Ухо, горло, нож. Монолог одной вагины

Рудан Ведрана

Первый из пяти романов современной хорватской писательницы Ведраны Рудан (р. 1949) «Ухо, горло, нож» — это монолог женщины «пятидесяти с гаком», произнося который она, не стесняясь в выражениях, ставит убийственно точный диагноз себе и окружающему миру.

 

Пролог

«Тонка, ты должна объяснить тем, кто смотрит на тебя со стороны, кто ты, а кто Они». — «Зачем?» — «Чтобы тем, кто смотрит со стороны, было понятнее» — «Но все просто. Я — Тонка, девичья фамилия Бабич, лежу в кровати и дрочу пульт от телевизора. Ночь, мне не спится. Перескакиваю с программы на программу». — «А кто Они?» — «Они те, кто вокруг меня». — «Где?» — «В моей комнате. В воздухе, в моих глазах, под моими веками, в моем носу, в моем ухе, в картонной коробке на шкафу, где я держу купальные костюмы и летние блузки и бермуды Кики, в ночнике из икеи, в космосе. Они не видят меня, я не вижу Их. Они слышат меня, я слышу Их». — «Было бы гораздо лучше, если бы ты была актрисой: сцена, за тобой — экран телевизора, ты играешь моноспектакль, а Они — публика, которая тебя слушает. Это было бы гораздо лучше». — «Нет, не было бы. Кто даст роль женщине пятидесяти с гаком? Ночь длинная. Кто сможет выучить столько текста? Кто выдержит такой длинный спектакль?! Если Они театральные зрители, то Им станет скучно и Они просто свалят». — «А почему бы тебе не быть гостем какого-нибудь ночного телевизионного шоу? Какого-нибудь „Ночного кошмара“? Сейчас это в моде. Ты в студии, лежишь в кровати, у тебя едет крыша, и ты несешь полную херню, а Они — люди, которые сидят дома и всю ночь смотрят тебя. У тебя за спиной экран, ты переключаешь кнопки на пульте, а история одна и та же…» — «Но у меня не едет крыша и я не люблю „Ночной кошмар“. В телевизоре я больше всего люблю документальные фильмы. О животных. Люблю бегемотов, когда они лежат в воде и смотрят на меня своими маленькими хитрыми глазками. Вот что я люблю. Понимаешь? Как это ты не понимаешь?! А ты сам кто такой?!» — «Я Тот, Кто Смотрит со Стороны».

 

Начинаем

Смотрю на часы, которые мы купили в икее. Под часами включенный телевизор. Без звука. Какие-то старухи что-то говорят. А может, эти женщины и не старухи. Просто волосы у них седые. И зубов нет. Я бы тоже выглядела как старуха. Но я раз в три недели плачу Александре сто евро. Поэтому волосы у меня рыжие. И во рту у меня четыре тысячи евро. Поэтому могу смеяться широко открыв рот. Но… Я так не смеюсь. Когда мне было четырнадцать, зубной вырвал мне второй верхний, слева. После этого я годами смеялась не открывая рта. Мы были бедными. Моя старуха, моя бабуля и я. Второй левый я купила себе в подарок на двадцать четвертый день рождения. Но и после этого я не начала смеяться во весь рот. Уже вошло в привычку просто усмехаться. Я лежу на кровати, на мне пижама Кики. Полосатая. Бенетон. И, спросите вы, какая связь со вторым верхним слева? Какая связь между пижамой и вторым зубом?! Боже, как я устала от этого! От этих вечных объяснений. От этих поисков связи. От необходимости вычленять субъект, предикат и объект. Почему все в моей жизни должно иметь связь с чем-то другим в моей жизни? Откуда у вас эта навязчивая идея о связях? О логике. О причине. О следствии. Я же вам говорю. Я лежу в кровати. На мне пижама Кики. Я смотрю на часы. Который час? А при чем здесь это? Под часами телевизор, он включен, но без звука. И все это не имеет никакой связи ни с чем другим. Я вам излагаю факты. А вы меня достаете своими вопросами. И своей озабоченностью. И своим желанием унюхать в моем банальном лежании драму. Что-то произошло. Или произойдет. Что-то должно произойти. Ведь и у вас нервная система не из гранита или какого другого камня. Вы обычные человеческие существа с крепкими нервами, да, да, именно с крепкими, но и ваше терпение имеет свои границы. И если я буду просто лежать и пердеть, если ничего не будет происходить, то вы меня просто пошлете на хуй. Вот такое вы говно. Чего вы от меня ждете? Я не Шекспир и не репортер желтой прессы. Я — Тонка. Я просто лежу в кровати. И пялюсь на стенные часы. Кики в Любляне. ОК. Может быть, изюминка все-таки есть. Я решила, когда мИнет эта ночь… МИнет, минЕт… Совсем неплохое слово «минЕт»! Даже отличное. Отличное! Итак, когда мИнет эта ночь, я уйду от Кики. Брошу его. Захлопну за собой дверь. Начну все с чистого листа. Сожгу все мосты. Перечеркну прошлую жизнь. Пошлю Кики на хуй. Ворвусь в новое утро. Вздохну полной грудью. A-а, я вас слышу. Заговорили. Супер. Все-таки что-то в этом есть. Эта глупая тёлка глубокой ночью, кстати, еще вовсе не так уж поздно, не просто так валяется одна в кровати и непонятно с чего не спит. Что-то ее грызет. Ну-ка, ну-ка! Послушаем! Что тебя грызет, старая кляча? Откуда мы знаем, что ты старая? По твоему болезненно дрожащему голосу… Слышны вибрации. Ну, давай! Скорее! Что?! Он пьет? Трахается с другими? Не трахается вообще? Колотит тебя? Почему ты от него уходишь? Ты что, ненормальная?! В наше-то время! Ты же старая! Одумайся! У тебя есть муж, мать твою! Так держись за него! Погоди! Погоди чуток! Ты уходишь?! В твои-то годы? Как же, хрена лысого уходишь! Рассказывай, рассказывай, почему герой твоей жизни бросил тебя! Чем он занимается в Любляне, пока ты лежишь в его пижаме? Почему вы все так меня ненавидите? Почему вы полны желчи и злобы? Вас не интересует моя история. Почему вас волнуют только кровавые истории? Что вы от меня хотите? Почему меня подгоняете? Я не собираюсь втискивать всю мою жизнь в три фразы только потому, что вы спешите. Куда вы так спешите? Что вас ждет за углом? В какую безумную жизнь вы нырнете, когда выберетесь из моей кровати? Вот то-то. Сую в голодный рот кусочек шоколаду. Разумеется, меня мучает то, что я не могу без шоколада. Проклятая нестле. ОК. Пердёж насчет шоколада прекращаю. Понимаю. Это вас отвлекает. Но это важно! Важно? Что важно? Я бросаю мужа и ухожу с любовником, который — а вот это вам действительно будет важно — на двенадцать лет моложе меня. Завтра утром, в семь, когда вы будете в ваших офисах, в маркетах, в постелях, потому что вы остались без работы, или в бюро по трудоустройству, или в смертельной агонии, или верхом на какой-нибудь курве, или под собственной женой, или над толстым мужем, или рядом со стройным любовником, или перед опухшим шефом-итальянцем, или немцем, или австрийцем, или венгром, или… Я распахну перед молодым любовником двери своего дома… Что за прекрасное слово «дом»! В руке у меня будет только один самсонайт, и плевать мне на все те мелочи, из которых состоит жизнь, на свадебные фотографии и первый молочный зуб моей дочки Аки, — я брошусь ему на шею и левой рукой схвачу его за яйца. Все это увидит сосед Томи. Он всегда все видит. Говно старое. Он подумает, что я блядую на пороге собственного дома. И не будет он знать, это старое говно Томи, что блядью я буду недолго, совсем недолго. Недолго. А потом стану хозяйкой нового мужчины. Совершенно официально. Мы зарегистрируемся Да. Мне придется развестись. И ему. Моему Мики. Зачем развод? К чему весь этот базар-вокзал? И почему моего любовника зовут Мики, а мужа Кики? Вы думаете, что это я над вами издеваюсь? Умышленно засираю вам мозги? Что, когда я это рассказываю, я рассчитываю, что вы перепутаете где «Мики», а где «Кики»? Что на самом деле я хочу внушить вам мысль, что большой разницы между Кики и Мики нет? Хочу сказать вам, что все мужчины одинаковы?.. Ну и мудилы же вы! И почему вас все время обуревает мысль о каких-то посланиях? Я к вам хочу обратиться с каким-то посланием?! Я хочу засрать вам мозги?! Да вы вообще хоть раз в жизни над чем-нибудь задумывались? Вам когда-нибудь приходило в голову, что никто и не думает обращаться к вам с посланием? Или говорить вам правду. Вам просто хотят навешать лапши на уши. Хотят вами манипулировать. Использовать вас. Без каких бы то ни было посланий. ОК. Это тоже послание. Вы правы. «Хочу задурить тебе голову!» Это, конечно, послание. Но я не собираюсь этого делать! Кики зовут Кики, а Мики — Мики. Почему? Ну что за идиотский вопрос! Не хочу даже отвечать на такой идиотский, бессмысленный вопрос. А почему меня зовут Тонка? Понятно? Идиотский вопрос! Вообще-то мне должно быть безразлично, что вы обо мне думаете. А вот почему-то не безразлично. Мне хочется рассказать вам свою историю и совсем не хочется предстать перед вами климактерической психопаткой на шестом десятке… Вот видите. Мне уже перевалило за пятьдесят, но… ОК. Я бы хотела, чтобы вы услышали мою историю, только не надо думать, что все это из-за войны. Что раньше я была другой. А потом началась война, и у меня поехала крыша. У многих тогда поехала крыша, и у меня тоже. PTS. Посттравматический синдром. Ладно. Чтобы получить что-то «пост» травмы, нужно сначала получить травму. Хорошо. Я расскажу вам свою историю. И вы можете думать что угодно, но если моя история это травма, она и ваша травма тоже. Я много об этом думала. А есть ли смысл бросать Кики? Что такого особенного сделал или не сделал мне Кики? Что это такое, чего я не могла бы ему простить? На что не могла бы закрыть глаза? Но неужели для того чтобы кого-то бросить, нужно, чтобы этот кто-то тебя избил, выковырял тебе вилкой глаз, загасил сигарету о твою пизду? Почему нельзя бросить Кики, если он хороший? Я его знаю как облупленного. Он для меня как прочитанная книга. Как вид из окон квартиры, в которой прожил тридцать лет. Как вечно текущая мутная река. Как часы на башне, которые никогда не ломаются. Как песня Иво Робича «А тебе всего семнадцать лет». Почему? А вы, женщины, вы, которые остаетесь со своими мужьями, скажите, случалось ли вам когда-нибудь воскресным вечером гладить белье, пока Он лежит на диване и переключает программы? У вас болит спина, дети гуляют, за электричество не заплачено, за квартиру тоже, Он толстый или худой. Вы Его знаете как облупленного. Сначала вы счастливы, оттого что гора неглаженного белья уменьшается. А потом вы останавливаетесь. И подняв утюг повыше… Стоп! Мне сорок! Или пятьдесят! Или тридцать, мать твою! Сейчас я переглажу всю эту гору и присяду отдохнуть. А потом запихну посуду в посудомоечную машину, приму душ и лягу рядом с «этим». Он мне больше не интересен. Но это моя судьба на ближайшие десять, или двадцать, или тридцать лет. Не приходило ли вам в голову, вам, которые остаетесь, прижать горячий утюг к его лицу, а потом под его вопли захлопнуть за собой дверь и уйти. Навсегда! Нет? Такое никогда не приходило вам в голову? Что же вы за лживые, лживые, лживые суки! Ну что вы за суки! Лживые! Кому я это говорю? С кем я здесь общаюсь? Ладно. ОК. Зачем вы врете? Думаете, ваша кома будет не такой глубокой? Думаете, обманули себя, так обманули весь свет? Как будто кому-то на свете есть дело до ваших проблем! Да всем плевать и на гору вашего неглаженного белья, и на орангутанга, с которым вы проведете остаток жизни! А то, то, в чем вы живете… Это что — жизнь? А я, я что — блядь?! Я блядь потому, что завтра утром, ровно в семь часов, схвачу Мики за яйца и уйду? И поэтому я блядь? А вы, значит, святые. А случалось ли вам из-за какой-нибудь ерунды срывать зло на вашем пятилетнем ребенке, которого вы называете «мамино солнышко»? За какое-нибудь «не хочу» врезать ему такой подзатыльник, что у малыша голова чудом остается на своем месте? Из носа кровь хлещет. Но вас это разряжает. Да-да, разряжает. Потому что именно это было вам нужно. Каждый раз, когда вам звонит ваша мама, этим своим еле слышным голосом умирающего в раскаленной пустыне, вам хочется ее… Только не говорите, не пиздите, что вам не хочется задушить ее собственными руками. Не вы ли постоянно подсчитываете, во что вам обходятся болезни отца и сколько вы могли бы сэкономить, если бы… Медсестра, памперсы, лекарства, обработка пролежней… Вонючие лицемерки! Между вами и мной только одна разница. Одна! Я ухожу, а вы остаетесь. Я не бесчувственная. Уйти не легко. Я со своим Кики прожила тридцать лет. ОК. Может, конечно, и война виновата. Может, все эти смердящие трупы на экране и в газетах заставили понять, как мало нужно для того, чтобы ваше двадцатилетнее, или сорокалетнее, или пятидесятилетнее тело превратилось в гору червей. Я все время смотрю телевизор. Десять лет я смотрю на людей в санитарных масках. Как они вытаскивают мертвецов из груды тел, или из могилы, или из ямы. Так было во время войны. А сейчас в Хорватии мир. И людей убивают в больницах. И поскорее закапывают. А потом вытаскивают из могил и из гробов, чтобы удостовериться, что их убили бракованные американские диализаторы. Понимаете? Я по горло сыта хорватскими смертями. Я боюсь смерти. А она все время вокруг. Я ее носом чую. Нащупываю. Чувствую. Вижу. Я боюсь. Поэтому и ухожу от Кики к Мики. Мики молод. Может, он дальше от смерти. Вы думаете, что я блядь. Но бляди хитры. Они всегда найдут объяснение, почему торгуют своей пиздой, вместо того чтобы… Вместо? Вместо?! Что?! Вы своими пиздами не торгуете?! Вы, замужние дамы, которые остаетесь со своими мужьями? Вы предоставляете их в пользование бесплатно? Вы что, Красный Крест? Бросьте. Красный Крест не пизды предоставляет. Он раздает пакеты с гуманитарной помощью. Причем всегда этих пакетов меньше, чем требуется. Большую часть активисты продают, а деньги кладут себе в карман. И вы, милые дамы, предоставляете свои пизды не бесплатно. Вы варите, жарите, гладите, стираете, сжав зубы трахаетесь с мужем, продаетесь за статус Замужней Женщины. Вы — Замужние Женщины. И я Замужняя Женщина. Еще совсем недолго. А потом я опять стану Замужней Женщиной. Я вас понимаю. Нельзя быть нормальной женщиной, если ты не Замужняя Женщина. Вы правы. Но все имеет свои границы. С меня, милые дамы, хватит.

Безо всякой причины, я имею в виду нормальной причины, я буквально истребляю эту проклятую стограммовую нестле. И переключаю пульт. Документальный фильм. Какие-то старики рассказывают свою жизнь. Может, сегодня вечером День освобождения Хорватии? Или День беженцев? Или еще какой-нибудь важный День? Смотрю без звука. Хотя я люблю документальные фильмы. Только их еще и можно смотреть. Еще я люблю фильмы, основанные на реальных событиях. Стоит мне прочитать: «Основано на реальных событиях», — все, конец! Устраиваюсь в кресле поудобней, пусть даже в три часа утра, сна ни в одном глазу, и смотрю, что там произойдет с людьми. Люблю, когда женщина неожиданно, ни с того ни с сего… Ну, вы понимаете. Вот она входит в двери крупной фирмы, где работает. Огромный холл. Вокруг полно людей. Все спешат. Каждый к своему лифту. Она известный адвокат или преуспевающий менеджер. Ей около пятидесяти, но выглядит она на тридцать пять, потому что люди не любят смотреть на пятидесятилетних женщин, которые выглядят на пятьдесят. И вдруг она морщится. Узкой рукой проводит по лбу, ногти бледно-розовые. И падает на пол как сраженная ударом грома. Люблю гром. И грозу. Когда хлещет дождь, а я в кровати. Рядом с теплой задницей моего Кики. Это я люблю больше всего на свете. Да. И короче, эта женщина падает. Вой сирены «скорой помощи». Мы в больнице. Больница супер. Кругом неслышно скользят медсестры. Вы когда-нибудь были в нашей больнице? Представляете себе, каково оказаться в нашей больнице с инсультом?! Или без него?! Облезлые стены. Вы лежите на носилках, на полу, в коридоре отделения «скорой помощи», и врач стряхивает пепел прямо вам в глаз. ОК. Оставим это. Вернемся к той женщине. Она в больнице. В коме. Приходят ее дети. Взрослые. Дочь вся в армани, сын помладше. Муж ей в ухо, которое тоже в коме, шепчет только им двоим понятные нежности. И не какие-нибудь затасканные. Она в коме должна услышать что-нибудь вроде «лошадка моя». Потому что Он называл Ее «лошадка моя», когда вставил ей в первый раз. Или во второй. Короче, тип шепчет ей слова, которые любой женщине должны проникнуть в самые глубокие глубины мозга. А это всегда те самые слова, которые мужчина говорит женщине, когда трахает ее в первый раз. И от нас они, мужчины, ждут, что эти слова навечно западут нам в душу. А вот между прочим, моя приятельница Нада, это просто небольшое отступление, она все эти слова забыла. Она мне как-то сказала: «Ни одного слова не помню». Разные люди бывают. Некоторые не такие как все. Да. После шести месяцев комы и бесчисленного множества «лошадок» женщина приходит в себя. И тут конец! Титры! Потому что, оказывается, это сериал. И я жду не дождусь следующего вторника. Чтобы увидеть ее первые движения… как ее кормят через трубочку… как она заново учится говорить… писать… А, Б, В… В десяти сериях. Последняя серия. Она опять в огромном холле. В том самом, где вначале. Опять тонкой рукой медленно проводит по лбу, опять морщится… Вот оно! Замираешь от ужаса! Опять инсульт? Второй?! Еще более сильный?!! А ни хрена! Ух как я люблю этот прием в конце каждой реальной истории! Она просто прикасается рукой ко лбу, потому что забыла о Его дне рождения. Вытаскивает мобильник из своей дико дорогой сумки, типа от вуитона, и говорит: «Дорогой, это твоя лошадка…» Очуметь! Под такую историю я просто кончаю. Невероятно, но основано на реальных событиях. И еще люблю документальные фильмы. Самые обычные. Когда трахаются крупные олени или два самца дерутся за толстую самку. Люблю смотреть, как белая медведица-мать со своими белыми детенышами спасается бегством от белого отца, который преследует их, чтобы сожрать медвежат. Мне нравится эта гонка белых толстяков. Или когда жеребец вскидывает передние ноги на кобылу и крупным планом видишь его огромный член. Да. Это возбуждает меня гораздо больше, чем порно, где негр демонстрирует нежной рыжеволосой красотке, что выросло у него между ног. Не понимаю, почему они вечно именно негру насаживают на хер длиной в полметра хрупкую рыжеволосую красавицу с нежной кожей. Должно быть, людей возбуждает контраст. Он огромный, она — фарфоровая статуэтка. Он черный, она — белая. Красавица и чудовище. Люди так глупы. Всему верят. Я негров не люблю. Да. Не люблю негров. Не люблю тех, кто проигрывает. Аутсайдеров. Людей, которые вынуждены улыбаться. И быть приличными. Я не люблю и сербов, которые живут в Хорватии. Представляясь, они говорят: «Бабич» — и тут же добавляют: «С Корчулы». А ни с какой они не с Корчулы. Они из Далматинского Загорья. Из этого Подхуёбья, где фамилия Бабич означает нечто совсем другое. ОК. И там встречаются Бабичи-хорваты. Но Бабич, если он действительно хорват, никогда не оправдывается. И не уточняет: «С Корчулы». Хорваты просто уверены, что по ним сразу видно, что они хорваты. В Хорватии только хорватские сербы постоянно подчеркивают, что они хорваты. И лучше хорватов знают все новые хорватские слова. И пердят в адрес сербов. Откуда я это знаю? Ну… потому что… потому… дело в том, что и я «с Корчулы». ОК. Вот я и сказала. Теперь можете этот факт хоть в жопу себе засунуть. Я это сказала. Негром быть хреново. Им деваться некуда. Где ни появятся, сразу все ясно. Их никто не любит. У них толстые губы, желтые белки глаз… Вот я вам сейчас расскажу. Один мой знакомый был футболистом, в молодости. И они, футболисты, часто переезжали из города в город в автобусе. А в автобусе и в раздевалке все они ужасно пердели. Мы, женщины, когда нас много, никогда не пердим. Но мужчины устроены по-другому. Да. Короче, эти футболисты пердели, пердели и пердели, а потом к ним в команду пришел негр. Ну, ясно, он тоже пердел.

«Но, — рассказывал мой знакомый, — это жуть что за вонища была. Нам всем прямо блевать хотелось. Что только едят эти обезьяны?»

И они запретили негру пердеть. А сами воняли и дальше. Так что я хотела сказать? А, да. Негры черные. И их кто-то любит, кто-то не любит. ОК. Может, их мама-негритянка любит. Но они негры. И не могут выдавать себя за белых. Не могут добавить, что они «с Корчулы», и побелеть. Понимаете? А вот если ты серб в Хорватии, ну или сербка, тут дело хуже, чем с вонючим негром. Потому что можно добавить «Корчулу» и обмануть уважаемую публику. Этот номер проходит. Или не проходит. И тогда ты в жопе. Правда, в жопе ты и тогда, когда номер проходит. Время от времени. Потому что ты постоянно ждешь, что кто-нибудь узнает, что эту проклятую Корчулу ты отродясь не видал. Вот в чем дело. А с другой стороны, некоторые люди — сербы и чувствуют себя сербами. Они думают, что это нормально — быть сербом. Понимаете? Мама сербка, дед лежит на сербском кладбище в Бенковце, и на его камне в высокой траве что-то написано кириллицей, у них свои праздники и бородатые попы, которым разрешают жениться… А когда родится маленький серб, ему дают имя Алимпие, или Сава, или Танасие. И этот маленький серб или сербка, какая-нибудь Лепосава, с самого детства знают, что они именно это, сербы. Им все ясно. Они иногда могут сказать, что они «с Корчулы», но на самом деле они знают, что это не так. Понимаете? Но вот я! Мой случай. Это проблема. Я не сербка. А мне приходится добавлять «с Корчулы». Я не сербка! Я даже сейчас, буквально в этот момент, больше всего на свете хочу вскочить и заорать в темноту: «Я не сербкааааа!..» Но кого это тронет? Тем хорватам, которым это безразлично, я ничего такого и не должна орать в их хорватское ухо, а тем, кому это не безразлично, я ничего этим не докажу. Поэтому лучше быть негром. Я негр, и отъебитесь. А так — я белая, а все равно как черная. Проклятье. ОК. Дело было так. Я утверждаю, что именно так и было дело году эдак в пятидесятом. Вам-то все равно, годом раньше, годом позже, а мне каждый год на вес золота. Никак не могу примириться со своим возрастом. Это не из-за войны. Это у меня и раньше было. Моя старуха. Она, знаете, участник войны, с сорок какого-то. Вероятно, не с сорок первого, но со второго или третьего точно. Она всю войну была в окопе или где-нибудь поблизости. Проводила каких-то «товарищей» тайными тропами в лес. Только не спрашивайте меня, зачем эти люди уходили во всякие там леса. Понятия не имею. Меня ее рассказы никогда не интересовали. И я ничего не знаю о партизанах. Ну, может, самую малость. Знаю, что они все были жутко худые и что Партия не разрешала им ни воровать, ни трахаться. И что некоторые все-таки трахались. Все они в тех лесах питались одной травой, но вот некоторые, другие, главные партизаны ели мясо. Про это мне рассказывал мамин приятель, который несколько лет провел в лагере на Голом острове. После того как в сорок восьмом задал вопрос, почему некоторые партизаны и ели, и трахались. Не люблю историю. И географию тоже. Если бы моя жизнь зависела от того, смогу ли я показать на контурной карте какую-нибудь Чазму, пришлось бы мне расстаться с моей единственной жизнью. Понятия не имею, где эта проклятая Чазма. И не смогу назвать ни одного из великих наступлений, или народных героев, или секретарей СКМЮ, кроме Лолы. Про Лолу знаю, что он погиб молодым и что был секретарем. Правда, не знаю, ни чьим секретарем, ни где секретарем. Про товарища Тито я, конечно, знаю. Кстати, в отличие от вас, я его сто раз видела. Старуха, бабуля и я жили в Увале, а Увала как раз на том шоссе, по которому Тито ездил на Брионы. Я сто раз бросала цветы на его кадиллак и бешено размахивала бумажным флажком. Мы, дети, тогда вовсе не воспринимали это как какую-то невероятную честь или исторический момент и не испытывали особого волнения. Девочки надевали синие юбочки, на тонкие ноги натягивали белые носочки, белую блузку на костлявые плечи и размахивали флажками, пока колонна не исчезнет за поворотом. А когда Тито проедет, переодевались, залезали на крышу старого ресторана и там играли в доктора. Я всегда была доктором. С помощью тонкой короткой палочки осматривала пиписьки своих подружек или щекотала маленькие яйца у мальчишек. И ни разу ни у одного из них не встало. Потом у нас начали появляться сиськи. Пока мы сидели на берегу, на раскаленных камнях, они приподнимались, набухали. А в море пропадали. Поэтому мы то и дело прыгали в воду и выныривали. А потом пришло лето, когда холодное море уже не помогало их усмирять.

