ОЧЕРК ПЕРВЫЙ
Монголо-татары в ранних летописных повестях о битве на Калке
Первые упоминания в древнерусской литературе о монголо-татарах связаны с описанием разгрома русско-половецкого войска на реке Калка. Древнерусские книжники — авторы и редакторы летописных сводов — придавали большое значение описанию первого столкновения русских и монголо-татар: практически все летописные памятники, охватывающие в своем повествовании события 20-х годов XIII века, содержат в себе тот или иной вид «Повести о битве на Калке».
Указанный факт вполне объясним. Особенно если учесть, что рассказ летописной статьи 1223 года был посвящен не просто описанию единичного приграничного сражения, пусть и с неведомым доселе противником. Речь шла о первом вооруженном столкновении Руси с народом, который долгие десятилетия оказывал непосредственное влияние на политическое, социальное и духовное развитие русского общества. Совершенно естественно, что летописцам требовалось так или иначе ввести своих читателей «в курс дела», тем или иным образом пояснить смысл случившегося, наконец, попытаться связать воедино факт появления монголо-татар с дальнейшими событиями, произошедшими на Руси во время и после ее завоевания ордынцами. По сути дела, летописные рассказы о разгроме русских на Калке во многом играли роль неких предварительных пояснений к такому волнующему для древнерусских книжников сюжету, как взаимоотношения Руси с покорившим ее народом.
Литературная история ранних летописных известий о событиях 1223 года
Самые ранние рассказы о событиях, произошедших на Калке в 1223 году, дошли до нас в составе Новгородской первой летописи старшего извода (далее — НПЛ), а также Лаврентьевской (далее — Лавр.) и Ипатьевской (далее — Ипат.) летописей. Тексты, находящиеся в составе более поздних сводов, как показало их изучение, имеют характер поздних компиляций, составленных главным образом на основании соответствующих статей трех вышеуказанных летописей.
Три ранних летописных рассказа о битве на Калке существенно отличаются друг от друга: каждая из летописей содержит большое количество оригинальной, независимой друг от друга информации. Вместе с тем часть информации «кочует» из рассказа в рассказ, заставляя исследователей прибегать к сложным текстологическим построениям, необходимым для объяснения существующих текстуальных и сюжетных совпадений.
История текстов повести о битве на Калке теснейшим образом связана с литературной судьбой содержащих это произведение летописных памятников.
По мнению большинства исследователей, повесть, читающаяся в составе Лавр., так или иначе связана с Ростовом и правившей в нем княжеской династией.
По мнению А. В. Эммаусского, «изучаемая статья Лавр. была составлена первоначально в Ростове под живым непосредственным впечатлением от событий 1223 года». Более аккуратны в оценках Д. С. Лихачев, М. Б. Свердлов и др., которые полагают, что летописная статья «представляет собой ростовскую обработку первоначального южнорусского известия (курсив наш. — В. Р.)». Последнее наблюдение согласуется с гипотезой М. Д. Приселкова, полагавшего, что на протяжении 1206–1239 годов Лавр. передает текст т. н. «Ростовского летописца Константина Всеволодовича и его сыновей», восходившего к владимирскому великокняжескому «Своду 1228 года», который, в свою очередь, опирался на Летописец Переяславля Русского. Таким образом, как полагает большинство исследователей, первоначально рассказ о событиях 1223 года, дошедший до нас в Лавр., появился в составе Летописца Переяславля Русского (между 1223 и 1228 годами), откуда перешел во Владимирскую великокняжескую летопись 1228 года, а уже оттуда — в ростовскую летопись. Составитель последней существенно отредактировал попавшую ему в руки информацию, сопроводив повествование рассказом о действиях «своего» князя Василька Константиновича, который в битве не участвовал.
Исследователи давно обратили внимание на сходство начальной части летописных статей 6731 года Лавр. и 6732 года НПЛ, посвященных описанию битвы на Калке. Речь в разбираемых отрывках идет в первую очередь о происхождении татар. При этом приводится ссылка на Мефодия Патарского, а также сообщается об «избиении татарами множества безбожных половцев».
В принципе объяснений того, почему в указанных летописных статьях появляется общий отрывок, может быть несколько.
С одной стороны, появление общих чтений могло быть связано с наличием общего для НПЛ и Лавр. источника. Так, А. А. Шахматов предположил существование «Полихрона начала XIV в.», к которому, как он полагал, могли восходить тексты Лавр., некоторые известия НПЛ (собственно в обеих летописях совпадают лишь два известия — рассказ под 6725 годом (в НПЛ — под 6726 годом) о борьбе между рязанскими князьями и интересующее нас начало рассказа о битве на Калке 6731 года (в НПЛ — под 6732 годом), а также ряд известий Ипат. и, предположительно, текст Троицкой (далее — Тр.) до начала XIV века. Правда, М. Д. Приселков отверг гипотезу А. А. Шахматова об общем источнике всех перечисленных летописных памятников — т. н. «Полихроне начала XIV в.».
Однако предположение А. А. Шахматова о возможном существовании общего источника двух интересующих нас летописей — Лавр. и НПЛ, отголоски которого дошли до нас, по крайней мере, в указанных чтениях, представляется продуктивным. А. А. Шахматов отметил, что «содержание известий, общих Синодальной (НПЛ. — В. Р.) и Лаврентьевской летописи, не новгородское». Я. С. Лурье, подчеркнув, что вопрос о взаимоотношениях между Лавр. и НПЛ принадлежит «к числу нерешенных вопросов истории Свода 1305 г.», вместе с тем, вслед за В. Л. Комаровичем, не исключил возможности восхождения указанных общих чтений к «следам рязанского летописания».
В. Л. Комарович полагал, что именно в Рязани был составлен «наиболее обстоятельный рассказ о первом нашествии татар на Русскую землю и битве на Калке». По мнению исследователя, лучше всего этот рассказ читается в НПЛ, «которая из старшего рязанского свода извлекла версию, еще не подвергшуюся ростовской переработке, какую находим в Лавр.» К сожалению, исследователь не привел развернутой аргументации в пользу рязанского происхождения текста «Повести о битве на Калке», построив свои выводы лишь на анализе рассказов обеих летописей о Батыевом нашествии.
Д. С. Лихачев, отметив отсутствие в исследуемой части НПЛ следов ростовского и владимиро-суздальского летописания и не исключив при этом влияния рязанского источника, предположил, что совпадения Лавр. и НПЛ могли быть результатом обращения новгородского летописца к тому же южнорусскому протографу (к гипотетическому Летописцу Переяславля Русского), который нашел отражение и в Лавр. При этом Д. С. Лихачев также, как В. Л. Комарович, полагал, что рассказ НПЛ «более полный и лучше сохранился, чем подвергшийся значительному сокращению в Ростове рассказ Лавр.». В НПЛ, по мнению исследователя, «мы имеем наиболее полную и точную передачу впечатлений южнорусского летописца, работавшего между 1223 и 1228 гг.»
С другой стороны, общий для НПЛ — Лавр. отрывок мог являться более поздним вкраплением в тексты указанных повествований. В свое время И. У. Будовниц высказал предположение о том, что «вводное рассуждение о татарах как о народе, предвещающем «конец мира», было вставлено во владимирскую (т. е. Лавр. — В. Р.) и новгородскую (т. е. НПЛ. — В. Р.) летописи значительно позднее битвы на Калке, когда и северная Русь сделалась добычей кровожадных завоевателей. Ибо о каком «конце света» может быть речь в 1223 году, когда произошел всего лишь обыкновенный набег… (после которого)… все успокоились, причем высказывалось даже удовлетворение, что их (татар. — В. Р.) руками были поражены «безбожные» половцы». Таким образом, исследователь, полагая, что в отрывке идет речь именно о Конце Света, не считал возможным отнести появление эсхатологически окрашенной части текста к периоду до Батыева нашествия.
Впрочем, сама аргументация И. У. Будовница строится на явном заблуждении. Согласно Мефодию Патарскому, появление измаильтян является лишь одним из знамений приближающегося Конца Света: между нашествием измаильтян и светопреставлением должно произойти еще несколько событий — освобождение «нечистых народов», заключенных Александром Македонским, пришествие Антихриста и, наконец, само Второе Пришествие Иисуса Христа. Таким образом, с «исхождения» измаильтян должен лишь «начаться отсчет «последних времен» перед Концом Света».
Определенную ясность в ситуацию вносит анализ текста Лавр. При сравнении текстов повести в Лавр. и НПЛ обнаруживаются возможности для относительной датировки памятников. Дело в том, что в летописной статье 6731 (1223) года Лавр. о князе Васильке Константиновиче, избежавшем участия в битве на Калке, сообщается как о чудесным образом — Божьим промыслом — «сохраненном» от случившегося «зла». Поскольку в статье 6745 (1237) года, в которой речь идет о Батыевом нашествии на Северо-Восточную Русь, помещено полное горестных стенаний повествование о гибели князя от рук «поганых», можно предположить, что рассказ о битве на Калке попал в один из предшествующих Лавр. сводов до 1237 года. Трудно предположить, что поздний редактор, уже зная о судьбе князя, мог ввести в текст соответствующее добавление, не изменив мажорной концовки всего рассказа.
Таким образом, отрывок о происхождении татар, скорее всего, появился в Лавр. до нашествия Батыя. Предположение же о заимствовании указанного отрывка составителем НПЛ из Лавр., как было указано выше, противоречит реальным отношениям между текстами упомянутых летописей. Следовательно, и в НПЛ соответствующий отрывок попал до нашествия Батыя.
При ближайшем рассмотрении оказывается, что рассказ Лавр. несет в себе гораздо больше следов серьезной редакторской правки, нежели рассказ НПЛ: об этом свидетельствуют и лаконичность повествования Лавр., являющаяся скорее результатом краткого пересказа какого‑то более объемного предшествующего текста; и наличие резких переходов от одной темы к другой (не случайно рассказ Лавр. сравнительно легко поддается «расслоению» на отдельные сюжеты); и, наконец, явные вставки о ростовском князе Васильке Константиновиче, отсутствующие в НПЛ и напрямую не относящиеся к событиям, реально произошедшим на Калке.
Кроме того, рассказ НПЛ, в отличие от Лавр., носит более законченный характер: начинаясь с рассуждений о происхождении татар, об их пришествии «за грехи наши», он завершается авторской ремаркой на ту же тему. Составитель же Лавр., начиная повествование с отрывка о происхождении татар и об их появлении «к скончанию времен», завершает свой рассказ вполне мажорной и довольно отвлеченной от начального сюжета темой чудесного избавления князя Василька.
Таким образом, общий для обеих повестей отрывок в случае с НПЛ оказывается более уместным, чем в Лавр. Указанное чтение в НПЛ является проявлением рефлексии автора по поводу произошедшего разгрома русских войск. Идеи, заключенные в этом отрывке, находят развитие и в других частях летописного рассказа. Наличие же подобного вступления в соответствующей статье Лавр., особенно в контексте дальнейшего повествования, носит скорее искусственный, рудиментарный характер: указанный фрагмент не дает практически никакой дополнительной информации ни о татарах, ни об отношении к ним летописца, ни о характере произошедших событий, более того — не соответствует общей идее повествования. Отрывок, занимающий по объему ровно половину всей летописной статьи Лавр., оказывается фактически «оторванным» от последующего повествования. Исходя из этого, представляется правильным рассматривать вступление о происхождении татар в качестве органичной части именно рассказа НПЛ, а не Лавр.
По признанию Д. С. Лихачева, «один из самых обстоятельных», «чрезвычайно важный по своей точности» рассказ о битве на Калке дошел в составе Ипат. Вместе с тем наиболее противоречивые суждения в науке высказываются именно по поводу происхождения «ипатьевской» версии рассказа.
Как отметил новейший исследователь Повести В. К. Романов, «противоречивые мнения исследователей не позволяют установить памятник, впервые включивший в свой текст данную статью о битве, впоследствии отразившуюся в Ипат.» Однако, по мнению исследователя, время создания разбираемой версии Повести «следует относить ко второй половине 40-х — первой половине или середине 50-х годов XIII в.» Как полагает B. К. Романов, текст соответствующей статьи Ипат. в большей степени отразил галицко-волынский источник, соединенный с источником киевским, вероятно, составленным вскоре после битвы. По мнению исследователя, «последний этап летописной работы над повествованием о битве, помещенном в Ипат., приходится уже на вторую половину XIII в.» В целом исследователи единодушны в мнении о максимальной независимости рассказа Ипат. от сообщений других летописей.
Итак, рассказы о битве на Калке, которые отразились в НПЛ и Лавр., были составлены, видимо, во второй половине 20-х — первой половине 30-х годов XIII века, а рассказ, отразившийся в Ипат., вероятно, возник двумя-тремя десятилетиями позднее. Такая датировка, конечно, довольно относительна. Уверенно можно говорить лишь о том, что указанные тексты появились не позже конца XIII — самого начала XIV века: интересующая нас часть Синодального списка НПЛ написана почерком XIII века, а рассказ, находящийся в Лаврентьевском списке, судя по всему, достаточно точно передает текст «Свода 1305 года». Что же касается текста Ипат. за интересующий нас период, то тот, как установил А. Н. Ужанков, был составлен в 60-е годы XIII века. Таким образом, рубеж XIII‑XIV веков является terminus ante quem — верхней временной границей для указанных текстов.
«Придоша языци незнаемы, их же добре никто не весть»
Автор статьи НПЛ соединяет в своем рассказе размышления о сути произошедшего с описанием целого ряда деталей, знакомство с которыми свидетельствуют как о большой осведомленности этого книжника, так и о серьезности его намерения рассказать о произошедшей на Калке трагедии во всей полноте.
При этом главной темой повествования становится тот народ, знакомство с которым произошло при столь драматичных для русских обстоятельствах. В этом — важнейшее отличие рассказа НПЛ от соответствующего рассказа Лавр. Можно сказать, что именно под пером новгородского автора риторические для того времени вопросы «кто суть?», «отколе изидоша?», «что языкъ ихъ?», «которого племени суть?», «что вера ихъ?» приобретают тревожную остроту и вместе с тем надежду на разрешение.
Главный смысл произошедшего с русскими несчастья для автора статьи НПЛ вполне очевиден: «языци незнаемые» приходят «по грехом нашим». Именно морально-нравственное несовершенство, «греховность» Руси и являются для него причиной появления татар. Тема «грехов» трижды возникает в повествовании НПЛ: один раз — в вводной части, только в этом месте отличающейся от вступления Лавр. («том же лете, по грехомъ нашимъ придоша языци незнаеми, их же добре никто не весть»; ср. с началом Лавр.: «того же лета явишася языци ихже никтоже добре ясно не весть») и дважды в конце рассказа (при объяснении причин описанных бедствий: «тако за грехы наша Богъ въложи недоумение въ нас, и погыбе много бещисла людии; и бысть въпль и плачь и печяль по городомъ и по селомъ», а также при завершении Повести: «и не съведаемъ, откуду суть пришли и кде ся деша опять; Богъ весть, отколе приде на нас за грехы наша»).
Хотя сами эти грехи в тексте не упоминаются, однако в контексте всего летописного повествования понятно, что речь идет о стандартном наборе земных прегрешений, которые не требовали подробного перечисления, поскольку были известны читателям из предшествующих статей летописи, а кроме того, не были связаны напрямую с теми или иными реальными поступками/проступками конкретных героев Повести.
Гораздо более важной задачей для автора повести было выяснение того, кто такие татары, почему они появились именно в данный момент. Именно при решении этой задачи книжник прибегнул к авторитету Мефодия Патарского, на чье мнение он ссылается, пытаясь идентифицировать татар с известными ему реальными и легендарными народами.
«Откровение» Мефодия (или Псевдо-Мефодия) Патарского относится к жанру «предсказательной» литературы: рассказ посвящен обзору всемирной истории от Адама и до «последних времен», которые наступят в седьмое тысячелетие — накануне Страшного суда. Создание этого апокрифического произведения относят к VI‑VIII векам. На Руси текст памятника, судя по всему, был известен уже в начале XII века — об этом свидетельствуют случаи использования сюжетов «Откровения» в текст Повести временных лет.
Исследователи неоднократно отмечали, что необходимость ссылок на Мефодия Патарского, судя по всему, объясняется полной неосведомленностью книжника относительно монголо-татар. Вряд ли стоит сомневаться в том, что русские впервые узнали о монголо-татарах именно в 1223 году. В этом смысле им действительно пришлось столкнуться с «неведомым народом». В Повести есть указания на то, что о татарах ничего не известно — «придоша языци незнаемы, их же добре никто не весть, кто суть и отколе изидоша, и что языкъ ихъ, и которого племени суть, и что вера ихъ… Богъ же единъ весть ихъ, кто суть и отколе изидоша». Однако вместе с тем автор Повести замечает, что «премудрии мужи ведять я добре, кто книгы разумно умееть, мы же их не вемы, кто суть».
Таким образом, налицо существенное противоречие: с одной стороны, татары — народ, о котором вообще ничего не известно или известно только Богу (в определенном смысле это одно и то же), с другой же — «премудрые мужи» знают об этом народе «добре», видимо, благодаря знакомству с «книгами». Представляется, что сама ссылка на «Откровение» Мефодия Патарского свидетельствует скорее о том, что «заочное знакомство» с татарами все‑таки состоялось: летописец пытается провести некоторую аналогию с уже известными — в том числе именно из «книг» — народами.
Так кем же оказываются «неизвестные-известные» монголо-татары?
Интересно, что летописец не утверждает, а как будто предлагает на выбор варианты идентификации «незнаемых языцей»: «А зовуть я Татары, а инии глаголють Таурмены, а друзии Печенези», — перечисляет книжник. И, наконец, предлагает еще один вариант, — если судить по тому, сколько этой версии уделяет внимания автор, — наиболее убедительный для него самого: «…инии же глаголють, яко се суть, о них же Мефодии, Патомьскыи епископъ, съвидетельствуеть, яко си суть ишли ис пустыня Етриевьскыя, суще межи въстокомь и северомъ. Тако бо Мефодии глаголеть, яко скончанию временъ явитися тем, яже загна Гедеонъ, и попленять всю землю от въстокъ до Ефранта и от Тигръ до Поньскаг(о) моря, кроме Ефиопия».
Понятно, что в данном случае летописец вводит в повествование не рациональное знание о татарах как о реально существующем этносе, а иррациональное представление о них. Представление, носящее прежде всего оценочный характер.
Итак, на первый взгляд, для летописца пришедшие татары — это измаильтяне, некогда загнанные Гедеоном в Етривскую пустыню и вышедшие оттуда в преддверии Конца Света. Используя столь яркую аналогию, автор Повести как бы сообщает читателям о вероятной миссии татар и тем самым как бы дает информацию и том, что от них можно ожидать в дальнейшем. Действительно, согласно «Откровению» Мефодия Патарского, на которого ссылается автор Повести, измаильтяне выйдут из пустыни накануне Конца Света, после чего будут владеть всеми странами вплоть до седьмой тысячи лет («до числа лет седьми седмиць») и лишь потом «побеждени боудуть от грькъ и покоретсе имь».
Однако неверным было бы полагать, что книжник точно знает о татарах, что именно они и есть те самые легендарные измаильтяне. В данном случае мы сталкиваемся с существенным противоречием, возникающим при внимательном прочтении текста. Дело в том что косвенно называемые измаильтянами татары противопоставляются совершенно явно называемым «безбожными сынами Измайловыми» куманам, т. е. половцам.
При этом сами татары четко определяют свой статус по отношению к половцам. Так, обращаясь к русским князьям с призывом не откликаться на просьбы половцев о помощи, татары заявляют, что «мы вашей земли не заяхомъ, ни городъ вашихъ, ни селъ вашихъ, ни на васъ придохомъ, нъ придохомъ Богом пущени на холопы и на конюси свое на поганыя Половче». Таким образом, можно говорить о том, что под пером летописца — автора того отрывка, который впоследствии стал общим для НПЛ и Лавр., — одновременно сливаются (в образе «измаильтян») и разводятся (одни являются «холопами» других, между ними не ставится знак равенства) два разных этноса — татары и половцы.
Возможно, к моменту появления повести термин «измаильтяне» стал уже своего рода эвфемизмом по отношению к половцам, тогда как относительно сущности татар еще не существовало ясности. Не случайно автор текста не называет татар прямо «измаильтянами», а, используя указательные местоимения («се суть, о них же Мефодии, Патомьскыи епископъ, съвидетельствуеть, яко си суть…»), лишь предполагает — не исключает этого.
Можно предположить, что в тексте произведения происходит некоторое наложение образов, возникающих под влиянием необычной для книжника ситуации. С одной стороны, движение татар, воспринимаемое как нашествие неведомого народа, как «исхождение» сынов Измайловых само по себе предполагало аналогии с измаильтянами или другими народами, приход которых знаменует собой наступление «последних времен». С другой стороны, татары в своем движении сталкиваются с половцами, для которых аналогия с измаильтянами стала выполнять функцию едва ли не второго названия.
Наличие в тексте летописного рассказа двух этносов «измаильтян» позволяет сопоставить позицию автора по отношению к каждому из них.
Интересно, что характер рассказа НПЛ явно антиполовецкий. В общем с Лавр. отрывке половцы называются «безбожными», «окаянными», «беззаконными»; автор упоминает о том, что половцы «много зла створиша Русьскои земли», проливали «кровь крестьяньску». Именно за эти поступки «всемилостивый Богъ хотя погубити безбожные сыны Измаиловы Куманы, яко да отмстят кровь крестьяньску, еже и бысть над ними безаконьными».
После разгрома «окаянные» половцы — «избьеныхъ избытокъ» — во главе с Котяном приходят «на поклон» к Мстиславу («се же Котянь бе тьсть Мьстиславу Галицьскому», — уточняет книжник) и другим русским князьям. Дальнейшие действия половцев напоминают если не прямой подкуп, то явное задабривание русских: «…дары принесе многы: кони, вельблуды и буволы и девкы, и одариша князь русьскыхъ». Свою просьбу о помощи половцы подкрепляют довольно сильным аргументом: «И рекуче тако: нашю землю днесь отъяли, а ваша заутро възята будеть».
Однако автор рассказа НПЛ, в отличие от поздних интерпретаторов, полагавших, что в этих словах был заключен призыв к объединению русско-половецких сил в борьбе с новыми врагами, видимо, не был столь оптимистичен в оценках политической дальновидности половцев. Их призыв к объединению, подкрепленный столь мощным аргументом («нашю землю днесь отъяли, а ваша заутро възята будеть»), в трактовке книжника может рассматриваться скорее как средство своеобразного «давления» на русских. Действительно, половцы постепенно — сначала полагаясь на родственные связи, потом с помощью богатых даров и, наконец, порождая в русских опасения за их собственную судьбу, за судьбу русских земель — буквально втягивают последних в сражение с татарами.
Характерно, что Мстислав Галицкий, обращаясь к русским князьям, прибегает к совершенно иным аргументам, нежели половцы. Призывая русских князей выступить на стороне степняков, Мстислав ни словом не обмолвился о том, что татары, разбив половцев, «заутро» могут разбить и русских. Мстислав, как пишет автор рассказа НПЛ, «поця молитися княземъ русьскымъ, братьи своей, рекя тако: оже мя, братье, симъ (половцам. — В. Р.) не поможемъ, тъ си имуть придатися к нимъ (татарам. — В. Р.), тъ онемъ больши будеть сила». Таким образом, теперь половцы предстают не как молящие о помощи союзники, а как враждебный народ, способный присоединиться к другому — потенциально враждебному — народу и вместе с ним совершить поход на Русь. По сути дела, Мстислав, развивая «агитацию» в пользу половцев, переходит от «давления» к «шантажу».
Вероятно, именно поэтому автор рассказа весьма критически относится к фигуре Мстислава, явно не одобряя поведение князя, сыгравшего роль связующего звена в столь трагичной для Руси цепочке «половцы-русские». Князь отправляется в путь, «думавъше много о собе… поклона деля и молбы князь половьчьскыхъ», к нему же «начаша вое пристраивати, кожьдо свою власть» остальные русские князья «и поидоша, съвъкупивъше землю всю Русскую противу Татари».
В отличие от статьи Лавр. татары в рассказе НПЛ наделены собственной волей, они «дееспособны», активны. И в первую очередь (и это достаточно симптоматично) активность татар направлена на то, чтобы избежать (!) столкновения с русскими.
В рассказе НПЛ подробно описывается деятельность двух татарских посольств, которые должны были отговорить русских князей от пособничества половцам. В уста первого посольства, прибывшего к русским князьям, по сути вкладывается своеобразная «декларация о намерениях», объясняющая действия татар: «Мы вашей земли не заяхомъ, ни городъ вашихъ, ни селъ вашихъ, ни на васъ придохомъ, нъ придохомъ Богом пущени на холопы и на конюси свое на поганыя Половче». Таким образом, согласно тексту рассказа, татары сами осознают, что они являются своеобразным «бичом Божиим» для «поганых половцев». Но важно и другое — таковыми их считает и сам автор рассказа: недаром «самооценка» татар совпадает с позицией, изложенной в той части текста, которая помещена как бы «от автора» — татары приходят на половцев, движимые гневом Господним.
