кульминационный момент романа, как правило, приходится на конец предпоследней главы, и за этим может последовать лишь спад напряжения, антиклимакс, как говорят англосаксы.

Все это так, но вот беда: обойтись без последней главы чрезвычайно трудно. Ведь если вы откажетесь от последней главы, желая эффектно завершить ваш роман предпоследней, то она тем самым станет последней, и тогда неожиданная развязка, гармоничное разрешение всех аккордов и эмоциональное напряжение, запланированные на предпоследнюю главу, придутся на последнюю, а предпоследняя не вызовет ни малейшего интереса, как, впрочем, и последняя, потому что читателя можно удивить и привести в восхищение, только если он знает, что эта глава — еще не последняя. Последнюю он, разумеется, читать не будет, но привык видеть ее во всех романах — коротенькую главку, за которой следует оглавление или просто слово КОНЕЦ. Если же, приняв во внимание данное обстоятельство, отступить назад еще на одну главу, это ничего не даст, потому что в результате вы можете дойти до нулевой главы — маловато для целого романа. Правда, вы будете избавлены от последней главы, но какой ценой!..

Одно время я предполагал включить в роман, под номером и названием каждой главы, краткое содержание предыдущих глав, как это сделано во многих превосходных романах, которые мне довелось прочесть. Но я отказался от этой мысли по той же причине, по какой решил не упразднять последнюю главу. В самом деле, что можно поместить в качестве краткого содержания под номером и названием первой главы? Ничего? Но тогда в романе возникнет досадная асимметрия, которая навлечет на него суровое порицание критиков, а также студентов университета в штате Небраска. Мой коллега Стивен Ликок в прекрасном романе «Гувернантка Гертруда», похоже, сумел-таки решить проблему первой главы. Он написал: «Глава первая: краткое содержание предыдущих глав: предыдущих глав не было».

Это остроумно, изящно, но, боюсь, слишком искусственно.

Один мой друг, авангардный романист Дени Куантро, доведя до предела идею Ликока, написал замечательный роман, основанный на этом принципе. Текст первой главы помимо краткого содержания в духе Ликока состоит лишь из слов: «Предыдущей главы не было». Затем следует вторая глава. Краткое содержание главы 1, помещенное в начале главы 2, гласит: «В главе 1 рассказывалось о том, что предыдущей главы не было». А текст главы 2 таков: «Перед предыдущей главой не было предыдущей главы». Просто потрясающе. К несчастью, Куантро не смог заинтересовать своим проектом ни одного издателя, и его роман так и остался неоконченным. Поэтому я не знаю, как он решил бы проблему последней главы, с которой ему рано или поздно пришлось бы столкнуться.

Но вернемся к нашим баранам, вернее, к нашей черной овце, последней главе нашего романа, которая будет вполне традиционной.

Последняя глава пишется в настоящем времени, в момент, когда романист и читатель находятся в одном временном потоке. Все страсти улеглись, все преступления, радости и горести остались позади, повседневная жизнь вступила в свои права, читатель читает, романист пишет последнюю главу, в которой прощается с персонажами, рассказывает о том, что с ними случилось после предпоследней главы, той, где получили развязку основные события повествования. За время, прошедшее с тех пор, романист успел написать роман, и теперь ему осталась только последняя глава.

Инспектор Блоньяр вместе со своим верным помощником Арапедом бьется над разгадкой дела о краже «Патрологии». Победа в деле Грозы Москательщиков была неполной. Орсэллс отделался легким приговором, поскольку у присяжных остались некоторые сомнения в его виновности. Была организована широкая кампания в его защиту, в которой приняла участие и Гортензия, и в результате он был освобожден. А все потому, что прокурор оказался полным тупицей и не смог воспроизвести главное доказательство: рассуждение Блоньяра о том, что виновность Орсэллса неизбежно вытекала из его философии, из «золотого правила онтэтики». Он вконец запутался, и адвокату Орсэллса с помощью того же «золотого правила» удалось если не доказать невиновность своего клиента (слушатели за ним не поспевали), то хотя бы заронить сомнение в умы присяжных, которые в итоге вынесли недостаточно суровый вердикт.