На экране старики вытирают слезы. Что там у них произошло? Все равно не буду включать звук. Не стоило бы вам этого говорить. Но я все-таки скажу. Кики, когда уезжал в Любляну, поцеловал меня в гостиной и сунул пять плиток нестле в карман моего махрового халата. «Думай обо мне, пока я не вернусь». В настоящий момент я достаю из фольги остатки второй плитки. Чтоб у меня руки отсохли. Ненавижу баб среднего возраста, которые не могут себя контролировать. Я когда-то была тоненькой как тростинка. И моя старуха была в том пятьдесят каком-то году тоже похожа на длинную тонкую бамбуковую палку… Да! В пятьдесят каком-то! Приморский городок Опатия. Отдел по распределению жилплощади. Моя старуха сидит за деревянным столом. Может, и не за деревянным, неважно. Входит тот товарищ. Высокий. Брюнет. Усатый. В военной форме. На самом деле тот усатый товарищ был просто представителем. Кем-то, кто должен вместо кого-то другого, то есть другого товарища, посмотреть несколько еврейских квартир в Опатии, потому что один важный товарищ из Центрального Комитета переезжает на жительство в Опатию. А моя старуха должна показать ему эти квартиры. Идем дальше. Один из опатийских особняков. Прекрасная квартира на каком-то этаже. На третьем. Старуха поднимает жалюзи. Море! Давайте посмотрим квартиру. Три большие спальни, гостиная, ванная, два балкона, высокие потолки, большие окна… Да. В квартире сохранилась вся мебель. На стенах картины. Хрустальная люстра. Моя старуха в юбке, блузке, хлопчатобумажных носках и солдатских башмаках. Летом в солдатских башмаках? Почему? Вы меня об этом спрашиваете? Я это видела на фотографии. Товарищ и моя старуха заходят в одну из комнат. Товарищ заваливает мою старуху на кровать. Стаскивает с нее толстые трусы, которые ей шила тетя Милка. Фланелевые, в цветочках. Товарищ сует моей старухе между ног и впрыскивает туда меня. Старуха не кричит и не задает вопросов. Товарищ слезает с моей старухи, снимает с потолка хрустальную люстру, заматывает ее в серое покрывало. Старуха вытирается простыней. Еврейской, шелковой. Вода в доме была отключена.

— Это для товарища из Центрального Комитета, — говорит товарищ и показывает на замотанную в покрывало люстру. — Ну, счастливо, — говорит товарищ.

— Счастливо, — говорит моя старуха.

Четыре месяца она ждала менструацию. Тщетно. Потом рассказала свою историю еще одному товарищу, мужчине. Да, мужчине. Не товарищу-женщине. Тот товарищ поехал в Карловац, но оказалось, что Живорад Бабич, который был не с Корчулы, состоит в счастливом браке. Но он был честным коммунистом и человеком. И признал меня. Поэтому у меня в свидетельстве о рождении написано: «Имя отца: Живорад Бабич». Вообще-то о деталях старуха мне не рассказывала. Я просто предполагаю, что Живко оттрахал мою старуху в прекрасной еврейской квартире. Это мне как-то легче принять, чем еблю в опатийском парке или в кабинете сотрудника госбезопасности. Я никогда не смогла простить моей старухе, что она не вселилась в еврейскую квартиру. Хотя она могла выбирать. Она была шишкой. Преданной Партии до мозга костей. Если бы в пятьдесят каком-то ее не трахнул тот офицер из гэбухи, она бы умерла девушкой. Партия значила для нее все. Мы — она, бабуля и я — провели жизнь в полуподвале. Из этого полуподвала я смотрела на проходившие мимо ноги. Как они поднимаются и спускаются по ступенькам. Вверх-вниз, вверх-вниз. Некоторые ноги, идущие вверх, не возвращались, потому что лестница выходила на шоссе. А некоторые только спускались, потому что от шоссе лестница вела на набережную. А ведь мы могли бы жить в еврейской квартире! Это мне старуха как-то сказала. Полностью обставленной! С люстрой, картинами, мебелью, бельем, посудой… Прикиньте! Просто поселиться. И чувствовать себя людьми.

Я ненавижу бедняков. Они мне отвратительны. Я всегда думала, что буду богатой. Мы, собственно, в определенном смысле и богаты. Когда моему Кики удается продать пять-шесть контрабандных костюмов, мы получаем разом две тысячи евро. Сразу чувствуешь себя по-другому. Когда на шее у тебя паломапикассо, на ногах бруномали, когда ты одет в кашемир барберри… превращаешься в кого-то другого. Как-то раз, когда еще была война и затемнение, мы с Кики на нашем старом стоядине везли за бугор полмиллиона марок… Дело было так. По ящику показывали сантабарбару. А наша Аки обожает сантабарбару. Так же, как и я; думаю, вы меня понимаете. Если не хочешь на границе вляпаться, нужно тащить с собой маленького ребенка. Таможенники ведь тоже люди. Когда они видят в машине маленького ребенка, или пакет с памперсами, или детское питание… в общем, они становятся немножко другими. Ладно, давайте я начну все с начала. Чтобы вы въехали. Мой Кики должен был переправить пятьсот тысяч марок одному своему деловому партнеру за бугром. Поэтому мы погрузили в наш старый стоядин и нашу Аки, которая все время ревела из-за сантабарбары. Когда мы обдумывали план действий, нам показалось, что этого недостаточно. Поэтому Кики купил в цветочном магазине похоронный венок, а на ленте попросил написать: «Прощай, наша любимая тетя Йожица! Твои Аки, Кики и Тонка». Прикинули? Типа мы в ночь-заполночь везем венок нашим родственникам в Илирскую Бистрицу. Это, если не знаете, село рядом с границей. Не торопите меня. Полмиллиона марок Кики запихал в Акин розовый барби-чемоданчик. Вы думаете, что полмиллиона марок это гора купюр? Вовсе нет. Хорватские таможенники нам только рукой помахали. Но не словенские! «Куда следуете?», «С какой целью?» Я все время сидела, печально опустив глаза из-за покойной тети Йожицы. Мы с Кики ужасно поругались из-за этого венка. ОК. Теперь я понимаю, что это было глупо. Как сейчас помню, когда Кики появился в кухне с этим венком, я сказала:

— Кики, как ты мог проглядеть, они же написали «Прощай, наша любимая…» на белой ленте. Белая только для детей…

— Не перди, — сказал Кики, — фиолетовой у них не было. Война. Все разобрали. Какая разница, какого цвета лента?

— Кики, — сказала я, — нельзя пренебрегать мелочами, когда везешь за бугор полмиллиона марок. Кики, мы можем жутко вляпаться из-за этой ленты. А вдруг таможенник спросит, почему «Прощай, наша любимая…» для тети Йожицы, то есть старой дамы, написано на белой ленте, хотя белая лента полагается детям и молодежи…

Я так и сказала: «молодежи». Чудное слово. Понятия не имею, как у меня эта «молодежь» с языка слетела. Кики просто осатанел. Жалко, что вы не знакомы с Кики. Он хороший. И мы с ним любим друг друга. Тридцать лет вместе прожили. Завтра я его брошу, но это не значит, что мы не любим друг друга. Просто люди, бывает, расстаются. A-а, ясно. Вас нервирует, что я собираюсь бросить Кики. Да. Кики редко сатанеет, но уж если осатанееееет! В тот вечер он осатанел! Он его швырнул. Венок. Изо всех сил треснул венком с прощайнашалюбимаятетяЙожица об пол. Кики вообще-то розовый. Я имею в виду цвет его лица. Но в тот вечер кровь куда-то отлила от его щек. Просто исчезла. Мой Кики разом стал белым. «Проклятая курва!» Мой Кики никогда, никогда, никогда не говорит мне «курва». «Это борьба за выживание! Борьба не на жизнь, а насмерть! Или мы попадем за эту вонючую границу или не попадем. Чего ты мне нервы треплешь? Чего ты мне голову морочишь? Лучше помоги мне! Помоги! Корова безмозглая!» Да. Тут Кики заплакал. Он скулил и скулил как дворняга. Я прижала к себе его голову, он сидел в кухне, на полу, рядом с венком с белой лентой. Да, я вам уже говорила. И скулил. Мне было грустно, что он назвал меня курвой. Но всегда можно найти смягчающие обстоятельства. И я прижала его голову к себе и сказала:

— Не плачь, не плачь, не надо… Просто я подумала, что нехорошо, если на венке для старого человека, для тети Йожицы, будет белая…

ОК. Вы не поверите. Кики захохотал. Громко. Да что там громко. Он заржал. Заржал, закинув голову. Я видела все его коронки. А под ними золото. Ему бы надо поменять их. Поставить полностью фарфоровые. По сто евро за штуку. Это куча денег. Только надо смотреть, чтобы не надули. Чтобы зубной, а они все жулики, не поставил фарфор и на верхние, и на нижние зубы. Потому что тогда что-то стирается. Когда зубы чистишь или жуешь. Не помню, что именно.

— Тонка, — сказал наконец Кики, — сконцентрируйся.

Ничего себе слово: «сконцентрируйся»! А он именно так и сказал: «Сконцентрируйся».

— Тети Йожицы не существует. Нет ее. Она не умерла. Она вообще никогда не жила. У нас нет ничего общего ни с какой тетей Йожицей. А даже если бы и было, то она бы плевать хотела на цвет ленты. Она же мертвая. Послушай, давай больше не будем об этом. Я устал.

Я прижимала голову Кики к своей груди, четвертый размер, 85С, и гладила его курчавые волосы.

— Кики, — сказала я. — ОК. Я понимаю. Но ты вспомни любой фильм. Преступники всегда прокалываются на мелочах. Всегда на мелочах. Строят грандиозные планы, а потом прокалываются.

— У нас нет грандиозных планов, — сказал Кики. — Я просто хочу, если только из-за тебя мы все не просрём, перевезти в Словению пятьсот тысяч марок. И за это Желько отдаст нам машину. Только это. Переправить проклятые деньги через границу. Это не грандиозный план. Красный ауди, который мы получим, стоит пять тысяч марок. Я не планирую заработать миллион марок! В фильмах попадаются те, кто играет по-крупному. Что такое ауди, которому семь лет? Херня, а не бизнес!

Я молчала. Потом мы сели в нашу заставу. И сзади посадили Аки. Словенцы начали нас расспрашивать, я вам уже говорила, а потом мы приехали в Илирскую Бистрицу, в один ресторанчик. Незанятых столиков почти не было. Тридцатое декабря. Пенсионеры, словенцы, праздновали свой Новый год перед общим Новым годом. Танцевали польку и хохотали. А потом официанты на огромном подносе, а может, это была просто доска, внесли здоровенного жареного поросенка с яблоком во рту. Пенсионеры зааплодировали. И я тоже. Аки была сонная. И тянула через соломинку колу.

— Кики, — сказала я, — им и в голову не приходит, что мы могли бы купить весь их ресторан и еще половину Илирской Бистрицы.

Кики был в жутком напряжении. А потом пришел тот господин. Темно-синий кашемир, темно-синий босс, рубашка босс, галстук босс и туфли чёрч. Классика. Кроме туфель. Кики передал ему барби-чемоданчик. Аки заревела. Он вышел. Потом вошел. Вернул Аки чемоданчик и погладил ее по головке. Аки всхлипывала. Мы сели в стоодинку. Не доезжая до границы, Кики остановился. Вытащил из машины венок, отодрал ленту с прощайнашалюбимаятетя и швырнул венок в кусты. Не знаю, поймете ли вы меня. Мне было очень тяжело. Почему у Кики нет никакого уважения к покойной тете Йожице? Этот венок, он ведь все-таки был знаком уважения. ОК. Лента была не та. Но мне было тяжело, что он зашвырнул венок под первый же попавшийся куст. А что если там кто-то насрал? Перед границей часто схватывает живот. От страха, стресса, паники. И поэтому мне было тяжело. Рядом с говном, засранными памперсами, полиэтиленовыми пакетами лежит венок для тети Йожицы. Мне было больно.

На экране плачут старики. Звук выключен, но я вижу их покрасневшие глаза. Вытирают носы и глаза. Старики никогда не пользуются бумажными платками. А когда идут на рынок, всегда останавливаются у палатки с трусами и майками из Турции, там есть и большие носовые платки. У моей старухи таких платков штук сто, и я всегда на день рождения покупаю ей носовые платки. Моя подруга, моя самая близкая подруга Элла считает, что это не ОК. Носовые платки для слез. Опять эти старики плачут. Я переключаю канал. Канал «Город». Интересно, почему по Корзо прогуливаются только женщины-оглобли? Молодые девки. А где я? Почему меня на Корзо никто никогда не останавливает? Почему меня не снимают для ТВ? Мудилы, жертвы предрассудков.

Это была потрясающая замена. Мы пересели из стоединицы в ауди. Красный, здоровенный ауди-сто. Восемьдесят восьмого года. Я водить не умею. Нет, права-то у меня есть. Но водить не умею. Если я за рулем, вокруг сразу начинаются проблемы. Когда Аки была маленькой, это она мне потом рассказала, когда выросла, она просто умирала от счастья, если в садик ее везла я. «Все нам сигналят, гудят, а я им показываю язык». Тогда-то я этого не знала. То есть что гудят, знала. Помню. Идиоты. Кретины. Засранцы. Вечно они спешат. Я на права сдавать не хотела. В семьдесят восьмом. Кики настоял. Ты должна это сделать, должна, должна. ОК. Не люблю ссориться из-за всякой херни. И из-за крупных вещей тоже. Ну, отправилась я на курсы. Понять я там ничего не могла. Наверное, я очень глупая. Мы там заучивали идиотские тесты, но я в них ничего не понимала. Ваши действия в случае, если посреди дороги вы увидите камень. Убрать его? Оставить? Отпихнуть ногой? Отметьте правильный ответ! Ну что за бред! Такой же бред, как начертательная геометрия в гимназии! Должно быть, Кики кому-то заплатил, раз я сдала эти тесты. И вождение. Ненавижу водить. Я всегда обливаюсь холодным потом, когда веду машину. И всегда удивляюсь, почему люди считают, что это нормально, когда видят меня за рулем. Многие водят машину. Все водят. Но я знаю — тот факт, что вожу я, это ненормально. Это безумие. Вчера я выезжала на кольцевую. И мне надо было влиться с второстепенной дороги на главную. А перед этим остановиться. Потому что у них, на главной, преимущество. Короче, я не остановилась. И не посмотрела. Тип успел затормозить. Но все равно стукнул наш красный ауди-88. Да. Причем стукнул и меня. С моей стороны. Левая рука теперь болит. Поэтому держу пульт в правой. Вообще-то я левша.

Опять эти старики плачут. И разворачивают свои носовые платки. Странное занятие. Высморкаться в большой носовой платок, а потом развернуть его и рассматривать содержимое. Не люблю людей, которые целыми днями рассматривают все, что из них вылезло. Мой Кики просто помешан на своем говне. Какое оно — черное, светлое, темное? А потом расспрашивает меня, что это значит. Я редко читаю «Домашнего доктора», так что не знаю. Знаю только, что если насрешь черным, то это рак, правда, такое может быть и от свеклы, черники и красного вина. Чернику мы покупаем редко, она жутко дорогая. Я ее ела очень давно. Когда у меня железо в крови было два. Железо в крови два?! Это же кома. Ну, типа, ты мертвый. Такое бывает, если лейкемия, или рак, или какая-нибудь другая дрянь. И меня положили в больницу. Я ужасно, ужасно, ужасно боюсь докторов и смерти. Все время представляю себе, что доктор мне говорит: «Садитесь, прошу вас» — и смотрит на меня так серьезно-серьезно. ОК. Я знаю, что и этот серьезный доктор тоже помрет. И что он только для вида серьезен, а на самом деле ему на меня плевать. И что мне тоже было бы на него плевать, если бы я была обязана на него смотреть с серьезным видом. Но это меня не успокаивает. Когда у меня нашли железо два, была пятница. В больницу я должна была лечь в понедельник. Я купила черничный сок и еще пила красное вино и железо в таблетках. И у меня начался понос. Черный. Я сидела на электрообогревателе, и меня трясло. Человека трясет, когда у него лейкемия или рак. Меня так трясло, что я не могла держать рот закрытым. Не помню уже, почему мне было важно закрыть рот. Чем мне мешал открытый рот? Я держала себя рукой за подбородок. И тряслась. И плакала. И плакала. И плакала. Я иногда просто ненавижу мысль, что умру. А остальные останутся. Я не думаю, что моя песенка спета. Я люблю заходить в дьюти, покупать паломупикассо, я хочу развестись, выйти замуж за адвоката Мики. Он приедет за мной завтра утром, в семь. И я схвачу его за яйца. Это я вам уже говорила. А потом Кики отвез меня в отделение «Скорой помощи».

— Ложитесь, — сказал мне молодой доктор и вкатил в задницу шприц апаурина.

Я очень плохо засыпаю. Это из-за климакса. Или из-за войны. Я вообще не сплю. Вот и сейчас на экран пялюсь. Я вам говорила про этих стариков. А сейчас я смотрю канал «Город». Выборы. На Корзо шатры. Местные политики зазывают народ к себе, в свои шатры. Мать их за ногу! Я на выборы никогда не хожу. Политику я в гробу видала. С апаурином в заднице я спала, спала, спала. В больнице главный врач отделения спросил меня:

— Сколько прокладок вы тратите за время менструации?

Идиотский вопрос.

— Не знаю, — сказала я.

— Пейте железо и ешьте конину.

Я очень люблю лошадей. Но не в виде конины. Конь для меня это не то же, что конина. Но я ничего не сказала этому старому мудаку. В палате вместе со мной было еще четыре женщины. У одной был огромный живот. Но она не была беременной. У нее был цирроз. Она реально умирала. А физкультурница каждое утро поднимала ее из кровати и прогуливала по палате. Женщина с трудом передвигала ноги.

— Мы никогда не теряем надежду, — сказала мне докторша. — Поэтому она должна стараться поддерживать форму. Надежда всегда есть.

Надежда? Надежда для желтого, сгнившего, измученного тела?

А потом эта женщина попросила каффетин. У них не было. Апаурин. Не было. Андол. Даже его не было. Она кричала от боли. Весь день. И ночью. Можете мне не верить. Но в три часа ночи я вызвала такси. И вернулась домой. Как-то неуверенно позвонила в дверь. Вообще-то неуверенной меня не назовешь. В себе я уверена. Сиськи у меня еще торчат, потому что я не худая. Волосы всегда прокрашены до самых корней, на зубах прекрасные коронки. А если можешь свободно смеяться, то сразу молодеешь лет на десять. Читайте лизу. И тем не менее в ту ночь уверенность меня покинула. А что если Кики не один в нашей постели? Что если он меня списал? Что если у меня рак, а мне этого просто не хотят говорить? У меня вспотели ладони, я дрожала на пороге собственного дома. Постояла немного. Потом позвонила. И еще позвонила. Кики очень крепко спит. Открыла мне Аки. Я рассказала ей про женщину с циррозом. И завалилась в кровать. Умру дома. Прижалась к Кики. Схватилась за его маленький член и заснула. Когда-то мне трех зеленых таблеток хватало на целую ночь и еще полдня.

Включить вам звук, чтобы вы узнали, о чем говорят старики? Нет. Это депрессивно. Может быть, вам не понравится. Может быть, вы не любите слушать грустные истории в это время суток. В какое такое время суток? Вот в это. Мне-то какая разница, два часа ночи сейчас или пять утра. Я жду семи.

Короче, я вам уже говорила. Тот тип врезался в меня с моей стороны, слева, поэтому у меня и болит левая рука. Я все делаю левой. Правой только пишу. Когда пишу. А я никогда не пишу. Кому писать? Когда тот тип, а он оказался на вид настоящим господином, вылез из своей машины, не знаю какой, я в этом не разбираюсь, он заорал:

— Вы ненормальная! Вы что, ненормальная?! Вы же могли убить и себя и меня!!!

Я уже говорила вам, что ненавижу дискуссии, крики и споры. Я никогда ни с кем не ссорюсь. И я просто смотрела на него.

— Что вы молчите? Кто вам только права выдал?

Я сказала:

— Отдел МВД Матуль, в семьдесят восьмом. Я у них сдавала экзамен, но сейчас там этих курсов больше нет. В том здании. Там сейчас продают холодильники. Бош. Я это случайно знаю, мы недавно там купили большой бош, по карточке, поэтому я и знаю. В кредит. Я только не знаю, под какой процент…

Господин смотрел на меня во все глаза.

— Простите? Вы не в своем уме? Или вы пьяны?!

Я никогда не пью. И почему он решил, что я ненормальная? Люди всегда считают тебя ненормальной, когда начинаешь отвечать на их вопросы. Он же сам спросил: «Кто вам выдал права?» Я ответила: «Отдел МВД Матуль». Что не так? Может быть, надо было молчать? Вызвать своего адвоката? Наорать на этого господина и послать его на хуй? Признать свою вину? «Я виновата». Но он не спрашивал меня, виновата ли я. Он спросил, кто выдал мне права. Приехала полиция. Мы дули в пробирку. Я вам уже сказала, что никогда не пью. Наши машины увезли. Завтра я ухожу от своего Кики. И чего мне будет не хватать? Нашего старого красного ауди-88? Я вам главного не сказала. Почему я люблю эту машину. Когда я сижу за рулем в ней, мне никто не сигналит. Я могу просто ползти по дороге, и они видят, что я женщина, а все равно не сигналят. Понимаете? А когда я рулила стоодинкой, все сигналили непрерывно. Как будто я еду в свадебной колонне. И в зеркале заднего вида я всегда видела негодующие физиономии. Или мрачные. Или злобные. Я вам сейчас сразу сформулирую мою главную мысль, потому что не люблю, когда тянут резину. В ауди я чувствовала себя богатой и преуспевающей и важной. Когда я сидела в ауди, внимание было обращено не на меня, а на машину. Ненавижу, ненавижу, ну просто ненавижу, когда на меня пялятся. Когда меня замечают. Когда мне сигналят. Когда на меня кто-нибудь уставится, я просто сатанею. И не люблю отвечать на вопросы. Я от этого всегда нервничаю. Очень. Война? Это из-за войны? ОК. Пусть из-за войны. Я не требую от государства материальной компенсации за то, что я нервничаю. Да, я действительно нервничаю. Но у меня есть на это право. Понимаю, вы сейчас скажете, что я патетичная, неуравновешенная баба, которая не понимает, что такое война и что они с нами делали. Я вас понимаю. «А что они с нами делали». Но мне плевать на нас. Что они со мной сделали! Со мной! Со мной!! Со мной!!! Этот мой, извините за выражение, отец, это сербское говно, который сделал меня в пятьдесят каком-то… Да, в пятьдесят каком-то! Да! Зачем он меня признал?! Моей старухе было насрать на это. То траханье не стало для нее какой-то травмой. Она без проблем ходила с животом да еще получила за меня дополнительные карточки, постное масло, сахар плюс пятьдесят метров бязи на пеленки. Она не нуждалась ни в чьей любви. Она любила Партию, какой бы херней нам с вами это ни казалось. Я для нее была подарком от Партии. Который она получила через делегата Партии. Я пыталась, тысячу раз пыталась узнать у моей старухи, почему она не хотела получить от Партии еще что-нибудь. Впустую. «Я не за это боролась». «Это»? Что это за «это», не за которое ты боролась, корова глупая? А за что ты тогда боролась? Моя старуха сейчас померла бы с голоду, если бы Кики не продавал то костюм, то галстуки. «Зато я могу спокойно спать». Правда? Но я-то спокойно спать не могу, мама! Какого хрена ты меня лишила сна? Какого хрена этот чертов Живко признал меня? «Такое было время». Вот это время тебя и наебало, мама! Да, наебало тебя это ёбаное время, мамочка! Сейчас я вам расскажу, как я получала новый хорватский паспорт.

Я смотрела прямо в ее глаза. В глаза этой сучки, служащей паспортного отдела. Обычные глаза. Карие. Утомленные. Мутноватые. Типа, как ваши.

— Где находился Живорад Бабич… — процедила она.

— Живко, — сказала я, — Живко…

— Где находился Живорад Бабич в сорок седьмом?..

— А какое это имеет отношение… — начала я.

— Вон! — выкрикнула она. — Убирайтесь!