С другой стороны, татары недвусмысленно заявляют о своем дружелюбном настрое по отношению к русским. Последним предлагается заключить мир, а самое главное, в случае необходимости, принять участие в «наказании» половцев («а вы въмите с нами миръ; аже выбежать (половцы. — В. Р.) къ вамъ, а биите ихъ оттоле, а товары емлите к собе: занеже слышахомъ, яко и вамъ много зла створиша; того же деля и мы биемъ»). При этом татары проявляют осведомленность относительно истинных причин похода русских князей на них. Виновниками возможного в будущем кровопролития татарские послы называют все тех же половцев («се слышимъ оже идете противу насъ, послушавше Половьць»), вовсе не обвиняя Русь во враждебных намерениях. Еще одно указание автора на ту неблаговидную роль, которую сыграли половцы в возникшем конфликте, представляется неслучайным. Книжник убежден в пагубности согласия русских, поддавшихся на половецкие уговоры.
Реакцию русских на слова, произнесенные татарскими послами, вполне можно назвать неадекватной: русские князья «того же… не послушаша, нъ послы избиша, а сами поидоша противу имъ (татар. — В. Р.)». Поступок русских, столь беспричинно жестоко обошедшихся с посольством, видимо не мог восприниматься нейтрально книжником и его читателями. Очевидно также, что сам факт вероломства, проявленного русскими, заставлял читателя по-иному взглянуть на тех, против кого это вероломство было направлено.
Усиливал «позиции» татар и рассказ о втором посольстве. Оказывается, несмотря на несчастливую участь первых послов, татары вновь попытались предотвратить столкновение с русскими. Однако в данном случае татары прибегают к угрозе. Впрочем, характер угрозы и аргументация татарских послов, вероятно, также не могла и не вызвать если не солидарности, то уж, во всяком случае, сочувствия читателей летописной статьи: «Есте послушали Половьчь, а послы наша есте избили, а идете противу нас, тъ вы поидите; а мы васъ не заяли, да всемъ Богъ».
Таким образом, получается, что татары «угрожают» русским… Божьим гневом. Гнев этот должен быть ниспослан на русских за то, что они, во-первых, послушали половцев — стали помогать тем, кого Бог собирается наказать, а следовательно, стали поступать против Божьей воли, во-вторых, избили татарских послов — поступили вероломно, в-третьих, собираются выступить на бой с ничем не угрожающими им татарами.
Следует обратить внимание на то, что, вкладывая в уста послам их главный аргумент («да всемъ Богъ!»), автор повести тем самым допускает, что татары в равной степени с русскими подотчетны Богу. Видимо, здесь мы имеем дело с отражением определенной позиции по данному вопросу: татары оказываются «немного своими» — они, их судьба, возможно, как и судьба русских, зависит от Божьего промысла, и они, как и русские, это понимают. Таким образом, один из аспектов восприятия русскими монголо-татар заключается в том, что татары не воспринимались как «безбожные».
Важен и еще один нюанс ситуации, подчеркиваемый книжником: русские предупреждены о возможных последствиях своего поведения, им предоставляется возможность выбора, которой они (автор об этом явно сожалеет, в отличие, скажем, от менее впечатлительного составителя рассказа Лавр.) не воспользовались, выступив все‑таки против татар. Результатом такого поступка явилось наказание русских «за грехи», за неверный выбор, за помощь, оказанную тем, кого наказывает сам Господь.
В «Повести о битве на Калке» в редакции НПЛ авторское восприятие монголо-татар выстраивается на фоне их противопоставления половцам и русским. Для книжника важно определить сущность прихода татар. С одной стороны, они для него — «языци незнаемые», незнакомые, неизвестные, с другой же — обилие характеристик, явных и скрытых, позволяет сделать вывод о значительной осведомленности летописца относительно описываемого им народа. Книжник не знает, можно ли их отождествлять с измаильтянами: само приближение татар напоминает поведение «сынов Измаиловых», но тот факт, что, татары борются с «общепризнанными» измаильтянами — половцами, делает аналогию в глазах писателя противоречивой. Следовательно, в Повести не дается ответ на вопрос относительно того, является ли приход татар одним из знамений приближающегося Страшного суда.
Можно сказать, что симпатии автора Повести в большей степени находятся на стороне татар: они явно выигрывают и по сравнению с половцами, что во многом естественно, и по сравнению с русскими, что на первый взгляд кажется парадоксальным. Симпатии книжника к «неведомому народу» связаны в первую очередь с тем, что татары посланы Богом для наказания «безбожных» половцев. При этом татары — вовсе не «безбожные»: они ссылаются на авторитет Бога, призывая русских отказаться от неправого дела. Кроме того, татарам свойственно достойное поведение: они пытаются отговорить русских от неблаговидных поступков, они заявляют о своем миролюбии по отношению к Руси, они активны — их посольства дважды уговаривают русских князей отказаться от помощи половцам (а не от борьбы вообще!). Положительные стороны восприятия татар усиливаются на фоне описания недостойных действий, с одной стороны, русских, поддавшихся на половецкие уговоры, подкуп и шантаж и убивших татарских послов, а с другой стороны, половцев, по сути, соблазнивших русских на явно небогоугодные поступки.
***
Лавр. содержит достаточно лаконичный рассказ о событиях на Калке. Впрочем, несмотря на это, в повествовании можно обнаружить сразу несколько сюжетных линий. Во-первых, это рассказ о происхождении ордынцев, о том, что они — «кара Господня» для «безбожных» половцев (этот отрывок текстуально совпадает с начальной частью НПЛ). Во-вторых, это краткое упоминание о походе южнорусских князей на помощь князьям половецким и последовавшем поражении русских. И, в-третьих, это радужное повествование о том, как ростовский князь Василько Константинович так и не принял участия в сражении с татарами и тем самым был сохранен Богом от гибели.
Как видим, подбор сюжетов указывает на слабую заинтересованность книжника в описании действий татар как таковых. Исследователи давно обратили внимание на «удивительный цинизм», с которым автор статьи в Лавр. «выражает свою радость по поводу того, что ростовский князь Василько Константинович не участвовал в Калкской битве, приписывая его благополучие силе честного креста и благочестивым молитвам». Как отметил И. У. Будовниц, по прочтении рассказа Лавр. создается впечатление, что, «когда в южной Руси плакали и тужили, во Владимире и Ростове бурно выражали свою радость, славя Бога и святую Богородицу».
Действительно, летописец без всякого стеснения благодарит Господа за избавление князя Василька от гибели. При этом из текста следует, что благодарность Богу воздается даже не столько за избавление Василька от гибели, сколько за недопущение самого его участия в битве. Тем самым летописец недвусмысленно указывает на свою отстраненность от факта разгрома русских князей. Известное равнодушие к поражению на Калке книжник «компенсирует» особым, трепетным вниманием к судьбе только одного князя — Василька Ростовского.
В чем причина такого отношения книжника к случившейся на Калке беде? В науке предпринимались попытки ответить на этот вопрос.
Ряд исследователей, совершенно справедливо обращая внимание на упомянутую выше проростовскую направленность текста, видели в указанном пассаже доказательство ростовской обработки более раннего сообщения о битве на Калке. Однако сам факт обработки текста в Ростове (тем более исследователи предполагали его южнорусское происхождение) объясняет лишь заинтересованность книжника в судьбе «своего князя». При этом совершенно непонятными остаются причины равнодушного отношения летописца к столь драматическим для других его соплеменников событиям.
По мнению ряда авторов, причины подобного проростовского «перекоса» в оценке событий 1223 года следует искать в «настроениях всеобщей растерянности, которое новгородский летописец определил метким словом «недоумение в людех»». На наш взгляд, не стоит исключать подобного объяснения поступка летописца. Однако при этом не следует избегать и попыток выявить внутренний смысл того сообщения о событиях на Калке, которое дошло до нас в составе статьи Лавр.
Прежде всего, следует не согласиться с мнением И. У. Будовница, полагавшего, что «катастрофический характер поражения русских князей особенно подчеркивался» составителем статьи Лавр. Сравнение версий Лавр., НПЛ и Ипат. позволяет утверждать, что автор рассказа Лавр. был абсолютно свободен от драматизации сложившейся ситуации: его повествование в принципе не затрагивает темы «наказания за грехи наши».
Не добавлял ощущений трагичности произошедшего и рассказ о «неведомых народах», описываемых со ссылкой на «Откровение» Мефодия Патарского. Полное отсутствие упоминаний о татарах на протяжении оригинальной (нетождественной с НПЛ) части летописной статьи существенно снижало провидческую ценность ссылки на «Откровение». Действительно, действия татар, не называемых при этом напрямую, вряд ли могли показаться устрашающими. Поведение пришедших кочевников и их отношение к русским не описывалось как нечто выходящее за рамки обыкновенного военного столкновения (русские князья «идоша на них», «побежени быша от них», «избьени быша»). Все дальнейшее повествование осуществлялось в спокойных тонах, без излишних эмоций, характерных, например, для описания Батыева нашествия в той же Лавр.
Рассказу Лавр., как и тексту НПЛ, свойственно вполне лояльное отношение к татарам. Наиболее отчетливо это заметно на фоне тех негативных оценок, которые даются «безбожным», «беззаконным», «окаянным» половцам. Именно половцы проливали кровь христианскую, много зла «створиша Русской земле». Татары же, мало того что лишены в Повести каких‑либо уничижительных эпитетов (как уже отмечалось, они почти не называются явно), они еще и приходят для того, чтобы наказать «безбожных» половцев. Татары действуют в качестве орудия Божьей мести по отношению к проливавшим христианскую кровь «безбожным сынам Измайловым».
Представляется, что события на Калке вообще не «растревожили» летописца. Судя по всему, за подобным спокойствием книжника стояла его абсолютная убежденность в том, что происходящее вообще не касается его самого, его князя и, наконец, земли, на которой он живет. Указанное обстоятельство лишает всякой убедительности вывод о том, что автор статьи Лавр. воспринял поражение русских на Калке в качестве «общерусской катастрофы».
Детали описания событий 1223 года выдают причины отстраненности от произошедшего автора указанной статьи Лавр. Прежде всего, летописец четко определяет, кто именно воюет с татарами. На первый взгляд, читающиеся в Повести словосочетания «Русская земля», «Русь», «русские князья» вполне определенно указывают на то, что ордынцам противостоят «русские князья вообще». Именно так чаще всего и интерпретируется указанный текст. Между тем это не совсем правильно.
В науке неоднократно отмечалось, что термины «Русская земля», «Русь» в отечественных средневековых памятниках, особенно летописных, имеют несколько значений. Принято выделять понятие «Русская земля» («Русь») в «широком» смысле этого слова и понятие «Русская земля» («Русь») в «узком» смысле. По поводу содержания первого понятия («Русская земля» в «широком» смысле слова) единого мнения в науке не существует. Ясно лишь, что речь идет обо всех русских землях (правда, в данном случае определяемое объясняется с помощью самого себя). Какой смысл — этнический, политический, языковой, конфессиональный — вкладывался в это понятие, пока до конца не ясно. Что касается термина «Русская земля» в «узком» смысле слова, его содержание более определенно. Судя по всему, это Киевская земля и Среднее Поднепровье, т. е. Южная Русь. Как отмечал Б. А. Рыбаков, Русь в узком смысле — «понятие устойчивое, прочное, хорошо известное всем без исключения русским летописцам, будь они киевлянами, владимирцами, галичанами или новгородцами». По наблюдениям исследователей, в отличие от НПЛ и Ипат. «знающих оба значения», Лавр. «чаще всего отделяет Владимиро-Суздальскую землю от Руси в узком смысле»; «это не случайное, а общепринятое выражение владимиро-суздальских памятников», для которых «Владимиро-Суздальская земля — не Русь, а Русь — это южные княжества». Не является в этом плане исключением и статья Лавр., посвященная битве на Калке.
Во всех случаях, когда в тексте летописной Повести упоминаются словосочетания «Русская земля», «Русь», «русские князья», речь идет именно о южнорусских землях и князьях (наиболее показательные примеры — «придоша близь Руси, идеже зовется валъ Половечьскыи, и слышавше я Русстии князи Мстиславъ Кыевскыи и Мстиславъ Торопичьскыи и Черниговъскыи»; Василько не смог прийти «к ним в Русь» — ,«князи Русстии (при этом перечислены лишь южнорусские князья. — В. Р.) идоша и бишася с ними»; «быс плачь и туга в Руси, и по всеи земли»; «се же слышавъ Василко, приключишеся в Руси, възвратися от Чернигова… и вниде в свои Ростов» и т. д.).
Таким образом, вопреки расхожему мнению, книжник совершенно недвусмысленно заявляет о том, что с «татарами» сражаются только южнорусские — как бы «не совсем свои»! — князья. «Свои» же (и Юрий Всеволодович, к которому обратились за помощью киевский и черниговский князья, и Василько Константинович «с ростовци») в битве участия не принимают.
С одной стороны, отношение летописца к южнорусским князьям, принявшим участие в битве на Калке, несколько ироничное. Они как бы сами навлекают на себя беду: «слышавше», что «проидоша бо ти Таурмению (т. е. татары. — В. Р.) всю страну Куманьск (т. е. половецкую. — В. Р.) и придоша близь Руси, идеже зовется валъ Половечьскыи», «русстии князи… здумаша итии на ня, мняше яко ти пойдут к ним». Не надеясь на собственные силы, «русские князья» посылают за помощью к великому князю Юрию Всеволодовичу, «он же посла к ним благочестиваго князя Василька сыновца своего Костянтиновича с Ростовци». Однако, с явным удовлетворением отмечает книжник, «не оутятну (т. е. не просто не «успел», но даже и не «сподобился». — В. Р.) Василко прити к ним в Русь». «А князи Русстии, — бесстрастно сообщает далее летописец, — идоша и бишася с ними (татарами. — В. Р.), и побежени быша от них, и мало ихъ избы от смерти».
С другой стороны, отношение летописца к поступку южнорусских князей, судя по всему, просто неодобрительное. Равнодушие к участи соплеменников, которое проявляет автор Повести, как раз связано с его неодобрением факта участия южнорусских князей на «неправой» стороне в конфликте 1223 года.
Действительно, если восстанавливать логику летописца, получится, что южнорусские князья ввязываются в сражение с «языцами», которых «никтоже добре ясно не весть, кто суть и отколе изидоша» и которые, прежде чем попасть к рубежам Руси, уже совершили «правое дело» — подвергли наказанию «безбожных половцев», выступили в роли «бича Божьего» по отношению к «окаянным куманам» и при этом вовсе не собирались (так, видимо, полагал летописец) нападать на Южную Русь («Русь» в широком смысле, как уже было отмечено выше, книжник не упоминает вообще).
О возможности нападения татар на Русь «мняше» только сами князья (южнорусские, а не «свои»), они же и терпят поражение в битве, спровоцированной, как полагает книжник, ими же самими. Следует напомнить, что, в отличие от рассказов НПЛ и Ипат., где половцы просят русских князей о помощи в борьбе с татарами, в Лавр. подобный сюжетный ход отсутствует. Русские князья чуть ли не по собственной инициативе ввязываются в бой с татарами, «мняше яко ти пойдут к ним». В такой ситуации автору Повести остается, действительно, только радоваться избавлению «своего» князя Василька, который «не оутяну» к ним на «Русь» и с помощью промысла Господня спасся от участия в бессмысленной, неправедной и трагически закончившейся для других авантюре.
Таким образом, говоря о восприятии татар в рассказе о битве на Калке в составе Лавр., можно отметить нейтрально-сочувственное отношение летописца к появлению «неведомого народа». Как и составитель рассказа НПЛ, автор Лавр. убежден, что действия татар во многом обусловлены Божьим Промыслом, карающим руками ордынцев «безбожных» и «проклятых» половцев. На фоне негативного отношения к последним татары показаны как некая обезличенная, неактивная сила. Их лишь однажды называют прямо, чаще же всего по отношению к ним употребляются личные и указательные местоимения «ти пойдут», «бишася с ними», «побеждены от них», кроме того, к ним не относят эпитетов (в том числе и отрицательных), описание военных удач татар в борьбе с русскими князьями носит характер сухой констатации.
Именно «высокое предназначение» татар, выступающих в качестве «кары небесной» для половцев, обусловило отношение летописца к поступку русских (т. е. южнорусских) князей, вступивших в бой с ордынцами. Книжник равнодушно-негативно относится к участию соплеменников в борьбе с татарами: видимо, сам факт противостояния силе, ниспосланной свыше для наказания врагов Божиих, воспринимался им как нечто небогоугодное, как недостойное, неправедное дело. Именно этим можно объяснить удовлетворенность книжника тем, что «его князь» — Василько Константинович — остался жив, будучи «сохранен Богом и силою креста честнаго» от участия в неправедном сражении.
***
Автор Повести в версии Ипат. наиболее подробно, по сравнению с рассказами НПЛ и Лавр., описывает детали подготовки и хода сражения. Занимаясь составлением рассказа, судя по всему, через 20–30 лет после произошедшего на Калке столкновения, книжник как будто пытается собрать воедино самые разные, в том числе и мельчайшие, подробности, выбирая их из нескольких источников и составляя настоящую текстовую мозаику.
Так, он скрупулезно перечисляет главных действующих лиц русских князей, указывая, кто и где находился до сражения («в Кыеве», «в Козельске и в Чернигове», «в Галиче» и др.), кто и почему не принял участие в сражении (например, Юрий Всеволодович «Суждальский» «не бе в том совете» или Василько Константинович, которого тоже «не бе», ибо «бе бо в Володимере млад»), точно датирует наиболее важные, на его взгляд, этапы похода («оттуду же придоша месяца апреля и придош к реце Днепроу…», «передоша Днепръ во день во вторникъ и оусретоша Татареве полкы Роускыя…»), подробно описывает ход битвы, перечисляя имена ее участников (всего русских и половцев по именам названо 16 человек).
Книжник подчеркивает масштабность произошедшего с русскими князьями несчастья. Для него поражение на Калке отнюдь не рядовое событие: «быс победа на вси князи Роускыя, тако же не бывало никогда же», — пишет он.
Русские князья, как и в рассказе НПЛ, в Ипат. действуют против татар не по собственной инициативе, а по просьбе половцев. Интересно, что структура высказываний половцев в Ипат. и НПЛ довольно сходна. Составитель Ипат. пишет: «Прибегшимъ же Половцемь в Роускоую землю, глаголющимъ же имъ Роускимъ княземъ: аще не поможета намъ, мы ныне исечени быхомъ, а вы заоутрее исечени боудете». В обоих повествованиях половцам, по их словам, уготовано поражение от татар «ныне» («днесь»), а русским — «заоутрее» («заутро»). Вместе с тем в рассказе Ипат. половцы говорят о «перспективе» — своей и русских — быть «иссечени» татарами, тогда как в НПЛ, по словам «куман», татары должны у тех и других «отнять землю». Интересно также, что решение русских выступить на стороне половцев подкрепляется аргументацией несколько отличной от той, которая приведена в НПЛ. В Ипат. совет князей принимает стратегическое решение, полагая, что татар «лоуче бы есть прияти на чюжеи земле, нежели на своеи». В НПЛ же князья исходят из того, что, если половцам не помочь, «тъ си имуть придатися к нимъ (татарам. — В. Р.), тъ онемъ больши будеть сила». Немаловажно отметить также, что в отличие от рассказов НПЛ и Лавр. повествование Ипат. практически не содержит сколько‑нибудь негативных характеристик половцев.
Автор версии Ипат., проявляя такой интерес к действиям русских и вообще к военной стороне произошедшего события, сравнительно мало внимания уделяет татарам: те у него выступают безликой массой.
Татары в Ипат. сразу же определяются как «неслыханая рать безбожнии Моавитяне, рекомыи Татаръве». «Неслыханность» татарской рати — образ, довольно близкий к тому, который встречается в общей части статей НПЛ и Лавр. Однако в рассказе Ипат. появляется негативная характеристика татар, данная по, так сказать, «конфессиональному» принципу — татары названы «безбожными».
Вообще отношение к татарам как «безбожному» народу, судя по всему, в памятниках литературы появляется в сравнительно более поздний период: такого рода определения встречаются лишь начиная с летописных рассказов о нашествии Батыя. И только в одном из трех ранних рассказов о битве на Калке — в рассказе по версии Ипат. — мы находим подобную отрицательную характеристику. Скорее всего, наличие в рассказе Ипат. определения татар как «безбожных» может быть связано как раз с поздним появлением Повести: рассказ, вероятно, составлялся уже после нашествия Батыя, в период, когда в литературе всячески подчеркивались такие черты монголо-татар, как «безбожность» и «поганство».
Среди негативных характеристик татар в повести Ипат. особо подчеркивается «лесть» ордынцев. В завершающих фразах рассказа трижды упоминается указанное качество «безбожных». Татары, победив русских князей «за прегрешение крестьяньское», приходят к «Новагороду Святополчьскому». Поражение новгородцев объясняется тем, что «не ведающим же Роуси льсти ихъ (татар. — В. Р.), исходяхоу противоу имъ же со кресты, они же избиша ихъ всих». Но Бог уводит татар, как бы давая возможность христианам встать на путь исправления. Татары «воеваша землю Таногоусьстьскоу и ины страны… ихъ же прельстивше и последи же льстью погубиша». Помимо «земли Таногоусьстьской», татары и «иные же страны ратми, наипаче лестью погубиша».
Еще одним показателем позднего происхождения разбираемого рассказа является сентенция о том, что поражение от татар является не просто Божиим наказанием за грехи, но и своего рода предупреждением русским, главная цель которого дать последним еще один шанс избавиться от грехов, сознательно встать на путь покаяния и исправления. Летописец объясняет уход татар тем, что Бог, «ожидая покаяния крестьяньскаго и обрати и (их татар. — В. Р.) вспять на землю восточноую». Указанная идея, как и представления о «безбожности» татар, получает широкое распространение именно в первые десятилетия после нашествия Батыя. Именно в этот период нашествие воспринимается как «последнее предупреждение», «еще один шанс» исправиться (к большому сожалению книжников, шанс неиспользованный) погрязшим в грехах русским.
Отличительной чертой повествования Ипат. является наличие гораздо большего оптимизма в описании событий: русские не просто слепо сопротивляются року (в лице пришедших согласно Божьей воле татарам) и в конечном счете терпят поражение. Часто русские довольно удачливы в своих поступках. Создается впечатление, что летописец рассматривает победу русских над татарами как в принципе возможную.
Действительно, на определенном этапе сражения русским сопутствует удача: русские «победиша и (их — татар. — В. Р.) и гнаша в поле далеце, секоуще и взяша скоты ихъ», «татаром же бегающимъ, Данилови же избивающи ихъ своимъ полкомъ». Подобные оптимистические нотки повествования практически отсутствуют в рассказах НПЛ и Лавр. Судя по всему, указанный феномен — определенный оптимизм по поводу возможной победы над «безбожными» — связан с бескомпромиссным неприятием татар, характерным для политики Галицко-Волынской Руси в период правления Даниила Романовича Галицкого, при котором и была составлена разбираемая часть летописи.
Таким образом, особенности восприятия татар в рассказе Ипат. во многом обусловлены, с одной стороны, осознанием уже случившегося к тому времени завоевания Руси, а с другой — антиордынской политической ориентацией Даниила Романовича. Как и в других ранних рассказах о битве на Калке, появление татар, называемых в летописной статье 6732 года «моавитянами», объясняется греховностью русских. Бог посылает «безбожных» (именно такой эпитет употреблен по отношению к татарам и это главная особенность рассказа Ипат.) для исправления православных христиан. Важно отметить, что в отличие от рассказов НПЛ и Лавр. в Ипат. «безбожные» татары приходят покарать за грехи в первую очередь русских, а вовсе не «поганых» куман — половцев.
При этом летописец довольно активно прославляет русских ратников, приписывая им самые разные воинские доблести: они храбрые, дерзкие воины, они сильны, не замечают ран, борются, крепко бьют татар (указано неоднократно). Позиция автора представляется двойственной: с одной стороны, по его мнению, русские имеют шанс победить, следовательно, борьба небессмысленна, она может завершиться для русских успешно. С другой стороны, успех возможен только после исправления от грехов и, соответственно, после ослабления гнева Божьего.
***
Оценивая восприятие монголо-татар в ранних летописных текстах «Повести о битве на Калке», следует выделить несколько ключевых аспектов рефлексии древнерусских книжников по поводу появившегося на юге Руси народа. Первый вопрос, который задавали себе составители повествований, касался того, кто такие татары и почему они появились именно в данный момент. При этом летописцев интересовали прежде всего не этнические, а, так сказать, символические аспекты идентификации.
Судя по всему, авторы наиболее ранних рассказов, дошедших до нас в составе НПЛ и Лавр., не могли еще однозначно идентифицировать появившийся «неведомый» народ. Связано это было с неким наложением образов измаильтян — легендарного народа, который, согласно «Откровению» Мефодия Патарского, должен был появиться в качестве одного из знамений грядущего Страшного суда. С одной стороны, образ измаильтян был прочно прикреплен к половцам, с другой же — поведение татар, само их появление наталкивали русских книжников на сравнения ордынцев с сынами Измаила. Составители рассказов НПЛ и Лавр. с большой антипатией отзываются о половцах, на которых обращен гнев Божий, поэтому союз русских князей с «погаными» куманами рассматривается книжниками крайне неодобрительно.
Первое появление татар на границах Руси завершилось разгромом русско-половецкого войска. Это потребовало осмысления произошедшего с русскими несчастья. Летописцы были единодушны в том, что поражение на Калке явилось наказанием русских, только если для составителей НПЛ и Лавр. эта кара рассматривалась как расплата за грехи, то для редактора Ипат. кара Господня являлась в первую очередь своеобразным напоминанием русским о необходимости исправиться.
В ранних рассказах (НПЛ и Лавр.) татары еще не воспринимались как «безбожные». Более того, в рассказе НПЛ они, наоборот, ссылаются в споре с русскими на божественный авторитет.