Надо признаться, что Арапеда тоже не вполне убедили доводы инспектора.

— Это похоже на доказательство, — говорил он про ссылку на «золотое правило», — это пахнет доказательством, на этом написано «доказательство», но можно ли считать это доказательством целиком и полностью?

Блоньяр не обиделся, отнеся эту недоверчивость за счет всем известного скептицизма Арапеда. Не рассердился он и на Рассказчика, занявшего нейтральную позицию, поскольку причины такой позиции показались ему понятными и простительными. Но будет лучше, если я дам вам прочесть письмо Рассказчика, написанное в то время, когда мы с ним еще были в дружеских отношениях (то есть до неприличного и незаслуженного успеха его посредственной книги о деле Грозы Москательщиков).

«Теперь, как вы понимаете (в письмо было вложено извещение о его свадьбе с Гортензией), я вынужден соблюдать строгий нейтралитет в этом деле, поскольку Гортензия всецело на стороне Орсэллса, а я сотрудничаю с Блоньяром (он вроде бы не сердится). Должен сказать, что оживленные дискуссии о применении „золотого правила онтэтики“ к данному случаю заставили меня задуматься. И все же я не сомневался в виновности Орсэллса».

Итак, Рассказчик женился на Гортензии. Он помирил ее с родителями, и Гортензия, смягчившись, позволила крупной партии польдевских окороков (лучших в мире) превратиться в нарядный домик в Нормандии, куда новобрачные удалились после освобождения Орсэллса: ей нужно было закончить диссертацию, а ему — написать бестселлер о деле Грозы Москательщиков.

У мадам и месье Ивонн все хорошо. У Груашанов, Буайо, Синулей и Иветты все хорошо. Потеряв Александра Владимировича, который бесследно исчез после воскресной церемонии, мадам Эсеб со временем как будто утешилась. Эсеб снова взялся за труд своей жизни — наблюдение за туристками, но порой взгляд его теряет нужное направление, смещается, и он вдруг замечает, что смотрит на бегущую мимо собаку.

У Святой Гудулы все хорошо.

У всех все хорошо.

КОНЕЦ

 

Самая последняя глава

Спустя примерно три месяца после событий, описанных в главах 26 и 27, то есть на следующий день после шестого нападения преступника, прозванного «Скандалистом в Химчистке» (на сей раз пострадала вдова Энилайн, проживавшая в доме 53, подъезд 4, по улице Вольных Граждан. Со своей обычной наглостью преступник вошел в химчистку за несколько минут до закрытия и потребовал, чтобы ему немедленно и самым тщательным образом вычистили омерзительно грязные брюки, а когда мадам Энилайн отказалась принять заказ, устроил ей скандал и в приступе ярости, очевидно, хладнокровно разыгранном, начал разбрызгивать по всему помещению едкое вещество (азотную кислоту), повредив висевшие там вещи. Затем он исчез, как всегда, неприметный и неуловимый), Кароль, студентка факультета воздушной палеонтологии, села в автобус «К» на остановке «Староархивная улица». Как известно, маршрут автобуса «К» перпендикулярен маршруту автобуса «Т» и пересекается с ним на перекрестке улицы Вольных Граждан и Староархивной.

Кароль, красивая темноволосая девушка, одетая по погоде (на улице был мороз), положила сумку на свободное сиденье напротив. Когда автобус отъезжал от остановки, она заметила на стене напротив дома 53 по улице Вольных Граждан нарисованную белой краской фигуру женщины в синем бюстгальтере. Нарисованная женщина мочилась стоя. На третьей остановке (Кароль направлялась в Музей естественной истории) в автобус вошел молодой человек с явным намерением сесть на свободное место напротив. Кароль тут же переложила сумку к себе на колени, и молодой человек сел.

Усевшись напротив, он взглянул на Кароль и сказал:

— У вас красивые глаза, мадемуазель, особенно левый.

Это была правда.