Я вышла из этого зала. У двери стояли два полицейских; когда я входила, их здесь не было, а хвост ожидающих теперь тянулся до самой Белградской площади, которая теперь называется по-другому. Я пробиралась через всех этих мусликов, албанцев, боснийцев и сербов, которые строили из себя хорватов, и думала только о том, как бы мне не задохнуться. Можете говорить обо мне что угодно. Но я не чувствую себя сербкой. Я не сербка! Я не сербка! Я не сербка! И отъебитесь от меня с вашим ёбаным Бабичем! Я зашла в кондитерскую на площади. Хотела выпить немного воды. И одну зеленую таблетку, ноль пять. Тогда мне этого было достаточно. И знаете что? Люди буквально шарахались от меня. И морщили носы. Тут до меня доперло, что я обосралась. Реально обосралась. Я зашла в туалет и сняла трусы. И увидела говно. Темного, почти черного цвета. И я почувствовала, вы мне не поверите, но мне плевать, почувствовала какое-то облегчение, даже радость. Вот видите, что вы со мной сделали! У меня развился рак! У меня рак прямой кишки! Сучка, это останется на твоей совести! Правда, у нее никакой совести нет! Теперь вы поняли, что это она была сербка?! Там, где сербы, хорватам делать нечего! Этой сербской пизде наплевать на мою сербскую жопу. Она свою бережет! Но я чувствовала себя настоящей праведницей. Чувствовала свое величие, осиянное луной и звездами. Чувствовала себя невинной жертвой. А потом вспомнила, что Кики обменял шесть галстуков на килограмм черники. Боро, ну, тот Боро, с рынка, собирался ехать к кому-то на свадьбу, и ему почему-то как раз были нужны эти галстуки. И до меня доперло, что говно у меня черное вовсе не потому, что я невинная жертва, а оттого, что сожрала слишком много черники на пустой желудок. А Кики потом дал этой бляди тысячу марок, и мне выдали новый паспорт. Слышу, слышу, как вы спрашиваете: а квартиру ты выкупила? Выкупила. Так какого хрена тогда возмущаешься? А что они с нами делали? Такое было время. Но сначала я получила отказ. Это вам говорю я. И вы получили отказ. Мы все получили отказ! ОК. Но вы получили отказ не потому, что вы вонючие сербы. Вы просто получили отказ. Потому что такие трудные времена. Вы не негры. Вы белые. Так ведь и у белых не всегда все гладко. Это так. Я была бы счастлива получить отказ в качестве ленивой белой коровы. Или в качестве белого излишка населения. Может быть, вы и правы. Кто виноват, что моя старуха переспала с первым же Живко, который перед ней вытащил из штанов свой гэбистский член? В пятьдесят каком-то году. Да! В пятьдесят каком-то!! Вот. Если бы моя старуха не стала тогда сербской подстилкой, я была бы не Бабич из Загоры, а Бабич с Корчулы. ОК. Вы правы. Но если бы моя старуха трахнулась с Бабичем с Корчулы, меня бы не было. Обо всем этом я уже думала. Как раз в этом и есть проклятая загвоздка. Проклятая дилемма! Проклятое говно сраное! Или ты сербка, или тебя нет! До вас доходит? Разумеется, доходит. Вы не идиоты. Но вы и не сербы, так что вам на это насрать. И вам насрать на то, каково было мне. У меня есть лучшая подруга. Элла. Она осталась рядом со мной, не бросила меня. Вы понятия не имеете, что я тогда испытала! Сидишь в кабинете на работе. И тебе никто не звонит. Никто тебя никуда не зовет. Сидишь в полном одиночестве. Голая. Как французская шлюха, которая всю войну терлась среди немцев, и теперь ей обреют голову. Пока не обрили, но вот-вот обреют. Ты — как шлюха с еще волосатой головой, но ждать осталось недолго. Элла звонила мне каждый день. И делала вид, что уверена в том, что все это скоро кончится. Как будто тот Живко это воспаление мочевого пузыря или грипп. И нужно просто посидеть в тепле, попить чай из медвежьих ушек. И от Живко следа не останется. А что они с нами делали? Ну вот, вы опять за свое. Ну так что с того! Что с того, что они с вами делали! Что они вас затрахали! Ну и пусть! Пусть! Пусть! Что, вы теперь на меня настучите?! Убьете?! Запишете в четники?! Объявите меня четницкой подстилкой?! Но Кики не четник! Он хорват! И Мики хорват! И я никогда не трахалась с четниками! Только с хорватами! Это вы трахались с четниками! Зачем вы меня бесите?! Какого хрена?! Я спокойно лежу себе в кровати, старики на экране подтирают носы своими огромными платками и плачут. Ночь теплая, или холодная, или дождливая, или ветреная. Я держу в правой руке пульт и рассказываю вам свою историю. Зачем вы меня заводите? Я сама завожусь? Я?! Вы так считаете? Но вы в большинстве, а я в меньшинстве. Почему вы считаете, что мне следует расслабиться и не обращать внимания? Мне кажется, что нас совсем немного осталось, нас, Бабичей, которые не с Корчулы, так что, может быть, хватит уже нас трахать. Наш вопрос решен. «Наш»?! Вот, видите, до чего вы меня довели? Я уже стала «мы»! Я превратилась в мы! Наш вопрос?! Какой, на хрен, наш вопрос?! Я это я! Я! Я это я! На дверях нашей квартиры написали краской из баллончика: «Вон из Хорватии!» Кому они это написали? Мне?! Мне, которая вообще не ориентируется в географии и которая никогда не жила «там»?! Соседи перестали со мной здороваться. А Михайло, хозяин мясного магазинчика на первом этаже нашего дома, вдруг превратился в Мирослава. И за одну ночь стал хорватом. И не захотел продать мне полтушки курицы, а ашана у нас тогда в городе не было.

— Тонка, я не хочу, чтобы у меня появились проблемы из-за тебя.

Сербское говно! Я вдруг из «госпожи Тонки» стала для него просто «Тонкой». Мы переселились к Элле. Я боялась, что меня прирежут, если я останусь дома. Я каждый вечер баррикадировала входную дверь старым бойлером и еще придвигала большой стол. Кики был против этого.

— Не превращайся в шизофреничку.

Я ночи напролет вслушивалась в шаги на лестничной клетке.

— Я не хочу, чтобы они застали меня врасплох. Я буду сопротивляться! Я не хочу погибать покорно, как погибали эти глупые евреи!

— Запомни, — сказал Кики, — ты никакая, к чертовой матери, не Анна Франк. Да им насрать на тебя. Ты для них ничего не значишь! Если бы они захотели прирезать всех тех, кого сербы переебли по всей Хорватии, в этой стране не осталось бы женщин.

Это прозвучало довольно грубо. И это неправда. Поганый лжец! Я что-то не знаю женщин вроде меня. Или матерей вроде моей старухи. Послушать Кики, так получается, что почти все хорватки просто сербские подстилки. А это не так. ОК. Я не хочу сказать, что моя старуха шлюха или сербская подстилка. Но этого Живко я ей простить не могу. Не могу и не прощу. В те годы, только не спрашивайте, в какие именно, я в истории не ориентируюсь, я по телефонному справочнику начала названивать всем Бабичам на Корчулу. «Алло, я Тонка, Тонка Бабич с Корчулы… Я не знаю своего отца, ищу родственников… Если можете…» На том конце всегда бросали трубку. Корчула была тогда окружена военными кораблями. Да и в моем окне они тоже маячили. Им, Бабичам с Корчулы, плевать было на какую-то Тонку Бабич, по голосу которой сразу было ясно, что она не с их острова. По ночам я не спала. А днем вместе с другими участниками «кольца любви» орала перед армейской казармой города. Мы, женщины и мужчины, кричали и требовали, чтобы из комендатуры вышли эти поганые сопляки, солдаты поганой ЮНА. И тогда мы им покажем! И тогда мы их порвем! Если бы я могла, я бы тогда всем этим ребятам собственными руками свернула их поганые тонкие югославские шеи. Свернула бы шею, подняла мертвое тело повыше и прокричала бы на все Корзо: «Смотрите! Смотрите, на что способна Бабич с Корчулы!» Но проклятые солдаты все никак не выходили. А конкретно в тот день я чуть не обосралась. Мы там уже долго стояли и орали. Глаза у всех вытаращенные, рты разинуты. Давка была страшная, мы там были как шпроты в консервной банке. Из орущих ртов воняло: и от курильщиков, и от тех, кто не чистит зубы, и от диабетиков. От диабетиков всегда несет чем-то совершенно особенным. Ну, в общем, мы митинговали. И вдруг прямо передо мной возникло лицо одного очень приличного господина. Я почувствовала запах готье. Готье я знаю отлично. Так пахнет от Кики.

— А вас я знаю, — прорычал он.

Вот тут-то я чуть и не обосралась. Да еще так, как никогда в жизни. Что если он меня схватит за горло? Куда бежать?! Ладони у меня стали холодными и влажными. Во рту пересохло. Да. Вся жизнь промелькнула у меня перед глазами. Как я прыгала в море в Увале, как моя бабуля ела яблоки, как было видно по ее тонкой шее, что кусочки проходят вниз через горло, как я познакомилась с Кики на Слатине, когда я упала и ободрала колени и порвала ажурные чулки. Как Кики меня трахал на пляже в Опатии, в первый раз, а я рычала. Он думал, что это от дикой страсти, а мне просто в задницу вонзился осколок разбитой бутылки. Как я лежала на животе на теплом песке, а Кики извлекал из моей задницы этот осколок. Как я забыла, каким было это первое траханье, потому что впечатления от него смешались с впечатлениями от осколка пивной бутылки. Как моя Аки пошла в школу. И как она боялась заходить в класс, хотя ей было уже семь с половиной лет, и как только она одна плакала. И я пошла с ней. На каждой парте лежали полевые цветы. Для этих детишек. И я плакала, и плакала, и плакала. А потом я вспомнила, что никогда не обнимала мою старуху. Что я должна обнять ее несмотря ни на что, обнять и поцеловать. До смерти. Моей, конечно. И дальше мне пришло в голову, что я люблю Кики, но уже много лет никогда не говорю ему этого. И я захотела сказать всем этим соплякам из комендатуры: «Сопляки, не бойтесь, я никому из вас не сверну вашу югославскую шею», — и тут я вспомнила, что вышла из дому в черном лифчике и белых трусиках и в драных черных колготках под брюками. И меня разденут в морге перед вскрытием и скажут: смотри-ка, у этой вонючей сербки не нашлось белого лифчика…

— Вы меня не знаете, — сказала я ему.

— Знаю, — сказал Готье весело, — вы мама девушки моего сына.

— Нет, — сказала я весело, — я сама девушка вашего сына.

И мы улыбнулись друг другу. А потом опять заорали.

Так на чем я остановилась? Да. Я ужасно нервничала. И поэтому мы переселились к Элле. Аки отправили к моей старухе, в Увалу. Во время войны у моей старухи никогда не было проблем типа «четницкая шлюха». Странно. И у Аки не было. Только у меня. Элла снимала жилье в районе Брда. Там плохие квартиры. Сборные дома, из готовых элементов. Тонкие стены, Даже не знаю, как вам это описать. И еще: в те годы у всех молодых семейных пар были двуспальные раскладные диваны производства «Горанпродукт Чабар». Обитые неокрашенной рогожкой. Это выглядело очень классно, отвязанно. Но на них было невозможно спать. Тем не менее мы с Кики улеглись на разложенный диван. У Эллы я чувствовала себя в безопасности. Только не спрашивайте почему. Не знаю. По ночам я больше не пила апаурин и не прислушивалась к звукам шагов на лестнице. Но зато я слышала, как Элла и Борис трахаются. Каждую ночь. Борис хрюкал. Как кабан. То есть это я предполагаю, что такие звуки характерны для кабанов. Я не могу знать это наверняка, я же не какой-нибудь вонючий охотник, который бродит по лесам и выслеживает кабанов. И за грибами я не хожу, как моя крестная, которая боится медведей и поэтому каждые пять секунд свистком подает сигналы крестному. А он от этого просто звереет. Потому что ненавидит звук свистка и не боится этих ёбаных медведей. Элла испускала высокие горловые тона. Как птица, которая одной тонкой лапкой попалась в силок. Если, конечно, у птиц в такой ситуации это принято. А потом шептала: «Тише, тише…» А потом снова хрюканье кабана и писк птицы, попавшей лапкой в силок… Как-то ночью я схватила Кики за член. Он ведь все это время не трогал меня, с пониманием относился к моему психологическому состоянию. «Не хочу тебя насиловать» — так говорил мне Кики. И вот как-то ночью я схватила его за член. И мы с ним потрахались. Я не кончила, но рычала и громко стонала. Просто так, назло всем. Пусть слышат, как вспарывает их хорватский воздух наш сербский рык и стон. И что я за глупая корова, да, глупая, глупая корова…

Когда я познакомилась с Мики? Как? Где? Хорошо ли он ебётся? Как это так, что мне уже столько лет, а ему на двенадцать меньше? Женат ли он? А дети? А не пидор ли он? Где мы будем жить?.. Ну что за вопросы! Что за банальные, глупые вопросы? Ну-ка давайте я вас порасспрошу. Изменяете ли вы вашему мужу? Может ли кончить ваша любовница? Почему ваши взрослые дети до сих пор по ночам писаются в кровати? Почему дочка у вас потаскуха? Как это вы ничего такого не знаете, когда это известно буквально всем? Почему вы платите по двести евро за каждый экзамен вашего сына? Почему вы ебёте лучшую подругу своей жены? Почему вы на весь свет пердите, что вы хорват, а на самом деле вы вонючий муслик? А хорватский паспорт получили только после того, как жирный, вечно пьяный поп с Истры покрестил вас за пятьсот евро плюс обед в ресторане его родного брата. И вы, Хаджиселимович, стали хорватом. Говно. Говно. Говно. Почему вы так любите рыться в чужих жизнях? Почему не приведете в порядок свою собственную маленькую ёбаную жизнь?! Говно любопытное! Ладно, хрен с вами! Сегодня ночью у меня прекрасное настроение. Я отвечу на все ваши вопросы. Эти старики в телевизоре. Это просто жуть. Журналистка сует им микрофон прямо под нос, а сама ненавязчиво, как бы спонтанно, пускает слезу за слезой. А камера показывает ее слезы крупным планом. Вот блядь! Лживая блядина! Плачет! Для репортажа. А намазана так, что слезы прямо по краске катятся. И хоть бы что. Даже глаза не краснеют. Остаются красивыми и блестящими. Ее грусть ненавязчива. Она тонкая. Благопристойная. Хорватская грусть. Когда я вижу такую гадюку, мне даже приятно, что я сербка. А не такая, как она, слюнявая хорватка. И мне приходит в голову, что эта гадюка, может быть, на самом деле такое же, как я, сербское или другое говно, а вовсе не коренное население, которое тоже говно, и мне делается легче, В общем-то эта проблядь зарабатывает свой хлеб тяжелым трудом. Репортеры. Вы считаете, что репортеры это герои. Они снимают на линии фронта. Они часто отдают свои жизни. Благодаря им многое изменилось. Если бы не репортеры, то здесь бы еще было… Ну что вы за глупые макаки! Что бы здесь такое было, если бы не было репортеров? Какой бы была моя жизнь, если бы не было репортеров? Я вам скажу, ослы тупые, она была бы такой же! Такой же! Готова поклясться вам сербским членом моего отца Живадина, что репортеры никогда ничего не могут изменить! В смысле, к лучшему. Никогда! И ничего! Вы считаете, что лучше бы мне помолчать! Что такого не стоит говорить! Репортеры всемогущи! Уверены в себе! У них сила! И с ними нужно поосторожнее! С улыбкой! А как они узнают, что я о них думаю? Как? На дворе глухая ночь. Это останется между нами — вами и мной. Вы же не станете об этом трубить. Никому не расскажете? Я буду очень рада, если не расскажете. Я была бы очень рада, если бы вы оказались головой без языка. Так в Далмации называют людей, которые умеют помалкивать. Не трещат на всю округу. Людей, которые умеют хранить тайны. Их поэтому и называют «голова без языка». Вот отличное выражение! Как это прекрасно, прекрасно, прекрасно сказано! ОК. Вы сейчас скажете, что я язык без головы. Потому что все время трещу. Ладно. Мне нравится и «язык без головы». Просто супер. Супер! У меня есть собственное мнение о репортерах. Я знаю, что они самое настоящее говно. Но у меня не хватит духа встать посреди площади Бана Елачича и начать пиздеть на эту тему. Просто не хватит духа. Репортеры! Дешевки! Говнюки! Страна находится в тотальной жопе. Мрак и тьма. Голод и скандалы. Вы думаете, это из-за войны? Да ни хуя не из-за войны! Вы уверены, что это вспыхнула огнем тлевшая пятьдесят лет ненависть между сербами и хорватами? Неплохое слово «тлевшая»! Неплохое! И вы верите в этот рассказ о тлевшей ненависти?! Значит, я, сербка, пятьдесят лет ненавидела вас, хорватское отродье, а теперь за все отыгралась? Только не на том футбольном поле. Значит, я, получается, агрессор, но агрессор, у которого нет никаких шансов, потому что со всех сторон вокруг меня благовоспитанные человеколюбцы. Если бы я оказалась в Белграде, то ела бы мясо хорватов без хрена! Кстати, от хрена у меня всегда обостряется геморрой. Ладно, что с вас взять, не такое уж вы говно. На самом деле вам насрать, кто меня тогда сделал. Живко или Анте. Вам же журналисты объяснили, кто я такая. А журналистам на меня тоже насрать. Они не те люди, которые обо мне хоть что-то думают. И они не люди, которые неправильно думают. И они не люди, которые вообще думают. Они просто наемная рабочая сила. Что хозяин скажет, то для них и закон. У репортеров нет денег; будь у них свои деньги, машины, квартиры, дома, яхты, хрена лысого они бы поставили все это на карту ради того, чтобы распространять в мире истину. Вы следите за тем, что я говорю, вы, придурки с промытыми мозгами? Этим парням и тёлкам кто-то платит. Чтобы они поднимали панику и раздували скандалы. И тогда у вас на меня встает. И вы начинаете меня ненавидеть, хотя я ни в чем не виновата и никогда, никогда, никогда, никогда не видела этого проклятого, проклятого, ёбаного Живко! Чтоб его бродячие псы заебли! И мою бабулю Живадинку! Бабку! Бабку Живадинку! Бабуля — это мама моей мамы. Вот! Видите! Репортеры! Репортеры в Хорватии! В Хорватии у каждой газеты есть хозяин. И свои священные коровы. Нет ни малейшего шанса, чтобы репортеры газеты «Восток» опубликовали материал о том, что политик изнасиловал пятилетнюю девочку, если этот самый политик их священная корова. Но те же самые журналисты с радостью напишут про то, как девочку изнасиловал кто-то другой, какой-то зверь из соседней клетки, хотя он и не думал ничего такого делать. Смекаете? Они нахерачат что угодно, если это им выгодно. Вот эта гадина на экране. Какого хрена она там плачет? Из-за дрожащих стариков, которые все потеряли во время войны? Да она эту войну в гробу видала. Если бы не война, ее тупая физиономия никогда не попала бы на экраны. Когда идет война, когда все вокруг одно дерьмо, шефам срочно требуются глупые физиономии с огромными глазами, полными неиссякаемых слез. И они их находят. И их красивые ротики вываливают на нас всякую хуйню. Я на такое не покупаюсь. Эта блядина может хоть вся превратиться в море слез. Она может излить свои прекрасные глаза прямо себе между ног. Мне на это плевать с высокой башни. Я ей ни за что не поверю. И не стану включать звук. Реви, сучка, без меня! Вижу, вы меня не вполне понимаете. Считаете, что я преувеличиваю. Что это происшествие, ну, сегодня утром, вывело меня из равновесия. Вы не в своем уме! Это же не первое ДТП в моей жизни. Повторяю, машина врезалась в меня сбоку и ебанула меня в левую руку, а не в голову. ОК. Не понимаете? Ладно, давайте попробуем с другой стороны. Возьмем американов. Они во всех газетах. На экранах всего мира. Все международное сообщество говорит о несчастных талибанках. Каково им под паранджами. И в тапочках на ногах. Весь мир, весь, весь, весь мир говорит об этом. Как американы пошли воевать, чтобы освободить талибанок от паранджей и тапок. Чтобы талибанки могли шагать свободно и в чем хотят топотать толстыми пятками. Пусть эту хуйню проглотит кто-нибудь другой. Я на все это кладу настоящий сербский член, которого у меня нет. Если верить писанине репортеров, то получается, что американы — это борцы за свободу. Какой пиздёж! Получается, они приходят и вытряхивают эту свободу из своего хуя? Идем дальше. Но только не спеша, чтобы вам все было ясно. Вин Ладен разрушил их «близнецов». Трудно поверить, но нам в мозги вдувают именно это. У американов есть и ЦРУ, и ФБР, и спутники, и все что хочешь. Вот, к примеру, я сейчас пёрну, хотя я не позволяю себе пердеть в кровати, ну разве что только когда Кики крепко спит, тут я могу тихонько пёрнуть… да и то тут же поднимаю одеяло и проветриваю. Понятно… Но так, для примера, вот стоит мне сейчас здесь пёрнуть, как ёбаные американы тут же это где-то зарегистрируют. И где-то будет записано: «Тонка, дочь (надеюсь, уже покойного) Живко Бабича (разрази гром его мать Живку, если ее звали или зовут Живкой), пёрнула в…» И запишут точное время. Въезжаете? А про то, что готовится нападение на этих их ёбаных «близнецов», они, выходит, не знали?! Не знали?!! Я вас умоляю! Что вы так задышали? Что вы так возмутились? Вы же кретины! С промытыми мозгами! У вас ботва в головах! Вы верите репортерам! Да! Теперь сделайте глубокий вдох! Да! Я совершенно не сомневаюсь, американы принесли в жертву несколько тысяч своих же американов, чтобы оправдать свое нападение на талибанское отребье. Что им там нужно, нефть или какая другая херня, я не знаю. Но в том, что это никакая не борьба за свободу несчастных женщин, я абсолютно уверена. Вам кажется неправдоподобным, что американы погубили своих граждан. Американов. Оп-па! Оп-па, дамы и господа! А кого же еще?! Венгров? Кого приносят в жертву политики, чтобы поднять на ноги тупой народ? Своих граждан! Которые им ни с какой стороны не «свои» граждане. Они им просто граждане. Народ. Стадо скотов, электоральная масса. Мясо для пушек и мин, пассажиры для боингов с пилотами из Аль-Каиды. Пять тысяч американов отправилось на суд Божий. Остальные опизденели. И этим остальным политики урезали все права, а несколько тысяч из них отправили хрен знает куда срывать с талибанских женщин чадры. Въезжаете? Ни хера вы не въезжаете. Так и я бы не въехала, если бы моего отца не звали Живко. Если бы моего отца звали Хрвое, я тоже не въехала бы. Я бы не учуяла жертву. Жертву может учуять только жертва. Я не жертва? А что они с нами делали?! Еще раз говорю вам, оставьте меня в покое. Какая связь между мной и «ими»? А какая связь между талибанками и американами? Связи нет, но она есть. Я, дочь покойного, как я надеюсь, Живко, и ёбаная талибанка под чадрой — мы с ней одно и то же. И мы одно и то же с тем американом, который хрен знает как далеко от своего дома срывает с талибанских женских ножек их ёбаные тапочки. Кто-то от нашего имени играет в свои игры. Ради нашего блага срывает с кого-то чадру. Но вы, недоумки, даже не подозреваете, что мы все под чадрой. Под чадрой эти ёбаные талибанки. Под чадрой покойные американы из «близнецов» и все живые американы — и в Афганистане, и в Ираке, и в Иране, и в Боснии, и в Хорватии, и в Гватемале, и на Филиппинах, и в Италии. Под чадрой и я, и вы, глупые мартышки, ни хрена ни в чем не понимающие. «А есть ли кто-нибудь без чадры?!» — слышу я, как вы орете, полные надежды. Есть. На белом свете существуют, может быть, сто или сто пятьдесят дрочил без чадры, которые держат в своих лапах наши жизни. Пять кокакол ебут весь мир. А все остальные — талибанки.