Поражение русских на Калке не воспринималось книжниками в качестве катастрофы; подобные оценки также возникают позднее — в литературе, посвященной нашествию Батыя. Авторитет Мефодия Патарского, на которого ссылались составители рассказов НПЛ и Лавр., использовался в данном случае не столько для нагнетания мрачных (эсхатологических) настроений, сколько для «распознавания» пришедшего «невесть откуда» народа.
Авторы ранних рассказов о битве на Калке весьма негативно оценивают поведение русских. Однако негативное отношение к действиям соплеменников обусловлено не столько их разобщенностью, как это часто интерпретируют в литературе, сколько неблаговидностью самого участия русских в битве на стороне народа, по отношению к которому татары выполняют функции «бича Божьего».
Принципиально иное восприятие татар возникает лишь после нашествия Батыя. Под воздействием «вновь открывшихся обстоятельств» — стремительности, масштабов, характера нашествия — древнерусские книжники пытались переосмыслить сформировавшееся до этого во многом нейтральное отношение к татарам. Именно в этот период появляются окрашенные в эсхатологические тона оценки произошедшего как «погибели Русской земли».
ОЧЕРК ВТОРОЙ
Образы монголо-татар в ранних летописных повестях о нашествии Батыя
Нашествие монголо-татар представляло собой рубежный момент в истории средневековой Руси. Судя по всему, это в значительной степени осознавалось и переживалось современниками происходивших событий и их ближайшими потомками. Масштабы нашествия, его стремительность и деструктивная мощь, небывалые бедствия, вызванные приходом ордынцев на Русь, наконец, сами по себе необычность и непривычность монголо-татар как этноса (иное поведение в быту или в бою, иные нравы, «языковой барьер» и др.) — все это предопределило пристальный характер внимания к этому народу со стороны древнерусских книжников.
Вероятнее всего, именно перечисленные факторы существенно повлияли на стремление писателей той поры глубже осмыслить и сам феномен монголо-татар, и причины их появления на Руси, и возможные выходы из создавшейся — плачевной для Русской земли — ситуации. Вместе с тем, осмысливая проблемы, касающиеся «монголо-татарского фактора», книжники не могли обойти стороной вопросы, связанные с морально-нравственной самооценкой. Действительно, практически во всех памятниках, созданных вскоре после нашествия, появление монголо-татар и поражения русских князей рассматриваются в неразрывной связи с той «духовной ситуацией», которая сложилась на Руси в предшествующий период. Таким образом, восприятие монголо-татар, осуществляемое в рамках саморефлексии книжников, являлось важным элементом тех морально-нравственных и интеллектуальных исканий, которые и определяли основные векторы духовного развития русского общества в рассматриваемый период.
Литературная история ранних летописных известий о событиях монголо-татарского нашествия
Характер летописных рассказов о нашествии Батыя — содержащихся в них оценок, деталей описания событий, используемых сюжетов — определялся сочетанием личных пристрастий писателей и ряда социальных факторов, судя по всему, оказывавших мощное влияние на творчество книжников. На восприятие монголо-татар среди прочих влияли: место, в котором создавался тот или иной рассказ (было ли это княжество, подвергшееся татарскому разорению, или же периферия русско-ордынских контактов); характер отношений «политической элиты» соответствующего княжества с ордынскими властями (от явно враждебного до заискивающе дружелюбного); время появления повествования (писалось ли оно по горячим следам очевидцем или же создавалось post factum как результат спокойных размышлений потомка); источники информации авторов (непосредственное восприятие или литературная обработка слухов) и пр.
Самые ранние рассказы о походе Батыя содержатся в Ипат., НПЛ, Лавр. История текстов «Повести о нашествии Батыя» находится в тесной связи с содержащими ее летописными памятниками. Именно этим обстоятельством и обусловлена сложная текстовая структура анализируемых повествований. В результате длительной эволюции тексты произведений дошли до нас в виде неоднородной мозаики. В силу этого выявление первоначального ядра рассказов, а также точная датировка каждого из разбираемых текстов представляются крайне затруднительными.
Наиболее полный анализ текстов Повести предпринят А. Ю. Бородихиным. По мнению исследователя, все три ранних летописных рассказа «характеризуются некоторой о б о с о б л е н н о с т ь ю (разрядка А. Ю. Бородихина. — В. Р.) внутри летописного окружения». Это обстоятельство «позволяет говорить о «вставном» характере ранних повестей и, следовательно, об относительной независимости их от всего целого»2. А. Ю. Бородихин полагает, что для всех трех ранних редакций Повести существовал общий источник (источники). По его мнению, «связь ранних редакций… должна определяться только через прямое или опосредованное восхождение к этому источнику и независимое друг от друга отражение его».
В науке предпринимались попытки обнаружить общие источники трех ранних редакций. Так, В. Л. Комарович обратил внимание на то, что большинство дошедших до нас летописных рассказов о нашествии Батыя начинаются с описания татарского взятия Рязани. По мнению исследователя, «нигде голос непосредственного наблюдателя и даже участника изображенных событий не слышится более внятно, чем в рязанском эпизоде рассказа». Вообще В. Л. Комарович считал, что в основу целого ряда летописных известий НПЛ, Лавр. и др. легли «выдержки из рязанских летописных рассказов, главным образом о татарских нашествиях 1224 и 1237 гг.», а также об усобице 1218 года: «Выдержки из этого рязанского памятника, — полагал исследователь, — новгородец сблизил с новгородскими, а ростовец — с ростовскими известиями», причем заимствования новгородского сводчика «были более обширными». Помимо НПЛ и Лавр., по мнению исследователя, следы рязанского источника обнаруживаются и в Ипат.
Как полагал В. Л. Комарович, первоначальный рассказ о нашествии Батыя был составлен в 30-40-е годы XIII века в рамках недошедшего рязанского летописного свода и сообщал не только о собственно рязанском эпизоде татарского нашествия, но также и об осаде татарами Владимира и Козельска. По мнению А. Ю. Бородихина, составители всех трех ранних вариантов Повести так или иначе использовали владимирский великокняжеский Свод Ярослава Всеволодовича, причем, как полагает исследователь, составители рассказов Ипат. и НПЛ воспользовались материалами этого свода еще до соединения последнего с ростовской летописной традицией.
Мнение В. Л. Комаровича относительно рязанского происхождения начальной части статьи НПЛ поддержал А. Н. Насонов. Однако, по мнению исследователя, сам по себе факт того, «что изложение начинается с этих событий, конечно, не является указанием на рязанский источник», поскольку путь татар на Русь действительно начинался с Рязанской земли. А. Н. Насонов исходил из наличия в НПЛ особых указаний на рязанское происхождение источника, в первую очередь нашедших отражение в деталях описания нашествия. Исследователь достаточно осторожно высказался о характере привлеченного составителем НПЛ протографа: в отличие от В. Л. Комаровича А. Н. Насонов отметил лишь возможность существования рязанских летописных сводов (т. е. «больших, сложных летописных памятников, соединяющих известия разного происхождения»), допустив при этом, что новгородский составитель Повести «пользовался письменным рязанским источником». По мнению исследователя, рязанский источник привлекался не на всем пространстве летописной статьи; в последующем изложении составитель версии НПЛ мог обращаться в том числе и к устным источникам.
Д. С. Лихачев отметил, что «вся статья 1238 г. НПЛ носит компилятивный характер: сперва в ней помещен рязанский рассказ, потом рассказ о взятии Владимира, сходный с Лавр. и восходящий, очевидно, к ростовскому летописанию, затем — выдержка из Поучения о казнях Божиих, читающегося в Повести временных лет под 1068 г.»
Несколько иного мнения придерживается А. Ю. Бородихин. Он полагает, что составитель рассказа НПЛ воспользовался как минимум тремя источниками: помимо владимирского и ростовского, еще и южнорусским. Дж. Феннел, вслед за В. Л. Комаровичем, полагает, что повествование НПЛ «составлено из двух различных источников: не дошедшей до нас летописи рязанского происхождения и записи новгородца». К такому же выводу приходит и В. А. Кучкин. По его мнению, «рассказ о Батыевых походах составлен в НПЛ по двум источникам: рязанскому и особому источнику, который следует признать новгородским по содержащимся в нем известиям о Торжке и новгородской земле».
Появление «Повести о нашествии Батыя» в составе НПЛ исследователи относят ко времени не ранее середины XIII — первой половины XIV века. Летописный рассказ о нашествии находится в т. н. «второй части» Синодального списка НПЛ. Текст этой части написан почерком первой половины XIV века. Точно установить время появления текста довольно затруднительно: в любом случае исследователю приходится опираться на гипотетически выявленные источники повествования.
Достаточно интересную датировку рассказа НПЛ предложил А. Ю. Бородихин. По мнению исследователя, «Повесть о нашествии Батыя» могла появиться в летописи около 1255 года: именно к этому времени он относит составление гипотетического новгородского летописного свода, отразившегося, в частности, в Тверском сборнике. «Свод 1255 года», заканчивавшийся летописной статьей, повествующей об усмирении новгородского мятежа князем Александром Ярославичем, по мнению А. Ю. Бородихина, «вполне мог быть летописным сводом Александра Невского или владычным сводом, поддерживавшим политику этого князя». Среди духовных лиц, возможно, оказавших влияние на составление свода, исследователь называет митрополита Кирилла, в 1251 году прибывшего на северо-восток Руси. Еще одним аргументом в пользу раннего появления рассказа НПЛ, по мнению А. Ю. Бородихина, является то, что составитель Повести, дошедшей до нас в указанной летописи, воспользовался еще не соединенными друг с другом владимирскими и ростовскими записями о нашествии. Соединение же владимирских и ростовских записей, нашедшее отражение в Лавр., по мнению исследователя, могло произойти в период с 60-х годов XIII по начало XIV века18.
М. Д. Приселков полагал, что текст Лавр. на пространстве от 1193 и до 1239 года — «едва ли не труднейшая для анализа часть этой летописи». По его мнению, рассказ Лавр. о Батыевом нашествии носит сводный характер и был составлен в 1239 году в Ростове для великого князя владимирского Ярослава Всеволодовича на основании двух источников — ростовского («Свода Константина и его сыновей») и владимирского («Свода великого князя Юрия Всеволодовича») летописцев. Сводный характер летописной статьи, по мнению М. Д. Приселкова, выразился в наличии «переходных» фраз («но то оставим», «но мы на передняя взидем» и др., означающих переход от текста одного источника к тексту другого), дублируемых известий (в частности, по выражению М. Д. Приселкова, «герои этого рассказа умирают по два раза, и это на пространстве нескольких строк»), а также различной «литературной манеры» у составителей ростовского и владимирского источников.
Д. С. Лихачев согласился с общей гипотезой М. Д. Приселкова о перенесении владимирского великокняжеского летописания в Ростов, а также с предположением последнего о соединении в рамках летописного рассказа о нашествии Батыя двух источников — ростовского и владимирского. Вместе с тем Д. С. Лихачев полагал, что ростовские известия статьи 6745 года Лавр. следует возводить к так называемому «Своду княгини Марьи» — дочери казненного в Орде князя Михаила Всеволодовича Черниговского и супруги замученного татарами князя Василька Константиновича Ростовского. Указанный свод, по мнению Д. С. Лихачева, будучи составлен в 60–70 годы XIII века на волне антиордынских выступлений в Северо-Восточной Руси, «был проникнут идеей необходимости крепко стоять за веру и независимость родины». В силу известных родственных пристрастий княгини Марьи указанный свод подробно дополнял владимирский источник информацией о ростовских князьях и событиях, произошедших в Ростове.
А. Н. Насонов отрицательно отнесся к возможной зависимости рассказа Лавр. от соответствующего повествования НПЛ: «сравнительно немногие конкретные черты», содержащиеся в Лавр., отсутствуют в НПЛ; не нашел исследователь и «бесспорно общих мест». А. Н. Насонов поддержал вывод М. Д. Приселкова о том, что не дошедший до нас источник Лавр. (так называемый «Свод 1305 года») в интересующей нас части представлял собой соединение владимирского и ростовского летописных сводов. Однако, по мнению А. Н. Насонова, соединение этих двух источников «Свода 1305 года» произошло не в 1239 году, как полагал М. Д. Приселков, а несколько позднее.
Во-первых, как считал историк, в основу свода, составленного при князе Ярославе, который долгое время являлся противником Константина, вряд ли мог быть положен «ростовский летописец Константина и его сыновей». Во-вторых, по мнению А. Н. Насонова, свод не мог быть составлен в 1239 году, поскольку «и до 1239 года и после видим в Лавр. сильную ростовскую окраску». Наконец, как заметил исследователь, в угоду идеологической установке свода — «идее братского единения князей» — его составитель существенно подправил изложение ряда статей, что, по мнению А. Н. Насонова, не могло произойти в 1239 году, «когда память о событии была еще свежа». На основании анализа текста, историк пришел к выводу, что включение «ростовского материала» во владимирский великокняжеский свод произошло в 1281 году.
В. Л. Комарович, высказавший предположение о существовании рязанского и ростовского источников рассказа Лавр., отметил, что «только двумя этими источниками весь рассказ исчерпываться не может». По мнению исследователя, появление в Лавр. целого ряда известий (и в первую очередь в статье о нашествии Батыя) следует относить к авторскому вкладу «мниха Лаврентия». Подобный вывод исследователь основывал на предположении о неидентичности текста Лавр. тексту недошедшей Тр., которая, в свою очередь, точно передавала текст «Свода 1305 года» — протографа Тр. — Лавр. Как отмечал исследователь, «все распространения, сокращения или замены в Лавр. сравнительно с тем, что читалось о Батыевой рати в Летописце 1305 года, могли быть сделаны только тем, кто этот Летописец в 1377 году собственноручно переписывал, т. е. мнихом Лаврентием. Его авторский вклад в рассказ о Батыевой рати теперь может быть… легко обнаружен». Однако обнаружение «авторского вклада» Лаврентия оказалось напрямую связанным с реконструкцией недошедшей Тр. Для реконструкции интересующего нас рассказа о нашествии Батыя исследователь предложил воспользоваться текстом Воскресенской летописи (далее — Воскр.).
По мнению В. Л. Комаровича, Лаврентий, не будучи современником описываемых событий, был вынужден обращаться к предшествующему летописному материалу, заимствуя оттуда целые выражения для рассказа о событиях Батыева нашествия. Справедливо обратив внимание на этот «литературный прием» составителя рассказа Лавр., В. Л. Комарович, тем не менее, не совсем корректно привлек для анализа Воскр. Как показали исследователи, текст Тр. за 1237–1239 годы восстанавливается на основе Симеоновской летописи (далее — Сим.), из которой необходимо извлечь добавления, попавшие в нее из Московского свода 1479 года. Текст же рассказа о нашествии Батыя, дошедший до нас в Воскр. «…с начала… и до конца… почти слово в слово совпадает с соответствующим текстом… Московского свода 1479 года», в свою очередь передающего текст Софийской первой летописи (далее — СI). Составитель же CI, «комбинируя» свои источники (по мнению А. Н. Насонова, это Лавр., НПЛ, Ипат. — В. Р.), пытался дать наиболее полный, связный, исчерпывающий рассказ». Отвергая возможность привлечения Воскр. для реконструкции Тр., А. Н. Насонов исходил из признания идентичности текстов Тр. и Лавр. Иначе говоря, по мнению исследователя, текст Лавр. не отличался от текста своего протографа — «Свода 1305 года» и, следовательно, не являлся результатом творчества, «авторского вклада» своего переписчика Лаврентия.
Иного мнения придерживается Г. М. Прохоров, который на основании кодикологического анализа Лаврентьевского списка 1377 года пришел к выводу о том, что создатели рукописи в значительной степени переделывали имевшийся у них текст, причем эти переделки были связаны «именно с татарской темой». Вслед за В. Л. Комаровичем исследователь полагает, что «Повесть о Батыевом нашествии» явилась произведением «в какой‑то мере писцов 1377 г.». Однако, в отличие от своего предшественника, который не признавал сходства рассказов о нашествии в Лавр. и Тр., Г. М. Прохоров полагает, что «Повесть о Батыевой рати в обеих летописях имеет один и тот же облик». Как пишет исследователь, «если общий с Тр. текст Лавр. — плод какой‑то работы 1377 года, то Тр. опирается (непосредственно или через какое‑то промежуточное звено) на саму Лавр.». Таким образом, вопреки устоявшимся в науке представлениям об истории летописания, Г. М. Прохоров предположил, что «эта Повесть попала в Тр. из Лавр. (а не из «Свода 1305 г.»), т. е. одним из источников Тр. была Лавр. (рукопись 1377 года или более поздние — но не более ранние! — списки)».
Кроме того, Г. М. Прохоров подсчитал заимствования и обнаружил в Повести целый ряд «вкраплений» из предшествующего летописного текста (по подсчетам исследователя, текст содержит по крайней мере 33 «разновеликих вкрапления», мозаика из которых «составляет примерно треть объема повести»). По мнению Г. М. Прохорова, использование составителем статьи предшествующего летописного материала, отсутствие у него собственных деталей описания является еще одним свидетельством в пользу позднего происхождения текста. Необходимость существенной правки текста, произведенной в 1377 году, Г. М. Прохоров объясняет стремлением заказчиков Лаврентия — нижегородско-суздальского князя Дмитрия Константиновича и епископа Дионисия — «дать читателю исторические примеры мужественной, вероисповедно-непримиримой борьбы христиан-русских с иноверцами-татарами». Появление таких «примеров» в эпоху Куликовской битвы, по мнению Г. М. Прохорова, отражало объективную потребность времени «побороть уже почти стопятидесятилетний страх», поскольку «боящиеся не могли бы победить на Куликовом поле».
Я. С. Лурье подверг обоснованной критике выводы Г. М. Прохорова о происхождении текста Повести в составе Лавр. Во-первых, исследователь усомнился в возможности того, что составители Лавр. «в спешке», как полагает Г. М. Прохоров, оставили без внимания события практически всего XIV века (с 1305 по 1377 год), а особенно события, связанные с Нижегородско-Суздальским княжеством. Во-вторых, Я. С. Лурье поставил под сомнение предложенную Г. М. Прохоровым схему взаимозависимости Тр. — Лавр., отметив, что «зависимость Тр. (а вслед за ней и почти всего общерусского летописания) от списка 1377 г. не может быть доказана только на основе кодикологического исследования Лаврентьевского списка и анализа рассказа 1237–1240 гг. Здесь необходимо развернутое текстологическое доказательство».
Настаивая на совпадении текстов Лавр. и Тр., Я. С. Лурье вместе с тем не исключил позднего времени появления рассказа о нашествии Батыя. По мнению исследователя, вероятнее всего, этот рассказ, имеющий двойственное — владимирское и ростовское происхождение — появился в период княжения Михаила Ярославича Тверского в 1305 году, когда и был составлен летописный свод — протограф Лавр. — Тр.
«Повесть о нашествии Батыя» в составе Ипат., судя по всему, представляет собой компиляцию из вкраплений летописного текста, различающихся по времени и месту возникновения, а следовательно, по степени полноты и точности передаваемой информации. С одной стороны, текст Ипат. передает впечатления южнорусского книжника. С другой стороны, статья Ипат. подробно повествует о событиях, произошедших вдалеке от Южной Руси — в землях русского Северо-Востока.
По мнению А. Ю. Бородихина, одним из источников (рассказа Ипат.) был т. н. «Владимирский свод великого князя Ярослава Всеволодовича», к информации которого составитель Ипат. прибегнул еще до того, как владимирское летописание оказалось соединенным с ростовским.
А. Ю. Бородихин считает рассказ Ипат. «самой ранней из дошедших до нас редакций повествования о нашествии Батыя»: по мнению исследователя, «поразительная осведомленность автора-составителя в деталях описываемых событий заставляет видеть в нем современника». На основании анализа упоминаемых в тексте Повести имен татарских воевод, а также находящейся там информации о смерти «Угетай-каана» А. Ю. Бородихин предлагает датировать произведение 1245–1249 годами. Указанная датировка в принципе совпадает с датировкой текста «Летописца Даниила Галицкого» (в Ипат. за 1201–1250 годы), предложенной А. Н. Ужанковым. Как установил А. Н. Ужанков, работа над указанной частью летописного свода была завершена в начале 1247 года.
Таким образом, мы исходим из того, что все три ранних рассказа о нашествии Батыя появились в рамках летописных сводов самое позднее к началу XIV века. Впрочем, если время создания Повести в составе Ипат. может быть установлено весьма точно (середина XIII века), то относительно времени появления рассказов НПЛ и Лавр. единого мнения в науке не существует.
Вероятнее всего, повествования о нашествии Батыя, дошедшие до нас в составе указанных летописей, действительно не синхронны описываемым событиям — судя по всему, эти рассказы появились во второй половине XIII — начале XIV века. Однако для целей нашего исследования считаем возможным ограничиться такой — достаточно приблизительной — датировкой разбираемых текстов. Судя по всему, рассказы НПЛ и Лавр. действительно отражают впечатления не современников событий, а их ближайших потомков. Последние, описывая события не по «горячим следам», а на некотором временном расстоянии, тем не менее использовали более ранние свидетельства, комбинируя и переосмысливая их, дополняя рассказы своих предшественников собственным видением произошедшего.
«Иноплеменники, глаголемии Татарове»
Восприятие монголо-татар новгородским летописцем — автором рассказа о нашествии Батыя — традиционно оценивается как крайне негативное. Исследователи давно обратили внимание на резкую антитатарскую направленность статьи НПЛ, подчеркивая, что новгородец, «не испытавший на себе кошмары нашествия», мог быть «более свободен в своих высказываниях», нежели книжники других русских земель. Однако сама по себе констатация негативного отношения к захватчикам не позволяет реконструировать то, как именно воспринимал монголо-татар летописец. Прежде всего, следует показать «оттенки этой негативности», указать на своеобразие оценок, данных татарам новгородским книжником.
Судя по всему, монголо-татары воспринимались летописцем не просто в качестве врагов — захватчиков, разоривших русские города, но главным образом в качестве неотвратимого зла, само происхождение, формы и результаты проявления которого лежат, так сказать, в «потусторонней» плоскости. Подобный подход к характеристике монголо-татар проявляется в целом ряде деталей их описания.
Уже в эпитетах, которые автор рассказа НПЛ присваивает захватчикам, проглядывается общий настрой летописца по отношению к монголо-татарам, та «призма», при помощи которой он пытается разглядеть народ, смерчем пронесшийся по Руси.
В тексте летописного рассказа неоднократно подчеркивается то, что ордынцы — «иноплеменьници, глаголемии Татарове». При этом специально (и тоже неоднократно) указывается на то, что эти «иноплеменьници» — «погании», «безбожнии», «безаконьнии», «оканьнии», на то, что они «кровопролитцы крестьяньскыя крови», «безаконьнии Измаильти», «оканьнии безбожници» и т. п. Создается впечатление, что книжник ведет речь в первую очередь об иноплеменниках в принципе, вообще об иноплеменниках, обладающих при этом набором заранее определенных качеств. Этнические корни, верования, то, что принято называть «обычаи и нравы» захватчиков, для него не имеют значения. Летописец не дает оценок конкретным действиям татар. Он беспристрастен в описании ужасов татарского нашествия и лишь констатирует произошедшие события, не сопровождая рассказ какими бы то ни было комментариями.
Эти иноплеменники действуют согласно общепринятому стереотипу поведения — именно это принципиально важно для летописца, именно этот стереотип он и отображает на страницах своего рассказа. При этом стереотип их поведения для книжника обусловлен не набором их (татар) собственных (этнических, религиозных и иных) качеств, а той гаммой присущих «иноплеменникам вообще» черт, которая, в свою очередь, продиктована ниспосланной им свыше миссией «карающего меча».
Важно отметить, что используемые книжником в отношении татар эпитеты вполне перекликаются с эпитетами, которые используются в «Откровении» Мефодия Патарского по отношению к народам, в «последние времена» приходящим для наказания рода человеческого: у Мефодия эти народы — «племя Измаилево» — также называются «беззаконными и погаными».
В случае с рассказом о событиях, записанных в НПЛ под 6746 годом, можно говорить о соответствии формы и содержания текста. С одной стороны, рассказ новгородского летописца о монголо-татарском нашествии на Русь переполнен шаблонными характеристиками. С другой стороны, устойчивые литературные формулы органично сочетаются с оригинальными авторскими наблюдениями. Данная особенность заставляет видеть в использованных шаблонах не просто дань литературной моде того времени, но и осознанно выбранный автором способ передачи важной для читателя информации.
Рассказ о нашествии Батыя летописец начинает сообщением о численности «поганых»: «…придоша иноплеменьници, глаголемии Татарове, на землю Рязаньскую, множьства бещисла, акы прузи…» Само по себе появление информации о численности покорившего Русь народа вполне естественно. Гораздо интереснее то, что летописец, не ограничиваясь указанием на «бесчисленность» татар, сравнивает их с саранчой. Пришествие же саранчи традиционно воспринималось средневековым сознанием в качестве одной из «казней Господних». Однако упоминание саранчи в контексте «множества» имело, судя по всему, и иные параллели. «Прузи» также упоминаются в известном на Руси примерно с XII века Откровении Мефодия Патарского. В этом произведении именно измаильтяне «на земли хождахоу» «мнозы яко проузи», пленяя «землю и грады». Учитывая, что для обозначения татар автор рассказа использует термин «измаильтяне», следует полагать, что сравнение множества «поганых» именно с саранчой имело неслучайный характер.