Ссылки

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

FB2Library.Elements.SectionItem

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Критики, ошеломленные новизной художественных миров, распахнутых творчеством Жака Рубо, то и дело роняют определения «поэт-инженер», «поэт чисел», «математик стиха»… Так и кажется, что речь идет об интеллекте технотронного века, уже позабывшем об эмоциях, изящной игре, юморе. А прелесть этого незаурядного таланта именно в удивительной способности находить в жизни — разных бытовых ситуациях, исторических казусах, пухлых трудах, поэтических аллюзиях, ученых дискуссиях, примелькавшихся привычках или, напротив, едва появившихся модных веяниях — забавное, легкое, феерическое… Читатель данной книги убедится в этом с первых страниц, и хорошее настроение не покинет его до самой последней строчки.

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] В 1985 году увидела свет «Прекрасная Гортензия», два года спустя — «Похищение Гортензии». Каждый роман существует вполне самостоятельно, хотя второй подхватывает ряд нитей первого. Оба перенасыщены «детективными» историями. Уже в первом представлена читателю фантастическая страна Польдевия и «князья», тревожащие воображение юных девушек; уже там происходят юмористические «нападения» на москательные лавки, вынудившие полицию открыть следствие. В «Похищении…» основой сюжета являются сразу две детективные истории. Во-первых, таинственное убийство любимой собаки отца Синуля — церковного органиста; во-вторых, похищение Гортензии: девушка решила сбежать с одним князем, а похищает ее другой, заклятый враг первого. При распутывании обе истории соединятся в одну: князь-злодей не только украл невесту у своего соперника, но и прикончил верного пса, охранявшего дом отца Синуля, а главное, находящийся в нем… компьютер. С этим ревностно охраняемым компьютером и входит в повесть один из моментов комического абсурда. По сути, именно эти мотивы веселого абсурда и являются движущими пружинами интриги.

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Интерес не только в движении сюжета, но — главное — в иронических наблюдениях-обобщениях жизни современного человека. Высмеиваются повальное увлечение компьютеризацией, мода на фирменные знаки, преклонение перед психоанализом, шовинистические предрассудки…

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Особенно изобретателен автор, создавая пародию на «роман в романе», высмеивая привычку обсуждать законы написания романа по ходу действия самого романа. Автор, соединяя в самых комических комбинациях термины и понятия, рассуждает, что такое герой, если он совсем не герой; что такое «рваная» композиция и как она рвется; сердится на читателя, который, следуя за автором, оставил открытой дверь, в которую как раз и может войти преступник…

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Впрочем, если судить об индивидуальности Жака Рубо только по этим, пришедшим сейчас к нашему читателю романам, мы тоже далеки будем от полной правды. Ведь определения «поэт чисел», «математик стиха» все-таки имеют к нему непосредственное отношение.

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Начинал Жак Рубо (родился он в 1932 году) как лирический поэт романтического склада, гордившийся, что «замечен» Арагоном и, едва достигнув двадцати лет (сб. «Вечернее путешествие», 1952), вошел в составленный последним «Дневник национальной поэзии» (1954). В его ранних стихах исповедальная интонация, любовный жар, боль разлуки, преклонение перед Женщиной…

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Математик по образованию, Рубо с любопытством отнесся к опытам шумной группы УЛИПО (сокращение, означающее в переводе «Правила для потенциальной литературы»). Загоревшись идеей внести в поэзию математическую упорядоченность, начал преподавать математику и стиховедение. Он проникся уверенностью, что «поэзии нужен математический язык, раз он сейчас правит миром. А просто язык лучше отдать в руки игрока, кустаря, переписчика». Позднее Рубо писал об этом времени: «Я нашел слово-пароль — „математика“. Передо мной открылась новая жизнь».

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] По инерции он продолжал еще выступать перед читателями с чтением своих ясных, прозрачных лирических стихов, но увлечен уже строфами, которые читать перед большой аудиторией невозможно. Выход в 1967 году книги, несшей на обложке в качестве заглавия единственную греческую букву ε (эпсилон), стал настоящей сенсацией. Книга состояла из сонетов, отмеченных то черным, то белым кружком, которые как бы имитировали фишки японской игры «го»; читать сонеты следовало в последовательности ходов, которые соответствовали правилам игры. Книга получила премию «Фенеон», раздавались голоса восхищения; но самые авторитетные ценители (например, известный писатель Пиэйр де Мандиарг) признавались, что предпочли нарушить «запрограммированное» чтение и двигаться, как обычно, — от первой страницы к последней, получая «вполне традиционное» удовольствие.