Что-то я потеряла нить. О чем вы меня спросили? А, да, когда Мики меня в первый раз трахнул. А вы сами-то когда трахались в первый раз? И? Как было дело? Забыли. Ясно. Сейчас я вам напомню. Дело было никак. Она, вероятно, не кончила. Она наверняка не кончила, если ее трахали вы. OK. ОК. Не сердитесь. Это была просто шутка. Просто шутка. Значит, первый раз? Я бы это лучше пропустила. С другой стороны — почему? Ночь длинная. До семи утра еще далеко. А может, и не далеко. Меня развлекает то, что я не говорю вам, который час. Именно развлекает. Так что вы понятия не имеете, когда я схвачу Мики за яйца — через полчаса или через шесть часов. Супер. Прекрасно. Я съела все нестле. Пять нестле. Если бы вы знали, сколько у меня уходит времени на то, чтобы съесть одну, а потом умножили бы на пять, то смогли бы узнать, который час. Да! Но вы не знаете, когда я начала. Ха! Первый раз? К Мики я попала вместе с Эллой. Помните Эллу? Элла это моя самая близкая подруга. Мы с ней вместе пришли к нему в контору. Мики самый лучший адвокат в городе. По разводам. У них специализация. Те, которые супер по разводам, понятия не имеют об уголовном праве. Убийцу защитить не смогли бы, хоть тресни. Но могут вытянуть из мужа последнюю куну. И наоборот. Те, которые могут за три дня извлечь убийцу из заключения, не в состоянии получить от мужа и трех кун. Правда, из родственников убийцы способны вытрясти гору денег. Но только пока клиент сидит. А стоит ему выйти на свободу, тут уже трудно. Даже самый жуткий убийца, оказавшись на свободе, считает себя невиновным. Короче, мне неохота рассказывать вам, зачем Элла пришла в контору к Мики и почему я осталась ждать в приемной. Не люблю болтать о чужих интимных глупостях. И я вам ничего не скажу, имейте в виду. Я — голова без языка. Когда Элла и Мики вышли из его кабинета, я посмотрела на Мики. Не знаю, сколько лет вашему мужу. Может, тридцать, а может, шестьдесят. Кики… Ладно. Я поняла. Кики вас не интересует. Меня тоже. Но Мики! Его контора находится на Корзо. Нет, так дело не пойдет, я все время перескакиваю с Эллы на Мики, с Мики на Кики, с Кики на контору… Попробуем по-другому. Как Мики выглядит? Ну, адвокаты, они все очень похожи. Темный или светлый дорогой костюм, канали, зенья, босс или что-нибудь еще, контрабанда. Светлая рубашка, куплена в магазине. Шелковый галстук, контрабанда. Туфли пачотти, контрабанда. Дорогой портфель бридж, примерно за тысячу марок, а может и дороже, куплен в магазине. Тщательно выбриты. Дорогой парфюм, армани, или босс, или… куплен в магазине. Ну вот так, в общих чертах. Это был Мики. И если от моих отнять двенадцать, то попадете в точку. Но вы не знаете, сколько мне! Ха! И еще раз ха! В его кабинете пестрота. Да, это именно то слово. На стенах картины. Ботеро. Репродукция, разумеется. Ну что вы за мудилы! Ботеро это, может быть, самый дорогой из живых художников. Откуда я знаю? Читайте глорию. Потом Войо Радоичич и Дамир Стойнич, это, конечно, оригиналы, и… Но вам это неинтересно. И еще в его кабинете большое кожаное кресло. В приемной обычные стулья, серые. На самом деле это кресло только выглядит как кожаное, а вообще-то оно не кожаное. Откуда я знаю? По запаху. Я знаю запах кожи. Короче, у него там кожаное кресло из отличной имитации кожи, не следовало бы мне говорить «кожаное», надо бы сказать просто: «Из отличной имитации кожи», потому что если это имитация, то при чем здесь кожа?.. Знаете что, не мелочитесь, ваш пиздёж действует мне на нервы. Если вы хотите, чтобы я следила за каждым словом, если вы собираетесь на каждом шагу меня исправлять, я разозлюсь. И не расскажу вам, как мы с Микки в первый раз потрахались. Мики у себя на столе держит фотографию жены и дочки. Жена у него молодая. Худая, длинные волосы медового цвета. До плеч. А у малышки волосы совсем белые. Краска такого цвета называется «белый детский». Нет, к детям это не имеет отношения. Я как-то раз покрасилась в блондинку. Именно в этот цвет, белый детский. Мне очень захотелось стать цвета белый детский. Парикмахерша меня уверяла, что получился именно белый детский. А потом я пошла на похороны секретарши генерального директора Ядроплова. Я там работала. Я стояла в третьем ряду от гроба и плакала. А у меня за спиной какой-то тип сказал какому-то другому типу: «Эту желтую я бы трахнул». Так и сказал: «Желтую». Имея в виду меня. И до меня доперло, что никакая я не белый детский, что парикмахерша меня наебла, и я тогда поменяла и парикмахершу и цвет. Теперь хожу к Александре. Но у малышки Мики волосы именно этого цвета, белый детский.

Я не утверждаю, что прочитала много книг. Не утверждаю. И не скажу, что читаю подряд все номера лизы, милы, глории, моей тайны, моей грусти, моей истории. Но я их читаю. И читаю любовные романы. Во всей этой дребедени траханье происходит в финале, после долгих страданий, сомнений, угрызений совести. «Угрызения» — вот прекрасное слово! В любовном романе жена главного героя настоящая гадина, а девушка, которая мечтает трахаться с главным героем, невинна. Гадина к концу книги погибает в автомобильной катастрофе, и это открывает невинной девушке дорогу к сердцу ёбаря. Да, а у ёбаря есть дочурка с волосиками бейбиблу, то есть белый детский, причем эта малышка с волосиками бейбиблу еще до смерти матери гораздо больше любила эту домашнюю помощницу, или няню, или компаньонку, кстати, слово «компаньонка» мне очень нравится; итак, она ее любила больше, чем свою мать-курву. Короче, курву хоронят, малышку укладывают в кроватку, компаньонка читает ей сказку про семерых козлят без волка, потому что ребенок только что потерял мать, какую-никакую, а все же мать, поэтому без волка, чтобы малышка от страха не обосралась, а потом эта домашняя помощница и ёбарь, которому принадлежит половина их городка и две мультинациональные компании, пьют перед камином драй шерри, он рюмочку, а она только одну каплю, потому что не только невинна, но еще и не пьет. Атмосфера скорби. Ведь они только что вернулись с похорон, пусть это были похороны курвы, но все-таки похороны, однако чувствуется, ну просто витает в воздухе, что когда скорбь уляжется, хоть скорбят они не из-за курвы, а просто неудобно перед людьми, жителями городка, так вот, когда скорбь уляжется, чувствуется, что эта парочка потрахается. Вот. Так это бывает в приложениях к глории, миле, регине, лизе…

Но я не компаньонка, а Мики не муж курвы. Его жена совершенно нормальная женщина, которая работает в страховой конторе «Альянс» и которой никогда нет дома. Это же адский труд. При нашем общенациональном безденежье уговаривать людей застраховать квартиру, дом или старый холодильник. Так, с этим все ясно. Итак, его молодая жена Анна не курва, я не компаньонка, а сам адвокат Мики не в состоянии заплатить взнос этим бандитам из адвокатской гильдии, потому что у будущей разведенной пары нет денег даже сейчас, до развода. А уж тем более после. Так что жизнь не сулит Мики путь, усыпанный лепестками роз. А трахались мы с ним первый раз так. Я однажды пришла к Мики без Эллы. Может, я вам это уже говорила, а может, и нет. Я регулярно бываю у Александры, это моя парикмахерша, зубы у меня фарфоровые, я постоянно улыбаюсь и смеюсь, я вообще-то веселая женщина, а людям нравятся веселые женщины, люблю поболтать опять же, людям нравятся те, у кого язык без головы, и кроме того, у меня потрясающее белье. Когда Кики попадается хорошее белье, он всегда первым делом откладывает для меня бюстгальтер 85С и шелковые трусики. В тот день у меня были свежепокрашенные волосы. Накануне я как раз была у Александры, а волосы всегда гораздо лучше лежат, ну ладно, не цепляйтесь, выглядят на следующий день. Черное белье, шелковое, но очень упругое боди, черные колготки, не толстые, но все же позволяющие скрыть капилляры, и черное платье ивсенлоран. Вы ни черта в этом не смыслите, поэтому думаете, что дорогие платья выглядят гламурно. И что их можно надевать только на премьеры или на день рождения Президента. Это ложь, господа! Грустно быть бедным и никогда не иметь дела с дорогими платьями. Если бы вы не были тотально в жопе, а вы именно там, если бы у вас были деньги и вы могли бы купить жене такое платье, какое в тот день было на мне, вы бы знали, что его можно носить и в полдень, и в полночь. А на вешалке оно выглядит жалко, как халатик, который я надевала на уроках труда, когда училась в гимназии в Опатии. Когда? Тогда! Все платье держит одна пуговица. Одна. И вот я встала перед столом Мики, а он сидел в том самом кресле, которое считал кожаным, пока я не сказала ему, что это не кожа, а просто хорошая имитация. И я расстегнула эту одну пуговицу. Единственную. И блеснула перед ним во всей красе, а точнее, в бюстгальтере, боди и колготках. Да. Тут, правда, мне показалось, что я промахнулась. Кики привез мне красный пояс с резинками, на Рождество, и красное белье, и красные колготки, и может, было бы лучше мне их надеть. Это более секси. Сексовее. Но я не надела. Подумала, что красный гарнитур может показаться слишком агрессивным. Я не хотела, чтобы Мики подумал, что я заранее все спланировала. Хотела, чтобы мое раздевание выглядело спонтанным. Как будто мне ни с того ни с сего гормоны в голову ударили. Сейчас я вам кое в чем признаюсь. Хотя и не стоило бы. Мне гормоны вообще никогда в голову не ударяют. Ни спонтанно, ни запланированно. У меня больше нет гормонов. Или есть, но я их не чувствую. Если взять в целом, секс я ебать хотела. Хм, что это у меня за словосочетание получилось: «секс ебать хотела»? Что за конструкция такая? Да. То есть я говорю, что секс я ебать хотела, а на самом деле хочу сказать, что ебаться мне вообще не хочется. Очень поэтично! Но тогда какого хрена я разделась перед чужим мужем и отцом малолетней девчушки с волосиками бейбиблу? Не знаю. Понимаете? Не знаю. Речь определенно не шла о безумной любви. Или бешеной страсти. Или о желании обладать молодым, мускулистым, худым, крепким и новым куском мяса. Ничего похожего. Я просто разделась, и все. Без какого-нибудь особого желания и специальной цели. Со скуки или для разнообразия, а может, из любопытства. Мне нравится смотреть на мужчин, когда у них встает, а глаза приобретают какой-то мутный, шелковистый блеск. Понимаете, он смотрит на тебя и тебя не видит. Он весь сам не свой, и всегда, когда мужчина так на меня смотрит, я думаю, что в такие шелковистые, мутные моменты он мой. Потом, позже, десять минут спустя он захрапит, или пёрнет, или пойдет в ванную мыть член, и тогда он ваш. Или свой. И тогда он больше меня не интересует. Вы меня понимаете? Мне просто захотелось, чтобы глаза Мики стали шелковистыми, мутными карими глазами. Чтобы он перестал быть адвокатом и стал животным у меня между ног. Не зверем. Звери меня раздражают. И все их штучки. Когда рвут белье, во все стороны летят трусики и трусы-боксеры, застежка на бюстгальтере сломана. Между прочим, хороший бюстгальтер стоит кучу денег. И я не верю в такую страсть, которая способна помешать расстегнуть бюстгальтер спокойно. Разве что в кинофильме. Но фильм это не жизнь. Кроме того, фильмы делают мужчины. Траханье на экране это просто пища для дрочил. У меня есть один знакомый. Он ненормальный, просто псих ненормальный. Любит порнуху. Он по своей работе ездит по всему миру и везде покупает порнуху. И привозит домой. А жена у него лучше умрет, чем произнесет такие слова, как «пизда» или «хуй». Ни за что. Тоже ненормальная. Невинная девушка, у которой двое взрослых детей. А он, значит, собирает порнофильмы. Он мне рассказывал, как это выглядит во франкфуртском аэропорту. Там есть какие-то кабины. Заходишь, садишься перед экраном, близко, так что тебе кажется, что твой нос прямо в здоровенной пизде. Ну что-то в таком роде. Короче, этот мой знакомый каждый раз, оказавшись в этом аэропорту, перед полетом сует свой нос в пизду. Мужики просто ненормальные. Скажите, какой женщине пришло бы в голову стонать в такой идиотской кабине где-то в аэропорту? В ожидании рейса? Любая нормальная женщина боится летать, и ясно, последнее, что пришло бы ей в голову, так это перед посадкой в самолет пялиться на здоровенный член на здоровенном экране, чтобы подготовиться к полету. Мой френд мне поклялся, что там, в кабине, никогда не дрочит. Просто смотрит фильм. Поклялся мне своими в то время маленькими детьми. Верю. И не потому, что он поклялся. Терпеть не могу людей, которые постоянно клянутся своими детьми, будто дети это нечто уже само по себе святое, и раз уж ты поклялся детьми, то это самая страшная клятва. Да все мы, у кого есть дети, знаем, что это за святыня для нас. Ни хрена! Ни хрена! Это постоянная забота. И только забота. Ребенок это зверь, который тебя сосет, сосет, сосет, сосет. Пока не высосет. Пока ты не превратишься в ракушку без мягкого мяса между створками. И еще не хватало клясться чем-то, что тебя сосет и сосет и постепенно превращает в нечто, что уже не ты, что просто твоя скорлупа, пустой домик, в котором нет больше улитки, нет тебя, причем нет не только в домике, но и вообще нигде нет. Да как можно клясться ими и рассчитывать, что тебе кто-то поверит!! Дерьмо вонючее. Клясться нашими главными врагами, словно они это самое ценное, что у нас есть!!! Дерьмо! Все мы ненавидим своих детей. Наши дети нас наебли. Разочаровали. Обманули наши надежды. Наши дети это все то же самое, чем когда-то были мы. Или трусы, или наглецы без мозгов. Или молчаливое дерьмо, забившееся в уголок, или отважные дрочилы, которые считают, что борются за права человека. Но и то и другое — один хрен. И вы, и я, и они — все мы и то и другое. Обосравшиеся от страха обезьяны, которые дрожат перед любым полицейским, или борцы за профсоюзные права, которые на площади Бана Елачича поднимают над головой картонки с лозунгами. Требуем справедливости. Ждем справедливости. Это наши дети. Вечно чего-то ждут. Такие же, как мы, только моложе. Говнюки, которые живут в трудное время и не хотят сами расплачиваться за свои ошибки. И за них расплачиваемся мы. Своими пенсиями, квартирами, издерганными нервами… Надо выпить апаурин. Три зеленых. Проглочу. Без воды. Кики не знает, что у меня есть шесть упаковок апаурина. Если узнает, будет скандал.

Один раз я выпила целую пачку. Хотела покончить с собой. Да. Из-за одной жуткой гадости. Вы никогда не хотели покончить с собой? Ну что вы за лживые дряни! Почему ты хотела покончить с собой? Что это была за жуткая гадость? Что вызвало такой жуткий взрыв в твоей голове? «Жуткая». «Жуткий». «Жуткое». Мы все время думаем о чем-то жутком. Жуткие причины, жуткая гадость. А почему человек не может покончить с собой просто из-за обычной гадости? Или вообще безо всякой гадости? Ради собственного удовольствия? Вы об этом никогда не задумывались? Супер. Вы считаете, что вы в состоянии задуматься, что у вас есть ум. Это супер. Вы считаете, что каждую попытку самоубийства нужно объяснить. Порыться как следует. Найти причину. Их много. Разных. Тяжелое детство. Мать-шлюха. Отец изнасиловал тебя в твой шестой день рождения. Твоего отца зовут Живко, а ты живешь в Хорватии. Война. Нищета. Денег нет ни на зубного, ни на электричество. У твоего ребенка лейкемия, а тебе не на что купить цитостатик! Нужно найти причину! Всегда есть причина, почему человек хочет покончить с собой. А вы знаете, что меня мучает всю жизнь? Где найти хоть одну-единственную ёбаную причину для того, чтобы жить. Чего ради? Посмотрите на меня. Я родилась в Опатии. Моя старуха не хотела еврейскую квартиру. Она вообще никакую квартиру не хотела, поэтому мы провели жизнь в подвале. Четыре последних школьных года я проходила в чужих платьях и без второго слева вверху. Я никогда не смеялась из-за этого второго, которого у меня не было. Я поступила в педагогический. Там учились или умственно отсталые, или бедные. Три года я ходила по Корзо в одной и той же черной юбке, которую на заднице приходилось мочить водой, потому что она стала блестящей, как яйца у кобеля. С Кики я познакомилась, когда училась в этом сраном педагогическом, и мы с ним поженились, и… И так далее. А мой Кики неудачник. Если не продаст какой-нибудь контрабандный костюм, так и денег у него нет. А Аки переползает с курса на курс с трудом, как кошка со сломанной лапой, потому что мы не можем платить по двести евро за каждый ее экзамен. Вот я о чем вам говорю. И вас, и меня нужно было бы спросить, почему мы до сих пор не покончили с собой. Я, по крайней мере, попыталась. Но для этого надо иметь храбрость, а у вас, дрочилы, ее нет. Я проглотила гору этих таблеток и заснула. И проснулась в больнице. Кики плакал рядом с моей кроватью. Просто рыдал. Мне это было странно. Почему Кики плачет? Почему он меня не понимает, мы ведь с ним из одного фильма. Если он меня не понимает, то кто меня поймет? Понимаете? А он меня все время спрашивал: «Почему, почему, почему…» Я тогда поняла, тогда, в первый раз, что мы с Кики — это два разных мира. Что наш с ним фильм вовсе не «наш», а только мой. А Кики из какого-то другого фильма. Понимаете? Потому что если бы это было не так, то он бы меня не спрашивал: почему, почему, почему… Как он вообще мог задавать мне этот вопрос? Меня удивляет, меня просто сводит с ума вопрос, почему все хорваты, все граждане Республики Хорватии до сих пор не покончили с собой?! Какого хера они ждут? Чего ждут? Эй вы, почему вы не кончаете с собой? Разве не безумие, безумие, безумие жить, надеясь только на то, что Бог пошлет нам легкую смерть? Разве это не херня собачья? Херня! Просто вы об этом не задумываетесь. Вы тупы как бараны, и только поэтому не кончаете с собой. Что такого особенно прекрасного происходит с вами в этой жизни? Что хорошее ждет вас впереди?! Новые выборы?! Вы этого ждете?! Ха-ха-ха-ха… Я бы умерла со смеху, если бы вообще в принципе смеялась. Но я не смеюсь, из-за того своего второго левого сверху, про который мне кажется, что его у меня до сих пор нет.

Что-то я устала, но все равно спать не хочется. Хочу дождаться звонка в дверь не засыпая. Да. Лежу накрашенная: жидкая пудра, румяна, на ресницах тушь; я просто прыгну из пижамы в джинсы. И схвачу Мики за яйца. Я собиралась левой рукой, но что-то левая у меня все больше и больше болит. Из-за той аварии утром. Мне было жалко, когда они меня разбудили, там, в больнице. Должно быть, так себя чувствует каждый, кто выпил кучу таблеток или другую дрянь. Стоит тебе только, мне нравится здесь это «стоит», так вот, стоит тебе только попытаться что-то изменить в жизни, а они тут как тут и уже промывают тебе желудок. И проводят с тобой беседу. Со мной тогда беседовала молодая докторша. Большие синие глаза, стройная, белый халат. Высокая.

«Я вас понимаю. Жизнь сегодня тяжелая. И не только у вас, у всех. Но почему вы не думаете о самых дорогих для вас людях, которые так вас любят?!»

Да что ты говоришь! А почему мое ёбаное прозябание — вот слово, просто супер, «прозябание» — на этом свете должно быть афродизиаком для моих самых дорогих?! Для кого я живу? Моя жизнь, она чья? Моя жизнь! Что тогда мое, если моя жизнь не моя? У меня есть хоть какие-то права? Если я не имею права на смерть, на что я тогда имею право? На собственную жизнь, которая должна осчастливить самых дорогих для меня людей?! А что если мне насрать на этих самых дорогих? Что если я хочу доставить удовольствие самой себе?! И заснуть?!

Меня просто с ума сводит бессонница! Сводит с ума! Не знаю, как вы, а я уже просто охренела от бессонницы. Кажется, всю жизнь могу провести без сна. Да и провожу ведь. Те старики на экране всё рыдают и рыдают. «Рыдают». Комбинация плача, тихого плача и сильных пронзительных звуков, но не крика… Рыдают и рыдают.

— Когда вам в первый раз пришло в голову… это… — спросила меня докторша.

— Когда мне в первый раз пришло в голову покончить с собой? — перевела я.

— Да, — сказала докторша.

— На двенадцатый день рождения, — сказала я.

— Из-за чего? — спросила докторша.

Вот видите. Ну что за глупый, глупый, глупый вопрос! Из-за чего? Какой был повод? Что со мной случилось? Может быть, торт показался мне слишком маленьким? Может быть, меня мама побила? Как я объясню этой ухоженной козе со светло-розовым лаком на ногтях, почему я хотела покончить с собой в свой двенадцатый день рождения? Мы отмечали его в саду. Перед подвалом, в котором мы жили с моей старухой и бабулей. От бабули я получила в подарок красивое платье, зеленое, и нижнюю юбку из тюля, розоватую. Торт сделала тетя Зора, потому что моя старуха сладости готовить не умеет. И бабуля тоже. Я дула на свечи, мы с моими подружками пили кокту, и мне тогда пришло в голову, что во всем этом нет никакого смысла. Я ушла в нашу спальню, мы с моей старухой спали вместе, села на нашу двуспальную кровать и посмотрела в зеркало-психею. Психея — это такой шкафчик с зеркалом. Он называется «психея» потому, что на нем зеркало, а человек в зеркале ищет свою душу, то есть психо. Я сидела на кровати и смотрела в зеркало на свои ключицы. Когда я была девочкой, худоба была не в моде и торчащие ключицы тоже. В моде были ключицы, прикрытые мясом, и девочки, которые могут носить юбочки и без нижних юбок. А на мне юбка висела, хоть сто нижних юбок поддень под нее. Ничто не могло заставить юбку выглядеть пышной на моих тощих боках. Я смотрела на свои ключицы, на которых совсем не было мяса, как у моей лучшей подруги Кети. И тогда, когда я смотрела в зеркало, мне пришло в голову, что нужно покончить с собой. Что нет никакого смысла всю жизнь мучиться, чтобы под конец помереть в жутких страданиях. Вероятно, я уже тогда предчувствовала, что у меня не будет денег на капельницу с каким-нибудь обезболивающим. Что придется мне подыхать без капельницы. Ладно, это неважно. Я другое хочу сказать. Почему я тогда не покончила с собой? Как я нашла смысл в жизни? Просто я сказала себе, что если Кети такими вопросами не задается, а я знала, что моя лучшая подруга вопросами себя не мучает, не буду задаваться ими и я. Если Кети живет, буду жить и я. Столько на свете таких Кети, которые никогда не разговаривают сами с собой, и мне тоже надо перестать рассматривать свои ключицы. Но это было в двенадцать лет. А человек растет. И он разный в двенадцать и в… Сколько мне лет, я вам все равно не скажу. Когда речь заходит о моем возрасте, я голова без языка. Может, это и глупо, но мне это выражение просто супер! Действительно супер. «Голова без языка». Супер! Та молодая докторша в белом расстегнутом халате отвела меня в онкологию. Чтобы я посмотрела, как люди руками и ногами и головами без единого волоса борются за свою жизнь. И за химиотерапию, которую не могут оплатить, и за облучение, которого приходится ждать месяцами. Чтобы я увидела, что они не задают себе глупых вопросов и не рассматривают свои ключицы. Они даже с выпавшими волосами, гнилые, желтые, жалкие, с отрезанными грудями, без кишок, с мешочками вместо мочевых пузырей, они все равно хотят жить, они полны радости жизни. Радости жизни?!! Вы понимаете?! Человеку нужно получить рак, для того чтобы начать наслаждаться жизнью во всей ее полноте! А я, слава богу, жива и здорова, окружена вниманием своих самых дорогих, и я все это посылаю на хуй и эгоистически глотаю таблетки. Кто дал мне право быть такой бездушной? И самоуверенной? Неужели я после всего, что произошло, не чувствую угрызений совести, ну хоть немного, хоть чуть-чуть? Ах, какое прекрасное, действительно прекрасное слово «угрызения». Нет. Не чувствую. Я этого не сказала глупой докторше. А хотела бы сказать и это, и еще несколько вещей. Хотела бы. Она молода. И все главные мерзости еще только ждут ее. Я хотела ей сказать: «Слушай, вся твоя жизнь пройдет среди подобных мне. И среди коллег, с которыми ты будешь до крови, когтями и зубами бороться за каждую поездку на симпозиум. Тебе придется потратить кучу времени и сил, чтобы найти рабочих, которые сделают ремонт в твоем отделении. Тебе придется искать «спонсоров». Когда рабочие все сделают, главный врач переведет тебя в другое отделение. Которое давно нуждается в ремонте. За каждую поездку на симпозиум тебе придется расплачиваться собственной пиздой или деньгами, которые ты выдоишь из какого-нибудь Кики, плачущего рядом с какой-то своей Тонкой. Ты родишь. Твой ребенок будет глуп, как его отец, и неамбициозен. Не исключено, что он воткнет себе иглу в вену уже лет в тринадцать. А не в тринадцать, так в семнадцать точно. Твой муж, врач, будет выходить на ночные дежурства три раза в неделю и перетрахает всех сестер. И все будут знать об этом. И ты тоже. Доктор, дорогуша, я отдала бы кучу денег, кучу, кучу денег, чтобы оказаться рядом с твоей кроватью, когда ты проснешься, если, конечно, тебя сумеют разбудить, потому что вы, доктора, ловчее нас, любителей, и сказать тебе: „Дорогая моя, почему, ну почему ты так обошлась с самыми дорогими тебе людьми?“». Курва, курва, которая ни хрена не понимает. Ни хрена.

Спросите у нашего дорогого Бога, где вы. Вы здесь? Вы здесь. Да, вот про это я просто обязана вам рассказать. На тему «Где ты? Ты здесь». У меня был племянник. ОК. Он и сейчас есть. Просто он уже не маленький. Но это произошло, когда ему было три или четыре года. Мы играли в прятки у сестры моего Кики. Ее муж малыша прятал, а я должна была искать. Я тогда была еще совсем молодой. «Полной жизни», как мог бы сказать кто-нибудь, кто меня не знает. Мой свояк кретин. Да. Именно кретин. Не какой-то особенный. Просто самый обычный идиот. И он спрятал маленького Бики. Он воспринимал эту задачу — спрятать четырехлетнего малыша в квартире площадью тридцать квадратных метров — как военную операцию. Как вопрос жизни и смерти. Он хотел любой ценой доказать, что Бики мне не найти. Что я для этого слишком глупа. И он спрятал его в корзину с грязным бельем. Я этого ребенка вообще не искала. Я просто крикнула: «Бики, ты где?» А Бики из корзины весело ответил: «Здесь». Свояк его отшлепал по попе. Ремнем. Считал, что мне станет жалко побитого малыша. И опять спрятал. Ребенок после шестого или седьмого раунда уже еле ходил от порки. А я все равно кричала ему: «Бики, ты где?» А он шепотом отвечал: «Здесь». Ну вот что мне хотел доказать мой свояк? И что я хотела ему доказать? Люди все-таки странные. В основном они друг друга не понимают. Вы думаете, что вы меня знаете, потому что мы вместе проводим ночь. Уже провели часть ночи. Большую часть ночи. Я все вам расскажу. Я язык без головы. Скоро Мики позвонит в нашу дверь.