Таким образом, во фразу «придоша… множьства бещисла, акы прузи» автор заключает сразу несколько смыслов. С одной стороны, в ней содержится указание относительно численности пришедших на Русь татар — их пришло несметное множество. С другой стороны, книжник указывает на функцию «поганых» — они пришли для наказания Руси, в качестве «кары Господней». И, наконец, уточнением «яко прузи» автор текста еще раз подводит читателя к необходимым параллелям между татарами и «нечистыми народами», в частности измаильтянами, которые, согласно предсказанию Мефодия Патарского, должны покорить мир накануне «последних времен». Вероятно, автор рассказа о нашествии Батыя, в отличие от своего предшественника, описывавшего битву на Калке, уже имел четкое представление о том, что татары — это и есть измаильтяне. Книжник не только не выносит на читательский суд свои сомнения по этому поводу (как это делал автор «Повести о битве на Калке» в редакции НПЛ). Но из текста видно, что летописец вполне уверен в своих выводах относительно татар.
По мнению летописца, татары пришли для наказания Руси согласно Божьей воле. Для усиления аргументации в пользу данного вывода новгородец (следует заметить, что, судя по всему, все «лирико-философские рассуждения принадлежат перу новгородца») активно использует текст статьи ПВЛ под 6576 (1068) годом, в которой как раз и говорится о «казнях Божиих». Вся летописная статья, посвященная описанию монголо-татарского нашествия, как бы строится на параллелях с «Поучением о казнях Божиих»: начало статей (фраза «придоша иноплеменники»), а особенно их концовки практически совпадают. Более того, концовка статьи 6746 года НПЛ представляет собой точно процитированный отрывок из рассказа ПВЛ. От слов «грехъ же ради нашихъ попусти Богъ поганыя на ны» и до слов «но мы на злое въвращаемся, акы свинья, валяющеся в кале греховнемь присно, и тако пребываемъ» следует цитата из начальной части «Поучения», а заключительная фраза статьи НПЛ «да сего ради казни приемлемъ всякыя от Бога, и нахожение ратныхъ; по Божию повелению, грехъ ради нашихъ казнь приемлемъ» является также заключительной и для рассказа ПВЛ.
Вряд ли следует согласиться с точкой зрения В. А. Кучкина, полагающего, что указанные совпадения в текстах НПЛ и ПВЛ «представляют значительный интерес для суждений об источниках новгородского Свода 30-х годов XIV века или его протографов, но не для суждений о том, как понимал и оценивал иноземное иго новгородский летописец» (курсив наш. — В. Л). По мнению исследователя, «детальный анализ цитаты вскрывает уже не мысли людей XIII‑XIV вв., а идеи XI столетия». Между тем уже сам факт использования «идей XI столетия» для оценки произошедшего в XIII веке свидетельствует о сходстве самих событий и, самое главное, о сходстве оценок, данных этим событиям. Тем более что пафос процитированного отрывка из «Поучений о казнях Божиих» являлся вполне актуальным для литературы XIII‑XIV веков.
Представление о том, что приход «иноплеменников» является напоминанием Господа о необходимости исправления всем вставшим на путь греха народам; рассказ о всевозможных казнях, которые Бог насылает на погрязшие в грехах земли («земли же сгрешивши которои, любо казнить Богъ смертью или гладомь или наведениеиь поганыхъ или ведромь или дъждемъ силнымь или казньми инеми»); наблюдение, что, несмотря на многочисленные наказания, люди все‑таки не прекращают своих греховных дел («но мы на злое въвращаемся, акы свинья, валяющеся в кале греховнемь присно, и тако пребываемъ») — все это находит отражение в целом ряде сочинений, синхронных рассказу НПЛ, среди которых главное место занимают «Поучения» Серапиона Владимирского.
Для усиления темы «казней Божиих» летописец (кстати, в оригинальной части своего текста) активно прибегал к образам уже упоминаемого нами «Откровения» Мефодия Патарского. В «Откровении» «пришествие» измаильтян также называется «казнью безмилостивой»; по мнению Мефодия, от них — «безбожных поган» — «вси живущие на земле казнь приимутъ». Видимо, поэтому среди прочих атрибутов измаильтян татарам в описании автора рассказа НПЛ присуще стремление к «поруганию» «черниц и попадей и добрых жен и девиц пред матерьми и сестрами», действие с помощью «огня» и «меча»: татары избивают «овых огнемъ, а иныхъ мечемъ», в результате взятия городов люди «уже огнемь кончеваются, а инии мечемъ» и т. д.
Кстати, сравнение действий «поганых» с «мечем карающим» довольно характерно для литературы, посвященной эсхатологической тематике. Из синхронных НПЛ произведений, в которых по отношению к татарам употреблено сравнение с «мечем», следует назвать «Поучения» Серапиона Владимирского («Моисееви что рече Богъ: «Аще злобою озлобите вдовицю и сироту, взопьют ко мне, слухом услышю вопль их, и разгневаюся яростью, погублю вы мечем». И ныне збысться о нас реченое: не от меча ли падохомъ? не единою ли, ни двожды?»; «святители мечю во ядь быша»), а также «Правило Кюрила» (ср.: «не падоша ли силнии наши князи остриемь меча? не поведени ли быша в плен чада наша? не запоустеша ли святыя Божия церкви? не томими ли есмы на всякъ день от безбожныхъ и нечистыхъ поганъ?»).
Еще более явные параллели с «мечем карающим» прослеживаются в текстах Священного Писания, а также в предсказательной литературе: «и вы падете от меча, потому что вы отступили от Господа, и не будет с вами Господа»; «и воевали сыны Иудины против Иерусалима, и взяли его мечем, и город предали огню»; «спешите… чтоб не застиг и не захватил нас, и не навел на нас беды, и не истребил города наши мечем»; «если придет на нас бедствие: меч наказующий, или язва, или голод…»; «и он навел на них царя Халдейского, и тот умертвил юношей их мечем в доме святыни их, и не пощадил ни юноши, ни девицы, ни старца седовласого, все предал Бог в руку его»; «и за беззакония наши преданы были мы, цари наши, священники наши, в руки царей иноземных, под меч, в плен и на разграбление и на посрамление»; «убойтесь меча, ибо меч есть отмститель неправды, и знайте, что есть суд» (ср: «падоуть мьчемь вси боляре силны…»; «и предана боудеть земля Ферьска вь тлю и пагоубоу и живоущи на ней пленениемь и мьчемь погыбноуть») и т. д.
Татары в рассказе новгородца действуют крайне успешно. Все, что они затевают, им удается. Видимо, поэтому рассказ летописца о военных удачах монголо-татар довольно монотонен: книжник просто перечисляет этапы движения татар к поставленным целям. Характерно описание осады Рязани и синхронных этому событий. Так, «иноплеменници погании оступиша Рязань и острогомъ оградиша», после чего они сражаются с рязанским князем Романом вне стен города («оступиша ихъ татарове у Коломны, и бишася крепко, и прогониша ихъ к надолобомъ, и ту убиша князя Романа»), вслед за этим «татарове взяша град (Москву)», «избиша» москвичей, после чего, «вземшемъ Рязань», «поидоша къ Володимирю». Победы татар происходят как бы сами собой, без каких бы то ни было усилий с их стороны. Та же тенденция наблюдается и в описании дальнейших событий, связанных теперь уже с осадой Владимира: татары «приближишася къ граду, и оступиша градъ силою, и отыниша тыномъ всь». «Заутрие» город оказывается уже взят (это замечают (!) оставшиеся во Владимире защитники города — князь Всеволод и владыка Митрофан) и разграблен. Татары поразительно, сверхъестественно удачливы в борьбе с русскими и за пределами городов. Бежавший из Владимира великий князь Юрий Всеволодович просто не успевает «ничтоже» противопоставить «внезапу приспевшим» татарам и погибает «на реце Сити».
Представляется, что книжник не случайно так однообразен в описании побед «поганых». Связано это, вероятно, даже не столько с их реальными успехами, которые, конечно, были велики, сколько с авторским представлением о том, каким способом монголо-татары достигали своих побед. «Окаянные безбожники» татары, в восприятии летописца, не могли поступать иначе, они не могли действовать против русских с какими‑либо затруднениями — это, судя по всему, просто бы не соответствовало стереотипу должного для них поведения.
Для летописца военные удачи татар связывались с тем, что татары действовали в качестве орудия Божьей кары, и, следовательно, с принципиальной невозможностью русских противостоять «промыслу Господнему», карающему Русь «за грехи». Новгородский книжник неоднократно подчеркивает очевидную для него мысль о том, что невозможно противиться Божьему гневу. Татары, действующие в качестве орудия этого гнева, не встречают никакого сопротивления со стороны русских. Люди, оказавшиеся в «недоумении и страсе», естественно, не могли оказывать сопротивления захватчикам.
Объяснение причин этого «недоумения», приведшего к невозможности русских противостоять захватчикам, летописец дал в самом начале рассказа о нашествии Батыя. «Но уже бяше Божию гневу не противитися, — писал книжник, — яко речено бысть древле Исусу Наугину Богомь; егда веде я на землю обетованую, тогда рече: азъ послю на ня преже васъ недоумение, и грозу, и страхъ, и трепетъ. Такоже и преже сихъ отъя Господь у насъ силу, а недоумение, и грозу, и страхъ, и трепетъ вложи в нас за грехы наша».
Подобное «недоумение» проявилось в поведении многих персонажей летописного повествования.
Великий князь Юрий Всеволодович, «не послуша князии рязанскыхъ молбы», на брань с татарами не пошел, будто бы «самъ хоте особь брань створити». Однако, как только «поганые» подступили к Владимиру, великий князь «бежа» из города «на Ярославль», оставив в осажденной столице сына Всеволода, жену, владыку Митрофана и безоружных горожан. Из текста летописи следует, что татары «погнашася» за великим князем «на Ярославль». Однако Юрий стал строить полки лишь после того, как получил известие о приближении «безбожных». Летописец был далек от того, чтобы рисовать картину героического сопротивления великого князя захватчикам: «внезапу татарове приспеша, князь же не успевъ ничтоже, побеже, и бы на реце Сити, и постигоша и, и живот свои сконча ту».
Полную растерянность перед лицом захватчиков проявили и жители стольного Владимира, а вместе с ними и сын великого князя — Всеволод. Всеволод остается практически безучастным к событиям: о нем летописец сообщает, что князь «затворился» в городе, а утром уже «увиде», что город взят. Дальнейшие действия князя таковы: вместе с другими он принимает постриг («и стригошася вси въ образъ, таже в скиму») и, увидев, что город подожжен и «людье уже огнемь кончеваются», «вбегоша въ святую Богородицю и затворишася в полате», после чего «скончашася, предавше душа своя Господеви». Фактически князь показан человеком, готовым скорее погибнуть, нежели бороться. Впрочем, в этом он не одинок: наряду с владимирцами в «недоумении и страсе» перед лицом окруживших город татар оказываются и жители Торжка.
Вряд ли следует искать в тексте новгородца каких‑либо «политических» объяснений произошедшего среди русских «недоумения». По крайней мере, сам летописец не искал собственно «политической» (по крайней мере, в современном понимании этого термина) подоплеки случившегося. Для средневекового книжника, видимо, не существовало более глубоких и всеобъемлющих объяснений постигших Русь несчастий, помимо греховности своих соплеменников. В этой связи нельзя согласиться с мнением И. У. Будовница о том, что, «отдавая должное общепринятой церковной формуле о Божиих казнях, среди которых не последнее место занимает нашествие иноплеменников, новгородский летописец в то же время значительную долю вины за бедствия, постигшие Русскую землю, возлагает на политические нестроения, на «недоумения» князей».
Если в тексте и содержится намек на «недоумение князей», междоусобные конфликты и прочие процессы, могущие получить в современном лексиконе название «политических», трудно представить, что они воспринимались книжником иначе чем проявлениями все той же греховности русских. Именно в этом контексте следует интерпретировать столь часто цитируемую в литературе фразу летописца о том, что «мы въздыхаемъ день и нощь, пекущеся о имении и о ненависти братьи». Даже, если летописец под «ненавистью братьи» подразумевал межкняжеские усобицы и конфликты, подобное поведение князей вполне укладывалось в стереотип греховного поведения, не являлось событием, выходящим из ряда прочих недолжных поступков.
Между тем указанная фраза может относиться не столько к межкняжеским отношениям, сколько к нравам, царившим в русском обществе вообще и среди церковников («братьи») в частности. На наш взгляд, в данном фрагменте речь идет вовсе не об имуществе («имении»), погибшем в результате нашествия, и не о братоненавистничестве князей как таковом. Вероятнее всего, в этом отрывке книжник рассуждает о сопоставимых, в данном случае, морально-нравственных величинах. Стремление к стяжательству (к «имению») и «ненависть», проявлявшиеся в отношениях между людьми (не столь уж важно — мирянами или клиром), — вот те стороны греховного поведения, о которых сокрушается книжник. Именно эти людские пороки, наряду с другими, о которых книжник напрямую не говорит, но перечень которых вполне традиционен, и являются причинами «кар Господних», обрушившихся на Русь в виде нашествия «иноплеменников».
Летописец пишет о страхе, который охватил русских. Однако этот страх, судя по всему, был вызван не столько татарами, сколько тем, что предопределило их приход. «И кто, братье, о семь не поплачется…» — вопрошает книжник. «Да и мы то видевше, устрашилися быхомъ…» — пишет он и далее объясняет причины страха: «…грехов своихъ плакалися с въздыханиемь день и нощь». Таким образом, «страхъ и трепетъ» являются не только посланными на русских «от Бога» напастями, но и характеристикой того внутреннего состояния, которое было присуще современникам трагических для Руси событий. Осознанная вдруг греховность, греховность, факт которой стал очевиден благодаря ниспосланным Господом казням, — вот внутренняя причина того «недоумения», которое приводит к невозможности противостоять «поганым».
***
Рассказ Лавр. о событиях, связанных с нашествием Батыя, как уже указывалось выше, представляет собой сложную мозаику, состоящую из многочисленных вкраплений различного по происхождению и времени появления материала. Кроме того, текст Повести содержит значительное количество заимствований из предшествующего летописного массива, дополняющих или раскрывающих смысл оригинальных частей рассказа о нашествии. В силу этих особенностей реконструкция представлений авторов отдельных отрывков о феномене монголо-татарского нашествия представляется крайне затруднительной. Скорее всего, речь должна идти о реконструкции того, каким образом воспринимались монголо-татары редактором-составителем той летописной мозаики, которая дошла до нас в составе Лавр.
По справедливому замечанию новейшего исследователя цикла повестей о нашествии Батыя А. Ю. Бородихина, рассказ Лавр. является «самым литературным». Кроме того, будучи самой поздней (по сравнению с рассказами Ипат. и НПЛ), Повесть в редакции Лавр., вобрав в себя информацию и оценки более ранних источников, явилась результатом более тщательных и вместе с тем более конъюнктурных размышлений как о причинах произошедших несчастий, так и о сущности народа, пленившего Русь.
Составитель рассказа Лавр. вполне традиционен в восприятии нашествия в качестве наказания Господня «за грехи». Вместе с тем практически все замечания книжника по этому поводу оказываются выполненными им при помощи литературных заимствований. Судя по всему, вставка цитат в текст летописного рассказа произошла не позднее 1305 года. Несмотря на вставной характер, рассуждения летописца относительно греховности Руси как причины нашествия вряд ли следует считать лишь данью сложившейся в тот период литературной «моде». В этих цитатах, по мнению B. А. Кучкина, «получила свое отражение точка зрения владимирского сводчика, расценивавшего монголо-татарское иго как тяжелое наказание, ниспосланное свыше за согрешения Руси». Не случайно цитаты, к помощи которых прибегает составитель Лавр., довольно органично входят в общую канву повествования. Так, например, в описание осады Владимира книжник, цитируя рассказ ПВЛ о набеге половцев под 1093 годом, включает объяснение причин и значения произошедшего несчастья: «Грех ради наших и неправды, за оумноженье безаконии наших попусти Богъ поганыа, не акы милуя ихъ, но нас кажа, да быхомъ всягнулися от злыхъ делъ; и сими казньми казнить нас Богъ нахоженьем поганых. Се бе ес(ть) батогъ его, да негли встягнувшеся от пути своего злаго, сего ради в праздникы нам наводить Богъ сетованье, яко пророкъ глаголаше: преложю праздникы ваша в плачь и песни ваша в рыданье».
Представление о том, что нашествие татар является не милостью Божией по отношению к «поганым», а наказанием за грехи русских («попусти Богъ поганыа, не акы милуя ихъ, но нас кажа»), находит перекличку с известным пассажем из «Откровения» Мефодия Патарского. Комментируя описанную им картину нашествия измаильтян, Мефодий, ссылаясь на текст из Священного Писания, пишет: «Рече бо Богъ Израилю: «видиши, не любе те въвожду на землю обещания, но грехъ деля живущихъ на ней». Такоже и сыномъ Измаилевомъ, не любе даеть имъ силоу, да преимуть землю христианьску, нь грехомъ деля безакониа ихь тако имъ творить».
Составитель Лавр. не останавливается на констатации факта «казней Господних», постигших Русь. Под его пером ситуация приобретает еще более трагический характер. Усиление драматизации повествования достигается за счет проведения в рассказе достаточно явных аналогий между происходящими вокруг событиями и эсхатологическими предзнаменованиями. Напряженно вглядывающийся в реальность в поисках «знамений последних времен» средневековый читатель не мог оставить без внимания столь близкие параллели.
Тем более, что для нагнетания «эсхатологических тонов» книжник использует различные, довольно оригинальные приемы. Так, автор Повести с помощью ряда точных цитат из предшествующего летописного текста сравнивает татар с народами, являющимися накануне Страшного суда. Наиболее показательным является заимствование из рассказа ПВЛ под 6449 (941) годом, в котором повествуется о приходе под стены Константинополя князя Игоря с дружиной, использованное при описании татарских разорений Рязанской земли.
Д. С. Лихачев, возражая против предположения В. Л. Комаровича, полагавшего на основе сопоставления Лавр. и НПЛ, что в начальной части рассказа Лавр. о нашествии Батыя содержатся отголоски оригинального рязанского летописания, писал, что «некоторое отдаленное сходство рассказа Лавр. о нашествии на Рязань и НПЛ решительно разбивается о то до сих пор не замеченное обстоятельство, что в основной своей части это сообщение повторяет слова и выражения ПВЛ о мучениях, которым русские подвергали греческое население по обе стороны пролива Суд в 941 г. Рассказ Лавр. летописи 1237 г., — подчеркивал Д. С. Лихачев, — настолько близок к ее же рассказу 941 г., что даже сохраняет детали, имеющие реальное значение лишь для 941 г.» (курсив наш. — В. Р.).
Действительно, рассказы о поведении напавших на «Царьград» язычников-русских и наступающих на рязанские земли татар практически идентичны:
«почаша воевати Вифиньскиа страны, и воеваху по Понту до Ираклиа и до Фафлогоньски земли, и всю страну Никомидийскую попленивше, и Судъ весь пожьгоша; их же емше, овехъ растинаху, другая аки странь поставляюще и стреляху въ ня, изимахуть, опаки руце съвязывахуть, гвозди железныи посреди главы въбивахуть имъ. Много же святыхъ церквий огневи предаша, манастыре и села пожгоша, и именья немало от обою страну взяша…» [175]
«безбожнии татарии… почаша воевати Рязаньскую землю, и пленоваху и до Проньска, попленивше Рязань весь, и пожгоша, и князя их убиша. Их же емше, овы растинахуть, другыя же стрелами растреляху в ня, а инии опакы руце связывахуть. Много же святых церкви огневи предаша, и манастыре, и села пожгоша, именья не мало обою страну взяша…» [176]
По мнению А. Н. Веселовского, процитированный выше отрывок из летописной статьи 6449 (941) года отразил общий источник ПВЛ и Жития Василия Нового. Житие Василия Нового, так же как и «Откровение» Мефодия Патарского, было посвящено среди прочего и описанию картин «последних времен» и «принадлежало к числу весьма популярных памятников» эсхатологического характера. Между тем, как показал С. Г. Вилинский, рассказ ПВЛ и Житие, вопреки предположению А. Н. Веселовского, не имели общего источника, наоборот, автор летописной статьи воспользовался одной из редакций Жития св. Василия. «Совпадение не буквальное, — писал исследователь, — но, заимствуя определенные места текста Жития, летописный рассказ повторяет эти отдельные места буквально». Указанная — хоть и опосредованная — близость рассказа Лавр. о татарах с описанием народов, появляющихся в «последние времена», позволяет сделать вывод о том, что ордынцы как раз и воспринимались летописцем как «нечистые человеки», приход которых олицетворял собой канун Страшного суда.
Кроме того, эсхатологическая тема в рассказе Лавр. развивается за счет введения в текст повествования не соответствующей действительности, «нереальной» хронологической информации.
Этот прием, судя по всему, достаточно часто использовался средневековыми книжниками. Время, будучи объективной категорией существования человечества в окружающем мире, в разные эпохи воспринималось по-разному. В Средние века существовало особое отношение ко времени: «Средневековье было безразлично ко времени в нашем, историческом его понимании, но оно имело свои специфические формы его переживания и осмысления». По мнению Жака Ле Гоффа, средневековая хронология «не определялась протяженностью времени, которое делится на равные отрезки и может быть точно измерено… Она имела знаковый характер… Средневековые люди доводили до крайности аллегорическое толкование содержавшихся в Библии более или менее символических дат и сроков творения». Таким образом, Средневековье «датировало события по другим правилам и с другими целями».
Вероятно, лишь даты, знаменующие что‑либо, могли привлечь внимание средневекового человека, и, наоборот, датировки определения места события во времени могли быть использованы, по всей видимости, во многом лишь по отношению к действительно значащим событиям. Тем более «в процессе художественного познания мира», где Средневековье вырабатывало «свои, автономные категории времени и пространства», которые, в свою очередь, обусловливались «скорее особыми художественными задачами, возникавшими перед писателями, поэтами, живописцами». Нашествие на Русь полчищ Батыя, несомненно, являлось «значащим» событием для летописца.
Как показал А. Ю. Бородихин, составитель рассказа Лавр. сознательно расширил датировку взятия татарами Владимира: вместо имевшегося в НПЛ хронологического указания «в пяток преже мясопустные недели» он ввел в свой рассказ указание на то, что это событие произошло «в неделю мясопустную». В указанной подмене хронологических указаний, по мнению исследователя, проявился провиденциализм древнерусского книжника: «представление о Божьей каре, постигшей владимирскую Русь, могло оказать влияние и на выбор дня, в который свершилось «наказание»». Обратив внимание на то, что «неделя мясопустная имеет в православии еще название недели о Страшном суде» (курсив наш. — В. Р.), А. Ю. Бородихин посчитал «неслучайным стремление составителя Лавр. соединить в сознании читателей эти два события: Страшный суд и «наказание Божие» земле Русской нашествием татар».
Вместе с тем в оценки случившегося составитель Лавр. привнес и некоторые новые черты. В его рассказе татары выступают не просто слепыми орудиями Божьего гнева, каковыми они являются, скажем, в рассказе НПЛ, но и силой, обладающей некоторыми «самостоятельными» — всегда негативными — чертами. «Безбожные», «окаянные, злые кровопийцы», «поганые иноплеменники», «проклятые безбожники», «плотоядцы», «глухое царство оскверненное» — вот эпитеты, которыми награждает монголо-татар летописец.
Книжник не останавливается на простом «перечислении» негативных сторон «поганых». Он стремится хотя бы частично раскрыть, проиллюстрировать перечисленные им качества татар «примерами» их конкретных действий. Так, в ответ на дерзкие речи захваченного в плен Василька Константиновича «плотоядцы» — татары «въскрежташа зубы на нь, желающе насытитися крове его». Тем самым составитель рассказа как бы дает подтверждение «кровопийству» «безбожных». Неоднократно летописец указывает на то, что татары не просто побеждают русских, но и всюду сеют «зло», «яко же не было от крещенья, яко же бысть ныне», что эти «безбожнии со лживым миром живуще, велику пакость землям творять, еже и зде многа зла створиша».
Одна из важнейших оригинальных характеристик монголо-татар в рассказе Лавр. — это их борьба с православной верой. Так, при штурме Москвы татары убивают воеводу Филиппа Нянка «за правоверную христианскую веру». За нее же собираются постоять и оставленные во Владимире братья-князья Всеволод и Мстислав. Великий князь Юрий Всеволодович, узнав о трагедии стольного Владимира и гибели своих родственников, горюет «по правоверней вере христианьстей». Схваченного в плен ростовского князя Василька Константиновича «проклятии безбожнии Татарове» безуспешно, но «много нудиша» быть в «обычае поганьском» и «воевати с ними», пытаясь, по словам князя, «отвести» его от христианской веры и т. д. Важно и то, что мученическая гибель самого князя Василька сравнивается с гибелью апостола Андрея Первозванного, также принявшего смерть «за веру». Представляется, что появление «антиправославия» как одной из характеристик «безбожных» следует относить к элементам более позднего восприятия монголо-татар: вероятно, приписываемое татарам «антиправославие» явилось результатом размышлений не столько современников описываемых событий, сколько его ближайшего потомка — составителя Повести, дошедшей в составе Лавр.