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] И впрямь, вне всяких хитроумных «правил» обращались к встревоженным душам строки:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

FB2Library.Elements.CiteItem

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] «Вполне традиционный» способ чтения этой книги и побудил соотечественников называть ее в рецензиях и обзорах не «ε», а «Принадлежность». Рубо вообще охотно вводит математические знаки в качестве названия, например, отдельных глав, но обязательно намекая на их не чисто математический, но метафорический смысл. Так, в математической системе эпсилон — знак принадлежности части целому, а в системе стиха — принадлежности личности миру, себе подобным. Стихи «Эпсилона» именно на эту волну и настроены: человек (и поэт) связан с другими каждой минутой своего существования, каждой клеточкой плоти, каждой мечтой, каждым кошмаром…

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

FB2Library.Elements.CiteItem

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Очарование Востока материализовано не только увлечением игрой «го» (в это время Рубо участвует в составлении пособия, с ней знакомящего), но также изучением японской «танки». В 1970 году Рубо выпустил сборник вольных переводов из японской поэзии под названием «Mono no aware» — такова фонетическая транскрипция сочетания иероглифов, означающих «чувства вещей» (грусть или «даже не грусть, а скорее импульс, побуждающий нас произносить „Ох!“ и в момент боли, и в момент радости. Это чувство, которое может прийти и вместе с легкостью весеннего утра, и вместе с унынием осеннего вечера… Это спокойствие нежности и ностальгии…»).

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] В следующей поэтической книге — «Тридцать один в кубе» (1973) — снова сочетание строгих математических расчетов с ориентацией на восточную традицию; здесь хитрая программа — стихи пишутся в размере танки, но весьма своеобразно: если танка имеет пять строк, соответственно по 5,7,5,7,7 слогов каждая, то Рубо все ее строки укладывает в единую длинную строку, вводя, однако, увеличенные пробелы между строчками «бывшей танки», то есть после 5,12,17,24 слогов. Каждая строка книги имеет таким образом 31 слог, в каждом стихотворении 31 строка, а всего стихотворений тридцать одно — вот откуда тридцать один в кубе.

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Появление таких книг и побудило заговорить о «математической поэзии». Робер Сабатье, составитель ряда прекрасных антологий, признанный знаток истории поэзии, то ли с восхищением, то ли с нежным юмором предложил для изучения творчества Жака Рубо «собрать целый коллектив, куда вошли бы математики, философы, историки, искусствоведы, медиевисты, востоковеды, специалисты по стиховедению, семиотике, даже по технике игры…»

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Сам же Рубо называет себя «композитором», только владеющим не нотами, а математическими формулами и буквами. Принципом истинного творчества должна быть установка на принуждение (contrainte), то есть ориентация на правила: именно этому он научился, по его собственному признанию, у группы УЛИПО и руководителя коллектива — крупнейшего французского поэта Раймона Кено.

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Некоторые рецензенты попытались придать этому стремлению «преодолевать препятствия» едва ли не политический смысл: мол «не всем поэтам выпадает удача жить под сапогом диктатуры» и ежедневно придумывать способы, как ее обмануть, поэтому-то и требуется иного рода «принуждение» («Нувель обсерватер», 1997, № 1679). Не стоит обращать внимание на столь легковесно-модные аргументы — для Рубо все было гораздо серьезнее: он хотел создать новый язык, не повторяющий привычного; игра с правилами, вынуждающая искать, придумывать, изобретать, должна была стать своеобразным психологическим стимулом к преодолению инерции, к всевластию над Словом.