На чем я остановилась? Да. Тогда я, значит, расстегнула свое платье. Ивсенлоран. Платье просто фантастическое. Мики смотрел на меня. Женщины, как правило, не очень уверены в себе. Редко у какой женщины хватит мужества раздеться перед незнакомым мужчиной и первой начать игру. Это только в фильмах бывает. Но сценарии пишут мужчины. Мы, женщины, в реальной жизни перед незнакомцами не раздеваемся, не смотрим им в глаза и не говорим: «Трахни меня». А я Мики именно так и сказала: «Трахни меня». Но не потому, что я такая храбрая. И не потому, что мне много лет и у меня много дерзости. Нет. Мне вообще наплевать было, трахнет он меня или нет. Понимаете? Мне было безразлично. Он мог бы сказать мне: мадам, то, сё, ну что-нибудь, что говорят мужчины, когда отказывают женщине. Я про это ничего не знаю, мне ни один мужчина ни разу не отказал. Счастливица? Красавица? Мне ни один мужчина ни разу не отказал потому, что мужчины никогда меня особенно и не интересовали. И женщины тоже. Просто сто лет назад Кики привел меня в эту квартиру. И с тех пор мы вместе. Мужчины мной интересовались. Многие. Мужчины заводятся при виде замужних женщин. Замужние женщины распространяют вокруг себя особые флюиды. Они как бы дают знать: «Мужчина мне не нужен». А их это заводит. И они меня добивались. На вечеринках в фирме по случаю Восьмого марта, во время командировок, на столе в кабинете, на всех судах Ядроплова, там я бывала по работе. Но меня мужчины в принципе не интересовали. Они оставляли меня холодной. Нет. Я не фригидна. И я не говорю, что никогда в жизни у меня не намокали трусики. Или что я никогда не кончала. Или что не знаю, что такое оргазм. Нет, вы действительно меня не понимаете. Мужчины меня просто в принципе не интересовали. Они какие-то предсказуемые. Тоска зеленая. Я не хочу сказать, тупые, скучные, — это было бы некорректно. Да я и не знакома со всеми мужчинами, которые ходят по свету. Говорю только о тех мужчинах, с которыми я встречалась. Я хотела было сказать, что мне не повезло. Но когда говоришь про себя «мне не повезло», это выглядит так, будто ты жалуешься. Будто мне жаль, что я никогда не встретила такого хозяина члена, который сразил бы меня на месте. «Сразить на месте». Мощное выражение. Мне хотелось бы быть предельно ясной. Мне не повезло, но опять же мне плевать на это. Я никогда не воспринимала отношения между мужчиной и женщиной как драму. Все эти убийства и самоубийства из-за любви и ревности, весь этот страх, что любимый тебя оставит, кажутся мне полным дерьмом. Он меня оставит?! Да пусть оставит! Насрать мне на это. Что я потеряю, если Кики меня оставит? ОК. Кики меня не оставит, это я оставлю его, но некоторые люди употребляют слово «скажем», так вот, скажем, Кики меня оставит. Какого хрена со мной из-за этого случится? Да никакого. Ничего. Ну останусь без его члена, который мне и так не особо нужен. И которого я не хочу. И который только создает лишние проблемы. И который я изучила от корня и до самого верха и обратно к корню и волосам на заднице. Останусь без статуса? Превращусь из Замужней Женщины в Брошенную Жену? По сравнению с кем? По сравнению с вами? С вами всеми, которые вокруг меня? Но я уже говорила, что мне насрать на то, что вы обо мне думаете. Короче, мужчины меня никогда не интересовали. Но их желание иногда меня развлекало.

Даже не знаю, когда мужчины перестали на меня заглядываться. Не могу сказать, когда именно это произошло. Какого числа какого года. Такое приходит как-то незаметно. Когда я была молодой, мини-юбки едва прикрывали нам пизды. Тогда мы в основном шагали по жизни в чем-то типа длинных маек. И я была уверена, что никогда не превращусь в одну из тех баб, которые тогда смотрели на меня с ненавистью. Я считала, что старость приходит только к другим. Что у меня ноги всегда будут длинными, крепкими и стройными. Грудь большой и высокой. Глаза ясными даже в пять утра после бессонной ночи. Тогда я думала, что все люди тут же засыпают, стоит им положить голову на подушку. Как-то раз на пляже в Опатии одной старухе стало плохо. Приехала «скорая», ее там, прямо перед всеми, раздели и стали что-то делать со ртом. Может, вынимали вставные челюсти. Тогда я в первый раз в жизни увидела старую пизду. Почти лысую. Несколько седых волосков на высохшем холмике. Бедная женщина, думала я. Мне казалось, что старость это какая-то болезнь и что у меня никогда не будет старой, ссохшейся пизды. В отличие от вас или кого-нибудь из ваших. Я и сейчас так считаю. Когда я смотрю на себя в зеркало, то думаю, что то, что я там вижу, пройдет. Что два светло-коричневых пятна под глазами у меня — от лежания на пляже, хотя я никогда не загораю; что моя задница похожа на огромный апельсин только из-за чрезмерного употребления шоколада. Но я особо не расстраиваюсь. Мне жаль, что я старею, по чисто эстетическим причинам. Гораздо приятнее было бы видеть утром в зеркале на моей шее лицо моей Аки. А с другой стороны, я не хотела бы быть молодой, не хотела бы такой молодости, как у нынешних молодых. Не хотела бы я иметь двадцать лет и пиздой расплачиваться за каждый экзамен. Раньше пизда не была так актуальна, как сегодня. ПИзды не становились звездами, не давали интервью. Не говорили, что они думают о войне, о мире, о туризме, о живописности хорватского побережья, о разминировании и о красотах Дубровника. Пизды были просто пиздами. В учреждениях, школах, на факультетах, в кабинетах, в служебных автомобилях, отелях, между колен начальников. И их не было так много. В мое время девушки редко пробивали себе дорогу пиздой. Сейчас иначе. И это вызывает у меня недоумение. ОК. На самом деле мне насрать. Я не участвую в конкурсе. Я, если бы даже и захотела, не смогла бы своей пиздой купить все что угодно. Мики, который позвонит в дверь завтра утром, а точнее, сегодня утром, в семь часов, позвонит не из-за пизды. Он меня любит. А я говорю о пизде. Сегодня Хорватией правят пизды. В газетах, на телевидении, на радио… Сисястое пятнадцатилетнее существо с длиннющими ногами раздает направо и налево интервью, в которых делится своими мыслями о Бин Ладене. Отправляется на Сейшелы, рассчитывая, что ее объявят самой красивой в мире. И потом она будет рассказывать миру правду о Хорватии. Другая летит на Карибы. Там она с помощью своей пизды обратит внимание мировой общественности на минные поля в Хорватии. Четвертая едет в Америку указать Бушу, ясно, тоже используя свою пизду, что она озабочена кровавыми беспорядками на Ближнем Востоке. Пизды, пизды, пизды, пизды… В Хорватии все вертится вокруг молоденьких пизд. Они в редакционных статьях, они главная тема дня, они в новостях дня и в брейкинг ньюс. Я не ревнива. И мне вовсе не приходит в голову, что лучше бы на Сейшелах о красотах молодой Республики Хорватии вместо молоденьких пизд рассказывали толстые члены, висящие между молодыми ногами. Я вовсе не это хотела сказать. ОК. Вам не нравятся такие выражения. Слишком сильно сказано. Хуй. Пизда. Ебля. Хуище. Да еще из уст женщины. Да к тому же женщины в возрасте. Понимаю. Согласна. Признаю. ОК. И тем не менее идите-ка вы на хуй. Ну что вы за пизды! Позволяете собой манипулировать. Позволяете, чтобы вам, голодным, подсовывали в качестве топ-темы успехи какой-то там пизды на берегу далекого теплого моря, вместо того чтобы помочь вам спасти от голода свою задницу. А когда вам кто-то говорит об этом, когда из самых лучших побуждений обращает на это ваше внимание, когда открывает ваши глупые, жутко глупые, слепые глаза, тогда оказывается, что проблема именно в нем, в этом «кто-то»! То есть проблема во мне? Во мне?! В том, что я говорю «пизда», «хуй», «ебля»? А вы что, несовершеннолетние? Если бы вы были еще маленькими, то уже давно бы спали в своей кроватке. Но и маленькие, и даже самые маленькие, даже дети в садике знают, что такое пизда и хуй. Просто они не делают из этого проблемы. Пока маленькие. Пока не понимают. Стоит им начать что-то соображать, старшие им тут же объяснят и про хуй, и про пизду, и про то, что ебаться очень нехорошо. «Не обращайте внимания, — говорят они гостям. — Не смейтесь, и он это забудет». Почему никто никогда не написал про то, до скольки лет упоминание пизды и хуя вызывает только смех? До трех, шести, пяти? Вы ничего не понимаете. Ровным счетом ничего. Как только вы, маленький, сопливый мальчишка, соглашаетесь говорить слово «хуй» вполголоса и только если вас не слышат старшие, вы соглашаетесь на то, чтобы вами манипулировали. И «хуй» с «пиздой» это только начало. Так те, кто сильнее вас, приучают вас к строгости, к дисциплине. Позже приходит другое. Учись, мой руки, ходи на Закон Божий, играй на скрипке, разучивай сольфеджио, играй в футбол, поступай в университет, защищай диплом, не занимайся онанизмом, покупай лотерейные билеты и демонстрируй свою пизду на Карибах. Понимаете? Давай! Давай! Давай! Вперед! Скорее! И насрать им всем, что вы обо всем этом думаете. И интересуют ли вас хоть немного и сольфеджио, и демонстрация своей выбритой пизды. А может быть, вы всю свою жизнь хотели провести, гладя кролика по его теплой спинке. Или торгуя чаем на венском рынке. Чай там супер. А еще есть и греческий ресторанчик, в котором в полдень американка из Флориды подает вам завтрак. И там можно купить солдатские ботинки из складских запасов американской армии. И ношеные. И новые. За ту же цену. ОК. Понимаю. Вас достала моя ночная лекция. Но куда вы себя денете, если выключите меня? Как скоротаете ночь? Чем займетесь до утра? Да и утром что будете делать? Что вы вообще делаете? Эй, хорвааатыыы!.. ОК. Не все из вас хорваты. ОК. Я не имела в виду собственно хорватов. Я имела в виду граждан Республики Хорватии. А что если меня слышат и за бугром? Почему бы мне не сказать что-нибудь и по-словенски? Может, меня и словенцы слушают? ОК. Супер! Мне нравится, когда вы так ехидничаете и веселитесь. Словенского я не знаю. И на словенцев мне насрать. Погодите-ка. А вам не приходило в голову, что у вас такое хорошее настроение, оттого что вы со мной? Что мое хорошее настроение заразительно? И поэтому сейчас вы вышли из комы. Меня удивляет, как вы, нет, серьезно, как вы все справляетесь со своей жизнью? Без паники? Криков? Злобы? Почему у вас не появилось желания выбраться из ваших клеток, за которые вы вынуждены постоянно расплачиваться? Почему вы не объединились в тройки, в пары, в четверки? Почему не вытащили из шкафов и подвалов гранаты и пистолеты? И не перебили всех этих гадов, которые с телевизионных экранов засирают вам мозги?! ОК, Не сейчас! Не в настоящий момент! В телевизоре Бочка со Слезами все еще демонстрирует беженцам свои гладкие эпилированные ноги. Да ебать они хотели твои слезы, корова! Что, это наказуемо? То, к чему я вас склоняю. И как такое деяние называется? Призыв к восстанию? Нарушение конституционного порядка? Революция?! Разжигание ненависти? Вы ведь еще и донесете на меня, гады. Но не забывайте, что сейчас ночь, что все это просто болтовня, что нас никто не слышит. Что, Они нас не слушают? Они всех слушают. Оп-па! Вы тоже параноики? А мне, когда я тогда была в больнице, сказали, что паранойя это болезнь. Что Их нет. Что мне это только кажется. Что такое типично для этой болезни. И что Они исчезнут, если я послушаюсь врача и буду хорошей и соглашусь пить лекарства. Так что, господа, или вы больны и тогда Они есть, или Их нет. Вы следите за ходом моих рассуждений? Следите. ОК. Согласна. Если Их нет нигде, кроме как в таких дурных головах, как моя, как вы сейчас пытаетесь мне доказать, кого тогда убивать, кого топтать, кому совать ствол с глушителем в глотку, если его вообще суют в глотку? Да. Вот это хороший вопрос. ОК. Один — ноль. Или два — ноль. Или десять — ноль!! ОК! Это ОК, ору вам я!! Чтобы вы меня лучше слышали. Вам так сильно хочется одержать надо мной победу? Доказать, что правы вы? Почему?! Мне же насрать на вас. Это просто болтовня. Я не вкладываю в это никакого особого чувства. Просто излагаю вам свое мнение. Мы живем в свободной, демократической стране. Я не горячусь. Руки у меня не трясутся. И ладони не становятся влажными. Проблема с вами. Вы уверены, что ваша жизнь имеет смысл. Ладно. Слушаю вас внимательно. И не заявляю, что вам следует пустить себе пулю в рот, где у вас не хватает половины зубов! Ни на что вас не провоцирую. Хватит вонять! Я не навязываю вам свои рецепты. Да я и не могу быть примером. Я тогда облажалась. Они сумели меня разбудить.

Послушаем вас. Я вас слушаю. Слышите?! Слу-ша-ю! Когда вас в последний раз кто-нибудь слушал? Именно слушал? Не ждал, когда вы закроете пасть, чтобы открыть свою, а слушал? Вам случалось посмотреть на своих детей, когда вы им что-нибудь говорите? Когда я что-нибудь говорю своей Аки, она смотрит на меня, а сама правой рукой дрочит мобильник и посылает эсэмэски. «Говори-говори, я тебя слушаю!» И я говорю. Потому что не хочу, чтобы она подумала, что я знаю, что она меня не слушает. Понимаете, да? Я не хочу ставить ее в неловкое положение. Я веду себя так, как будто Аки это кто-то, кто меня любит. Хрена лысого она меня любит. Да ей насрать на меня. У нее своя жизнь, про которую я ничего не знаю. Потому что я никогда не слушаю, когда она мне что-нибудь говорит. А она говорит. Она любит со мной разговаривать. Точнее, что-нибудь говорить мне. Но не любит, когда я ей отвечаю. Потому что я не отвечаю, а говорю. Каждая из нас живет в своем собственном фильме. Каждая вытягивает изо рта собственную жвачку. Когда я была маленькой, у нас в школе раз в неделю был урок музыкального воспитания. У меня с музыкой всегда дело было плохо. Мики музыку любит. Не Кики, а Мики! Хорошо, Кики тоже любит музыку! Но Мики в ней разбирается. Я понятия не имею, как включить диск. Или видео. Или субтитры. Или компьютер. Не умею искать в интернете. Или чатиться. Или послать имейл. А у нас есть и компьютер, и ноутбук. Все есть. Все контрабандное. И мобильник. У меня мобильника нет. И никогда не будет! Звуки приводят меня в ужас. Любые. Музыку ненавижу. Любую. И звук телефона. И мобильника. И жужжание толстой, мясистой, черной мухи. Я в таких случаях включаю свет в коридоре, гашу в спальне, и когда этот жирный кусок говна устремляется на свет, закрываюсь в спальне, зажигаю люстру и слушаю, как эта гадина бьется о стеклянную дверь. Без малейшего шанса на успех. Я люблю тишину. Тишину. Без всех этих си-ди, мух, мобильников, человеческих голосов, веселого детского гама, духового оркестра, мажореток, парадов ряженых. Тишину люблю. Тишину. Да. Короче, этот урок музыки я ненавидела. И в восьмом классе получила кол за дирижирование. Старухе я объясняла, как трудно дирижировать. Однодольный, трехдольный, четырехдольный, ну, в смысле, такт. Маши все время по-разному, и хрен его знает почему. Я ей объясняла, какое это страшное дело — дирижировать и что у меня к нему нет никаких способностей. Она меня не слушала. Просто повторяла: «Единица по музыке?! Ну ты действительно ненормальная! Ненормальная! Просто ненормальная!» И тогда я самой себе дала клятву. Не верите? Стойте, сейчас я опишу вам кухню, в которой я дала себе эту клятву. Я вам уже говорила. Мы жили в подвале. Я из кухни смотрела на ноги людей, которые поднимаются и спускаются по лестнице. Я смотрела на людей, как тот кот из мультика смотрел на ноги толстой негритянки. Эту негритянку никогда не видно, только ее толстые ноги. Вот так и я видела только ноги. Толстые. Худые. Мужские. Женские. Детские. Одетые во что-то — зимой. Голые — летом. Люди всегда бросали какую-то дрянь под то окно подвала, где у нас была кухня. Как будто это не окно нашей кухни. А просто подвал, где живет пара крыс. Но не это было главное. А то, что мужчины все время под наше окно плевали. Прямо харкали. Этот звук, а звуки я и без того не люблю никакие, но спросите вы меня, если бы вы, конечно, захотели меня спросить, какой звук я считаю самым отвратительным, так я бы назвала его, а вовсе не сирену воздушной тревоги. Хотя я слышала ее во время войны. И это было страшно. Сирена завыла, когда я сидела на обогревателе и что-то читала, а Аки была в школе. Да, это было страшно. Это чувство, что сейчас на город повалятся бомбы и мы с Аки погибнем вдали друг от друга. Она в школе, а я на обогревателе. Я не знала, да и откуда мне было знать, что сирена это только знак, что могут начать сбрасывать бомбы, и что совсем не обязательно, что так оно и будет. Это была первая в моей жизни война. ОК. Это было страшно. И тем не менее. То, о чем я вам говорю, было хуже. Когда те мужчины останавливались над нашим окном, хрюкали, харкали, стараясь отхаркнуть и выплюнуть прямо нам под окно как можно больше того, что скопилось у них в лобных пазухах или в другой дыре в их башке. Моя старуха каждый день поливала там кипятком и выметала веником все, что они нам оставляли. Ладно. Лучше опишу вам ту нашу кухню. Я сидела в углу, а старуха возле плиты, дровяной. Горел огонь. ОК. Я могла бы сказать, что в плите весело горел огонь, но это не так. Было бы так, я бы вам так и сказала. Старуха смотрела на меня, я смотрела на нее. И тут я ей сказала про кол. А она мне сказала то, что я вам уже говорила. Вот видите, так оно и было. Короче, я тогда поклялась, что своих детей я буду слушать. Слушать. Понимаете, именно слушать. Что меня будет интересовать то, что мои дети будут мне говорить. Что я не буду при этом куда-то уноситься в мыслях. Что буду не просто на них пялиться. Что мы с моими детьми будем в одном фильме. Вот видите. Что значит поклясться. И что значат клятвы. Ничего. Один пиздёж. Я не слушаю Аки. Никогда. И никогда ее не слушала. Самые лучшие мои дни с Аки были те, когда она больная лежала в кровати с температурой, а я смотрела итальянское телевидение. Пронто, Рафаэла! Я тогда думала, что существует несколько жизней. Что моя жизнь с маленькой Аки и Кики, который в то время был референтом в Комитете общенациональной обороны и общественной самозащиты, а потом его сократили, и теперь он торгует левыми галстуками и костюмами, так вот, что эта жизнь с маленькой Аки и Кики это что-то временное. И что это пройдет. Как проходит прыщик на брови. И тогда все у меня начнется сначала, и будет «Пронто, Тонка!». И я буду смотреть в камеру, и улыбаться, и говорить: «Пронто, пронто…» Я очень любила отправить Аки на груду песка, тогда рядом с нашим домом была стройка, она там могла часами валяться в песке, а я нежиться в другой жизни. В жизни без Аки, без Кики, без кредитов, без моей работы, где все женщины целыми днями вязали — кто крючком, а кто на спицах, все, кроме меня. Это страшное чувство. Когда вокруг тебя одни мастера высшего класса. Когда кто-то за пять минут может вывязать из мохера такого паука, какого ты не сделаешь и за три жизни. Это меня просто убивало. Моя сослуживица Кока, если не шла на обед, то за восьмичасовой рабочий день могла связать белую шаль из мохера. И вся шаль была сплошная паутина, снежно-белая, а по ней, по паутине, разбросаны большие нежные пауки. Настоящий шедевр. Нет, конечно, пауков я не люблю. У меня есть телескопическая швабра, которой я, когда есть время, задаю жару этим гадам. Но я говорю не об этом. Считается, что убивать пауков к беде. Нужно, говорят, нежно выбрасывать их в окно. ОК. Делайте что хотите. И я далеко не всегда жестока с пауками. Когда у меня проблемы, когда я взволнована, то я хватаю их за ногу и выбрасываю. А когда все в порядке, когда я в себе уверена, тогда… тогда да, жестока. Вот, вспомнила одну вещь. Когда сказала, что хватаю их за ногу… В Ядроплове работало много женщин. И там было много мышей. В том старом здании. Тогда Живко, да, кстати, ведь его звали Живко, он был секретарем первичной профсоюзной организации… Гляди-ка, мне только сейчас пришло в голову, что он, может быть, был сербом. А может, и нет. Неважно. В общем, Живко мазал клеем одноразовые бумажные тарелки и раскладывал на них кусочки сыра и грудинки, а мыши приклеивались. От их писка нам просто плохо становилось. Однажды ночью приклеилось три маленьких мышонка, и тогда взрослая самка, а может и самец, метнулась им на помощь, а на помощь этой самке ринулся самец, ну или если первым был самец, то ему на помощь рванула самка, короче, попалась вся семья. ОК. Я не об этом хочу рассказать. У нас там был и зубной, и терапевт, и кухарка, которая варила кофе. Очень, кстати, дешевый кофе. Так та кухарка, когда она утром вошла в свою маленькую кухню, она увидела приклеившихся к тарелке трех маленьких мышат. И двух взрослых, тоже приклеившихся. Родителей. ОК. Дальше вы мне не поверите. Я не буду клясться, что обещаю говорить правду и только правду. У меня нет Библии на тумбочке возле кровати, так что мне не на что положить руку. Кроме того, вы уже слышали, что я думаю о клятвах. Но это чистая правда. Она этим мышам отрезала ноги, «чтобы они не мучились». «Чтобы могли убежать куда захотят». Она освободила их. Вам это ничего не напоминает? Ничего? А вот теперь вы мне скажите, скажите и докажите, что мы, люди, не идиоты! Мы, в жопу, глупы как полные идиоты! Меня мучило, что я не умею вязать крючком. Что я аутсайдер. Что ничего не могу добиться. Таня могла за пять часов рабочего времени связать три пары тапок. А потом к нам в отдел пришла Гоца. Я ее и сейчас иногда встречаю на Корзо. Ее потом уволили. Она тогда взяла надо мной шефство. И своей большой любовью, терпением, терпением и еще раз терпением доказала, что если постараться, то все получится. И я на Пасху своими руками, да, вот этими пальцами, связала из яркого желтого мохера шесть чехольчиков для яиц. В виде цыплят. И к тому же каждому цыпленку сделала по одному черненькому глазу, из обычной шерсти, и красный клювик. Клювик из мохера. А потом я этих маленьких цыплят натянула на большие куриные яйца. На шесть пасхальных яиц. И почувствовала я себя просто прекрасно! Прекрасно! Именно прекрасно! Как после оргазма. Сразу после оргазма. Не через пять минут, а сразу. Потому что через пять минут в мозгу всплывает, что надо поднимать задницу и идти доставать цыпленка из морозилки, погладить на завтра рубашку, вымыть посуду, потому что трахались мы сразу после обеда, и выкопать из корзины с грязным бельем хотя бы шесть чулок, из которых можно составить три пары. Почему я рассказала вам про желтых цыплят? Да. Эти цыплята меня разнежили. Такое приятное воспоминание. И вот я уже перестала злиться. И больше не хочу рассказывать вам, какое дерьмо вся ваша жизнь. Вы правы! Кто я такая, чтобы копаться в вашей жизни? Может, вам как раз хорошо! А на мелочи вам, может, просто насрать. Может, вы не настолько строги и желчны. Люди все разные. И вы не обязаны смотреть на мир моими глазами. Я агрессивна? Да идите вы на хуй! Я такая же, как те, о ком я вам говорю? Те, которые, может, есть, а может, их и нет? Может, Они не существуют? Может, существуем только мы? Может, каждый творец собственного счастья? Это мы все учили в школе. Может, разговор о «них», о тех, кто уже достал нас до предела, это просто алиби для нас, трусов, у которых нет мудей, чтобы просто взять жизнь в свои руки? «Мы»? «Нас»? С чего это вдруг я превратилась в «мы»? Вы правы. ОК. Видите, я не такая уж плохая. Я всегда очень хорошо себя чувствую, когда признаю какую-нибудь свою ошибку. Или заблуждение. Когда признаю, что кто-то прав. Борьба меня утомляет. Действует мне на нервы. «Устал я, друг мой, я устал…» Это слушает мой Кики, когда думает, что никто не слышит. Когда думает, что я не слышу. И всем остальным эта песня нравится. Остальным? Нашим друзьям. Это «остальные». Да. У нас есть друзья. Но не буду сейчас их перечислять. Их имена вам ничего не скажут. Они меня не понимают. Они ничего не понимают. Они считают, что люди по своей сути добры. Что все эти убийства и резня вокруг нас, вся эта война на Балканах, или война из-за талибов, или война любого другого Пиздостана это все проблемы, которые будут решены. Что война начинается тогда, когда нужно решить какую — то проблему. Что война это всегда нечто временное, на то время, пока не решится проблема. А проблема это, например, когда на нас нападают сербы и хотят нас всех перебить. А мы хотим только защищаться. И остаться хозяевами того, что принадлежит нам. А когда мы перебьем всех сербов в хорватских городах, когда мы вытащим их из квартир в подвалы или в чисто поле и пустим им пулю в затылок, это будет оборонительная война. И когда мы колючей проволокой свяжем им руки за спиной и столкнем в реку, которая течет под нашим мостом, то это тоже самооборона. Или когда мы заберем все, что есть у них в доме, а дом подожжем, то это тоже только следствие. Потому что они первые начали. А если «они» первые начали, то все остальное это не что иное, как ответ правого, того, кто защищает свое. Вы просто защищаете свое. Я не могу сказать: «мы» защищаем свое, потому что из-за этого гребаного Живко я не имею права соваться в вашу компанию. Вы не можете сидеть сложа руки, когда четники ебут вашу мать. Понимаю. С этим я согласна. В общих чертах. Так думают все мои друзья. Понимаю и то, что какой-нибудь авторитет может посреди Загреба убить девочку и выбросить ее в яму за то, что она сербка. Могу понять и то, что вам на это насрать, потому что вы хорваты, и потому что была война, и потому что было такое время. У каждого есть право на собственное мнение. Кроме того, на диких Балканах мира никогда не было. И не будет. Сегодня убьют их девочку, завтра мою Аки кто-нибудь пырнет ножом или изнасилует посреди города. Понимаю. Согласна. Но знаете, я терпеть не могу, когда приезжают эти, из Европы, и начинают засирать мне мозги насчет того, что все это творится вокруг только из-за того, что я дочь Живко. Такое я не люблю. Такое мне не нравится. В такое я не верю. Типа, что мой Живко зверь. Он, один-единственный на всем земном шаре. Я думаю, что все мы — как мой Живко. Тогда, когда кругом война, насилие, резня, изнасилования, когда друг другу перерезают глотки, выкалывают глаза и ебут в задницу чужих матерей. Это нормальное человеческое поведение. А когда тебя заставляют вытирать нос бумажным носовым платком, не курить в автобусе, не плевать на пол, не совать нос в дела соседа — это принуждение. Диктат. Чей? Их. Кто Они? Вы меня что, не слушали? Они — наши повелители. Они — те, кто говорит нам: «Режь!» или «Вытри нос!» У меня такое чувство, что все мы — и Аки, и Кики, и Мики, и моя старуха — потенциальные убийцы, палачи. Только ждем случая. Рядом с каждым из нас где-то есть кто-то, кому мы готовы выколоть глаза, пустить пулю в затылок или выебать его в задницу, просто из ненависти. Война это что-то такое, в чем каждый нормальный человек чувствует себя как дома. Нормальный человек! Тот, кто хочет быть хозяином того, что ему принадлежит. Короче — каждый, мать его! И гребаный американец, и норвежец, и итальянец, и немец, и мой вонючий Живко. У всех у нас теплеет на сердце, когда мы всаживаем нож в чужих дочерей. Мы на свободе, мы резвимся, мы спущены с цепи. Мы наконец-то чувствуем себя людьми. Просто людьми. Но тут есть одна загвоздка. У войны имеется свой срок действия. И рано или поздно приходит день, когда начальники принимают решение. И нужно собирать ведерки, вытаскивать совки из песка. Это всегда проблема. Потому что мы уже вошли во вкус. Потому что сейчас нам очень хорошо: мы подожгли шестой дом и погрузили на свой грузовик девятый холодильник, мы выебли девчонку на пороге этого дома… И вдруг на тебе! Конец фильма. Конец? Конец?! Как это так — конец? Какие такие правила игры? Кто-то попрекает нас тем, что мы слишком высоко подбрасывали песок. Или слишком далеко его забрасывали. И что не хватает нескольких ведерок. И ни с того ни с сего оказывается, что это ненормально — ебать их девочек. Вот. Такое я не люблю. Это лицемерие. Люди всегда насилуют чью-нибудь маленькую дочку или ебут в задницу чью-нибудь старую мать. Я свидетель: на войне люди чувствуют себя очень комфортно. Подавляющее большинство людей. Все нормальные люди всегда чувствовали себя на войне хорошо. Хорошими. Именно хорошими и справедливыми. Почти все. На войне можно орать, распевать патриотические песни, размахивать красивым флагом, водружать его на крышу — он огромный, пусть развевается на ветру; можно резать глотки, можно красть, можно перебить полгорода во имя истины и справедливости. Было бы просто супер, если бы война продолжалась вечно. Но так не бывает. И отсюда наши проблемы. И ваши, и мои. Решение принято, войне конец. Вы считаете, что войну ведет Президент и что мир заключают два Президента. Какая наивность!.. Президенты только ставят подписи. Они ничего не решают. Клинтон не решал даже того, какая шлюха сделает ему отсос. Их приводили к нему, руководствуясь критериями его повелителей. Президенты?! Президенты это просто медведи на ярмарке. А вот кто цыган на другом конце цепи? Кто отдает приказы Клинтону и нашим авторитетам? Да те же самые, кто нам отдал приказ идти играться в песочке, выдал ведерки и формочки, а теперь нас оттуда выгоняет. Конец фильма. Готово дело. Тайм-аут. А еще и пиздят в наш адрес. Говорят, что это было ненормально — устраивать такую резню. А какую резню нормально устраивать? Этого они не говорят. Ебут нам мозги. Вешают на нас ярлыки и шьют дело. Навязывают мир. А нам бы еще играть и играть. До самой смерти. Но нет. Сейчас нам придется отвечать на их вопросы. Кто выебал ту старуху без левой ноги? Что это за женщина, которую заставили только за одну ночь принять девять хуёв? И чьи были эти хуи? Наши? Их? Девять это как, слишком много? Или слишком мало? Или как раз? Девочек принуждали сосать члены пьяным солдатам. Сколько было солдат? Насколько они были пьяны? Почему они были пьяны? Где был их командир? Кто их полковник? А в сущности, кому это важно? Кому есть дело до переёбанных девочек и перерезанных глоток? Могут ли теперь переёбанные девочки жить так, как будто у них между ногами не побывала сотня хуёв? Не могут. И что дальше? Какой суд может исцелить столько разъёбанных детских пиписек? Никакой. Над нами просто издеваются. Наши повелители нами просто манипулируют. Сначала позволяют нам быть такими, какие мы есть: насильниками, убийцами, могильщиками, поджигателями, душителями, люююдьмиии… Людьми! А потом вдруг на следующее утро — извольте вытирать нос бумажным платочком. Передо мной эту комедию можете больше не ломать! Я знаю, что есть те, кто начинает и заканчивает игру. И я знаю, что сейчас игре конец. Мы больше не имеем права разговаривать по мобильному, когда ведем машину. Или курить в кабинете для совещаний. Им нужно отдохнуть. Разделить добычу. В спокойной обстановке потрахать молоденьких пресс-атташе, перерезать массу ленточек цветов хорватского государственного флага или любого другого флага, посматривая на эпилированные ноги той пизды, которая раздает ножницы. Без дыма, танков, ракет и ножей. А смазливых мальчиков можно взять с собой на яхту и трахать на палубе. Или повезти на сафари. И там, в холодке палатки, совать свой член в их юные жопы. Можно фотографироваться в глории с женой, которую не ебёшь уже девять лет, но ей на это плевать, потому что она ебётся с двадцатилетним мальчишкой, которому платит за это всего пять тысяч евро в месяц. Чего нам с вами только не пришлось делать — вам, мне, моему Кики и Мики и всем, кого мы знаем, — чтобы этот старый козел, который сейчас смотрит на меня с экрана, мог срать всем тем, от чего он откажется во время поста. Вы подожгли тысячи домов, убили миллион человек, переебли тысячу детишек только для того, чтобы старый пердун, держа за ручку свою старую жену-курву, бубнил про то, что подарит ей на Рождество? Понимаете? Они нами манипулируют. Вся эта война велась только для того, чтобы этот жирный, богатый, старый гад мог сунуть свой член между ног моей и вашей дочке. За пятьдесят евро. Все войны в мире ведутся для того, чтобы эти говнюки могли за гроши ебать наших дочерей. Я прямо сатанею, когда слышу, что мы здесь «балканцы». Что мы здесь «дикари»! Как будто только мы перерезаем друг другу глотки, насилуем и поджигаем дома. А американы в Афганистане? Эти факеры не насилуют, не жгут? Когда они суют член в чью-то задницу, это не ебля, это — распространение демократии. Слышать не могу такое! Американы бросали бомбы на Белград… Прекратите ваши вопли! Не орите! Ладно, американы были правы! Так им и надо… OK. ОК! Они были правы! Это я ору! Вы что, оглохли, мать вашу?! Я не говорю, что американы не были правы! Теперь слышите?! А сейчас чуть-чуть помолчите. Они там бросали какие-то бомбы, с каким-то холодным то ли обогащенным, то ли обедненным ураном, который вызывает рак. Пусть их теперь сожрет рак! Пусть их сожрет рак! Пусть сожрет, но я сейчас не об этом. Это неважно! Я хочу вам сказать совсем другое. Те же самые американы, которые бросали на Белград бомбы, которые вызывают рак, теперь в Белграде собирают деньги на помощь детям, больным раком. Они рыщут по всему Белграду, разыскивают облысевших детей, сажают к себе на колени и фотографируются с ними, озабоченно глядя в камеру, а потом призывают помочь! Вот я о чем говорю! Как они над ними измываются! Как они над вами издеваются! И над вами, и надо мной! Но я, по крайней мере, понимаю, что меня ебут в жопу. Причем постоянно! И ныне, и присно, и во веки веков! А вы этого даже не понимаете, мать вашу! И даже чувствуете себя виноватыми за все, что сделали во время войны, как будто война это что-то ненормальное, что-то безумное. И вы теперь, терзаясь угрызениями совести, прекрасное все-таки слово «угрызения», с толстенным членом, который они сунули вам в задницу, посыпаете голову пеплом, восстанавливаете дома, которые вы с таким удовольствием жгли и которые вы, может быть, и не стали бы жечь, если бы тогда отдавали себе отчет, какого хрена вы их поджигаете. Вот! Вот! Если бы вы были умны, а вы не умны, вы просто идиоты с членом в заднице, то вы не были бы вы. Я все понимаю, но я не читаю лекций. Не использую свои богатые знания. Если бы мы с вами были умны, то вы были бы не вы, а я была бы не я, и мы были бы — Они. Эти вот мерзкие морды на экране. И сейчас мой Кики трахал бы молоденькую сучку, а меня бы трахал какой-нибудь молоденький кобель. Или не трахал бы. Но у меня было бы право на выбор. Выбор! Свобода — это право на выбор. Ебать! Или быть выебанным! Иметь право на выбор! У вас его нет! А у меня его отняли. Тогда, когда разбудили в той гребаной палате. И это меня мучает.