Еще одна важная характеристика монголо-татар, судя по всему, также принадлежит перу составителя Лавр. Захватив в плен Василька Константиновича, татары пытаются заставить его перейти в «обычай поганьский» и «воевати (вместе) с ними». Однако, «не покорившись их беззаконию», князь, обращаясь к ордынцам, вопрошает их о том, каким образом те, совершив столь многочисленные злодеяния, собираются держать ответ перед Господом: «Богу же какъ ответъ дасте? ему же многы душа погубили есте бес правды, их же ради мучити вы имат Богъ въ бесконечныя векы, и стяжет бо Господь душе те, их же есть погубили». Таким образом, по мнению «блаженного мученика» князя Василька, татары должны нести ответственность перед Богом за совершенные преступления: по воле Господа они обязательно подвергнутся вечным мучениям за неправедно погубленные души, — считает князь.
Это, несомненно, новый аспект восприятия татар: под пером составителя Лавр. они из пассивного орудия Господнего гнева превращаются в субъектов, не только наделенных личными негативными качествами, но несущими ответственность перед Богом за совершенные злодейства.
Несмотря на то что сложный, составной характер рассказа Лавр. никогда не ставился исследователями под сомнение, отношение редактора-составителя к описываемым событиям чаще всего оценивалось ими как нечто единое, цельное, четко сформулированное. Однако переплетение (причем достаточно заметное — с явными следами «стыков») текстуальных отрывков вызывало и переплетение смысловых линий, наложение концептуальных подходов.
В науке дискуссионным является вопрос об отношении редактора рассказа Лавр. к возможности противостояния «поганым». В одних случаях средневековому книжнику приписывалась позиция «смирения перед татарами», в других — в его сочинение «вкладывался» своеобразный «призыв к борьбе» с завоевателями. Так, по мнению ряда исследователей, рассказ Лавр. был «проникнут настроениями неотвратимости злой судьбы и Божьей воли», через повествование красной нитью проходила идея о невозможности и бесполезности сопротивления татарам. Согласно другой точке зрения, наоборот, составление рассказа Лавр. было приурочено к тому или иному этапу борьбы с ордынцами, а следовательно, носило ярко выраженный антитатарский характер, ставило целью запечатлеть «картины крестоносной борьбы сплоченных церковью русских князей против татар». На наш взгляд, последняя точка зрения представляется малоубедительной: главный изъян изложенной выше идеи заключается в ее полном отрыве от контекста Повести.
В действительности проблему, связанную с возможностью сопротивления ордынцам, книжник пытается решить в рамках все той же — традиционной для его времени — концепции нашествия как наказания «за грехи наши». В целом решение указанной проблемы для составителя рассказа Лавр. очевидно: сопротивление Господнему гневу в принципе греховно, а потому — обречено на поражение. Именно с этих позиций выступают защитники стольного Владимира и, в первую очередь, оставленные в городе сыновья великого князя.
Описание осады Владимира предваряется сообщением о том, что владимирский князь Юрий Всеволодович, «выеха из Володимеря в мале дружине… и еха на Волъгу… и ста на Сите станом… и нача… совокупляти вое противу татаром», в стольном Владимире «оурядивъ сыны своя в собе место Всеволода и Мьстислава». Помимо оставленных великим князем сыновей, обороной города руководил воевода Петр Ослядюкович. В момент, когда татары подошли к Владимиру, «володимерци затворишася в граде… и не отворящимся». Подлинный драматизм повествованию придает упоминание о том, что «безбожнии» «водили с собой» родного брата Всеволода и Мстислава — ранее захваченного ими в плен Владимира Юрьевича. Татары «приехаша близь къ воротомъ и начаша… молвити: знаете ли княжича вашего Володимера?» Всеволод же и Мстислав, пишет летописец, «познаста брата своего… плакахуся, зряще Володимера», и «сжалистаси брата своего деля… и рекоста дружине своеи и Петру воеводе: братья, луче ны есть оумрети перед Золотыми враты за святую Богородицю и за правоверную веру христьяньскую. И не да воли ихъ быти Петръ Ослядюковичь».
Таким образом, книжник рисует перед нами картину полного смирения князей Всеволода и Мстислава, чей дух сломлен даже не столько видом плененного брата («бе бо унылъ лицеем», — пишет о нем летописец), сколько безысходностью самой ситуации («и рекоста оба князи: си вся наведе на ны Богъ грех ради нашихъ, яко же пророкъ глаголеть: несть человеку мудрости, ни е(сть) мужства, ни ес(ть) думы противу Господеви. Яко Господеви годе быс(ть), тако и быс(ть), буди имя Господне благославено в векы»).
Характеризуемое как «батог Божий», насылаемый «грех ради и неправды», «за оумноженье беззаконии», нашествие «поганых» воспринималось книжником (а вместе с ним и братьями-князьями) как нечто неотвратимое, как нечто, ниспосланное на Русь «во исправление». И действительно, воля Господня исполняется: татары вскоре, не встретив особого сопротивления, все равно берут город. Всеволод и Мстислав, а глядя на князей, и большинство горожан, действуют согласно своим представлениям о том, как нужно себя вести в подобной ситуации: «бежа Всеволод и Мстислав, и вси людье бежаша в Печерний город». Другая часть горожан («епископъ Митрофанъ и княгини Юрьева съ дочерью и с снохами и со внучаты и прочие княгини Володимеряа с детми, множства много бояръ и всего народа люди») «затворишася в церкови святыя Богородица и тако огнемъ без милости запалени быша» или же погибла под ударами ворвавшихся в церковь татар.
Книжник описывает ситуацию полного отказа от какого бы то ни было сопротивления. Характерно то, что именно князья — потенциальные руководители обороны — первыми отказываются от сопротивления, готовые или на жертвенную смерть, или смиренное — в молитве — ожидание гибели, или бегство, но никак не на защиту стольного града от «поганых». Так же настроены и рядовые защитники — максимум, что под силу жителям гибнущего города, — вознесение молитвы к Господу.
Владимир подвергается разорению, гибнут церкви и монастыри, татары не щадят никого «от оуного и до старца и сущаго младенца». Лишь один человек в летописном рассказе о взятии Владимира не согласен с идеей жертвенной смерти — это уже упомянутый воевода Петр Ослядюкович. Однако его стремление удержать князей от пассивной гибели, от добровольной жертвы «за святую Богородицю и за правоверную веру христьяньскую» оказывается напрасным. Это стремление противоречит изначальной «воле» Всеволода и Мстислава, стремившихся мученически погибнуть и тем самым искупить «грехи», за которые и постигла их (вместе со всеми остальными) «кара Божия». Петр Ослядюкович же оказывается единственным из жителей города, не принявшим (или не понявшим?!) идеи, которой прониклись все — «несть человеку мудрости, ни есть мужства, ни есть думы противу Господеви. Яко Господеви годе бысть, тако и бысть».
Впрочем, справедливости ради стоит отметить, что в рассказе Лавр. все‑таки присутствуют некоторые намеки на возможность сопротивления «поганым». Правда, следует сразу оговориться, что рассуждения на эту тему крайне непоследовательны и больше похожи на какие‑то обмолвки летописца, нежели на проявления выстраданной им позиции. Так, одним из немногих «сопротивляющихся» персонажей оказывается… великий князь Юрий Всеволодович. Действительно, оставляя во Владимире своих сыновей, великий князь, вопреки рассказу НПЛ, не бежит, а начинает «совокупляти вое противу Татаром». В момент приближения татар Юрий в общем‑то готов к борьбе. После ряда молитв, в которых князь сетует о гибели оставленных им во Владимире родственников и просит Господа избавить его «от всех гонящих», Юрий «поидоша противу поганым и сступишася обои, и быс сеча зла, и побегоша наши пред иноплеменникы, и ту оубьенъ быс князь Юрьи…». Летописец даже намекает на то, что борьба с «безбожными» для Юрия являлась не просто способом защиты, но и проявлением христианской добродетели. В панегирике князю, помещенном в конце летописного рассказа, книжник сообщает чрезвычайно интересную деталь: оказывается, накануне нашествия татары отправляли к Юрию послов с предложением о мире («рекуще: мирися с нами»), Юрий же «того не хотяше, яко пророкъ глаголет: брань славна луче ес мира студна», поскольку, замечает далее летописец, «си бо безбожнии со лживым миром живуще, велику пакость землям творять, еже и зде многа зла створиша».
Однако фразой, предшествующей этому отрывку, летописец фактически дезавуирует сообщение о «Георгие мужестве». Оказывается, стремясь исполнять божественные заповеди («се бо чюдныи князь Юрьи потщася Божыа заповеди хранити и Божии страх имея в сердци, поминая слово Господне, еже реч: …не токмо же друга, но и врагы ваше любите, и добро творити ненавидящим вас, всякъ зломыслъ его»), Юрий «преж мененых» послов «безбожных татар отпущаше одареными». Тем самым поступки Юрия оказываются не совсем понятными: если он отказался от мира с татарами, то почему их послы уходят от него с дарами, если же князь одарил послов и заключил‑таки мир с «погаными», как это могло сочетаться с идеей о бране, которая «лучше позорного мира»?
Вообще, Юрий, в представлении составителя рассказа Лавр., скорее персонаж, олицетворяющий собой смирение, нежели борьбу. Не случайно в тексте повести в уста самого Юрия вкладывается фраза о том, что он (Юрий) — «новыи Иовъ быс терпением и верою». В результате получившегося «наслоения» добродетелей Юрия летописцу так и не удалось до конца выстроить образ князя-воина, образ князя-защитника. Видимо, именно «новый Иов», а не «князь-защитник» являлся «идеалом человека в понимании автора Лавр.» Таким образом, поиск в поступках Юрия некоего примера борьбы с монголо-татарами не приносит более или менее удовлетворительных результатов.
Скорее всего, описание — довольно размытое — неудавшегося воинского подвига великого князя, а также восхваление его воинственного духа явились результатом более поздних (но произошедших до 1305 года) вставок. Вероятно, цель подобных сюжетов — та или иная реабилитация Юрия Всеволодовича в глазах потомков.
Вообще же, судя по всему, сопротивление татарам мыслилось книжнику делом довольно затруднительным, а самое главное, заведомо обреченным на неудачу. Действительно, и Петр Ослядюкович, и Юрий Всеволодович — фигуры довольно активные, но, несмотря на это, и их чрезвычайно робкие потуги на сопротивление оканчиваются провалом. В их распоряжении — лишь возможность погибнуть в бою. Но и такое поведение оказывается исключением из правил: подавляющее большинство персонажей повести стремится к иному исходу, к иному концу: большинство предпочитает гибель от рук «поганых» какому‑либо противостоянию захватчикам.
Часто повторяемый мотив «гибели за православную веру» находит параллель с более широкими представлениями автора о сущности происходящего. Дело в том что, помимо рассказа о нашествии как каре Господней, составитель Лавр. уделяет огромное внимание не менее важной для средневекового читателя проблеме спасения человека в условиях развернувшихся на его глазах «казней Божиих». В известном смысле поиск возможных путей решения данной проблемы и являлся одной из важнейших целей составителя повести.
Составитель рассказа о нашествии в редакции Лавр. дает свою собственную «концепцию» спасения. По мнению книжника, путь к спасению лежит через мученичество во имя веры, через жертвенность. Путь жертвенности избирают сыновья великого князя — Всеволод и Мстислав, безропотно подчиняющиеся воле Господней («яко Господеви годе быс, тако и быс»); этот же путь избирает растерзанный татарами Василько (о нем книжник сообщает, что князь «кровью мученической омывсься прегрешении своих»). О мученической гибели и жертвенности как способе спасения рассуждает летописец в своих «философских отступлениях». По его мнению, кара за грехи настолько тяжела, что уже одно это дает «гарантии» спасения, вечную жизнь людям: «се нам сущюю радость скорбь, да и не хотяще всякъ в будущий векъ обрящем милость. Душа бо сде казнима всяко в будущий суд милость обрящет и лгыню от мукы».
Средневековый книжник был глубоко убежден в том, что «царство небесное», спасение человека на Страшном суде не просто так даруется человеку. «Богъ бо, — полагает он, — казнить напастми различными, да явяться яко злато искушено в горниле — христьяном бо многыми напастми внити в царство небесное», поскольку «аще бо не напасть, то не венець, аще не мука, ни дарове». По справедливому замечанию Я. С. Лурье, «едва ли можно говорить об «активной антитатарской тенденции» рассказа 1237–1240 гг.; основная его тема — отчаяние, «страх и трепет», покорность перед Божьими казнями и «напастями», дающими право «внити в царство небесное»» (курсив наш. — В. Я).
Таким образом, увиденный книжником путь спасения человека предполагал отказ от активного сопротивления «поганым»: спасение будет даровано тому, кто подвергнется «казням Божиим». Отсюда пассивное, в молитве, ожидание «казни» — вот идеал должного поведения христианина, в представлении составителя Лавр. версии повести о нашествии Батыя.
***
Восприятие монголо-татар и борьбы с ними в рассказе Ипат. существенным образом отличается от восприятия «поганых» в других ранних повестях о нашествии Батыя. Возможно, причиной иного отношения к татарам являлась та отличная от других регионов страны политическая ситуация, которая сложилась в Южной Руси в первые десятилетия после Батыева нашествия. По мнению исследователей, «в этом памятнике отразились антиордынские настроения Даниила Романовича и его окружения». Помещенные в Ипат. «известия о татарском нашествии составлялись в то время, когда Даниил Романович не потерял надежды на создание союза западноевропейских государей для отпора монголо-татарам», а летопись, таким образом, «идеологическими средствами подготавливала читателя к грядущему отпору поработителям».
Используемые автором Ипат. версии Повести эпитеты в отношении татар мало чем отличаются от эпитетов, коими награждают захватчиков составители НПЛ и Лавр. версий. Татары — это в первую очередь «безбожныи Измаилтяне», «безбожныы Агаряне», «иноплеменьныхъ языкъ»; они — «беззаконные», «поганые», «нечестивые». Среди перечисленных характеристик татар наиболее отвечающими их сущности, по мнению книжника, являлись «безбожность» и «нечестивость» (соответственно: 7 и 4 упоминания). При этом важной отличительной чертой рассказа Ипат. является то, что, помимо негативных эпитетов в отношении татар вообще, книжник прибегает к достаточно резким характеристикам конкретных ордынцев и, в первую очередь, ханов. Так, Батый назван в повести «нечестивым» и «свирепым зверем».
Татары многочисленны — это автор неоднократно подчеркивает. «Многомь множъствомь силы своей» они окружают Киев, их — «множьство», и поэтому — от них бежит «множьство» людей, а на поле брани остается «множьство избьеных». В результате их «нахождения» Русская земля оказывается «исполнена ратных». У татар множество всего — оружия (они «стрелами бещисла» стреляют, их стрелы омрачают свет побежденным), припасов, скота («от гласа скрипения телегъ его (войска Батыя. — В. Р.), множества ревения вельблудъ его и рьжания, от гласа стадъ конь его» ничего «не бе слышати»). Татары очень сильны сами по себе — «в силе тяжце» они обступают Чернигов и Киев, неутомимы в сражении («бес престани порокомъ бьющимъ день и ночь»), «силными» являются Батыевы воеводы и т. д.
В представлении книжника татары — народ, наделенный многочисленными отрицательными качествами. Помимо перечисленных, связанных в большей степени с традиционным взглядом на татар как «нечестивых», «поганых», «безбожных», в рассказе Ипат. ордынцы наделяются и некоторыми на первый взгляд «более земными» качествами. По мнению книжника, в наибольшей степени татарам была присуща «лесть». Дважды при описании татарского взятия Рязанской земли летописец указывает, что ордынцы князя и княгиню «изведоша на льсти… и убиша», а «всю землю избиша»; при осаде Владимира Батый с «льстью» обращается к горожанам, а епископ Митрофан молится о том, чтобы паства не «убоялась прельщения нечестивых»; рассказывая о мужестве обороняющих Козельск горожан, книжник подчеркивает, что «словесы лестьными не возможно бе град прияти»; осадив Киев, татары «хотя прельстити» горожан, но те их «не послоушаша». Вообще, практически все военные победы достаются татарам или за счет их многочисленности, или — и это более распространенный в Повести случай — за счет их «лести», за счет умения «прельстить». Подобное наблюдение позволяет исследователям делать вывод о том, что в восприятии летописца «успехи татар были вызваны не столько их силой, сколько коварством и вероломством».
Действительно, чаще всего упоминания летописца о том, что татары «льстивые» интерпретируются как указания на «земные» негативные качества «поганых», на то, что ордынцы — «это люди без чести и совести, с которыми нельзя иметь никакого дела». Однако, судя по всему, летописец, столь настойчиво указывающий на татарскую «лесть», имел в виду не только татарское коварство. На самом деле коварство, хитрость, обольщение, тем более проявленные татарами во время военных действий, сами по себе вряд ли привлекли бы столь пристальное внимание книжника. Вероятно, он хотел подчеркнуть какие‑то более сущностные характеристики пришедшего на Русь народа.
Дело в том, что такие качества, как «льстивость», использование «лести» (ср. значения слов «льстивый», «лестный» в древнерусском языке: «коварный», «являющийся хитростью», «имеющий целью обман», «лживый», «обманчиво влекущий», «таящий в себе опасность», «пагубный», и даже «антихрист»), должны были порождать у читателей достаточно четкие ассоциации с примерами нечестивого поведения вообще, а также с качествами «нечестивых» народов. В частности, в текстах Священного Писания, знакомство с которыми столь охотно демонстрирует летописец, льстивость, коварство — суть неотъемлемые черты тех, кого называют «нечестивыми» (ср.: «уста его («нечестивого». — В. Р.) полны проклятия, коварства и лжи; под языком его мучение и пагуба», во время прихода в город «нечестивого» «обман и коварство не сходят с улиц его», «человек лукавый, человек нечестивый ходит со лживыми устами», «помышление праведных — правда, а замыслы нечестивых — коварство», «нечестивый народ» «придет без шума и лестью овладеет царством», а «поступающих нечестиво против завета привлечет к себе лестью» и т. д.).
Наряду с подобным указанием на «нечестивость» татар в рассказе Ипат. практически полностью отсутствуют столь популярные в то время сентенции книжника относительно нашествия безбожных как «кары Господней за грехи наши». Захватчики действуют как бы более самостоятельно, их поступками руководит не столько «само Провидение», сколько их собственный «злой», «льстивый» умысел. Вообще, тема «Божьего попущения» в Ипат. «представлена бледнее». Как отмечает А. Ю. Бородихин, Ипат. не содержит, подобно другим ранним рассказам о нашествии, «развернутых объяснений всеобщей беды в духе религиозной дидактики, обращенной с призывом к покаянию».
В своем рассказе о татарском нашествии книжник часто выступает как человек, проявляющий значительный интерес к военной стороне событий: он охотно описывает столкновения русских и татар, осады русских городов. При этом в своих описаниях летописец крайне лаконичен, его рассказы скорее напоминают сводки с театров военных действий. Так, при рассказе о завоевании Батыем Северо-Восточной Руси книжник сообщает, что ордынский хан «оустремлешюся на землю Соуждальскоую и срете и Всеволодъ на Колодне и бившимся имъ и падъшимъ многимъ от них от обоихъ, побежноу бывшоу Всеволодоу». Примерно также по-деловому описано взятие Чернигова: Батый «посла на Черниговъ, обьстоупиша град в силе тяжце. Слышавъ же Мьстиславъ Глебовичь нападение на град иноплеменьных, прииде на ны со всими вои бившимъся имъ. Побеженъ быс Мьстиславъ и множество от вои его избьенымъ быс, и градъ взяша, и запалиша его огньмь…» и т. д. Однако, наряду с рассказом о фактической стороне событий, большое значение летописец придавал этической оценке происходящего.
Одной из важнейших морально-нравственных проблем, решаемых автором рассказа на страницах повести о нашествии Батыя, является проблема борьбы с татарами. Подход составителя Ипат. и в этом вопросе существенно отличается от представлений авторов рассказов о нашествии, содержащихся в НПЛ и Лавр. Если в указанных памятниках противостояние «поганым» представлено как дело, заранее обреченное на провал, то в Ипат. борьба с ордынцами выглядит как наиболее предпочтительный способ поведения.
Автор совершенно сознательно вводит в повествование рассказ об обороне двух русских городов — Владимира-на-Клязьме и Козельска. Поведение защитников Владимира в версии Ипат. мало чем отличается от того, как ведут себя владимирцы в версиях НПЛ и Лавр. Выехавший из города великий князь Юрий Всеволодович оставляет в столице княгиню, епископа Митрофана, а оборону города поручает своему сыну Всеволоду. Батый пытается «прельстить» горожан. В ответ епископ Митрофан — духовный пастырь владимирцев — старается ободрить защитников города: «Оуслышал о семь преподобный Митрофанъ епископъ, начать глаголати со слезами ко всимъ: «Чада, не оубоимся о прельщьньи от нечестивых и не приимемь си во оумъ тленьнаго сего и скоро миноующаго житья, но ономь не скоро миноующемь житьи попечемься, еже со ангельскыи житье. Аще градъ нашь пленьше копиемь возмоуть и смерти ны предасть, азъ о томь чада пороучьникъ есмь, яко венца нетленьнаа от Христа Бога приимете»». Далее в Ипат. отмечено, что «о сем же словеси слышавше, вси начаша крепко боротися».
Натиск татар усиливался, и, видя это, Всеволод «оубояся», поскольку, объясняет причины такого поведения князя летописец, «бе бо и сам млад». Надеясь на снисхождение татар, Всеволод «изъ града изииде с маломъ дроужины и несы со собою дары многии, надеяше бо ся от него (Батыя. — В. Р.) животъ прияти». Ордынский хан, «яко свирепый зверь не пощади оуности его, веле предъ собою зарезати и градъ всь избье», при этом епископ и прочие горожане погибают в огне, «душа своя предаша в роуце Богу». Таким образом, Всеволод поступает вопреки призыву епископа Митрофана: в надежде получить «живот» от Батыя, думая о «тленьном сего и скоро миноующем житии», он забывает о своей обязанности «печься» о более важном для христианина «житьи» — «не скоро миноующемь».
В качестве противопоставления поведению Всеволода автор версии Ипат. буквально вслед за рассказом о защите Владимира вводит в повествование сюжет, посвященный обороне Козельска. Основания для подобного сопоставления очевидны: возглавляющий оборону города князь Василий так же, как и Всеволод, «младъ». Однако уже на подступах к стенам города Батый, узнав, что жители Козельска «оумъ крепкодушный имеють», понимает, что «словесы лестьными не возможно град приятии». «Крепкодушные козляне» совет «створше не вдатися Батыю, рекше яко аще князь нашь млад есть, но положим животъ свои за нь, и зде славоу сего света приимше, и там небесные венца от Христа Бога приимемь». Жители Козельска героически защищают свой город. От их рук гибнет, по словам летописца, четыре тысячи «поганых», и, несмотря на то что город все‑таки был взят (татары «изби вси и не пощаде от отрочатъ до сосоущих млеко»), захватчики не смели «его нарещи град Козлескъ, но град злыи, понеже бишася по семь недель».
Итак, в отличие от владимирцев, козляне выбирают «гибель в бою». Именно эта их решимость и должна, по мысли летописца, обеспечить им и «зде» «славу мира сего», и на небесах «жизнь вечную», «венцы от Христа Бога». Для того чтобы обеспечить себе то самое «не скоро миноующее житие», о котором говорил владимирцам епископ Митрофан, необходимо, по мнению автора рассказа Ипат., активно противостоять «поганым».
Важно отметить, что определение козлян как «крепкодушных», видимо, не является случайным. Сам термин, судя по всему, не часто встречается в русских средневековых памятниках. Тем более интересно его обнаружить в памятнике, современном рассказу Ипат. и также посвященном событиям ордынского нашествия. В четвертом «Поучении» Серапиона Владимирского встречается слово «крепкодушие»: «Врагъ нашь дьяволъ, видевъ ваш разум, крепкодушье, и не възможеть понудити вы на грехъ, но посрамленъ отходит».
Можно предположить, что, по замыслу автора Ипат., жители Козельска не просто обладали мужеством, необходимым в борьбе с захватчиками, но и имели более важное для православных христиан качество, позволявшее им противостоять даже проискам дьявола. Кстати, подобная интерпретация является вполне адекватной пафосу рассказа Ипат.: автор Повести в целом ряде случаев проводит (правда, неявные) параллели между татарами, Батыем, с одной стороны, и слугами дьявола, самим «лукавым», антихристом — с другой.
Характеристика татар как «льстивых», коварных находит аналогии с определениями, данным в текстах Священного Писания именно дьявольским силам. Исполненным «всякого коварства и всякого злодейства» назван «сын дьявола»; слово «льстивый», как было указано, имеет среди прочих значение «антихрист»; сам Батый сравнивается со «зверем свирепым». По мнению Ефрема Сирина, антихрист во времена, когда «исполнится нечестие мира», «духом лести» будет искушать людей и «обольщать мир своими знамениями и чудесами по попущению Божию». В этой ситуации, отмечал В. Сахаров, «великий подвиг нужен для верных, чтобы устоять против» совершаемых обольщений.
Таким образом, в рассказе Ипат. совершенно определенно проводится мысль о том, что борьба с нашествием татар является праведным делом, а гибель при сопротивлении — настоящим христианским подвигом, способным обеспечить воинам «жизнь вечную». Для автора рассказа Ипат. совершенно очевидно, что «малодушные губят себя», для людей же «крепкодушных» лучше погибнуть в бою и обрести «царство небесное», чем, рассчитывая на милость «поганых», попытаться спастись или же погибнуть, смирившись, лишившись тем самым «венцов нетленных».