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Увлечение «расчетами» и «комбинациями» не мешало Рубо сохранять лирическую напряженность стиха — порой прозаического по ритмике, но истинно поэтического по своей природе, — насыщенного метафорами, эллипсами, аллюзиями…

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] …Видеть тебя быть глазами твоими их серою или синей радужницей в разные миги ночи. Каждый период зрения есть смерть. Время частицами оседает во мне жизнь расчленяя мою…

FB2Library.Elements.CiteItem

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] О книге «Тридцать один в кубе» один из соотечественников Рубо написал: «Сюжет, собственно, совсем традиционный: мужчина встречает женщину…» Только здесь эта встреча, Вечная любовь измеряется грядущей встречей со смертью, неумолимым движением Времени. У многих поэтов такой мотив обретал метафизическое значение; у Рубо он трагически воплотился в реальность: в 1983 году поэт потерял жену, ушел в страшный мрак отчаяния, депрессии, из которой его выводило именно творчество. Книга «Нечто страшное» (1986), отвергнувшая «средний путь меж математикой и поэзией», дала волю мощному лирическому потоку, преодолевающему боль…

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Если Рубо удивил всех, обратившись к «математической поэзии», то не меньше он удивил, погрузившись после этих сборников-конструкций в изучение поэзии Средневековья и истории стиха. Появление книг «Грааль-театр» (1977, в соавторстве с Флоранс Делэ), антологии «Трубадуры» (1980), эссе «О форме искусства трубадуров» (1987), участие в подготовке двухтомной Библиографии французского сонета (1988) и стиховедческом труде «О соотношении текста и мелодии в поэзии трубадуров» (1992) заставило корреспондентов обрушить на автора вопросы: с чего вдруг «математический поэт» воспылал интересом к далекому прошлому? Рубо ответил: «Это попытка выйти из порочного круга — необходимости избавиться от традиций и невозможности от них избавиться».

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Поэтический язык трубадуров представляет собой, по убеждению Рубо, некую целостность, являющуюся условием доступности поэзии, ее естественного восприятия за границами сословий и стран. «Язык этот, — замечает автор, — сегодня утрачен». Размышления, возникающие по ходу скрупулезного анализа, позволяют видеть, что Рубо хотел бы вернуть современной поэзии утраченного ею читателя, не лишая ее, однако, права использовать возможности точных наук — поверять гармонию алгеброй, не разрушая гармонии…

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Дальнейшие творческие поиски Рубо и обнаруживают балансирование на этой границе. В поэтической книге «Сон и Слово о поэзии» (1981) Рубо, повторяя и передвигая разные смысловые сочетания, вроде бы тоже «комбинирует», но результат все чаще и чаще равновелик истинным шедеврам поэтической речи.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Возникает дополнительный эффект и от расположения строк лесенкой:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Стихотворная речь во «Сне», по сути, лишена абстрактных понятий, а вместе с тем философически насыщена, ее конкретность обманчива: «капля», «берег», «река» — это все понятия, имеющие в контексте дополнительный метафорический смысл. Такой «объективизм» своей поэзии Рубо связывает с опытом У.К.Уильямса, Э.Э.Камингса. Он вообще с удовольствием называет имена тех, на чей опыт опирается, и посвятил этому целую книгу-антологию «Автобиография, глава десятая» (1977).

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Следующая поэтическая книга Рубо названа «Множественность миров по Льюису» (1991). Теория математика Дэвида Льюиса воспринята как основа для размышлений о множественности слоев реальности и противоречивости эмоциональных реакций на ее «сигналы».

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Философическая множественность совмещается здесь с множественностью игровой другого Льюиса, Льюиса Кэрола, по-своему изображавшего причудливые скрещения сказочных миров.

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] В эссе «Поэзия и так далее» (1995) Рубо снова и снова ставит вопрос о том, какой же должна быть поэзия в современной цивилизации, чтобы вести вперед, не оставляя читателя растерянного где-то позади.

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Между последними поэтическими книгами — «Сон» и «Множественность миров» — Рубо, кажется совершенно неожиданно даже для себя, обратился в жанру повести-романа, издав «Прекрасную Гортензию» и «Похищение Гортензии» (а потом еще и «Гортензию в ссылке»). И снова несказанно всех удивил.

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Откуда столько озорства, юмора, легкости у приверженца теории «принуждения»? Пути творчества и вдохновения неисповедимы. Разве можем мы объяснить, где брал силы Михаил Булгаков, создавая искрящиеся парадоксами романы «Мастер и Маргарита», «Театральный роман»? А ведь в почерке «Мастера» и почерке автора двух «Гортензий» немало общего.