А теперь я расскажу вам, как мы с Мики в первый раз трахались. Для мужчины и женщины, состоящих в связи, это многое значит. Для мужчины и женщины, состоящих в связи, это ничего не значит. Женщины в основном не кончают — скорее всего потому, что не так-то просто держать в руке незнакомый член, а мужчины в основном кончают, но их всегда мучает вопрос, а действительно ли они были супер, потому что они думают, да, конечно, она кончила, потому что кричала и все такое, но тем не менее они подозревают, что, может быть, она и не кончила. И эта неизвестность их мучает. Поэтому она должна уверять его, что он был просто супер. Именно супер. Ну типа, пальчики оближешь, как сказал бы один мой приятель из Сплита, я его очень люблю, но к этой истории он не имеет отношения. Да. Короче, я расстегнула то самое платье, продемонстрировала грудь в черном бюстгальтере, и шелковое боди, и колготки. Если бы это было в кинофильме, то Мики, обезумев от страсти, бросился бы на меня, разодрал на мне белье, швырнул меня в кресло и оттрахал. Он бы стонал, я бы стонала, а потом одновременно, потому что на кой хрен тогда нужен оргазм, если не одновременно, мы бы с рычанием кончили. Но это в кинофильме. Мы-то были не в кинофильме, и Мики это вовсе не умопомрачительный Клинт Иствуд, который ебёт все живое. Мики адвокат, у которого, я тогда этого не знала, нет денег даже на то, чтобы заплатить вступительный взнос в адвокатскую палату. Другими словами, он всего лишь хорошо одетая церковная мышь. Кинофильмы иногда человека обманывают. Мики просто смотрел на меня. «Не понял», — сказал он, когда я сказала ему: «Трахни меня». «Трахни меня», — повторила я. Он продолжал смотреть на меня. Не то чтобы без интереса, нет, но как-то растерянно. И время от времени бросал взгляд в сторону окна. Хотя жалюзи были почти полностью закрыты. Я вовсе не чувствовала себя глупо. Я уже вам говорила. Мне было безразлично. Если он меня оттрахает, хорошо. Если отвергнет, тоже хорошо. Мики меня не отверг. Он просто сказал: «Не понял». И таким образом вернул мне мяч. И теперь я должна была объяснять, что хотел сказать автор. А это всегда очень трудно. Автор, как правило, ничего не хотел сказать. Автор просто написал, а объясняет кто-нибудь другой. Его главную мысль. Красную нить. В этой истории автором была я. И теперь мне предлагалось быть еще и «преподавателем хорватского или сербского языка и литературы». Как написано в моем дипломе. Из педагогического… Вот ведь какая дерьмовая ситуация. И я некоторое время смотрела на него, в расстегнутом платье и в своем дурацком бюстгальтере, боди и колготках. Я себя чувствовала примерно так же, как эксгибиционист в парке, который, завидев идущую навстречу монашку, распахивает плащ и демонстрирует здоровенный член, а она, вместо того чтобы закричать от ужаса и схватиться за четки или еще что-нибудь, что висит на ее невинной девичьей шее, останавливается, поправляет очки, берет указательным и большим пальцем его член и начинает разглядывать с интересом естествоиспытателя. Да, я чувствовала себя именно так. Как эксгибиционист, у которого монашка изучает член. Неприятное чувство. Тогда я села на стул для клиентов. Мики сидел в кресле из поддельной кожи, но он в то время еще не знал, что она поддельная. Нельзя сказать, что я рухнула на этот стул. И перевела дух. Нет, я просто села. Не застегнувшись. И сказала:

— Мне не то чтобы очень хочется, но мне нравится твой круглый затылок, и полные губы, и завитки на шее.

Абсолютно идиотский текст. Бред какой-то.

— Расслабься, — сказал Мики. — Сделай глубокий вдох. С тобой все в порядке? Ты не больна? Что случилось?

— Ничего, — сказала я. — Почему что-то должно было случиться? Тебе никогда ни одна женщина не говорила: «Трахни меня»?

— Нет, — сказал Мики. — Ты первая, и я растерялся. Что я должен делать? Наброситься на тебя?

— Да, — сказала я, но как-то неуверенно.

Потому что кабинет у него был маленький, и если бы он на меня набросился, трудно сказать, что бы из этого вышло. Между нами был письменный стол. Так что наброситься он не мог. Он мог встать, обойти стол, подойти ко мне, поднять меня со стула и отнести или отвести куда-нибудь, где побольше места. Только так. Понимаете? Это место было неподходящим для дикой страсти.

— ОК, — сказал Мики. — Пойдем в приемную.

Ладно. Теперь оцените ситуацию. Вы думаете, что уже хорошо узнали меня, но вам нипочем не угадать, что я ему сказала. Да я и сама никогда бы этого не угадала. А сказала я:

— Я тебе хоть чуть-чуть нравлюсь?

Ну не корова ли я? Идиотка! Расстегнуть платье, сказать: «Трахни меня», а потом выпрашивать любовные признания. Как будто это не может быть чистым траханьем, безо всяких там чувств, как будто это должно быть чем-то, типа, любовь. Притом что на любовь мне насрать, да я и знаю, что никакая это не любовь, а кроме того, мне и на траханье насрать, и на все остальное тоже насрать, а тут вдруг ни с того ни с сего вынь да положь то, что совсем не то. Как будто кто-то со стороны, кто-то то ли слева, то ли справа, а может, и сверху смотрит на меня. Кто-то, перед кем мне потом держать ответ. И я хочу иметь основания сказать ему: вот видишь, я это сделала, но я не шлюха. Как будто это важно — шлюха я или не шлюха. Как будто кому-то до этого есть дело. Как будто про женщину можно сказать, что она шлюха только потому, что она трахнулась с незнакомым мужчиной у него в кабинете. С почти незнакомым. А если я даже и шлюха, что тогда? Понимаете? Я постоянно, всегда, непрестанно, в каждую минуту каждого дня моей гребаной жизни отвечаю на незаданные вопросы. Я очень устала от этого. Меня это уже достало, мне это уже просто остопиздело до охуения. Кстати, о хуях существует один предрассудок. А может быть, это я считала, что такой предрассудок существует… Короче, существует мнение, что у людей умственного труда, у всех этих мужчин с высшим образованием, ну, разных там юристов, врачей, преподавателей, адвокатов, всегда довольно маленький член. А у портовых грузчиков и у сербов — большой. Типа, размер члена обратно пропорционален размеру мозга. Я с самого начала думала, я и сейчас, в данный момент, продолжаю так думать, что Мики умный. Может быть, именно это меня в нем больше всего и возбуждает. Я люблю умных мужчин. И женщин. Может, потому, что сама я глупая. Потому и люблю умных. Правда, тут возникает вопрос, каковы мои критерии. ОК. Попытаюсь быть точной. Чтобы вы не пиздели. Я думаю, что Мики умный. Это наверняка тоже предрассудок. Я имею в виду, что предрассудок считать его умным только потому, что он закончил университет. Я знаю многих людей с университетским дипломом, глупых как жопа. Оставим это. Это неважно. Короче, я ожидала, что у Мики член маленький. И что у меня с этим будут проблемы. То есть что мне придется его из-за этого утешать. Убеждать, что размер не важен, а потом, когда уже удастся его в этом убедить, придется, видимо, своей собственной рукой засовывать его в себя, пока, через некоторое время, Мики не обретет уверенность. И присутствие духа. Пока размер, а точнее говоря, небольшой размер члена не перестанет быть для него проблемой. Мы, женщины, и в этом я вам могла бы поклясться, но не буду, потому что и сама знаю, что для меня означают клятвы, так вот, мы, женщины, все-таки дуры космического масштаба. Самоуверенные козы, которые считают, что знают о мужчинах все. А мы о них знаем не больше, чем они о нас. То есть — ничего. Поэтому, увидев, что показалось из «боксерских» трусов Мики, я потеряла дар речи. Буквально. Потеряла дар речи. Это когда над головой облачко, в котором сто пятьдесят вопросительных знаков и столько же восклицательных, ну, в комиксах. На меня смотрел здоровенный дрын с приподнятой тупой головкой. ОК. Может быть, я не совсем точно выражаюсь. Я его никогда не измеряла. Но мне показалось, что это была, правда, это слово очень противное, похабное и не вполне подходящее, я имею в виду слово «колбаса», но это была действительно настоящая колбаса. Вот вы попробуйте произнесите вслух слово «колбаса» и тогда поймете, о чем мы с вами говорим. Колбаса, палка колбасы длиной в тридцать сантиметров. Может, на один маленький сантиметр, ну или на два короче. Не более того. У Мики между ног был член, с которым он мог бы сниматься в порнофильмах, вместо того чтобы сидеть на неудобном деревянном стуле в маленьком зале суда, где раздраженная судья-женщина, стенографистка, будущий бывший муж, будущая бывшая жена и адвокат будущего бывшего мужа дерутся не на жизнь, а насмерть из-за ста кун алиментов. Я как увидела, так и окаменела. А потом Мики меня раздел, кстати, я-то планировала, что мне придется раздевать его, потому что по возрасту я гожусь ему в самую старшую из сестер. Он прислонил меня к столу в приемной и засунул этот свой член в меня. Он орудовал им — вперед-назад, вперед-назад, а я в это время через полузакрытые жалюзи смотрела, что делается в бутике, в доме на противоположной стороне улицы. Бутик был на третьем этаже. Пока Мики меня трахал, я смотрела, как женщины меряют пальто. Длинные. Мура? Кто его знает. Без очков я плохо вижу. В основном они рассматривали себя в зеркале. Молоденькие продавщицы помогали им раздеваться и одеваться. Мне очень понравилось одно темно-красное пальто, длинное, с пышным красным искусственным мехом. И я подумала, что можно было бы купить его после того, как Мики кончит и я приму душ в их ванной комнате, а потом оденусь, спущусь на Корзо и поднимусь в этот бутик. И куплю это пальто. Но правда, есть одно «но». Я уже говорила. У Кики гора прекрасных пальто. Все самые известные бренды. И было бы действительно идиотизмом носить ноунейм, когда можешь одеваться в акваскутум или барберри. Хотя реально я не вылезаю из своего черного, неизвестно какого, купленного по сейлу. Видите, люди в основном извращенцы. Да. Мики кончил, когда высокая черноволосая дама расплачивалась карточкой за зеленое пальто. Точнее, полупальто. Без меха.

Я не рассказала вам о деталях. По сути дела я вообще ничего вам не рассказала. Например, как он снимал с меня колготки. Помогала ли я ему. Снял ли он свои трусы-боксеры или просто просунул член через ширинку, «ширинка» — вот уж дурацкое слово; как он с меня снимал трусики, как вошел в меня сзади, повернул лицом к себе, а потом мы добрались до дивана, и я сидела на диване, а он стоял на коленях на полу приемной, пол там выложен плиткой, и… Да. Не рассказала я вам о деталях. И не расскажу. Мне не хотелось бы, чтобы вы дрочили, пока я рассказываю вам свою историю. Мне мешало бы ваше учащенное дыхание.