Завоевание монголо-татарами Руси рассматривалось автором рассказа Ипат. не только как военное поражение. Средневековый книжник, в отличие от большинства своих современников и ближайших потомков, попытался осмыслить произошедшее со страной несчастье на более высоком уровне. В рассказе Ипат. мы встречаемся с определением случившегося как «погибели Русской земли». Дважды летописец, характеризуя ситуацию на Руси после нашествия Батыя, прибегает к подобному или близкому сравнению. Так, тысяцкий Димитрий, оставленный князем Даниилом в Киеве, желая спасти от полного разорения Русь, уговаривает Батыя пойти в землю угров, «види бо землю гибноущоу Роускоую от нечестиваго». А уже упомянутый князь Даниил, бежавший от ужасов нашествия, «жалишаси о победе земле Роуское и о взятьи град от иноплеменьникъ множьства».
Отметим, что подобная оценка произошедшего вполне может быть названа оригинальной. Как показал А. А. Горский, «тема «свершившейся погибели» появляется только в произведении, оценивающем последствия Батыева нашествия» — «Поучениях» Серапиона Владимирского. «Серапион, — пишет исследователь, — пользуясь библейскими сюжетами, говорит о «погибели», ниспосланной Богом на Русь за людские грехи».
Автор дошедшего до нас в двух списках «Слове о погибели Руской земли» под «погибелью» также «мог иметь в виду только катастрофическое разорение Руси в результате Батыева нашествия». Таким образом, оценки, данные автором рассказа Ипат., совпадали с восприятием случившегося неизвестным «переяславцем, весной 1238 года в Киеве» создавшим «Слово о погибели Руской земли», а также Серапионом Владимирским, в 70-е годы XIII века обратившимся к своему «духовному стаду» с проповедями, посвященными осмыслению феномена монголо-татарского завоевания.
***
Восприятие монголо-татар в ранних летописных повестях о нашествии Батыя (НПЛ, Лавр., Ипат.) имело ряд общих черт. Рассказы летописцев развивались на пересечении двух основных сюжетных линий. «Военная», посвященная описанию батальных сцен нашествия и «отвечавшая» за событийный контур рассказов, была во многом предопределена «эсхатологической», отражавшей рефлексию книжников по поводу случившегося и раскрывавшей, в свою очередь, смысловую сторону повествований. Понимание происходящих на Руси событий как «кары Господней», ниспосланной «за грехи», влияло, с одной стороны, на отбор сюжетов и средств описания, с другой же — вырабатывало отношение летописцев и к феномену ордынского нашествия, и к самим монголо-татарам, и к возможности противостояния захватчикам.
Монголо-татары в восприятии авторов исследуемых летописных рассказов представляли собой многочисленную, чрезвычайно удачливую в сражениях, коварную и жестокую силу. Большое внимание древнерусские летописцы уделяли поступкам «безбожных», однако в поведении татар проявлялись, по мнению книжников, не столько присущие самим ордынцам черты, сколько черты, свойственные «нечестивым» народам вообще. Именно по этому перечень отрицательных качеств татар во многом определялся не столько их реальными свойствами, сколько восприятием их в качестве «нечистого» народа, в «последние времена» ниспосланного в наказание и в исправление погрязшей в грехах Русской земле.
Нельзя согласиться с мнением ряда авторов о том, что главной причиной произошедших на Руси несчастий книжники считали княжеские междоусобицы. В подобном подходе ощущается явная модернизация того, как воспринимали летописцы нашествие «иноплеменников». Не междоусобицы сами по себе, не те или иные политические факторы, а греховность людей, морально-нравственная порочность современного им общества рассматривались древнерусскими писателями в качестве основных причин, сделавших возможным наказание Руси «за грехи» при помощи ордынского завоевания.
Эсхатологические ожидания эпохи определили одну из главных тем летописных рассказов о нашествии — тему возможного спасения в «последние времена», предвозвестником которых явилось нашествие татар. В представлении авторов рассказов НПЛ и Лавр. спасение виделось в смиренном принятии «Божьей кары» и избавлении от грехов путем покаяния. Смиренное покаяние должно было стать гарантией и избавления людей от свалившихся на них несчастий в земной жизни, и получения ими «венцов нетленных» в жизни вечной. Борьба с татарами, воспринимаемая как заранее обреченное дело, не рассматривалась в указанных памятниках в качестве эталона должного поведения христианина. Лишь автор Ипат. выступал за активное противостояние: хотя в его рассказе русские также обречены терпеть от татар поражения, книжник уверен, что только сопротивление «безбожным» способно спасти людские души на Страшном суде. Характерно, что в тех памятниках, где нашествие «поганых» ассоциировалось только с «казнями Божиими за грехи» (НПЛ и Лавр.), тема сопротивления захватчикам практически не затрагивалась; в Ипат. же, где нашествие «безбожных», «льстивых» татар объяснялось их связью с дьяволом, напротив, проблема возможного отпора завоевателям решалась положительно.
Политическая ситуация на юге Руси, а также надежды правителей этого региона найти союзников по борьбе с «погаными» среди западноевропейских государей и католической церкви предопределили специфику восприятия монголо-татар на страницах южнорусской летописи — Ипат. Явная антитатарская направленность Повести в составе Ипат., призыв автора летописного рассказа к сопротивлению «льстивым» ордынцам сближают идеи этого повествования с идеями, высказанными в литературе более позднего периода. Возможно, именно в идеологии составителя Ипат. следует искать корни тех представлений о татарах, которые возникают в последующий период и которые ложатся в основу вырабатывавшейся в рамках древнерусской книжности доктрины активного противостояния захватчикам.
Тема смиренного подчинения судьбе, присущая повествованиям НПЛ и Лавр., также находит продолжение в памятниках последующих эпох. Однако и эта тема переосмысливается, уточняется, эволюционирует от идеала смиренной гибели перед лицом неотвратимого «наказания Божиего» до концепции мученической гибели «за веру», находящей воплощение и в тексте рассказа Лавр., и в житийных повестях об убиенных в Орде святых князьях.
Однако даже в повествовании Ипат., не говоря уж о НПЛ и Лавр., полностью отсутствует какой‑либо оптимизм относительно возможности победоносного исхода борьбы с монголо-татарами. В этом смысле представляются неверными мнения ряда авторов о том, что «ведущей темой летописания этого периода становится тема борьбы с иноземными захватчиками». Для автора Ипат. сопротивление дает надежду лишь на спасение души; возможность военной победы даже не рассматривается. На позиции книжников по данному вопросу оказали влияние представления о нашествии как о каре Божией: не случайно никто из незначительного числа активно сопротивлявшихся татарам персонажей летописных рассказов не призывает Господа прийти ему на помощь — ожидать подобной помощи в условиях насланных на Русь наказаний было бы просто бессмысленно. Именно переосмысление причин нашествий татар, отказ от восприятия ордынских набегов только как «кар небесных» приводит в последующий период и к постоянным молитвенным обращениям литературных персонажей с просьбой о заступничестве небесных сил, и к введению в повествования сюжетов, посвященных этому самому заступничеству.
Бесспорно, авторы повествований о нашествии Батыя на Русь были далеки от того, чтобы изображать «беззаветное мужество народа», как на это нередко указывалось в литературе. Идеал человека в рассматриваемый период, судя по всему, был иным. В образной форме этот идеал сформулировал автор Лавр.: не воин-защитник, а «новый Иов терпением и верой» являлся образцом для подражания. Можно согласиться с мнением В. В. Каргалова, заметившего, что «для летописцев в первые полтора века после нашествия Батыя» было свойственно «примирительное отношение к татарскому владычеству». Именно путь смирения — примирения с судьбой — перед лицом постигших Русь бедствий был одним из немногих, воспринятых обществом в качестве эталона должного поведения.
ОЧЕРК ТРЕТИЙ
Представления о монголо-татарах в «Поучениях» Серапиона Владимирского
Особое место среди произведений древнерусской литературы, затрагивающих тему монголо-татарского нашествия, занимают «Поучения» (или «Слова»), приписываемые владимирскому епископу Серапиону. О жизни и деятельности владыки мы имеем самые общие представления: дошедшие источники сообщают лишь о нескольких фактах биографии этого проповедника. Известно, что до 1274 года Серапион являлся архимандритом Киево-Печерского монастыря (по мнению Е. Болховитинова, Серапион возглавлял эту обитель с 1249 года).
Поставление Серапиона на владимирскую кафедру, судя по всему, происходило во время знаменитого церковного собора 1274 года, который был созван патроном Киево-Печерского игумена — митрополитом Кириллом — для обсуждения ситуации, сложившейся в церкви и обществе. Под следующим же — 1275 — годом летописи, подчеркивая, что епископ владимирский «бе же учителен зело в божественном писании», сообщают о кончине владыки Серапиона.
В науке утвердилось мнение о принадлежности Серапиону пяти поучений, четыре из которых надписаны его именем в одном из древнейших четьих сборников — «Златой чепи» XIV в. (ОР РГБ, Тр. — Серг. лавры, № 11), а пятое дошло в единственном списке в составе т. н. Паисиевского сборника XV в. (ОР РНБ, Кир. — Белоз. собр., № 4/1081; под названием «Слово блаженаго Серапиона о маловерии»).
Появление поучений Серапиона Владимирского большинство исследователей относит к 70-м годам XIII века. Спорным в науке долгое время являлся лишь вопрос о времени создания первого из поучений.
Внимание исследователей привлекли упоминания Серапионом некоторых «реалий исторической эпохи», которые, по мнению ученых, позволяли относить появление первого «Поучения» к 30-м годам XIII века. Так Е. В. Петухов, посвятивший деятельности епископа специальное исследование, отметил, что целый ряд упоминаний о природных катаклизмах (землетрясениях: «ныне землею трясетъ и колеблетъ…»; небесных явлениях — затмениях, появлении комет: «колко видехом солнца погибша и луну померькъшю, и звездное пременение…»), а также о произошедших неурожаях и голоде имеют совершенно реальную историческую основу. Именно это предположение и позволило исследователю соотнести произошедшее в 1230 году в Южной Руси землетрясение с «трусом», упомянутым в первом поучении Серапиона. По мнению ученого, тот факт, что Серапион о случившемся «говорит как очевидец перед очевидцами», и позволяет сделать вывод о том, что первое «Поучение» было составлено еще в бытность проповедника в Киеве — «около 1230 года».
При этом упоминание в первом поучении Серапиона «ратей многих» Е. В. Петухов отнес к позднейшим вставкам, отметив, что тексты и других поучений епископа подвергались некоторым изменениям со стороны переписчиков. Развивая свою аргументацию, исследователь предположил, что именно рассказ о землетрясении Серапион воспринимал «главнейшей темой своей проповеди, принимая его (землетрясение) как знак Божьего гнева».
Более поздний исследователь — В. А. Колобанов, согласившись с утвердившейся в науке датировкой второго, третьего, четвертого и пятого поучений периодом пребывания Серапиона на владимирской епископской кафедре (1274–1275 гг.), усомнился в бесспорности предложенной Е. В. Петуховым аргументации относительно более раннего происхождения первого «Поучения». По мнению исследователя, «учитывая органичную связь «Слов», вероятнее всего предположить, что Серапион произнес их в короткий промежуток времени». Обратив внимание на ряд неточностей в работе предшественника, В. А. Колобанов пришел к выводу о том, что «первое «Слово» могло быть произнесено Серапионом не ранее 70-х годов XIII века, т. е. в период его пребывания во Владимире».
***
Исследователи давно обратили внимание на то, что в основу поучений Серапиона Владимирского, не выходившего в данном случае за рамки распространенного в Средние века жанра проповеди, положено обличение людских пороков, наставление «духовного стада» на путь истинный, на путь спасения, который, в свою очередь, лежал в плоскости покаяния, очищения от грехов, духовного исправления.
Действительно, если опираться на оценки, данные самим Серапионом, духовная ситуация, сложившаяся в современной ему Руси, была просто катастрофической. Судя по всему, мнение Серапиона разделяли и многие другие деятели церкви того периода. Показательно, что собор, поставивший Серапиона на владимирскую епископскую кафедру, принял знаменитые Правила митрополита Кирилла, направленные как раз на обличение и исправление пороков, распространившихся внутри самой церковной организации. Кроме того, вероятно, в это же время было создано близкое по тематике «Слово на собор архистратига Михаила Кирилла-философа». Обличительный пафос Правил и «Слова на собор…» настолько близок по духу «Поучениям» Серапиона, настолько сильны текстуальные параллели между этими произведениями, что подчас создается впечатление об их принадлежности одному и тому же автору.
В «Поучениях» Серапиона Владимирского одной из ключевых является идея о порочности общества и человека. Серапион очень подробно перечисляет «грехи» христианские. Обращаясь к пастве, он призывает людей «отступить» от «скверныхъ и немилостивыхъ судов», от «криваго резоимьства и всякого грабленья, татбы, разбоя и нечистаго прелюбодеиства, отлучающа от Бога, сквернословья», от «лже, клеветы, клятвы и поклепа, иныхъ делъ сотониных». В другом поучении пастырь призывает христиан отказаться от «разбоя, грабленья, пьянства, прелюбодейства, скупости, лихвы, обиды, татбы, лжива послушьства, гнева, ярости, злопоминанья, лжи, клеветы, резоиманья». Его обличения касаются также сохранившихся в обществе языческих пережитков — «еще поганьскаго обычая держитесь»: «волхвамъ веру имете и пожагаете огнемъ неповинныя человеки», вместо справедливого судебного процесса с участием «послухов» используют испытания водой, нарушая тем самым «правила божественные» («оставльше послушьство боготвореннаго человека, идосте къ бездушну естьству к воде») и т. д.
По мнению Е. В. Петухова, «ошибочно было бы думать, что перечисление (грехов. — В. Р.) есть независимый результат личной наблюдательности нашего проповедника». Исследователь справедливо отметил, что «схема этого перечисления имелась в русской поучительной литературе с самого начала ее существования», перейдя на Русь из Византии, где сформировалась «из более общего источника — Священного Писания». Е. В. Петухов указал примеры византийских, древнерусских, западноевропейских проповедей, построенных в своей основе на обличении тех же грехов, о которых пишет и Серапион. Однако вряд ли можно полностью согласиться с исследователями, полагавшими, что в сочинениях Серапиона «обличение грехов и призывы покаяться вытекали из догмата о человеческом несовершенстве».
Среди страдающих от «кар Господних», в том числе и от нашествия «языкъ», Серапион выделяет «реально грешных» и тех, кто несет наказание, будучи «праведными» христианами. Проповедник успокаивает «праведных» — судьба их в «будущем веке» будет отлична от судьбы «грешников»: «мнози бо межи вами Богу истиньно работають, но на сем свете равно со грешьникь от Бога казними суть, да светлеиших от Господа венець сподобяться, грешьником же болшее мучение, яко праведници казними быша за их безаконье».
На наш взгляд, страстные обличения Серапионом мирских пороков не являлись всего лишь «дежурными» заклинаниями пастыря перед погрязшей в прегрешениях паствой. Обратить особое внимание современников на существующие в обществе «нестроения» Серапиона заставило событие неординарного свойства — событие, видимо, выполнявшее важную знаковую функцию в системе духовных координат того времени. Таковым, несомненно, являлось нашествие монголо-татар и последовавшее затем пленение ими Русской земли. Именно в контексте случившегося несчастья — нашествия «поганых» — анализирует специфику сложившейся на Руси духовной ситуации Серапион Владимирский.
При незначительной сохранности источников, современных рассматриваемому периоду, довольно трудно объяснить, почему именно в 70-е годы XIII века, т. е. спустя четыре десятилетия после Батыева нашествия, в церкви начинается мощное духовное движение, направленное на серьезное осмысление причин монголо-татарских завоеваний. (Оспаривать существование такого движения вряд ли возможно: на это указывает и факт созванного во Владимире церковного собора, и характер принятых на нем решений, и пафос поучений Серапиона, и целый ряд сходных идей, высказанных в других дошедших до нас памятниках той эпохи.)
Возможно, ключ к разрешению данной проблемы лежит в самих текстах Серапиона. Исследователи давно обратили внимание на то, что во втором поучении владимирского епископа есть указание на срок, прошедший от нашествия татар до произнесения самой проповеди. «Се уже к 40 лет приближаеть томление и мука, и дане тяжькыя на ны не престануть, глади, морове животъ нашихъ, и в сласть хлеба своего изъести не можемь, и въздыхание наше и печаль сушать кости наша», — констатирует епископ.
Стоит признать, что традиционно данное указание использовалось исследователями только с сугубо прагматической точки зрения. По их мнению, оно вроде бы позволяло путем нехитрых вычислений датировать второе «Поучение» (в зависимости от момента, с которого начинали отсчет изучавшие памятник ученые, — от битвы на Калке или от нашествия Батыя — получалось, что Серапион произнес проповедь в промежуток времени от 1260-х годов до 1275 года).
Вместе с тем, как представляется, упоминание сорокалетнего отрезка времени, о скором завершении которого говорил Серапион, может быть отнесено не только к реальным хронологическим расчетам владыки, но и к его попытке своеобразного — символического — истолкования происходящих на Руси событий. Достаточно явная параллель с сорокалетним сроком странствий Израиля в пустыне, возможно, была навеяна общностью восприятия произошедшего с «избранным народом», с одной стороны, и Русью — с другой. Рассуждение по аналогии действительно оказывалось уместным: если сорокалетний период времени понадобился Господу для наказания «сынов Израилевых» за нарушение ими Его заповедей, вполне логичным являлось предположение о том, что и Руси отводился такой же срок в качестве наказания «за грехи» и для окончательного исправления.
Косвенным подтверждением того, что в русском обществе XIII века подобное представление действительно существовало, можно считать свидетельства иностранных источников о Руси.
В частности, речь идет о т. н. «Великой хронике» Матфея Парижского (ок. 1200–1259), а также об анонимных «Анналах» Бертонского монастыря (конец XIII в.), подробно описавших деяния знаменитого Лионского собора, созванного по инициативе папы Иннокентия IV в 1245 году. Среди главных вопросов, вынесенных на обсуждение собора, был и вопрос о будущих отношениях Римско-католической церкви с монголо-татарами, к тому времени прочно обосновавшимися на территории Восточной Европы — в зоне традиционных конфессиональных притязаний Рима. Согласно «Великой хронике» и «Анналам», для информирования собора по поводу того, кто такие монголо-татары и что они собой представляют, в Лион прибыл некто Петр, «архиепископ Руси». Английские источники подробно передают выступление «архиепископа Петра» на соборе. Среди других небезынтересных данных о монголо-татарах Петр сообщает, между прочим, и о том, что последним было «божественное откровение», согласно которому «должны они разорить весь мир за 39 лет». «И утверждают они, — поведал Петр, — что как некогда божественная кара потопом очистила мир, так и теперь всеобщим избиением людей, которой они произведут, мир будет очищен».
Наличие в двух совершенно различных источниках схожей хронологической информации позволяет предполагать существование определенной образной взаимосвязи между ними. Действительно, если Серапион (кстати, выходец из Киевской Руси — земляк легендарного Петра) в 70-е годы XIII века упоминает срок в сорок лет так сказать, post factum («к 40 лет приближаеть томление и мука»), то Петр в 1245 году явно имеет в виду будущее — время предстоящего покорения мира татарами. Возможно, в 70-е годы XIII века истекали какие‑то символические «сроки»: или сроки «пленения» Руси, или сроки завоевания татарами мира. Кто знает: может быть, чрезвычайно чувствительные к всякого рода хронологическим расчетам (особенно в отношении будущего) средневековые книжники ожидали наступления времени «подведения итогов» именно через сорок лет после нашествия «иноплеменных».
Не случайно поэтому Серапион пытается осмыслить феномен времени, в которое он живет. Раскрывая символический смысл событий, происходящих в современные ему «времена», проповедник выходит на целый комплекс морально-нравственных проблем, которым, собственно, и посвящены его поучения. Владимирский епископ мыслит ассоциативно: пытаясь определить место современного ему человечества на ленте времени, он занят сравнениями. Выводы, к которым приходит владыка, явно тревожны. И именно эта тревога, возникшая как результат «правильного понимания времени», заставляет епископа обращаться к пастве.
Современность ассоциируется у Серапиона с «последними временами». Характеристика современного общества как общества «последних времен» строится у Серапиона на сочетании явных и неявных указаний, ближних и дальних исторических параллелей. Это явный результат именно ассоциативного способа «атрибуции времени». Бедствия современной ему Руси Серапион ставит в один ряд с несчастьями, произошедшими с другими — библейскими — народами. Для древнерусского проповедника речь идет об одной и той же цепочке, звеньями которой попеременно являются людские преступления и божественные наказания: вторые всегда следуют за первыми.
«О, маловернии, — восклицает епископ, — слышасте казни от Бога: в первыхъ родехъ потопа на гиганты, огнемъ пожьжени, а содомляне огнем же сожени, а при фараоне десять казней на Егупетъ, при ханании каменее огненое с небесе пусти, при судьяхъ рати наведе, при Давиде моръ на люди, при Тите пленъ на Ерусалимъ, потомъ трясенье земли и паденьемъ града. И в наша лета чего не видехомъ зла? многи беды и скорби, рати, голодъ, от поганых насилье». «Слышасте от Бога казнь, посылаему на землю от первыхъ род: до потопа на гыганты огнем, при потопе водою, при Содоме жюпеломъ, при фараоне десятью казнии, при хананиихъ шершенми, каменьемь огненымь съ небеси: при судьях ратьми, при Давиде моромъ, при Тите плененьемь, потом же трясеньемь земли и паденьемь град. При нашем же языце чего не видехом? Рати, глади, морове и труси; конечное, еже предани дыхом иноплеменникомь не токмо на смерть и на плененье, но и на горкую работу». Как видно, «цепочка» пролегает через всю историю человечества, и современные Серапиону «времена» в данном случае исключениями не являются.
В другом месте владыка напрямую обращается к авторитету Священного Писания: «Слышасте, братье, самого Господа, глаголяща въ Евангелии: «И въ последняя лета будет знаменья въ солнци, и в луне, и в звездах, и труси по местомъ, и глади». Тогда реченное Господомъ нашимъ ныне збысться — при нас, при последнихъ людех».
Таким образом, драматизм поучений Серапиона определяется именно обращением к «последним людям», живущим в «последние времена». Вероятно, именно поэтому владимирский владыка столь пристально «вглядывается» в происходящие вокруг события, небезуспешно пытаясь обнаружить в них аналогии приметам «последних времен»: «колико видехомъ солнца погибиша и луну померъкъшю, и звездное пременение! Ныне же земли трясенье своима очима видехомъ; от начала оутверждена и неподвижима, повелением Божиим ныне движеться, грехы нашими колеблется, безаконья нашего носити не можеть»; «всем казнив ны, Богъ не отьведеть злаго обычая. Ныне землею трясеть и колеблеть, безаконья грехи многия от земли отрясти хощеть, яко лествие от древа…»
В условиях надвинувшихся «последних времен» отсутствие искреннего покаяния и исправления среди паствы являлось «главным источником вдохновения» пастыря: указанное обстоятельство заставляло его вновь и вновь призывать паству к активной духовной работе. «Всем казнив ны, Богъ не отьведеть злаго обычая», — сокрушается проповедник. Несмотря на многочисленные знамения, наказания, «кары Господни», люди, к неподдельному сожалению Серапиона, не встали на путь исправлений. «Многу печаль в сердци своемь вижю вас ради, чада, понеже никако же вижю вы пременишася от делъ неподобныхъ… Многажды глаголахъ вы, хотя отставити от васъ злыи обычаи — никако же пременившася вижю вы. Аще кто васъ разбоиникъ, разбоя не отстанеть, аще кто крадеть — татбы не лишиться, аще кто ненависть на друга имать — враждуя не почиваеть, аще кто обидить и въсхватаеть грабя — не насытиться, аще кто резоимець — резъ емля не престанеть, обаче, по пророку: «Всуе мятется: збираеть, не весть кому збираеть….Аще ли кто любодей — любодейства не отлучиться, сквернословець и пьяница своего обычая не останеться…»»
Более того, по мнению епископа, люди не совсем понимают символический характер происходящих с ними бедствий. Поэтому Серапиону приходится доказывать неслучайность напастей, ниспосланных на род человеческий «свыше», а кроме того, четко обозначать предельные рамки Божьего снисхождения к не замечающим своих грехов и Божьих казней людям. «Аще ли кто речеть: «Преже сего потрясения беша и рати, и пожары быша же», — рку: «Тако есть, но — что потом бысть нам? Не глад ли? не морови ли? не рати ли многыя? Мы же единако не покаяхомъся, дондеже приде на ны языкъ немилостивъ попустившю Богу; и землю нашю пусту створша, и грады наши плениша, и церкви святыя разориша, отца и братью нашю избиша, матери наши и сестры в поруганье быша».
По логике Серапиона, нашествие «поганых» должно стать еще одним (может быть, последним) напоминанием о необходимости исправления: «Видевъ наша безаконья умножившися, видев ны заповеди его отвергъша, много знамении показавъ, много страха пущаше, много рабы своми учаше — и ничим же унше показахомься! Тогда наведе на ны языкъ немилостивъ, языкъ лютъ, языкъ, не щадящь красы уны, немощи старець, младости детии; двигнухомь бо на ся ярость Бога нашего, по Давиду: «въскоре възгорися ярость его на ны»». Таким образом, приход «языка немилостива» является, по Серапиону, той предельной чертой («конечное, еже предани быхом иноплеменникомь»), за которой должно последовать либо искреннее покаяние и исправление людей, либо гибель (в первую очередь не физическая, а духовная) нераскаявшихся грешников в почти уже наступившие «последние времена».