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] К «Театральному роману» Булгаков приступил после разрыва с МХАТом, лишенный возможности видеть свои пьесы на сцене; все предвещало трагическую интонацию, а повествование получилось ярким, буффонадным, на читке актеры буквально покатывались со смеху. По существу, и Рубо, создавая бытовой гротеск, вслед за Булгаковым «иронией восстанавливал то, что разрушено пафосом» (М.Чудакова о Булгакове). И у Булгакова, и у Рубо происходит наложение романа, что в руках у читателя, на роман, который пишется: Мастер пишет о судьбе Понтия Пилата, Булгаков о судьбе Мастера; «Похищение Гортензии» кроме собственной истории содержит рассказ о том, как писалась «Прекрасная Гортензия» и как из первого романа вырастал второй… Многие фигуры и у Булгакова, и у Рубо выступают сразу в нескольких ипостасях; и у того, и у другого не вдруг отгадаешь, что было на самом деле, а что пригрезилось… Булгаков выпускает на страницы романа кота Бегемота. Рубо дает волю коту Александру Владимировичу, которого можно вообще считать главным героем первого романа: люди заняты своими заботами и уверены, будто делают то, что собирались, а Кот мягко направляет их действия, часто оставаясь на втором плане, но полностью определяя все, что происходит на первом. Рубо, как и Булгаков, охотно болтает с читателем, спорит с персонажами, поправляет их, даже на них обижается…

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Завершив «Похищение Гортензии», Рубо приблизился уже к тому возрастному рубежу, когда писатели привычно берутся за мемуары. Но ничего «привычного» в мемуарах Рубо опять-таки нет. Уже названия какие-то странноватые: «Великий лондонский пожар» (1989), «Петля» (1993), «Математика» (1997). Странности не только в том, что о линейной последовательности повествования приходится полностью забыть (такое с мемуаристами случается сплошь да рядом); главное — автор снова заставляет читателя вступать в игру. В «Пожаре» он начинает «примеривать» на себя манеры Стерна, Троллопа, Томаса Мэлори, Генри Джеймса, Набокова, настраиваясь на их «речь», а потом вдруг заявляет, что ни одна ему не подходит, не годится ни тот тип художественной речи, что обещает «только правду», ни «модернизм, ни тем более постмодернизм»; не хочет он называть — как принято — поэтичным закат, не хочет служить «алгебре», сколь бы ни была она «ко времени»: «Математика все-таки должна быть подчинена поэзии». Комбинируя разные слои повествования — «ветви», «вставки», «отступления», — автор сообщает любопытные факты детства, юности, вспоминает о встречах с друзьями и прогулках с женой, о путешествиях по Европе, но очень скоро становится ясно, что заинтересовать он хочет не тем, что было, а скорее причинами, почему хочется рассказать и главное — как рассказать. Складывается книга о создании этой самой книги — мемуары о том, что такое мемуары, что такое вообще художественная речь. Кстати отсюда и название: оно всплыло внезапно, во сне, вслед за образом рыжеволосой девушки на империале лондонского автобуса. А превращение образа, поразившего сознание, в образ романа — это и есть творчество, иначе говоря «перевод» с языка сознания/подсознания на язык, который можно или услышать или воспринять с печатной страницы…

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Игровой стиль «Лондонского пожара» окрашен еще трагизмом недавней утраты любимого человека. «Петля» значительно ближе по характеру изложения обеим «Гортензиям». Общественную ориентацию автора выражают строгие констатации (исцарапанная пулями во время Парижского восстания 1944 года стена Люксембургского дворца в Париже и следы от пуль на берлинской стене, рухнувшей в 1990; фигуры русских женщин, закапывающих трупы, на любительской пленке немецкого солдата, и тот же солдат полвека спустя — довольный, на фоне своего магазинчика игрушек; первомайская демонстрация 1945 года, озаренная доверием к победившей фашизм России, и последующие события, показавшие, что «метастазы сталинского рака навсегда лишили смысла этот праздник 1 мая…»). Но общая стихия повествования иная: серьезное захлестывается волной веселого юмора — смеясь, человечество легче расстается с прошлым. Эпизоды, один другого забавнее, шутливые заключения, опрокидывающие причинно-следственные связи с ног на голову, — все это создает атмосферу такой же праздничной легкости, что царит в приключениях Гортензии. Книга снабжена чем-то вроде предметного указателя, и, если проследить развитие каждого предмета-мотива, забавных несоответствий наберется еще больше. А чего стоит объяснение, почему автор с детства увлекся поэзией, поддался «этому безумию»: «Оно обрушилось на меня, наверное, из-за того, что я повредился рассудком, обнаружилась анемия понимания реальности, вызванная авитаминозом, отсутствием в пище необходимых минералов, протеинов и ферментов…»