Да и вообще людей уже просто достала вся эта ебля. Ебля и воспоминания о войне. Вы только посмотрите на экран: или они там трахаются, или у них на горизонте взрыв атомной бомбы, или разрыв какой-то другой бомбы освещает их прыжок в какой-то окоп. Меня просто воротит от всех этих историй о войне. С бомбами, гранатами, окопами, танками, разрывами, закопченными лицами, самолетами, вертолетами. Все эти ваши военные истории я уже давно лопатой из ушей выгребаю. А документальные фильмы о войне люблю. Настоящие, из жизни. Но все эти вещи вообще-то очень редко, да, очень редко трогают по-настоящему. Настоящих, подлинных военных историй больше нет. Самое лучшее, что мы с Аки видели, это были похороны той новорожденной, это было просто супер. Ну вы же помните… Наверняка помните. Этого ребенка то ли убили, то ли зарезали, то ли бросили в холодную воду. Четники. Ближайшие соседи. Это всегда самое страшное дело — пострадать от руки ближайшего соседа. Такое всегда имеет особый вес. Особый смысл. Понимаете, ты с ним уже тридцать лет вместе пьешь кофе, вместе ведешь первого сентября детей в школу, вместе смотришь спортивные передачи по телевизору, а потом начинается война и он, сосед, убивает твою мать. Или бросает в колодец твоего только что родившегося ребенка. Это действительно имеет особый вес. Мы с Аки смотрели трансляцию похорон этого новорожденного. Это было супер. Мы обе ревели. Хорошее чувство, очень хорошее, когда можешь выплакаться из-за чужого горя. Вы представить себе не можете, как я рыдала, когда погибла Ледиди. В голос ревела, захлебывалась в слезах. Потратила целую большую коробку бумажных платков. Двадцать упаковок. И тут мы тоже плакали, да что там — мы рыдали. Гробик был белого цвета, маленький, трогательный. Его несли четверо гвардейцев в камуфляжной форме. Представляете? Выглядело достойно. Гвардейцы с трудом удерживали влагу в глазах. И они бы заплакали, не будь они героями и гвардейцами, а не обычными гражданами, как все обычные граждане, которых к сдержанности не обязывает ни чин, ни военная форма. И которые могут плакать, рыдать, голосить. Молодую маму почти несли под руки. Она шла за гробиком неверной походкой. Мы с Аки просто захлебывались в слезах. И молодого папу тоже поддерживали под руки. Он был в камуфляже. Прямо с фронта. И попал на похороны своего только что родившегося ребенка. У папы были свои помощники, с двух сторон. И бабулю тоже почти несли. Вероятно, все-таки это была не бабуля, а прабабуля. Потому что бабуля такого маленького ребенка, мать такой молодой матери, не может быть старше меня. Только моложе. Так, короче, дальше почти несли прабабулю. Священник шел самостоятельно, без посторонней помощи, но выглядел заметно потрясенным. Хотя священники похороны переносят довольно легко, ведь они знают, что покойники не превращаются в прах, или пепел, или червей, а отправляются на небо. И все-таки священник выглядел печальным. Ведь попасть на небо человеку никогда не поздно, время для этого всегда есть, совсем не обязательно в таком нежном возрасте — так, наверное, думал он, и это его опечалило. У всех сельских жителей, которые колонной шли сзади, глаза тоже были на мокром месте. Женщины рыдали практически все, мужчины их поддерживали под руки. Некоторые искоса бросали взгляд в камеру, но оператор тут же ее отводил. Репортерша комментировала эти похороны в прямом эфире. Насколько это позволяли ей тоже полные слез глаза и искривленные плачем накрашенные светло-розовой помадой губы. Края губ были более темными. Это она прорисовала губным карандашом. На экране мы видели, где именно ребенка зарезали или бросили в колодец. Я помню и сад, и колодец, но без деталей. Нам показали фотографии с крещения ребенка, ну, знаете, святую водичку льют на головку, ребеночек в белом платьице, вокруг все улыбаются, толстенькие ручки. Потом этот ребеночек на дне рождения своего братика. Его третьем дне рождения. Да. И братика тоже четники зарезали или бросили в колодец, это было еще шесть месяцев назад. Мы с Аки все это смотрели. И рыдали, и плакали, и обливались слезами, и сморкались, и плакали, и всхлипывали, и рыдали… Кто больше! Ах вы свиньи бездушные! Вы, вы! Я тогда, пока мы с Аки обливались слезами, и знать не знала, что все эти похороны с белым гробиком — фальсификация. Понятия не имела. А недавно в эфире нарисовалась какая-то дама с телевидения и рассказала всю правду. Телевидение оплатило все: и маленький белый гробик, и цветы, и венки с белыми лентами; они заплатили и маме, и папе, и бабуле, и горюющим односельчанам, и четырем гвардейцам. Да, и священнику тоже. Дама с телевидения сказала, что больше всего ее возмутило то, как четыре мускулистых, пестрых орангутанга несли маленький гробик. «Как будто он пустой». И дама сказала, что, по ее мнению, это было неубедительно. Что до вас или до нас с Аки, когда мы смотрели эти похороны, могло допереть, что все это сплошной пиздёж и беспардонное вранье. Из-за того, что гвардейцы несут гробик без всякого напряжения. Ну что за дурная бабища! Как будто для хорватских героев проблема нести семь килограммов неживого веса! Знаете что? Если вас интересует мое мнение, то наше телевидение могло бы напрямую транслировать убийство новорожденных и веселых дошкольников. Во мне это не пробудило бы гнева и желания отомстить. Я после просмотра такой трансляции не ломанулась бы на переднюю линию фронта искать алтарь, на который можно принести свою жизнь в жертву за Родину. Мне бы такое и в голову не пришло. И моему Кики тоже. Мы во время войны были готовы умирать за то, чтобы не погибнуть, а не за то, чтобы принести в жертву свои жизни. Я не говорю, что многие парни погибли за хрен знает что. Не говорю. И не говорю, что они стремились погибнуть за хрен знает что. Они погибли. И это большое счастье, что они уже никогда не узнают за что. Они не успели это узнать. Вспомните газеты времен войны. Говнюки, гады! Они никогда не публиковали списки погибших, пока не заканчивалась та или иная операция или сражение. Всегда только потом. И никогда сразу пятьдесят фотографий погибших парней в одном выпуске. Всегда по две в двух разных выпусках или по десять в десяти. По десять в десяти, это уже когда действительно горы трупов. Я повторяю: фотографии погибших публиковали только после окончания операции, чтобы живые не пришли в ужас. Чтобы будущие герои не наложили полные штаны. Мы с Кики наложили полные штаны сразу на старте. Нам было безразлично, сколько портретов погибших покажут в выпуске новостей, пять или сто. Мы с Кики не сомневались, что Родину будет защищать кто-нибудь другой. И этот другой отдаст за нее свою жизнь и положит ее на алтарь. Пусть она там сияет во все времена. Без нас. Сколько бы это ни стоило. Спрашиваете, сколько это стоило? Сами знаете. Я еще не вполне уверена, что с войной покончено. Слишком рано говорить о том, сколько заплатил Кики, чтобы не попасть в Лику или в какой-нибудь другой уголок любимой Родины. Я вам не очень-то доверяю. А что если вы начнете болтать, сколько Кики заплатил да кому заплатил? Почему я должна быть уверена, что вы голова без языка?

 

Расслабьтесь

Борис, это муж Эллы и наш друг, я вам про них уже говорила, он всегда, когда надо проявить хоть какую-то ловкость, ведет себя как полный мудак. Он получил повестку. Сосед позвонил в дверь, Борис его увидел в глазок, Борис открыл дверь, старый гад сунул ему повестку и сказал: «Спокойной ночи». Когда мы об этом услышали, мы с Кики, это было в один из военных сочельников, я почувствовала облегчение. Вообще-то я всегда чувствую облегчение, когда у кого-нибудь из друзей проблемы. Понимаете, получается, что не ты, а они по уши в дерьме и ты можешь им помочь и от этого чувствуешь облегчение. Практически в любой ситуации. За исключением той, когда твой друг получает повестку. Тут ничем не поможешь. Остается просто почувствовать облегчение. Оттого что повестку получил не ты. У Бориса была идея фикс, что это ему специально подгадил начальник городского комитета обороны. Какой-то Виктор. Жену его зовут Мирьяна. Она сербка, но выглядит совершенно нормально. Блондинка. На голове у нее как настоящая грива, я ее видела на Корзо. Прекрасные волосы. Пряди не меньше чем ста оттенков. А стоит такое не меньше ста евро. Высокая. Просто оглобля. Борис встретил ее однажды вечером на Корзо, когда был карнавал, ну, шествие масок, и он ее вылизал. Откуда я знаю? Мне Элла рассказала. Как он ее вылизал? Ну что вы за козлы такие! Пожалели бы человека, он же повестку получил. Жена его полные штаны наложила — да, Элла сразу представила себе, что он вернется обратно в черном пластиковом мешке. И я тоже наложила полные штаны, потому что испугалась, что моей приятельнице Рене, она патологоанатом, придется Бориса резать, а потом зашивать… Вместо того чтобы расстроиться, вы расспрашиваете о таких деталях, как Борис лизал Мирьяну, пока по Корзо таскались ряженые. Вы просто извращенцы! Говнюки! Говнюки бесчувственные! Спрашиваете, когда точно он ее лизал? До войны, дамы и господа. Во время войны ряженые сидели по домам. Согласитесь, было бы некрасиво, если бы толпа в костюмах и масках орала и скалилась на Корзо, пока нормальные люди погибают и приносят в жертву свои молодые жизни везде, где это нужно Родине, на всех ее просторах. Я сейчас чуть не сказала «от Вардара и до Триглава», но вы не думайте, я знаю, что границы теперь другие, считайте, что я ничего такого и не думала. Я знаю, что так было до войны. Когда война началась? Я ведь знала. Знала, знала, говнюки вонючие, что вы меня про это спросите! Просто была уверена. А вот вы мне скажите, когда началась война! Скажите вы, когда началась война. Ну когда началась война? Когда началась война, ну-ка, головы без языка! Скажите, и тогда я вам скажу, когда Борис вылизал Мирьяну. Когда началась война?! Молчите. Я знаю только насчет той войны. Та война началась, когда выстрелило первое ружье в маленькой, совсем маленькой деревеньке Рудо. Где она находится, эта деревенька Рудо? Издеваетесь?! Вы же знаете, что я ни хрена не смыслю в географии! А вот вы знаете, где находится деревенька Рудо? Как же, хрена лысого вы знаете! Может, ее вообще нет! Может, ее выдумали, эту деревеньку Рудо! Знаете что, я даже не знаю, когда закончилась эта война. «Без понятия», — как сказала бы моя Аки. Но я знаю, когда закончилась та война. Партизанская конница вступила в Загреб. Кони были белыми и коричневыми. Девушки бросали им в морды цветы. Партизаны хватали девушек под мышки и поднимали к себе на коней. Белых и коричневых. Я видела фотографии, в учебнике истории. Когда закончилась эта война? Когда?! Ну, головы без языка, давайте! Тоже не знаете! Может быть, конница еще только должна войти в Загреб? Может быть, нам еще только предстоит бросать коням в морды цветы?!

Корзо. Дивный конец дня. Почти стемнело. Кончается последний кусочек дня. Жуткий холод. На трибунах ни одного зрителя. Что за трибуны? Какой такой день кончается? Что происходит на Корзо? Почему ты перескакиваешь с темы на тему, как взбесившаяся дикая коза? Успокойтесь. Я говорю вам о жутко холодном конце дня, говорю о том дне, когда на Корзо был маскарад, то есть о шествии ряженых. Когда по Корзо таскаются ряженые, то по обе стороны кто-то, ну, наверное, какие-то рабочие, ставят сборно-разборные трибуны. Чтобы отцы города и матери города, а также гости города из далеких стран могли смотреть на парад масок сидя. Тогда они смогут с комфортом скалиться и махать ряженым, а ноги у них не затекут и позвоночник не устанет. Ведь отцы и матери города и гости города в основном люди в возрасте. Были гости даже из Японии. Короче, я хочу сказать, что этот маскарад не просто какой-то пиздёж местного значения. Я уже сказала, было жутко холодно. На трибунах — никого. С сиденья на сиденье скакала детвора. Куда подевались матери, отцы и гости? Вы слишком много от меня хотите. Может, они в какой-нибудь кофейне сидели. Хрен их знает. Колонна разукрашенных машин двигалась очень медленно. Все они — и большие грузовики, и маленькие грузовики, и автобусы, и легковые машины, — каждое транспортное средство представляло собой какой-то сюжет, какой-то отдельный образ. Сюжет? Какой сюжет? Да, именно сюжет, мать вашу. Сюжет. Вы что, никогда не видели маскарад? Не видели маскарад, известный на весь мир?! Так это же третий из самых главных маскарадов мира! Первый в Риоде, второй в Венеции, а третий здесь. В нашем городе. У этого маскарада своя многолетняя традиция. Своя история. Например, в историю маскарада нашего города несомненно войдет один огромный автомобиль — это был здоровенный грузовик в хрен знает сколько брутто регистровых тонн, который изображал унитаз. Жалко, что вы не видели. У зрителей буквально колики начались от смеха, когда они увидели этот толчок. И у гостей из далеких стран. И конкретно у японцев. И у отцов города, и у матерей города. Вот, все говорят о сексе, а никто еще не сказал, какую огромную роль в жизни человека играет тот факт, что ему приходится срать. Если бы это было не так, то люди не хохотали бы и не аплодировали как сумасшедшие, а этот здоровенный грузовик не получил бы первую премию и не вошел бы в историю. Короче, грузовик представлял собой толчок, а на выходное отверстие толчка была надета выпускная труба — огромная, широкая, серебряная… Почему серебряная? Зачем вы задаете глупые вопросы? Я не знаю. Хотите, чтобы я вам наврала? Или труба желтого цвета кажется вам более подходящей? Дрочилы несчастные! На этот толчок через определенные промежутки времени садился великан, думаю, не надо отдельно пояснять, что он был огромный, раз я уже сказала, что это был великан, и этот великан тянул за толстую цепь, ну, значит, спускал воду, а из серебряной трубы появлялось говно в натуральный человеческий рост. То есть появлялись люди, наряженные так, что выглядели как огромные округлые светло-желтые куски говна. Народ рыдал от смеха. Почему? Не знаю. Это было нужно видеть. Наука еще не дала ответа, почему огромного размера говно в жутко холодный вечер может вызвать массовую истерику. В тот вечер, когда Борис вылизал ту женщину, Мирьяну, колонна двигалась медленно. Вообще-то она всегда медленно двигается. ОК. Колонна двигалась за лентами… Какими лентами? Господи боже мой! Вы что, действительно никогда не смотрели наш маскарад? Внутри пространства, отгороженного лентами. Существует лента, которая отделяет ряженых от обычных людей. От зрителей. От тех, кто без масок. От серьезных. Нет, я вовсе не хочу сказать, что эти серьезные задумчиво смотрели в далекие дали, нет, просто они не двигались в колонне, они же по другую сторону ленты, и на них нет масок и костюмов… Вы следите за моими объяснениями? Матерь божия! Там были тысячи зрителей. Тысячи! И все это в прямом эфире передавала радиостанция «Город». Знаете, два этих радиорепортера… Какие два радиорепортера? Вы что, не слушаете радио «Город»? Только время от времени. Понятно. Как вам тогда объяснить? Ладно. Просто два репортера. Их все знают. Кроме вас. Один с волосами, другой без. Люди их обожают. Люди по ним с ума сходят. Потому что они создают вокруг себя атмосферу радости, веселья и оптимизма. Разумеется, пьяными они не были. Были ли они трезвыми? Что за идиотский вопрос! Разумеется, они не были трезвыми. Участники маскарада со своих машин время от времени бросали им бутылки с домашним вином, пластиковые бутылки, из-под кока-колы. И оба они время от времени потягивали из этих бутылок. Но это совершенно разные вещи — быть пьяным и время от времени потягивать. И вам следует иметь в виду еще кое-что. На Корзо во время маскарада всегда настоящее светопреставление. Репортерам приходится буквально пупки себе надрывать… Слышите! Это просто супер! Можете мне поверить! А можете и не верить. Мне вдруг сейчас стукнуло в голову, что значит надрывать пупок. Это значит орать из самой глубины своего тела, из того места, где у нас пупок завязан. Когда орешь, надрывая пупок, это значит, что ты прямо весь орешь, всем своим организмом… Да оставь ты этот организм! А что это вы так разнервничались? ОК. В основном они орали: «Это безууууумие, безууууумие!» Или: «Это же сууууупееерр! Просто сууууууупееееер!» Или: «Вот, ко мне подходит маленькая мышка. Эээй, мыыышка, пусти меня в свою норку! Ха-ха-ха, дорогие слушатели! Ха-ха-ха!» Или: «Нет, вру, это же не мышка, это большой мышь! Ну-ка, господин мышь, скажите что-нибудь слушателям радио „Город“!» И тут репортер протягивает микрофон к огромной морде огромного мыша, который стоит на огромной машине с подъемным краном, видимо, замаскированной под мышиную нору. «Мышь вас забодай! — говорит мышь в микрофон. — Вы почему дома сидите? Почему не идете на Корзо?!» «Сууууупер! — заорал тот, что без волос. — Слышали мыша, ха-ха-ха, дорогие слушатели, вы его слышали?!» «Ко мне направляется маленькая балерина! — заорал тот, что с волосами. — Маленькая балерина, покажи-ка, где твоя мандо… лина, ха-ха-ха, дорогие слушатели». Борис следил за тем, как медленно ползет колонна. Паучьи гнезда, огромные каторжники в полосатых костюмах и на ходулях, довоенные политики противоестественно большого роста, публичный дом, полуголые бляди, их клиенты в трусах-боксерах, испанки, танцовщицы, исполняющие танец живота, змей высотой четыре метра, Мисс Город с замерзшей задницей, ведущий парада во фраке… Борис почувствовал на своем бедре чью-то руку. Вы, конечно, сразу решили, что это какой-нибудь педрила? И Борис так подумал. Борис красавец. Высокий, стройный, с круглым задом, живот, ну не буду упоминать гладильную доску, скажу просто — как доска, а вы сами добавьте любое подходящее определение, темные волосы, синие глаза… Не воняй! Ну что у вас за лексика, граждане? Зачем так вульгарно! Вы думаете, что я над вами издеваюсь, что таких мужчин на свете нет. Что все люди такие, как мы с вами, слегка увядшие, вместо доски подушка. Но Борис действительно похож на танцора риверданса. Что такое риверданс? Шутите, да? Ну вы просто ненормальные. Как он был одет? Кому это интересно? Когда вокруг столько костюмированного народа! Понятия не имею. Да. Короче, он почувствовал на своем бедре руку и медленно повернул свою красивую голову. Не спешите. Нервы у Бориса как канаты. Это у меня они как паутина. Да, у меня нервы тонкие как паутина. И тут он увидел карие глаза Мирьяны. Как он в темноте разобрал, что они карие? Почему карие? Голубые красивее! Еще красивее зеленые! Серые красивее! Стоп, не спешите. Тихо. Не орите. Борис знал, что у Мирьяны карие глаза. Он видел ее не в первый раз. Они когда-то вместе ходили в школу. В какой-то ЦПОСО. Что такое ЦПОСО? Найдите себе переводчика. Ладно, не сердитесь, это Центр профессионально ориентированного среднего образования. Мирьяна сербка. Это не существенно. Это абсолютно несущественно. Кому какое дело. На этот факт можете насрать. Это вам просто для информации. А не для того, чтобы делать выводы. Знаете, что сейчас происходит на экране? Молодые будущие семейные пары прыгают и пытаются большими иглами проткнуть воздушные шары, которые гроздьями развешаны у них над головами. У каждой пары на спине номер. Кто продырявит больше шариков, получит приз. У телевидения города всегда была потрясающая фантазия. Редакторы там просто чума. У них юмор прямо мирового класса. Победители выиграют ужин для двоих в дорогом ресторане в Опатии. На экране стол. У самого моря. Мы как-то сидели за тем столом. Хозяин ресторана задолжал Кики сто шестьдесят евро и поэтому решил пригласить нас поужинать. Официант подвез к нам столик на колесах, с мертвыми рыбами. Я выбрала небольшую ораду. Кики заказал жареные кальмары. Кики любит жареные кальмары. Может трескать их до полного умопомрачения. Словно это последняя в его жизни жратва. Эти бедняги на экране скачут как обезьяны и прокалывают, прокалывают, прокалывают шарики. Самая преуспевшая пара сядет за тот стол. Они не знают того, что знаю я. Там так воняет, что хоть святых выноси. Как раз под тем столом выходит в море канализационная труба, через которую в воду сливают все говно из целой Опатии. Там реально невыносимо. За тот столик сажают только тех, кто не должен платить, или чехов, которые в первый раз приехали в Опатию… Нехорошо так говорить о чехах? Вы считаете, это свинство — так говорить про чехов? Выходит, я — свинья? Я, а не хозяин, который для них держит этот стол с табличкой «Стол заказан»? Лицемеры! Говнюки! Мы с Кики тогда не ели. Из-за вони мы просто сожрали все как можно скорее и свалили. Скажите, вам когда-нибудь случалось быть при смерти? Ну, типа, в таком состоянии, словно ты уже готов отдать Богу свою душу, мать ее. А Он не хочет принимать, ему насрать на тебя. Он вообще в это время отвернулся в другую сторону. А вы Его молите, упрашиваете: прими душу, прими мою душу, мать твою так. Вот она, моя душа, возьми ее. Приблизительно так я себя чувствовала, когда вернулась домой. Во-первых, мне было жутко холодно, мурашки бегали по спине вверх-вниз, вверх-вниз… Почему это покороче? Я включила три электрических обогревателя. «У тебя наверняка вирус», — сказал Кики. Сейчас вирусы в моде. Все только и пердят про них: «Это какой-то вирус гуляет». А на самом деле только на мраморном столе моей подруги Рене… Рене, я вам говорила, режет трупы. Так вот, только на ее столе можно узнать, вирус это был или нет. Ледяные мурашки. Головная боль. Потолок кружится перед глазами. Свет пронзает мозг. Хорошо, сказала я Кики, дай мне большую миску, я имела в виду пластмассовую миску, в которой я раньше делала салат оливье, рецепта сейчас не вспомню, хоть убейте, оливье мы теперь покупаем в ашане, готовый, короче, я имела в виду именно ту миску. Кики принес мне большую, типа, миску из муранского стекла, за которую мы в Венеции выложили кучу денег, и я уселась на толчок с муранским стеклом в руках. ОК. Я наблевала полную миску и насрала полный толчок. Кики поднял меня с унитаза, вытер мне задницу, брак очень сближает людей, подмыл меня теплой водой, вытер, потом теплым полотенцем обтер мне рот… Нет-нет, рот он обтер другим полотенцем, не тем, что вытирал задницу. Не пердите. И отвел на диван. Губы мне намазал, кстати, не знаю зачем, это вам придется у него спросить, да, намазал мазью уайт петролеумджели Ю. Эс. Пи. Упаковка в сто грамм. Канадская. Ее можно купить в конце Корзо за семнадцать кун. Отличная мазь — и для растрескавшихся губ, и при геморрое. Если он у вас есть. Если нет, то задницу не мажьте, потому что останется жирное пятно на трусиках. Вот так я пролежала на диване восемь дней. И целыми днями читала газеты. Недалеко от нашего города есть небольшой городок. В нем жили сербы. Трубочисты, судьи, прокуроры, служащие, учительницы… А что они с нами делали?! Ладно, ладно, успокойтесь. Они жили в многоквартирном доме. И тут наступила темная ночь, и люди в масках вошли в дом, а потом раз, два, три… А сербы их ждали. За закрытыми дверями. Как Анна Франк. Да, Анна Франк! Нет, мне не надо лечиться! И я никакая не старая корова! Это вам лечиться надо! Онанисты! Люди в масках выломали двери, вытащили сербов из квартир, отвезли их в какую-то казарму, потом затолкали в грузовики, потом на луг, потом их переубивали, свалили в кучу и подожгли… А что они с нами делали?! Да. Что они с нами делали. Может, вы и правы. Война — это особый случай. Смягчающее обстоятельство. Это так. Если хотите знать мое мнение, я бы всех военных преступников и тех, кто себя ими чувствует, выпустила на свободу. Это разные вещи — выебать девочку когда война или когда мир. Или бросить в колодец старушку. Убить мальчика. И потом этот пиздёж насчет молодежи на войне. Да, пиздёж. Война для молодых и существует. Десятилетний пацан на войне уже не пацан. Кто может знать, сколько минимум лет может быть врагу? Кто? Никто. Почему пятилетний мальчик не может быть четницким говном? Дети сегодня умны. А вспомним Бошко Буху… А Мирко и Славко? Да. И? Сколько им лет было? А какие это были бойцы!

Эти бедняги. Эти молодые супружеские пары на экране. Знай себе прыгают. Знай себе дырявят шарики. Ведущая верещит. Платье с разрезом до пояса. Сверкает юное бедро. Победители продырявили двадцать три шарика. По экрану пролетают номера телефонов телевидения «Город». Кто позвонит, получит в подарок гель для волос. Парочка победителей выглядит как двое детей, каждый из которых жил со своей мачехой. Аленушка и Иванушка, но не родственники. Не буду туда звонить. В гробу я этот гель видала. У меня от него на голове аллергия.

Да. Так на чем я остановилась? Борис посмотрел в глаза Мирьяны. А может, и нет. Может, он посмотрел на ее сиськи. Или в направлении ее сисек. Кто это может знать? Ведь было темно, а Мирьяна была в пальто. Мирьяна сказала «хей». Почему «хей»? А что она должна была сказать? «Бог в помощь»? Она сказала «хей». И отвяжитесь от меня. И Борис сказал «хей». Побыстрее? Сдается, что и у вас нервы не канаты. «Что ты здесь делаешь?» — спросил Борис. Какой пиздёж! Что она там делает? Вяжет крючком перчатки из черной шерсти? Она там смотрит на мужчин. Но ведь разговор всегда с чего-то нужно начать. И вы, и я знаем, что через несколько минут или через час он ее вылижет, но это никак, ни в коем случае не означает, что Борис должен сказать этой женщине: слушай, давай я тебя поскорее вылижу и пойду домой. Это было бы абсолютно дико и не по-людски. Просто как-то по-сербски. А Борис хорват. Культурный человек. И образованный. С дипломом судостроительного факультета. Когда закончил? Вы задаете слишком много вопросов. «А ты отгадай», — сказала Мирьяна, но совсем не издевательски. Чтобы Борис не обиделся. Мужчины очень чувствительны. Если мужчина почувствует, что женщина над ним подшучивает, у него сразу повисает. А Мирьяна не хотела, чтобы у Бориса повисло. Но у Бориса до этого момента и не стояло! Ха, вижу, вы действительно в хорошем настроении. Борис не дрочит с пятнадцати лет. Мирьяна рассчитывала на то, что у него встанет, что у него должно встать, она хотела, чтобы у него встало, поэтому она это «а ты отгадай» сказала обольстительно, а не издевательски. Не так, как это сказала бы ему я. Потому что мне уже давно по хую все эти хуи. Да еще когда такой пронизывающий холод и на Корзо орут пьяные ряженые. Это определенно не моя чашка чаю, как сказали бы англичане и знатоки английского языка. Да. Борис и Мирьяна стояли рядом в толпе, а к ним приближалось судно огромных размеров. Судно? Рыболовное судно огромных размеров. Разумеется, это не было настоящее китобойное судно. Просто грузовик, замаскированный под судно. Почему рыбак в тельняшке бросил с борта сеть в сторону Мирьяны? Кто может знать? Почему в сеть попалась женщина моего возраста? Кто может знать.

— Пошли, — сказал Борис Мирьяне, — чтобы тебя у меня не увели.

Как вам это нравится? Вот ведь говнюк! Живет в счастливом браке и боится, как бы у него не увели Мирьяну. У него?! Мужчины действительно говнюки.