Вместе с тем подобное понимание функций «поганых язык» предопределило и характер восприятия монголо-татар. Сверхзадача, стоявшая перед епископом и сводившаяся к исправлению общественных нравов, покаянию и эсхатологическому спасению паствы, требовала и соответствующего осмысления нашествия, и адекватного описания этноса-завоевателя.
Прежде всего следует обратить внимание на именование монголо-татар в «Поучениях» Серапиона. Ни разу владимирский владыка не называл их прямо — татарами, хотя такое обращение к «поганым» в современных Серапионовым «Поучениям» текстах является достаточно распространенным. Более того, татары нигде не были названы (по традиции, свойственной, скажем, летописным памятникам) именами тех или иных библейских народов (ни агарянами, ни измаильтянами, ни моавитянами). Создается впечатление, что владимирский владыка сознательно избегал конкретности в названии и описании поступков ордынцев. Под его пером монголо-татары названы довольно‑таки неопределенно «языком» («немилостивым», «лютым», «не щадящим красы уны, немощи старецъ, младости детии»), «врагами нашими», «погаными», «иноплеменниками», «иноверцами» и др.
Вряд ли можно предположить, что отмеченная выше особенность текстов Серапиона является свидетельством его неосведомленности. Скорее всего, наоборот: отказ от конкретных, точных наименований ордынцев мог быть связан с более глубокой рефлексией по поводу феномена их появления, с более общим взглядом на происходившие на Руси бедствия, не требующим излишней конкретизации, нарочитой этнической привязки.
Вероятно, с указанной особенностью восприятия Серапионом монголо-татар связано практически полное отсутствие в его произведениях какой бы то ни было конкретной информации, касающейся действий «поганых». Описание их поступков подчинено определенным художественным шаблонам, влияние которых на характер повествования настолько велико, что почти полностью устраняет из текста описание оригинальных черт в поведении ордынцев. В общем‑то традиционность, своеобразный «консерватизм» средневековой проповеди как жанра требовал от пастыря-книжника столь же традиционных средств повествования. «Сам жанр поучений, с которыми выступал Серапион, был весьма консервативен… традиционная схема средневековой проповеди оставляла мало места для рассуждений на злободневные темы» и для подробного освещения событийной стороны интересующей проповедника проблемы. Исходя из стоящих перед ним целей, «законов жанра» и, вероятно, собственных эстетических вкусов, Серапион обращался к вполне знакомым ему и его потенциальной аудитории текстам и, избегая конкретизации, давал достаточно четкую оценку происходящим на Руси событиям. Таким образом, метод использования аналогий распространялся и на поиск сюжетов, и на выбор средств описания.
Действия татар практически не выходят за рамки традиционных поступков народов, насылаемых Господом на согрешившие страны. Татары разоряют и опустошают («землю пусту створша»), пленяют («грады плениша»; «множайша же братья и чада наша въ пленъ ведени быша»; «пленена бысть земля наша» и «ведены быша жены и чада наша въ пленъ»); святотатствуют («церкви святыя разориша», «повергают» «плоти преподобныхъ мнихъ птицамъ на снедь»; разрушают «божественьныя церкви», оскверняют «ссуди священии и честные кресты и святыя книги», топчут «святыя места»), убивают («отца и братью избиша»; «вскоре падоша отци и братья наша трупиемь на земли», подвергают казням церковных иерархов — «святители мечю во ядь быша»), подвергают людей поруганию («матери наши и сестры в поруганье быша»), порабощают («порабощени быхомъ оставшеи горкою си работою от иноплеменник»; «предани быхом иноплеменникомь не токмо на смерть и на плененье, но и на горкую работу»), накладывают дани («дане тяжькыя на ны не престануть»). Они — «языкъ немилостивъ», «язык лют», поэтому «не щадят красы уны, немощи старець, младости дети», в результате их действий «кровь и отець, и братья нашея, аки вода многа, землю напои» и т. д. «Поганые» внушают страх даже некогда самым храбрым — «князи нашихъ воеводъ крепость ищезе», «храбрии наша, страха наполъниьшеся, бежаша»; само пришествие татар Серапион называет «прещением страшным». Итогами нашествия «безбожных» являются разорение, опустошение («гради мнози опустели», «села лядиною поросоша», «богатьство наше («поганым») в користь бысть», «трудъ нашь погании наследоваша»), а также унижение перед «иноплеменниками» («величьство наше смерися», «красота наша погыбе», «земля наша иноплеменникомъ в достояние бысть», «в поношение быхомъ живущимъ всъкраи земля нашея», «в посмехъ быхомъ врагомъ нашимъ»).
Исследователи обратили внимание на то, что Серапион, обличая пороки русских людей, сравнивает их поступки с поведением «поганых»: «Погании бо, закона Божия не ведуще, не убивают единоверних своихъ, не ограбляють, не обадят, не поклеплют, ни украдут, не запряться чужаго; всякъ поганый брата своего не продасть; но кого в нихъ постигнет беда, то искупять его и на промыслъ дадуть ему; а найденая в торгу проявляют; а мы творимъся, вернии, во имя Божие крещени есмы, а заповеди его слышаще, всегда неправды есмы исполнени и зависти, немилосердья; братью свою ограбляемъ, убиваемъ, въ погань продаемъ. Оканне, — вопрошает Серапион, — кого снедаеши? не таковъ же ли человек, яко же и ты? не зверь есть, ни иноверець…»
В итоге книжник приходит к «признанию положительных достоинств» татар, способных даже послужить образцом для христиан». Трудно судить, что послужило причиной обращения владыки к подобному сравнению: возможно, с помощью столь яркого, даже обидного для христиан примера проповедник стремился привлечь внимание аудитории к своим словам. Важно другое: судя по всему, в основе приведенного пассажа лежат личные наблюдения Серапиона, а «не риторический прием, потому что проповедник, как антитезой, мог бы воспользоваться любым книжным заимствованием». Значит, татары, до этого описываемые им достаточно трафаретно, в восприятии книжника, помимо традиционных черт «нечистых народов», все‑таки имели хоть какие‑то реальные — даже положительные — черты. Таким образом, в пятом поучении Серапиона, пусть лишь в одной детали описания, «видно отношение к татарам как к определенному народу».
В целом в «Словах» Серапиона Владимирского татары воспринимались в качестве «кары Господней», ниспосланной на Русь в «последние времена» для исправления «грехов людских». Поскольку, по мнению книжника, именно «погрязшие в пороках и безверии» современники были повинны в том, что Господь вынужден был покарать Русь, указанный вектор восприятия монголо-татар обуславливал и отношение пастыря к проблеме возможного спасения паствы, и позицию Серапиона по поводу возможной борьбы с «безбожными».
Во-первых, возможность спасения, по мысли владыки, даруется самим Господом, который не просто «казнит» христиан, но насылает казни «во исправление», с целью очищения православных накануне «последних времен» и Страшного суда: «се же все от Бога бываеть, и симъ намъ спасенье здеваеть». Во-вторых, залог спасения владимирский епископ видел в осознании людьми собственной греховности и в искреннем покаянии. Действительно, как отмечали исследователи, все пять поучений Серапиона «сходны между собой в том, что основное их содержание составляет призыв к покаянию, обращенный непосредственно к слушателям». Именно покаяние «могло отвратить гнев Божий»: избавление от грехов привело бы, по мысли Серапиона, к прекращению Божьего гнева, следовательно, к избавлению от ненавистного порабощения иноплеменникам.
Религиозное покаяние было у Серапиона основным средством «избысть» «томление и муку» монголо-татарской власти. На эту тему Серапион рассуждает практически в каждом поучении: «молю вы, братье, кождо васъ: внидите в помыслы ваша, оузрите сердечныма очима дела ваша, възненавидете их и отверзете я, к покаянью притецете. Гневъ Божии престанеть, и милость Господня излеется на ны, мы же в радости поживемъ в земли нашей, по ошествии же света сего придем радующеся, акы чада къ отцю, къ Богу своему и наследим царство небесное, его же ради от Господа создани быхом»; «молю вы, отступите делъ поганьскыхъ»; «моляся, вам глаголю: приимемъ покаянье от сердца, да Богъ оставит гневъ свои и обратимъся от всехъ дел злыхъ, да Господь Богъ обратиться к намъ… Придете же со мною на покаянье, да умолоим Бога; веде убо, аще ся покаеве, будемъ помиловани; аще ли не останетеся безумья и неправды, то узрите горша напоследь» и т. д.
Таким образом, спасение, по Серапиону, представляло собой сочетание двух факторов: Божьей милости, проявляющейся в виде указующих на людские грехи казней, и готовности паствы, избавившись от собственных «беззаконий», встать на путь «покаяния». Естественно, что в рамках подобного восприятия совершенно не оставалось места идеям о возможной борьбе с «погаными». Нашествие «языка немилостивого» совершается по Божьей воле, противостоять ему в принципе невозможно. Данное обстоятельство особо подчеркивается владыкой: «князи нашихъ воеводъ крепость ищезе», «храбрии наша, страха наполъньшеся, бежаша». Страх от осознания собственных грехов и даруемая Господом возможность покаяния — вот что остается человеку в условиях пленения Руси «иноплеменниками».
***
«Поучения» Серапиона Владимирского были созданы в ближайшие десятилетия после нашествия монголо-татар и, видимо, преследовали цель каким‑то образом осмыслить произошедшее, дать пастве объяснение смысла постигших Русь испытаний. В произведениях Серапиона Владимирского иногда в завуалированной, а иногда и в явной форме нашли отражение эсхатологические ожидания того времени. Ощущая современную ему эпоху как «последние времена», обращаясь к своей пастве как к «последним людям», Серапион характеризовал татар как «язык немилостивый». Владимирский епископ «рассматривает господство монголо-татар как великое зло, которое рано или поздно должно кончиться», поскольку если русские люди избавятся от грехов, то «гнев Божии престанеть… мы же в радости поживем в земли нашей». Монголо-татары одновременно выступали как бы в двух ипостасях. С одной стороны, с их помощью, через них осуществлялась кара Господня за грехи людские (наряду с «гладом», «трусом» и пр.). С другой стороны, им «поручалось свыше» попытаться вернуть паству «на путь истинный» до того, как наступит Страшный суд.
ОЧЕРК ЧЕТВЕРТЫЙ
Изображение ордынцев в ранних редакциях житийных повестей об убиенных в Орде князьях
Особое место среди памятников древнерусской литературы занимают повести, посвященные мученически погибшим в Орде русским князьям. Смерть князя в Орде не являлась уникальным для Руси событием: известны многочисленные случаи, когда конфликты между ордынскими ханами и русскими князьями приводили к трагической для русских развязке. Весьма показательно, что, ограничиваясь в большинстве случаев лишь краткой констатацией факта гибели князя, книжники были достаточно лаконичны в своих описаниях произошедших в Орде трагедий. Однако события, произошедшие в 1246 и 1318 годах и повлекшие за собой гибель великих князей соответственно Михаила Всеволодовича Черниговского и Михаила Ярославича Тверского, судя по всему, произвели большое впечатление на современников и потомков. Об этом говорит как то, что оба князя практически сразу после своей гибели были причислены к лику святых, так и то, что описания их мученических кончин постоянно привлекали к себе внимание и творческий интерес древнерусских писателей, неоднократно перерабатывавших произведения о князьях-мучениках.
Монголо-татары в «Повести о Михаиле Черниговском»
Теме мученической гибели в Орде черниговского князя и его боярина Феодора посвящено пространное (по сравнению с существовавшими краткими летописными записями) произведение — Повесть, известная в многочисленных редакциях. Вопрос о первоначальном виде «Повести о Михаиле Черниговском», а также о времени ее появления до сих пор является дискуссионным в науке.
Н. И. Серебрянский, предпринявший серьезное исследование Повести, полагал, что «первым опытом церковного сказания о св. Михаиле» является т. н. Ростовская проложная редакция (далее — ред. Р.). По мнению исследователя, ред. Р. появилась до 1271 года, когда умерла дочь Михаила — Мария, поскольку в тексте памятника о ней говорится как о живой. Предложенная Н. И. Серебрянским датировка ред. Р., не подвергаясь принципиальному пересмотру, лишь уточнялась. Так, Н. И. Пак вполне аргументированно доказала, что появление редакции можно отнести к периоду с 1271 по 1277 год. Исследовательница обратила внимание на молитвословие в концовке Повести в ред. Р., в котором как о живых говорится лишь о внуках Михаила Всеволодовича — князьях Борисе и Глебе. Поскольку Борис умер в 1277 году, указание на это дало возможность более точно датировать появление ред. Р. — 1271–1277 годы. Н. И. Пак так же, как и Н. И. Серебрянский, полагает, что ред. Р. представляет собой первоначальный вид произведения.
Иного мнения придерживается В. А. Кучкин. Исследователь обратил внимание на то, что в т. н. «редакции отца Андрея» (далее — ред. А., которую Н. И. Серебрянский датировал второй половиной XIII — началом XIV века, а Н. И. Пак вообще отнесла ее к первой половине XV века) имеется косвенное именование Батыя цесарем, а о русских землях сказано, что они принадлежали «канови и Батыеве». «Как видно, — пишет исследователь, — автор редакции совершенно точно знал, что Батый подчинялся великому хану в Каракоруме, считавшемуся верховным повелителем Руси. Подобное обстоятельство осталось неизвестным автору ростовской редакции». На основании этих наблюдений В. А. Кучкин предложил иную последовательность появления редакций памятника. По его мнению, есть основания полагать, что «вопреки мнению Н. И. Серебрянского редакция отца Андрея Повести о Михаиле и Федоре Черниговских предшествовала ростовской редакции».
Н. И. Пак в работе, опубликованной в 1988 году, т. е. до выхода статьи В. А. Кучкина, подвергла сомнению возможность составления двух редакций произведения (ред. Р. и А.) в «те же» 70-е годы XIII века, однако серьезных аргументов, которые бы ставили под сомнение предложенную В. А. Кучкиным датировку, она не привела.
По единодушному мнению исследователей, к ранним редакциям памятника можно отнести и т. н. Пространную проложную (согласно терминологии Н. И. Серебрянского — «переработка редакции отца Андрея»; далее — ред. ПП.). Самый древний список ред. ПП. находится в составе Пролога 1313 года, что уже является доказательством сравнительно раннего появления текста. Как полагает Н. И. Пак, ред. ПП. была создана на основе ред. Р. и летописных сведений о событии, произошедшем в Орде в 1246 году. По мнению исследовательницы, составление указанной редакции следует относить к концу XIII — началу XIV века; таким образом, ред. ПП. представляется Н. И. Пак хронологически второй (после ред. Р.) редакцией памятника.
Итак, судя по всему, к первоначальным редакциям Повести следует отнести Р. и А. — датировка их текстов не выходит за пределы конца XIII века, а также ред. ПП., которая возникла несколько позднее: по крайней мере до 1313 года (или в результате распространения ред. А., как полагал Н. И. Серебрянский, или на основе ред. Р. и летописных сведений о событии, как считает Н. И. Пак).
Поскольку составление последующих редакций Повести о Михаиле и Федоре Черниговских относится к значительно более позднему времени (не ранее начала XV века), для реконструкции восприятия монголо-татар в первые десятилетия после нашествия ограничимся анализом лишь трех самых ранних редакций Р., А. и ПП.
***
Восприятие монголо-татар составителями трех редакций Повести (Р., А. и ПП.) имело, судя по всему, ряд общих черт.
Рассказы этих редакций начинаются с традиционной для древнерусских книжников констатации того факта, что «нахождение» татар было ниспослано «гневомъ Божиимъ за оумножение грехъ нашихъ». При этом если ред. Р., ограничившись приведенным выше высказыванием, переходит к передаче событийной стороны сюжета, то ред. А. и ПП. более основательно поясняют смысл фразы о «гневе Господнем». Так, составители А. и ПП. подробно рассказывают о «реакции» населения Руси на нашествие «поганых»: «овии затворяхоуся въ градехъ, Михаилоу же бежавшю во Оугры, инии же бежаша в земли дальнии, инии же крыяхоуся в пещерахъ и в пропастех земныхъ, а иже въ градахъ затворишася, ти исповеданиемъ со слезами Богу молящеся, тако от поганыхъ немилостивно избьени быша, а инии же крыяхоуся в горахъ и въ пещерах и в пропастехъ и в лесехъ, мало от техъ остася…»
Интересно, что приведенный отрывок, находящийся и в ред. А., и в ред. ПП., находит достаточно явную параллель в тексте «Откровения» Мефодия Патарского, описывающего реакцию населения «греческого царства» на исхождение «заклепанных» Александром Македонским «нечистых народов» в «последние времена». Так, как отмечается в «Откровении», «отврьзоутсе врата северная и изидоуть силыи езыкъ, еже бехоу заклоучении вьноутрь, и подвижитсе вса земля от лица ихъ и сметоутсе человеци и побегноуть и начноут се крити вь горахъ и въ пещерахъ и вь гробехъ, изомроуть от страха». Довольно яркий эсхатологический образ, нашедший отражение в ред. А. и ПП., в последней усиливается указанием на то, что все происходящее в Повести совершается в «последние времена» («такоже и в последнихъ сих временехъ»). Однако, как будет показано ниже, приведенная параллель — не единственное указание составителей ранних редакций Повести на эсхатологическую обстановку, в которой развивается действие их рассказов.
Автор ПП. еще более подробен. Прежде чем перейти к повтору приведенного пассажа из ред. А., в своеобразном «предисловии» он проводит параллели с библейскими событиями («быс нахождение поганыхъ татаръ… гневомъ Божиим, за умножение грехъ нашихъ, якоже при Ное, якоже и при Лоте, казнь Божия нахожаше, такоже и в последнихъ сих временехъ, наведее Господь роукуоу свою не земьлю крестьяньскоую по пророчеству древнихъ пророкъ…»), рассказывает о безуспешной попытке «князя Мьстислава Роусьского», «собравъ силоу великоу» противостоять татарам на Калке («изиде противоу имъ и ничтоже оуспе»), повествует о том, что татары отправляли к Михаилу своих послов, которых тот, «видевъ словеса лести их», «повеле избити», а «самъ побеже во Оугры».
Главной характерной чертой монголо-татар в текстах Р., А. и ПП. (как и в Ипат. версии «Повести о нашествии Батыя») является «лесть», а самое распространенное действие ордынцев — «прельщение». В ред. Р. татары, призывая русских князей в Орду для совершения ими языческих обрядов, «начаша я льсти, веляше ити сквозе огнь и кланятися солнцю, идолом и прельстиша многи славою пустошною мира сего». В ред. А. и ПП. татары поступают точно так же — князьям, совершившим «обрядъ поганьскыи» и просившим «кождо ихъ власти», «они безъ взбранения даяхуть имъ, кто которыа власти хотяше, да прельстятся славою света сего». В интерпретации указанных редакций Михаил, «видя многи прелщающася славою света сего», собирается «ехати предъ цесаря (Батыя)» «обличити прелесть его, ею же лстить крестьяны».
«Лесть», стремление к «прельщению», судя по всему, также являлись чертами, присущими «нечестивым народам». В частности, в текстах Священного Писания, знакомство с которыми авторы всех без исключения редакций Повести демонстрируют столь охотно, льстивость — неотъемлемая черта «нечестивых» (ср.: «нечестивый народ» «придет без шума и лестью овладеет царством», а «поступающих нечестиво против завета привлечет к себе лестью» и т. д.). Как мы уже указывали выше, по мнению Ефрема Сирина, антихрист во времена, когда «исполнится нечестие мира», «духом лести» будет искушать людей и «обольщать мир своими знамениями и чудесами по попущению Божию». И поэтому «великий подвиг нужен для верных, чтобы устоять против» совершаемых обольщений. Именно этот «великий подвиг» и совершают Михаил и Федор, противостоя «лести» татарской.
Однако если основной пафос краткой ред. Р. сводился к прославлению мученической гибели благоверного князя Михаила и его боярина Федора (отвергших «славу сию временную», пострадавших «Христа ради» и тем самым снискавшим себе «спасение» и «память»), то рассказы А. и ПП. посвящены более широкой теме отказа от «славы света сего», гибели «за православную веру» во имя избавления всех православных христиан от «прельщения поганых».
Вообще, тема противостояния «прельщениям поганским» являлась одной из самых злободневных для литературы конца XIII века. Проблема выбора между «славой света сего», «тленным и скороминущим житием», с одной стороны, и «жизнью вечной», «нетленными венцами от Господа», с другой, представлена не только в повествованиях ред. А. и ПП. Она же, судя по всему, была ключевой и для рассказа Ипат. о Батыевом нашествии, и для «Повести о Михаиле Тверском», и для ряда других произведений древнерусской письменности рассматриваемой эпохи.
Итак, в описании авторов разбираемых редакций татары «избиша» русских «немилостивно». Всех, не успевших скрыться от их нашествия, «изочтоша в число» (как уточняют смысл этого действия «поганых» авторы ред. А. и ПП., для того чтобы «на них дань имать»), «прельщают» или «нужею» заставляют являться к «царю» для совершения «поганьских» обрядов. Русские приносят «царю» дары, которые тот «в огонь метаху». Этот и другие языческие обряды автор ред. Р. сравнивает с обычаями персов — «яко же и перси творят». «Поганые» жестоки. Они мучают «различными муками» отказавшихся от исполнения «поганских» обрядов Михаила и Федора: «растягоша за руце» и «за нозе», «почаша бити роуками по сердцю», «биахоу и пятами» («сему же надолзе бывшю», замечают книжники), наконец, отрезают их «честные головы», тела же бросают «псомъ на снедь». В общем, татарам приписываются черты жестоких, «немилостивых» мучителей православных христиан.
На появление подобных характеристик «поганых», судя по всему, повлияло несколько обстоятельств. С одной стороны, жестокость и немилосердие, стремление «мучить» христиан являлись чертами, присущими «нечистым народам» вообще, тем более что последние всегда насылались в «наказание за грехи». Судя по всему, в этом случае мы имеем дело с одним из аспектов осмысления реальных монголо-татар. С другой стороны, наделение указанными качествами «поганых» диктовалось и литературными целями книжников, которые стремились описать христианский подвиг своих героев, принявших мученическую смерть и признанных поэтому в качестве святых-мучеников (наличие мучеников предопределяло и необходимость ввести в повествование образы мучителей).
Среди прочих «поганых» книжники выделяют ханов: ордынские правители именуются «цесарем» и «каном» соответственно. В уста Михаила авторы анализируемых редакций Повести вкладывают сентенции, позволяющие судить об отношении древнерусских писателей к татарской власти на Руси.
Обличая «лесть поганых» и отказываясь от почитания языческих божеств, Михаил заявляет о своей позиции: «Не створю азъ — не иду сквозе огнь, не кланяюся твари, но кланяюся Отцю и Сыну и Святому Духу, а цесарю вашему кланяюся, понеже поручи ему Богъ царство света сего». Как было указано, в ред. А. и ПП. помимо приведенной содержится фраза, правда, вложенная в уста татарам, о том, что «не подобаеть жити на земли канови, и Батыеве, не поклонившеся има». Данная сентенция уточняет смысл слов Михаила о врученном «цесарю» «царстве света сего» власть хана признается авторами редакций Повести данной от Бога, ее авторитет непререкаем даже для святого князя. Не случайно русские «князья и бояре» в изложении ред. А. и ПП. едут к «поганым» «прашахоу кождо ихъ власти», те же «безъ възбранения дахоуть имъ, кто которыя власти хотяше» для того, чтобы «прельстить я славою света сего». Таким образом, по мнению книжников, Русская земля являлась «землей канови и Батыеве», именно поэтому те и имели право «делегировать» часть своей «власти» приезжавшим в Орду князьям и боярам. Как раз это право «поганые» и использовали для «прельщения» русских: Батый, которому «от Бога» было вручено «царство света сего», «прельщал» князей «славою света сего».
Возможно, в силу указанных обстоятельств книжники достаточно деликатны в изображении ордынских правителей. Лишь в ред. А. и ПП. указывается на то, что, услышав о дерзких речах князя, «цесарь възярился велми». Таким образом, ярость — также одно из качеств «поганых». Характерно при этом, что ни князь-мученик, ни его боярин напрямую с Батыем не общаются: в ред. А. и ПП. слова князя «цесарю» передают «волхвы», а речи хана — «царский вельможа» Елдега; в ред. Р. об этих «посредниках» ничего не сказано, однако нет сомнения, что и здесь князь обращается к хану через третьих лиц («Цесарю вашему кланяюся, понеже поручи ему Богъ царство света сего», — говорит Михаил, обращаясь к «поганым», а не к самому «цесарю»). С одной стороны, указанный «стиль общения» объясняется в тексте самой Повести: в силу традиций ордынцев русский князь (равно как и его дары хану) не мог предстать перед «цесарем», не пройдя «очищения» при помощи языческих обрядов. Однако, с другой стороны, здесь просматриваются элементы своеобразной «субординации»: русский князь, не поддавшийся «прельщению поганскому» и, тем самым, не вступивший в своеобразные вассальные отношения с «цесарем», не мог лицезреть того, кому было вручено «царство света сего».