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Как и в «Лондонском пожаре», в «Петле» петляющая память упорно устремлена к проблемам собственно творческого процесса: автор заявляет, что не желает подробно выписывать детали, не желает погружаться в психологию (столь же неправдоподобную, как и детали), не хочет ничего имитировать, показывать. По существу, истинный мастер Слова вообще не разворачивает картину случившегося, а дает некий импульс — предчувствие, намек, подсказку, — и читатель устремляется по тропкам своей собственной памяти, творит собственные образы…

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] В 1997 году вышла из печати третья мемуарная книга, сосредоточенная как раз на корневой проблеме творчества Жака Рубо — отношениях между поэзией и математикой. Ярко воссоздаются годы «революции в математике», этакого «государственного переворота», свершенного учебником Бурбаки, ликование юного Рубо, понявшего, что именно математика задает ритм мировому движению. Автор пытается распутать спряжение трех «революций» — в математике, политике, искусстве — и приходит к выводу, что на каждом из этих путей нельзя пренебречь традицией, только она должна не довлеть над новым, а естественно ложиться в его фундамент — закономерность, которая была нарушена и революционными потрясениями истории, и авангардными баталиями на поле культуры, но выдержана в науке — оттого, может быть, и убедительны успехи технического прогресса по сравнению с прогрессом (регрессом?) социальным.

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Одновременно с «Математикой» увидела свет еще одна книга Жака Рубо — тоже с весьма странным заглавием: «Проклятая кочерга Джона Мак Таггарта». Смысл отдельных историй, запечатленных в ней, — во всесилии жизни по сравнению со всеми научными теориями. Неустанно трудился философ Джон Тагтарт над доказательством «отсутствия» Времени; ожесточенно продолжают этот спор о присутствии/отсутствии Времени и Реальности Бертран Рассел, Витгенштейн, Поппер… А когда аргументы исчерпаны, Витгенштейн хватает кочергу, принадлежащую Таггарту, и замахивается на коллегу… Какое уж тут «отсутствие»!

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Мемуарные книги Рубо читаются совсем не легко и не гладко — не в пример «Гортензиям». Автор и сам признается, что пишет «в полумраке» (комнаты, где светится лишь экран компьютера, и собственной памяти, с трудом отделяющей бывшее от пригрезившегося): «Как страус, прячу я голову в песок ночи. Замыкаю себя во тьме, чтобы… лучше видеть». Называя эти книги «млечным путем на черном небе», коллеги Рубо отдают должное его «вежливости»: «Стараясь запутать нас, он предупреждает нас, что именно это делает, давая тем самым ключ к разгадыванию увлекательных ребусов своего повествования».

[Послесловие Алгебра, гармония и… шутка] Ребусы, развлекающие нас и в романах о Гортензии, удивительным образом выполняют функцию, которую Рубо считает основной для искусства — намекают, подсказывают, наводят на мысль… И вот уже далекие от нас истории про «князей», отца Синуля и кота Александра Владимировича накладываются на эпизоды нашей жизни — бескрайней российской и малой — чисто личной. Юмористический абсурд большинства ситуаций побуждает тем самым размышлять не о приключениях на Староархивной улице или в сквере Отцов-Скоромников, а о событиях, нам хорошо известных, что случаются «здесь и сейчас». А если увидеть их в ироническом освещении, то можно, смеясь, распрощаться с тем, что только что тяготило. И поблагодарить за это французского писателя, доставившего нам так много интеллектуально-возвышенных и веселых мгновений в наше совсем не веселое время.

FB2Library.Elements.CiteItem

Содержание