Немаловажно и то, что Батый не принимает непосредственного участия в расправе над «благоверными мучениками»: в ред. Р. приказ о «мучениях» князя и его боярина отдает Елдега. А в ред. А. и ПП. Батый предлагает им на выбор: поклонение языческим божествам и «славу света сего» или же мученическую гибель. Таким образом, святые, строго говоря, сами избирают путь мученичества. Саму же расправу чинят безымянные «убийцы», среди которых главную роль играет «преже христианин», который «последи отвержеся веры христианскыя», «законопреступник поганъ именем Доманъ». В подобной отстраненности хана по отношению к явно неблаговидному поступку — убийству князя-мученика — ряд исследователей видит позицию церкви, которая в этот период «стремится всячески обелить золотоордынских ханов в момент «мученического подвига» святых князей».
Рассматриваемые редакции Повести содержат лишь единичные, при этом косвенные, выпады против татар. Так, в ред. Р. говорится о том, что своей гибелью Михаил «веру их (татар. — В. Р.) укори». В молитве, которой завершается рассказ о благоверном князе, автор просит заступничества святого для того, чтобы «от нужи сея поганых избавита». Судя по всему, этот пассаж свидетельствует о понимании книжником временного характера владычества ордынцев: избавление от господства «поганых» он видит, с одной стороны, в морально-нравственном исправлении Руси, с другой стороны, в заступничестве святых мучеников. В ред. А. и ПП. в рассказе о посмертных чудесах на месте гибели святых тема «заступничества» великомучеников находит свое развитие: в частности, упоминается «столпъ огнен», явившийся «на оутвержение христаномъ, а на обличение темъ, иже оставиша Бога, и покланяются твари, и на оустрашение поганым».
В своем восприятии монголо-татар авторы трех исследованных редакций «Повести о Михаиле Черниговском» в значительной мере не оригинальны: «поганые» наделены традиционными чертами «нечистых народов», приходящих на земли «за грехи людские»; татары льстивы, коварны, жестоки и т. д. Однако авторы Повести стремились осмыслить монголо-татар уже не как единое целое, а как разнородный феномен, состоящий из «поганых» в целом и их отдельных представителей в частности. Особое внимание книжники уделяли проблеме ханской власти на Руси. Власть ордынского правителя не подвергается сомнению, эта власть над русскими землями дана «цесарю и кану» «от Бога»; ей — этой власти — следует подчиняться в той мере, в какой она касается дел земных. Там же, где стремление человека к «венцам нетленным» входит в противоречие с приказаниями и «обольщениями» «царя», следует, по мнению древнерусских писателей, предпочесть мученическую гибель нарушению христианского долга. Именно так поступают черниговский князь Михаил Всеволодович и его боярин Феодор, именно к таким поступкам призывают читателей авторы исследуемых житийных текстов.
Монголо-татары в «Повести о Михаиле Тверском»
«Повесть о Михаиле Тверском», которая, по мнению Н. И. Серебрянского, «должна быть признана одним из лучших памятников древнерусской агиографии», дошла до нас как в составе летописных памятников, так и в составе рукописных сборников.
Существуют две ветви русского летописания, в которых сохранилась Повесть. Первая — т. н. митрополичье-московская или просто московская — представлена CI и близкими к ней летописями. Вторая ветвь — тверская — в чистом виде не сохранилась и дошла до нас «в урезанном и фрагментарном виде». Текст памятника, относящийся ко второй ветви, лучше всего читается в составе Рогожского летописца (далее — Рог.) и близких к нему памятников. Как показал В. А. Кучкин, «в составе обеих редакций (московской и тверской. — В. Р.) лежит один и тот же текст. Он сильно сокращен в тверском варианте Повести, а в CI передан более полно». Сходство указанных вариантов Повести объясняется восхождением и той, и другой летописных ветвей к недошедшему «обширному тверскому «Своду 1409 года», где была помещена Повесть о Михаиле». Развитие двух вариантов Повести долгое время происходило параллельно и независимо друг от друга. Соединение же произошло лишь в конце 20-х — начале 30-х годов XVI века, «когда составители грандиозного Никоновского свода использовали как тверскую, так и московскую летописные переработки памятника».
Из пяти редакций Повести, сохранившихся в составе древнерусских сборников, самой старшей считается т. н. Пространная редакция памятника (далее — Пр.), дошедшая в девяти списках. Как показал В. А. Кучкин, Пространная редакция Повести «оказывается древнейшим сохранившимся памятником о смерти в Орде Михаила Тверского»: обе летописные редакции восходят к тексту Пр. Составителем Пр., судя по всему, был современник и даже очевидец событий, произошедших в Орде в 1318 году, который на основе личных впечатлений описал гибель великого князя. В. А. Кучкин показал, что автором Повести, скорее всего, был игумен Тверского Отроча монастыря Александр. Составление памятника исследователь относит к концу 1319 — началу 1320 года. По мнению Б. М. Клосса, памятник мог возникнуть чуть позже — в 1322–1327 годах.
Среди литературных памятников, оказавших влияние на «Повесть о Михаиле Тверском», следует отметить «Повесть о Михаиле и Федоре Черниговских». Несмотря на то что сходство между двумя памятниками, посвященными описанию гибели русского князя в Орде, объясняется скорее схожестью «реальной ситуации», легшей в основу произведений, нежели «литературной композицией», отдельные места «Повести о Михаиле Тверском» написаны «безусловно под влиянием произведения о Михаиле Черниговском». Однако, несмотря на известное сходство, памятники существенно отличаются и в трактовке поведения князей-великомучеников, и в оценках монголо-татар, выступавших в роли «мучителей» святых. Если в рассказе о гибели черниговского князя и его боярина главные герои произведения рассматриваются просто как мученики за веру, то в «Повести о Михаиле Тверском», по мнению исследователей, автор произведения активно стремился вскрыть также и политическую подоплеку произошедших в Орде трагических событий.
***
Особенности восприятия монголо-татар в «Повести о Михаиле Тверском» были обусловлены, во-первых, достаточно резкими антиордынскими настроениями, преобладавшими в Тверском княжестве в период правления Михаила Ярославича и его приемников, а во-вторых, той напряженной духовной работой, которая велась в Твери в рассматриваемый период и была направлена на осмысление роли этого княжества как центра русских земель.
Составитель Повести в полном соответствии со «вкусами эпохи» рассматривал происходящее в непосредственной связи с бытовавшими представлениями о наступлении эсхатологических времен. Действительно, современные для автора Повести события, связанные с гибелью Михаила Тверского, по его мнению, происходят в «последние времена». Однако, согласно представлениям книжника, наступление «последних времен» началось уже сравнительно давно — либо с Рождества Христова, либо с принятия христианства на Руси («в последняя бо лета Господь нашь Исус Христос, Слово Божие, родися от Пречистыя Девы Мария Богородица и прият страсть, исправляя падение рода нашего…», «Господь… нача последний век, яви благодать Свою на русском языце: приведе великого князя Владимира русскаго въ крещение…»), но пока еще не завершилось («како въспишу от многа мало… о конечной страсти блаженного Христова воина, великого князя Михаила Ярославича, еже сътворися в последняя времена в дни наша»). Исходя из заявленной в преамбуле концепции наступивших «последних времен», автор Повести и строит свой рассказ о событиях, связанных с нашествием и установлением власти монголо-татар на Руси, а также о той политической интриге, которая привела к гибели великого князя.
Рассказ о мученическом подвиге Михаила Тверского составитель Повести начинает издалека — со времен крещения Руси. Это своего рода историософский экскурс, который позволяет древнерусскому писателю более широко взглянуть на произошедшее, рассмотреть подвиг князя в более общем контексте. Благодать, снизошедшая на Русскую землю, по словам книжника, вызвала «веселие и радость в новопросвещенных людех», и «точию един дьявол сетовашеся», поскольку оказался «побеждаем» христианами. «Сего не терпя враг душь наших, опрометашеся льстивый, како бы съвратити с правого пути их», и решает «вложити в сердце их» пороки: «зависть, ненависть, братоубийство». Люди поддаются проискам «лукавого», и «нача въсхитити и имения сын подо отцем, брат менший под старейшим братом; умножися неправда и злоба многа в человецех, и предашеся в слабость света сего скороминующего». Господь же, «не терпя видети погибающа от дьявола род нашь», насылает казни, «хотя нас обратити от злоб наших». Среди посланных на Русь «казней Божиих» (таких, как «овогда глад, овогда смерть в человецех и скотех») книжник особо выделяет «конечную пагубу», которой карает Господь православных христиан: «преда нас вруце измаилтяном».
«Измаилтяне» — монголо-татары — под пером составителя Повести получают достаточно негативные наименования. Они — «беззаконные»,«нечестивые» и «поганые»; попавшие в плен русские оказываются в «скверных поганьских руках» и т. д. Однако характеристика монголо-татар в Повести строится не столько на употреблении по отношению к ним тех или иных эпитетов, сколько на описании качеств «поганых», проявляемых ими в ходе расправы над святым князем.
Произошедшее нашествие монголо-татар составитель Повести называет «великое, жестокое пленение Русское». Книжник выделяет наиболее болезненные для Руси стороны ордынского владычества — это взимание дани («начахом дань даяти по татарьскому языку») и «обычай» получать великое княжение в Орде («егда коему князем нашим доставашеся великое княжение, хожаше князи русстии въ Орду къ цареви, носящи множество имения своего»; Михаил «поиде въ Орду къ царю, яко же преже бывшю его князи имаху обычай тамо взимати княжение великое»).
Заканчивая свой историософский экскурс рассказом о проявлениях ордынского господства на Руси, автор Повести переходит собственно к описанию событий 1318 года.
Причины произошедшей в Орде трагедии для книжника очевидны. Первоисточник всех бед — дьявол, который «не хотяше добра роду крестьянскому», «вложи в сердце князем татарьским свадиша братию». Дьявол «желает кровопролития»: как только между князьями установится мир, «враг дьявол паки рать въздвизаше» и т. д. Однако и сами «татарские князья», татары не пассивные орудия в руках «лукавого»: они готовы поучаствовать в дьявольских происках и кознях, поскольку «обычай бе поганых, и до сего дни — вмешущу вражду между братьею, князи русскими, себе многия дары взимают». Автор неоднократно подчеркивает корыстолюбие татар: «безаконнии измаилтяне, не сыти суще мздоимьства, его же ради желааше, вземше многое сребро». Поэтому татары, руководствуясь, с одной стороны, наущением дьявольским, а с другой стороны, собственным корыстолюбием, требуют от князя Юрия дать «выход болши князя Михаила», чтобы тем самым снискать себе великое княжение.
Помимо корыстолюбия, одними из важнейших черт монголо-татар являются «лесть», стремление к «обольщению» и лжи, а также злоба. Интересно, что перечисленные качества, хотя, как ясно из контекста, принадлежат всем «поганым», воплощаются в Повести главным образом в фигуре Кавгадыя — «единого от князей татарских». Важно отметить, что, будучи «мучителем» благоверного князя, Кавгадый «вобрал» в себя черты не только «религиозного» врага — гонителя святого, но и черты конкретного неприятеля — «татарского князя», татарина. Очевидно, что Кавгадый — собирательный образ, вместивший в себе большинство черт «беззаконных»; он — олицетворенное зло, подлость, хитрость и коварство — главный враг Михаила Ярославича.
Кавгадый неоднократно называется в Повести «беззаконным»,«треклятым», «окаянным»,«нечестивым», «кровопийцей». Он вместе «со множеством татар, и бесермен, и мордвы» «начата жещи городы и села», «мужи мучиша различными ранами и муками и смерти предаяху, а жены их оскверниша, и пожгоша всю волость тверскую…». «Окаянный Кавгадый», потерпевший поражение от великого князя, в ответ на дары и почести Михаила начинает действовать «лестью». Написав «много лжа», Кавгадый «свидетельствова на блаженнаго Михаила». Являясь одновременно и судьей, и «лживым послухом», он осуществляет суд над святым мучеником.
«Почто хвалиши о злобе своей, беззаконный же Ковгадый, злая мысля на мя по вся дни? — вопрошает Михаил. — Язык твой, яко бритву изоощрену, сътворил еси лесть, възлюбил еси злобу, паче добра, забыл еси многих моих даров, глаголал еси неправду…» Действительно, «поганый» не только не помнит добра, он еще стремится всячески унизить князя, «величашася властьми над преподобным»: приводит его «в торг», заставляя «поставити святого на колену пред собою». Названный «нечестивым» Кавгадый, помимо прочих, обладает еще одним качеством, свойственным «нечестивым» вообще: он имеет «яд аспиден под устами своими».
Под стать Кавгадыю и остальные ордынские князья: «вей князи ординские», которым вместе с Кавгадыем «царь» поручил осуществлять суд над Михаилом Ярославичем, начинают действовать против святого «съ многим замышлением». Тверскому князю приходится безуспешно обличать их «лживое свидетельство». Об ордынских князьях, исполняющих функции судей над Михаилом, книжник говорит словами из пророчества Исаии: «поставлю властеля, ругателя их и судию, немилующа их». От «нечестивых» ордынских князей «изыде повеление беззаконно», они выносят праведнику «неправедное осуждение», поскольку их ослепляет злоба («ослепи бо их злоба их»).
Отношение к ордынской власти вообще и персонально к одному из действующих лиц Повести — хану Узбеку в частности также явилось для древнерусского книжника предметом рефлексии.
Власть хана Узбека над Русью в изображении тверского книжника оказывалась сопоставимой с властью римского императора Тита над Иерусалимом и сотника Фоки Каппадокийца над Константинополем: «егда бо Господь Титу предасть Иерусалим, не Тита любя, но Иерусалим казня. И паки, егда Фоце преда Царьград, не Фоцу любя, но Царьград казня за людские прегрешения. Еже и си нас деля бысть за наша согрешения». По мнению В. А. Кучкина, в указанном пассаже автор Повести «давал понять, что ордынское засилье не вечно, ведь Фока Капподиец сумел продержаться на императорском троне только восемь лет». Условием, при котором власть ордынских «царей» на Руси может прекратиться, по мнению исследователя, тверской книжник считал духовное исправление русских людей от «грехов», среди которых немаловажное место занимали распри между князьями. Таким образом, пишет В. А. Кучкин, «под религиозной оболочкой у автора Повести о Михаиле Тверском обнаруживается весьма трезвая политическая мысль: борьба с татаро-монгольским игом может быть успешной только в том случае, если прекратятся усобицы на Руси».
В целом, соглашаясь с оценкой, данной В. А. Кучкиным, следует уточнить, что осознание власти ордынских ханов как временного явления вытекало не только из надежд книжника на возможное исправление соотечественников от «грехов». Более важным обстоятельством для него, судя по всему, являлось осознание статуса самой Руси. Не случайно, по-видимому, в Повести Русь помещается в один ряд с Иерусалимом и Константинополем. Возможность избавления от ига, по мысли автора Повести, была связана с той ролью, которая Русь должна была играть в качестве страны, на которую через обряд крещения снизошла «благодать Божия».
В Повести отмечается конфессиональная принадлежность Узбека: хан принял «мерьскую веру срацинскую». С этим фактором, по мнению книжника, связано то, что Бог руками «поганых» «начаша не щадити рода крестьяньска». Помимо приведенных выше, хан не получает каких‑либо негативных эпитетов, однако, косвенно, при помощи цитаты из Священного Писания, книжник сравнивает ордынского «царя» с «царем немилостивым, законопреступным, лукавейшим паче всея земли». В. А. Кучкин, подробно исследовавший характеристики хана в Повести, обнаружил, что приведенная цитата не совсем точно передает текст Книги пророка Даниила: оказывается, ни один из трех славянских переводов, ни греческие изводы текста пророчества не содержали характеристики фигурировавшего там халдейского царя Навуходоносора как «законопреступного». «Становится очевидным», пишет исследователь, что указанное слово было вставлено в текст «самим автором Повести о Михаиле для усиления отрицательной характеристики Узбека. Отзыв об ордынском хане как «законопреступном» логически вытекал из представлений тверского книжника о незаконности, неправомерности суда над Михаилом и судебных решений, которые утвердил Узбек» (курсив наш. — В. Р.).
Несомненна новизна восприятия книжником власти ордынского «царя»: в Повести впервые в древнерусской литературе появляется столь смелая оценка хана. Однако вместе с тем нельзя переоценивать масштаб и глубину антиордынских настроений книжника. Совершенно прав В. А. Кучкин, который объясняет подобную позицию тверского писателя возмущением по совершенно конкретному поводу, возмущением, вызванным незаконностью решений Узбека во время суда над Михаилом, а вовсе не общей антиордынской идеологией книжника, якобы подвергающего сомнению легитимность самой ханской власти на Руси.
Автор Повести, судя по всему, воспринимал в качестве «законопреступных» именно решения хана, а не саму его власть. Более того, в Повести неоднократно упоминаются поступки «царя», направленные как раз на недопущение произвола татар в отношении русских земель и самого великого князя Михаила. Так, союзник побежденного тверским князем Юрия Московского Кавгадый просит Михаила Ярославича «не вадити къ цареви», поскольку он — Кавгадый — разорял русские земли без ведома хана («зане же воевал есми волость твою без царева повеления»). Узбек, приглашая Михаила в свою ставку, «дасть ему пристава, не дадуще его никому же обидети». Хан также призывает своих «князей» решить тяжбу между Юрием и Михаилом по справедливости. «Что ми есте молвили на князя Михаила? — вопрошает Узбек. — Сотворита има суд съ князем Юрием, да которого сотворите вправду, того хочю жаловати, а виноватого казни предати». И хотя воле «царя» не суждено было сбыться, в позиции книжника просматривается скорее досада на хана, который не смог совершить справедливого разбирательства в споре между русскими князьями, нежели неприятие прерогативы «царя» вершить подобный суд. В сентенциях автора («не веси окаанне (имеется в виду Узбек. — В. Р.), аже ся своею казнию исплел еси ему (Михаилу. — В. Р.) венец пресветел» и т. п.), в которых он осуждает действия «царя», чувствуется именно разочарование по поводу того, что судебный процесс, затеваемый как тяжба между правым и виноватым, окончился «лживыми» обвинениями в адрес ни в чем не повинного перед «царем» Михаила.
Важно отметить, что наряду с шаблонными характеристиками «измаилтян» в Повести проглядывают и оригинальные впечатления тверского книжника, которые, с одной стороны, могли быть вынесены им из личных встреч с татарами, а с другой стороны, скорее всего, были продиктованы художественным замыслом произведения. «Поганые», оказывается, «неправедны» и «беззаконы» не вообще, а лишь в отношении покоренной ими страны — Руси. Их злоба не простирается на все, они злы лишь по отношению к тем русским, которые «не последуют нравом» их; они лгут и лжесвидетельствуют, перечисляя «многозамышленныя вины», только в отношении Михаила Тверского, «свою страну» они при этом «оправдывают».
Даже отрицательный персонаж произведения — Кавгадый — также оказывается способным на рефлексию по вопросам морально-нравственной проблематики. Именно в его уста автор Повести вкладывает сентенцию, обращенную в первую очередь к московскому князю Юрию Даниловичу. Подъехав к телу убитого тверского князя и «видеша тело святаго наго», Кавгадый, «браняшася и съ яростию» обращается к Юрию: «не отець ли сей тебе бяшет князь великий? Да чему тако лежит тело наго повержено?» Лишь после приведенной реплики «поганого» православный князь Юрий «повеле своим покрытии» тело убитого Михаила. Таким образом, фразой, вложенной в уста «нечестивого» Кавгадыя, автор Повести осуждает поступок Юрия, спровоцировавшего гибель Михаила Ярославича в Орде: для древнерусского книжника очевидно, что осуждение из уст «поганого» сильнее. Однако сам факт того, что «поганый» в Повести хотя бы однажды «размышляет» о должном и недолжном, сопоставляет поступок своего политического партнера с морально-нравственными нормами, свидетельствует о начавшемся процессе «очеловечивания» образа монголо-татар в литературе.
В Повести почти незримо, но все‑таки присутствует нейтральный или даже положительный образ «из стана» ордынцев. Это — «царица», супруга хана Узбека. Она дважды мельком появляется в произведении, каждый раз спасая русских от татарских злодеяний. К ней накануне своей гибели отправляет своего сына Константина Михаил Ярославич Тверской. К ней же бежит та часть княжеской дружины, которой удалось спастись от «рук поганых» — «иже дръзнуша, убежаша въ Орду кь царице» (остальные, сообщает книжник, не спасшиеся таким образом, попали в руки татарам, которые «утвердиша их въ оковах» и «прельстиша» их «суетъными мира сего и века скороминующаго»).
На фоне тех в высшей степени нелестных характеристик, которые дает тверской книжник «ордынским князьям», Кавгадыю и «самому царю», его отношение к «царице» явно доброжелательное. Возможно, это результат личной симпатии предполагаемого автора Повести игумена Александра, убедившегося во время путешествия в Орду в лояльности «царицы» по отношению к русским. В любом случае образ спасающей русских «царицы» более чем оригинален в литературе рассматриваемого периода: описывая мученическую гибель своего князя от рук татар, стараясь всячески обличить их злодейства, автор Повести все‑таки не уклонился и от введения в рассказ упоминаний о «царице». Подобный прием книжника скорее уводил его в сторону от стержневой линии повествования, нежели дополнял переданные им впечатления о сущности и нравах «поганых». И тем не менее стремление более реалистично изобразить происходившие в Орде события подвигли тверского книжника на такой, явно новаторский, сюжетный ход.
Следует отметить, что, пожалуй, лишь в «Повести о Петре, царевиче ордынском» памятнике, возникшем не ранее XV века и посвященном вовсе не обличению монголо-татарских завоевателей, встречаются положительные, еще более развернутые характеристики монголо-татарских правителей; в предшествующей литературе мы практически не находим подобных образов.
Эволюция образа завоевателей от шаблонного — «нечестивые человеки» (пришедшие в «последние времена» «за грехи наши» в качестве «казней Господних» «во исправление Руси») — в сторону более очеловеченного, более реалистичного, включающего в себя и отрицательные, и нейтральные, и даже некоторые положительные характеристики, судя по всему, впервые столь ярко проявилась именно в рассматриваемом произведении древнерусской литературы.
Вместе с тем в Повести мы наблюдаем и начавшуюся трансформацию самого стереотипа восприятия «поганых». Если в ранних памятниках участие дьявола на стороне татар практически не подчеркивалось — об этом как бы «не знали», то начиная с «Повести о Михаиле Тверском» данная тенденция набирает все большую силу. Если в ранних памятниках в рассуждениях о причинах нашествия и господства «поганых» акцент делался на «попущении Божием за грехи наши», то в последующей традиции наряду с этим все чаще упоминается «супостат наш дьявол», вечно вредящий христианам, исполненный гнева на православных, желающий им «погибели» и насылающий в качестве таковой «нечестивых» на Русскую землю.
Изменяются в Повести и оценки золотоордынского хана (автор не боится подвергать осуждению «самого царя» — верховного сюзерена подчиненных Орде русских земель), и оценки возможностей прекращения ига: в рассказе о победе Михаила Тверского над объединенной ратью Юрия Московского и Кавгадыя содержится намек (через сравнения с историческими персонажами) на недолговечность власти «царя ординского» над Русью.
***
Житийные повести о князьях, убиенных в Орде, отличаются от повествований, посвященных воинским сюжетам, главным образом тем пристальным вниманием, с которым книжники обращаются к описанию поступков мучителей святых князей. Наряду с традиционным для литературы исследуемого периода восприятием ордынцев как орудия «казни», ниспосланной «свыше» «за грехи христианские», монголо-татары рассматриваются в качестве активно действующей силы зла. Из общей массы «поганых» книжники выделяют отдельных представителей «нечестивых» татар, вобравших в себя, по мнению авторов Повестей, наиболее типичные черты завоевателей.
Особое внимание уделяется феномену ордынской власти на Руси: указанная проблема, будучи напрямую связанной с нормами средневекового социального этикета, решается книжниками в рамках традиционной для эпохи формулы — «власть на земле от Бога». Ордынский «царь», таким образом, безоговорочно признается верховным сюзереном русских земель, что, правда, не лишает книжников возможности подвергать те или иные его действия жесткой критике или даже осуждению.
На фоне явно осуждающих сентенций писателей в отношении «безбожных измаилтян» особый интерес вызывают нейтральные, а иногда даже положительные характеристики тех или иных персонажей «из стана» монголо-татар. Судя по всему, за этим проглядывается стремление древнерусских авторов выйдя за рамки средневековой шаблонности восприятия более широко, более многомерно представить монголо-татар своим читателям.
Выбор между «славой века скороминующего» и «венцами нетленными» — одна из ключевых морально-нравственных проблем, решаемых на страницах княжеских житий. Мученическая гибель как гарантия обретения посмертного воздаяния предпочтительнее для книжника, нежели стремление героев к «земным благам». Избравшие путь земного спасения осуждаются авторами произведений об убиенных в Орде князьях. Их идеал — мученики за веру. Вряд ли можно согласиться с мнением Н. И. Пак, полагающей, что в княжеских житиях находит свое отражение «национально-историческая потребность вступить на путь борьбы с завоевателями, дать русским людям образцы мужества». Князья, о которых повествуют древнерусские писатели (в особенности Михаил Черниговский, первоначально убежавший от нашествия «поганых» «в угры»), не отличаются каким‑либо особым ратным мужеством, «их подвиг не представляет никакой «военной угрозы» золотоордынским ханам».
Подвиг князей отнюдь не ратный, это подвиг духовный. Книжники — авторы житийных текстов — судя по всему, были далеки от мысли призывать русских людей к объединению своих сил для отпора «поганым». Как заметил А. С. Хорошев, среди причисленных к лику святых князей большинство составляют именно мученики за веру, а не князья-воины: «покаяние, смирение и покорность, — пишет исследователь, — вот основная идея политической канонизации XIII — нач. XIV вв.»