— Я должна помахать Виктору, — сказала Мирьяна и кивнула в сторону проползавшей мимо них машины. Это была огромная клетка. Через верхние прутья торчала длиннющая шея жирафа. Три огромные курицы противоестественного размера клевали гранулированный корм противоестественного размера. Рычал лев. Тигр почему-то издавал лающие звуки. Страус, видимо, все-таки в натуральную величину, зачем увеличивать страуса, страусы и так огромные животные, идеальные для маскарада… На чем я остановилась? Да, у огромного страуса в том месте, где его большое толстое тело соединяется с длинной тонкой шеей, было маленькое окошко. Почему вы считаете, что это профанация? Это же маскарад! Ряженые! Те животные вовсе не были увеличенными копиями животных из энциклопедии животного мира, если такая вообще существует. Это были люди, участники маскарада. А в страусе имелось окошко, потому что внутри страуса был Виктор. Виктор через это окошко смотрел по сторонам и пытался найти Мирьяну. В страусе ему, должно быть, было жарко. Мирьяна весело махала страусу. Обеими руками. И кричала. «Виктор, Виктор…» Вот блядина. Виктор тщетно напрягал свои глаза влюбленного супруга. Тщетно. Потому что кто его знает. Если бы Виктор через окошко увидел Мирьяну, если бы Мирьяна встретилась с ним взглядом, если бы… Вылизал бы тогда Борис Мирьяну? Если бы… да кабы… Глупо пытаться что-либо предположить. Дело сделано. Возврата нет.

Они отправились в отель, который находится совсем рядом с Корзо. Тогда этот отель был тем, старым, отелем. Сейчас его отремонтировали. Он теперь совсем не такой, каким был в тот вечер, когда Борис и Мирьяна вошли в него. Нет. Он не там ее лизал. То, что они вошли в отель, это был пролог. Предыгра. Как краткий поцелуй с языком во рту партнера. Легкое покусывание левого уха. Улыбки. Взгляды. Ну, в конце концов, добавьте еще что-нибудь, что вы делаете перед тем, как расставить ноги или засунуть. Не морочьте мне голову. Отель. Старый отель. Отель до ремонта. Здесь у довоенных политиков были комнаты для «послеполуденного отдыха». Вы думаете, что я вешаю вам лапшу на уши, а это чистая правда. В рабочее время они заскакивали в номер, трахали свою шлюху, или секретаршу, или любовницу, а потом возвращались к трудовой деятельности. А когда день подходил к концу, спешили домой, обедали, а после обеда отправлялись отдыхать по-настоящему, в свою брачную постель. Они говнюки? Посмотрите на нынешних! А тогда, там, в том отеле, номер для послеполуденного отдыха был и у известной в городе женщины-судьи. Она время от времени привозила туда прямо из камеры одного уголовника. Трахала его в своем номере для послеобеденного отдыха и возвращала в кутузку. Можно ли представить себе что-нибудь подобное сегодня?! Сегодня несчастную женщину на мелкие клочки разодрали бы журналисты. Эти стервятники. Сегодня такое невозможно. Сегодня женщины-судьи не трахаются по отелям. Сегодня и отели другие. Мирьяна и Борис вошли в отель, полный многолетнего тепла, воспоминаний, кратких, сладких полуденных мгновений в комнатах для послеобеденного отдыха. Мирьяна дула на заледеневшие пальцы, у нее, должно быть, была плохая циркуляция крови. Борис взял ее пальцы в свои ладони, он грел их собственным дыханием и смотрел ей в глаза. Короче, этот фильм вы видели сто раз. Подошла официантка. Ей тут же стало ясно, что за маленьким стеклянным столиком сидят двое людей, состоящих в браке, точнее, в разных браках. Мужья своим женам не дуют на пальцы. Они заказали пунш или глинтвейн, пожалуйста, не надо ловить меня на мелочах. Наверняка это было что-то горячее. Когда Элла мне все это рассказывала, она вдруг заявила, что мне следует кое-что знать. Что эта информация мне поможет. Что так я легче пойму. Как будто для того, чтобы понять мужчину, который вылизал женщину, которая ему не жена, нужна специальная подготовка. Как будто такое в состоянии понять только доктор психологии. Или психиатр со стажем. Как будто сейчас, прямо в этот момент, миллионы мужчин, у которых за спиной не одна только их первая брачная ночь, не вылизывают чужих жен. Понимаете? Элла преувеличивает. Ладно, не важно. Элла рассказала мне все, что, по ее мнению, мне следовало знать. Борис и Мирьяна вместе учились в школе, точнее, в четырех последних классах гимназии. Борису она тогда нравилась, но они не успели трахнуться, потому что четыре класса — это слишком мало времени. Если не оставаться на второй год. Быстро подходят выпускные, потом надо сразу готовиться к вступительным, если у твоих стариков нет денег на платное… Одним словом, поезд ушел. Но потребность кого-нибудь трахнуть то ли в гимназии, то ли в техникуме, если не сделать этого вовремя, эта потребность остается. Как сказала Элла, «покуда ты жив». Когда дрочишь, думаешь об этой первой любви из школы, когда спишь с женой, думаешь о гимназической любви, потому что без этого у тебя не стоит, и когда трахаешься с любовницей — тоже… Разумеется, мы сейчас говорим о нормальных людях. Элла сказала, что Борис сказал, что это называется «неосуществленная мечта». И у всех у нас это было. Об этом написано много книг, исследований, стихов, сняты художественные и документальные фильмы, документальные я просто обожаю, а еще фильмы на основе подлинных событий. Да вы тот фильм наверняка видели. По телевизору показывали. Снят на основе реальных событий. Большая гостиная в доме престарелых. В углу старик в инвалидной коляске. В другом углу старуха, тоже в коляске. Входит медсестра. Везет старуху на обед. В это время входит другая медсестра. Везет на обед старика. Коляски сталкиваются. Старуха почти ничего не видит, но у нее хорошо развито обоняние. Это называется компенсация. Она принюхивается. Принюхивается. В воздухе витает запах свежевыглаженной рубашки. В воздухе, в гостиной этого дома престарелых, в момент столкновения их колясок. Запах свежевыглаженной рубашки. Так пахло от Джона в гимназии, в тридцать пятом году.

— Это ты, Джон? — спрашивает она дрожащим голосом.

Здесь я немного сокращу, потому что старик почти глух и ей приходится, крича, повторять вопрос несколько раз:

— Это ты, Джон?

— Это ты, Дороти? — вопит в ответ старик примерно через полчаса.

Именно столько времени ушло у медсестры на то, чтобы громкими криками объяснить старику, что спрашивает у него старуха из соседней коляски. Старики никого особенно не волнуют, поэтому дальше я опять прокручу эту историю, снятую на основе реальных событий, в ускоренном темпе. Грандиозное венчание. Джон, разумеется, вдовец, а Дороти вдова. Муж Дороти, которого она никогда не любила, потому что всю жизнь мечтала о Джоне, умер лет десять назад. Отравился рыбой. Они прожили в несчастливом браке шестьдесят лет. Нелюбимая супруга Джона умерла после пятидесяти лет несчастливого брака. Без какой-либо особой причины. Просто угасла. Пара влюбленных, которые не успели трахнуться в гимназии или в партизанской школе в лесах, наконец-то встретилась. На венчание собрались все. Старики и старухи из дома престарелых, врачи и медицинские сестры, дети от их браков; договоры о наследстве и брачные контракты подписаны, поэтому дети могут спокойно радоваться счастью Джона и Дороти. Здесь и телевидение, и огромный торт. И пластмассовые куколки жениха и невесты на седьмом этаже торта. Почему именно на седьмом? О, этого я ждала. Я ждала этого дурацкого вопроса. И теперь я спрашиваю себя: а когда вы смотрели этот фильм, вы хоть поняли его главную мысль, его послание? Какая разница, в сколько этажей был торт? Да никакой. Может быть, семь этажей было потому, что свидетели жениха и невесты слишком толстые и у них хороший аппетит. А ведь кусок торта полагается каждому! Онанисты несчастные! Вы вообще хоть что-нибудь понимаете? Здесь главный акцент на истории «неосуществленной мечты», истории, которая актуальна не только для меня, Бориса, Мирьяны. Это повсеместное явление. Всеобъемлющее. Общее место. Это то, что отличает одних людей от других. Отличает огромное нормальное большинство, которое в гимназии или в любом другом учебном заведении системы народного просвещения не сумело осуществить траханье, от незначительного меньшинства, которому удалось вовремя вставить или принять член. Взять хотя бы мой случай. Мы отмечали пятнадцатилетие окончания школы. Да, я туда пошла. Хотела встретиться со своей Неосуществленной Мечтой. Мой Кики про Него знал. Я моему Кикочке перед свадьбой рассказала всю свою жизнь. Поэтому в тот день, перед тем как я отправилась на празднование окончания школы, Кики меня оттрахал не просто, а образцово-показательно. Чтобы во время встречи у меня не проснулся интерес к члену. Праздновали мы в ресторане «Пещера». Кики знает этот ресторан, он вообще отлично знает весь город.

— Там выступает тот самый дуэт, — сказал Кики. — Всю ночь там будут играть Энджи. Ты ведь знаешь Энджи!

Я в музыке не разбираюсь. Мне вообще противна любая музыка, кроме Габи Новак и Тины… И вовсе не потому, что мы с ними ровесницы!! Говнюки! Злобные говнюки! Вот вы кто! Просто обе они на самом деле классно поют. Да, музыку я не люблю, но кто такие эти Энджи, знаю.

— Имей в виду, — сказал Кики, — мне совсем не наплевать, если тот тип тебя трахнет. Имей это в виду. И когда он, пока парочка дрочил будет тянуть жилы из «Анджелы», возьмет тебя за задницу, подумай о том, что я смотрю на тебя, все вижу и говорю тебе: «Тонка, держись подальше от его члена!»

Ладно. Мы сидели за большим столом. Белые скатерти. Шум моря. Неосуществленная Мечта стал гораздо лучше, чем был в гимназии. Уши поменьше, шея потолще. Когда мы прикончили ужин, на танцпол вышли два фраера, Энджи. У каждого в руках гитара. Акустическая, как сказал мне дома Кики. И эти Энджи, так сказать, наполнили теплую ночь звуками музыки. Во время ужина я делала вид, что Неосуществленная Мечта вовсе не был моей неосуществленной мечтой. Просто обычный одноклассник вроде толстяка Матко, который вел себя совершенно по-дурацки. Мара несколько раз давала ему слово, он поднимался и низким голосом зрелого мужчины начинал: «В те годы…» И делал многозначительную паузу. А потом нам, которые в те годы сидели в классе за ним, детским голоском шипел: «Подскажи, ёб твою мать» — и снова: «В те годы…», потом пауза, потом опять: «Ёб твою мать…» Понимаете? Я делала вид, что Неосуществленная Мечта и толстяк Матко играли в моей жизни одинаковую роль. Но любому притворству в определенный момент приходит конец. У каждого человека есть границы его возможностей. Когда парни с гитарами заиграли «Анджелу», Мечта заключил меня в объятия. Под «Анджелу» нельзя танцевать на расстоянии пяти метров друг от друга. Это всем ясно. Я тут же почувствовала, как у него встает здоровенный член. Откуда я знаю, что он здоровенный? Сейчас я сообщу вам кое-что, чего вы обо мне не знаете. Дело в том, что на эту тему я могла бы защитить кандидатскую, докторскую, стать профессором, деканом, ректором, ведущим колонки в самом солидном еженедельнике. Неосуществленная Мечта танцевал с полузакрытыми глазами. Я смотрела на темно-синее море за его плечом, оно было темно-синим, это я знала, хотя в темноте казалось черным. Я почувствовала его крупные ладони, ладони, напоминавшие лопаты, на своей маленькой, высокой, круглой заднице… Кто врет?! Да вы-то откуда знаете, какая у меня задница?! Он плотно прижал меня к своему гибкому, твердому зверю, соприкосновения с которым я избегала, к зверю, который становился все нетерпеливее и даже уже начал выходить из себя. Может быть, даже высовывать голову из клетки. Я на миг закрыла глаза. «Анджела» кончилась. И тут же зазвучала снова. Я в музыке не разбираюсь. Видимо, сейчас я употреблю неправильное слово. Та музыка, в ту ночь, это было попурри… я правильно сказала — попурри? Вы тоже понятия не имеете? Короче, эта музыка — это было попурри из десяти или даже больше чем десяти «Анджел», которые без паузы сменяли одна другую. Если, конечно, попурри это когда играют песню за песней без пауз. Кроме того, я не знаю, может ли попурри быть из одной и той же песни за песней без пауз? Всегда одна песня? Да, вижу, вы тоже не очень в этом вопросе ориентируетесь. Неосуществленная Мечта, танцуя, увлек меня на террасу. Обнявшись, мы смотрели вдаль. Туда, где утром появится огромный красный или еще какой-нибудь шар. Разумеется, если мы действительно смотрели на восток. Если же нет, то утром шара не будет, но это неважно. «Пойдем?» — сказал Неосуществленная Мечта и мотнул головой в сторону красного ауди. Его ауди. И тут у меня в ухе зазвучал голос Кики: «Тонка, держись подальше от его члена!» И голос этот был каким-то угрожающим. Кики вообще-то миролюбив. И нервы у него вовсе не слабые. Но именно такие люди оставляют не очень приятное впечатление, когда выходят из себя, когда начинают говорить таким голосом, каким Кики в тот вечер прошипел мне в левое ухо: «Тонка, держись подальше от его члена!» Так что я проигнорировала член и продолжила танцевать «Анджелу». Но теперь с толстяком Матко.

Да. Мирьяна и Борис держались за руки, их пальцы сплелись. Они не сводили друг с друга глаз. На Корзо продолжали вопить ряженые. Мирьяна понимала, что страус медленно приближается к цели. К какой цели? К паркингу метрах в пятистах от Корзо. Если вы не страус и не едете на машине, участвующей в параде масок, то до паркинга можно дойти за несколько минут. Через новый мост. Он называется мост Героев. Но если вы в колонне, на машине, да к тому же еще и в страусе, дорога до паркинга может занять несколько часов. Элла в тот день навещала больную маму. На визит к маме тоже может уйти несколько часов. Нужно заварить ей чай, прочитать, что написано мелкими буквами на бумажке. Действительно ли этот антибиотик следует принимать каждые два часа по две таблетки, как утверждает больная мама, или же иначе. От мамы вы услышите, что партизаны расстреливали своих же товарищей, если те украдут горсть черешни, а эти, нынешние… Маме неудобны зубные протезы, и верхний и нижний, теперь они совсем не те, что делали раньше, умерла тетя Славка, какая тетя Славка, та, которая присматривала за тобой, умерла и Мица, какая Мица, ну та, из нашего магазина… Нужно посмотреть «Вести». И фотографии из маминой молодости. Приходится смотреть и фотографии из своего детства. С собакой, с котом, с покойным отцом покойного отца, потом настроить спутниковую антенну, посмотреть отекшие пальцы на маминых ногах, помассировать ей тонкую шею, найти таблетки вольтарена, на ночь, разломить таблетку ирумеда в десять миллиграмм на две половинки по пять… На все это нужно время. Так что у Мирьяны и Бориса было много, много времени. И все же люди, которые годами ждали осуществления своей мечты, всегда бывают нетерпеливы. И им не хочется терять драгоценные минуты, дуя на заледеневшие пальцы и сжимая их в своих ладонях. Они встали из-за столика. Почему я так спешу? Почему хочу поскорее перейти к сексу? Я знаю, у вас дома тоже есть и ирумед, и вольтарен. И мазь, и таблетки. И мама у вас тоже есть. ОК. Они встали из-за столика. Борис повел Мирьяну к своему стоядину… Кто над вами издевается?! Вы что, забыли стоодинов?! Вы не помните своих стоодинов?! Я уверена, что иногда вы их вспоминаете. Хотя бы раз в месяц, когда выплачиваете по двести пятьдесят евро по кредиту, взятому на покупку вашего нынешнего металлолома. Так вам и надо! Короче, Борис повел Мирьяну к своему стоядину! Да! Он запарковал его в монастырском саду. Как это он нашел место в такой толчее? Что вы за гады такие недоверчивые! А вот так и нашел, нашел, потому что хорошо знал город, а еще потому, что до войны у попов не было такого транспортного парка, как сейчас. Сегодня у каждой монашки в распоряжении джип, ауди для поездок в Триест и смарт, чтобы передвигаться по городу. Тогда было не так. Довольны? Сейчас в этом саду не запаркуешься. Места нет. Ворота открываются прямо с алтаря, пультом. По ограде пропущен ток. Сигнализация. Сейчас другое дело, сейчас все стало хреново. Да, я же должна вам рассказать, что произошло в том автомобиле. Но меня там не было. Это, конечно, всегда создает трудности. Трудно говорить о чем-то с чужих слов. Скорее всего, в машине Мирьяна сняла туфли, колготки и трусики, а еще до этого пальто и жакет и расстегнула блузку и бюстгальтер. Скорее всего. Вероятно. А Борис расстегнул ширинку. «Ширинка» — это мощное слово! Звучит гораздо лучше, чем «шлиц». «Шлиц» звучит уж очень как-то резко, остро, вроде опасной бритвы. А бритва и член… Плохое сочетание. Мирьяна сказала Борису:

— Вылижи меня.

Борис вылизал. Как? В каком смысле — как? Наверное, нормально. Так, как обычно и лижут. Ничего эксклюзивного в его вылизывании не было. В стоядине, рядом с монастырем, при температуре минус семь?! Мирьяна, вероятно, кончила и, судя по словам Бориса, сказала:

— Об этом я мечтала многие годы.

Видите? Это то, о чем я вам и говорила. Человека буквально пожирают неосуществленные мечты. Тогда Борис сказал Мирьяне: «Отсоси мне». Или просто: «Отсоси». Или вообще ничего не сказал. Замужней женщине на другом конце члена говорить ничего и не нужно. Достаточно просто мотнуть головой. Замужние женщины это нормальные женщины. Мирьяна сделала отсос. Дальше можно сократить. Она натянула трусики, колготки, надела туфли, застегнула лифчик, блузку, может быть, поправила боди. Борис застегнул брюки и вытер рот рукавом футболки. Они вышли из машины и рядом со стоядином поцеловались со вкусом спермы и пизды. Мирьяна не спеша отправилась к паркингу ждать страуса. Борис пошел домой и стал ждать Эллу. И ждал ее, и ждал, и ждал. Но с больными мамами никогда ничего нельзя планировать. Элла осталась ночевать у мамы.

Почему Мирьяна через три недели или через три месяца позвонила Элле? Почему она все рассказала мужу? Почему позвонила Борису и сказала ему, что позвонила Элле и что все рассказала Виктору? Почему? Ответа на этот вопрос мы не узнаем никогда. Элла от этой новости просто охуела. «Мне казалось, — сказала мне Элла, — что я смотрю немой фильм. Только картинка. Без звука». Так она мне сказала. Я ее слушала в пол-уха. У нас имеется только один факт. Борис вылизал Мирьяну. Все остальное просто боль и слезы. При чем здесь «немой фильм», при чем «только картинка»? Глупости все это.

«Тонка, — говорила мне Элла, — я смотрю кадр за кадром. Один кадр — мой Борис дыханием согревает пальцы Мирьяны, следующий кадр…»

Элла вышивала скатерть из пагских кружев. Для стола на двенадцать персон. Представляете себе, что это за труд? Адский! Работы на сто лет. Я имею в виду — вышивать по кружеву. И тогда я отключила слух. И включила его, когда Элла начала плакать, а люди стали на нас смотреть. Мы были в кофейне «Старый город», там, рядом с церквушкой. Крупная псина, здоровенный дог, длиной от кончика носа до кончика хвоста примерно метр семьдесят три, облизывал сахарницы, которые стояли на столах. Он переходил от столика к столику и вытягивал длинный, длинный, длинный темно-красный язык в сторону сахарницы. Оближет и идет дальше, к следующему столу. «Смотри», — сказала я Элле, и мы рассмеялись.

Я смотрю на седого типа на экране. Он рассказывает о последних мгновениях жизни господина Крлежи. «Он дергал руками и ногами, знаете, так как-то очень по-крлежиански, словно от чего-то защищаясь. Удивительно, очень удивительно» А что тут удивительного. Люди не знают, а пердят на всю округу с умным видом. Я вам рассказывала, как умерла моя бабуля? Сейчас расскажу, а потом вы и про Крлежу поймете. Почему Крлежа действует вам на нервы? Онанисты! Я же не собираюсь анализировать художественные особенности образа Филиппа Латиновича, я просто хочу рассказать, как умерла моя бабуля. Родом она была из Лики. Когда она переехала в Опатию, сто лет назад, ее называли Хорватка, потому что в Опатии ее воспринимали как иностранку. И у меня, и у моей старухи остались о ней самые классные воспоминания, потому что она отправилась на тот свет без больших проблем. Если у вас в семье есть старики, то вы поймете, о чем я говорю. Ваша мама носит памперсы? Шит! Но что поделаешь, такова жизнь. Приходится снимать со стариков засранные памперсы. Кто-нибудь, у кого дома нет стариков, может подумать, что менять памперсы старику и грудному младенцу один хрен. А это небо и земля. Дерьмо в начале жизни и дерьмо в конце жизни воняет по-разному. Памперсы, снятые со стариков, вызывают депрессию. Человек начинает задавать себе разные вопросы. Поэтому бабуля осталась у нас в прекрасных воспоминаниях. Она не срала в кровать. По крайней мере, дома. Мы ее устроили в больницу. Нет, устроить в больницу вашу маму я не могу. Бабулю мы устроили в больницу по мощному блату. Когда я сегодня это анализирую, мне сдается, что моя старуха в те времена была не последним человеком в городе. Тогда мало кто мог отправить старика умирать в больницу. Бабуля в больнице все время плакала. «Заберите меня домой. Заберите меня домой». Ей делали капельницу. То, что должно было попадать в вену, в вену не попадало, а попадало куда-то рядом. При каждом уколе иглы появлялась небольшая фиолетовая припухлость. Однажды я нашла бабулю в другой палате. Очень тесной. Она лежала в окровавленной рубашке, вырванная из руки игла болталась в воздухе, бабуля дергала руками и ногами. «Очень по-крлежиански». Как будто лежа едет на велосипеде. И хрипела: «Гррррррр… Хррррррр…» Или как-то вроде этого. Внутри у нее все клокотало. «Сестрааа!..» — заорала я. Сестра пришла. Те сестры, которые из кинофильмов, они похлопывают родственников по спине, шепчут ласковые слова в их опечаленные уши, а старики или молодые в кинофильмах едут на своих велосипедах за закрытыми дверями палат. Сестра мне сказала: «Это нормально». Я закричала. Но если вы находитесь не в кинофильме, то сестре ваши крики похуй. Она ушла. Я хватала бабулю то за ноги, то за руки, потом опять за ноги… ОК. Не буду останавливаться на деталях. Бабуля умерла. И я не стала бы вам об этом рассказывать, если бы этот старый пердун на экране не молол чушь про последние мгновения жизни господина Крлежи. И не твердил, как все это было удивительно, очень удивительно и очень по-крлежиански. Терпеть не могу свидетелей последних мгновений, которые не знают, что в предсмертной езде на велосипеде нет ничего удивительного. Это нормально. Моя бабуля дергалась, Крлежа дергался. И вы будете дергаться… И я буду дергаться… Да! Что это я завелась на пустом месте. Нервы у меня… Вы правы. Тонкие как паутина.

Вы были в «Двух каштанах»? «Два каштана» — это кофейня на первом этаже нашего дома. На экране две тёлки пьют в какой-то кофейне пиво и демонстрируют здоровенные сиськи. Кофейня на экране просто говно, а не кофейня. Знаете, ростфрай, хромированный металл… Без души. «Два каштана» во время войны была просто суперкофейня. Мы там собирались: Кики, Борис, Элла и я. Мы тогда каждый день накладывали полные штаны из-за орудийной канонады и военных кораблей на горизонте. Хозяином был Джуро, не серб. А хозяйкой Нэлла, хорватка. И ротвейлер Роти… Роти точно не был сербом. Не издевайтесь! Фашисты! В «Каштаны» мы приходили всегда перед началом программы «Новости». И смотрели, где сегодня объявлено состояние повышенной опасности. «Жупанья!» «Состояние повышенной опасности в Жупанье!» Никто из нас понятия не имел, где она есть, эта Жупанья. Но мы испытывали чувство солидарности и сострадание по отношению к гражданам этого города, отстоящего от нашего, казалось, на миллионы километров. Или: «Состояние повышенной опасности в Бабиной Греде!» Где Бабина Греда, знают все. Бабина с большой буквы, Греда тоже с большой. Да. Если, конечно, не изменились правила правописания. Правда, никто не знает, где просто Греда. И несчастная просто Бабина. Но в любом случае мы солидаризировались и с их жителями. В «Два каштана» захаживали и наши герои, они за рюмку бренди рассказывали, как воевали. Как они вошли в село. Как подожгли его. Как лаяли собаки. Как они их перестреляли. Как мычали коровы. Как они их доили. Как бросились бежать какие-то крестьяне. Как они их убили. Как в полуразрушенном доме остались девочка и старуха. Как они их прикончили. Потому что одному из героев понадобилась коробка. Какая коробка? Дверная коробка, на которую навешивают дверь. И они выломали ее и погрузили на грузовик. А что они с нами делали?!!

Это я вам должна рассказать. Как-то вечером мы в «Двух каштанах» смотрели «Унесенные ветром». «Унесенных» я могла бы смотреть миллион раз, да я их столько раз и смотрела. Этот фильм настоящая чума. Полная чума. Ретт и Скарлетт потрясают. Потрясают, как ледяные фигуры в синей ночи, как драгоценный камень на белом снегу, как маленькая панда или детеныш коалы. Как котенок в плетеной корзине. Как моя Аки, когда она была совсем крошкой. Или как Кики, когда он принес мне ветку орхидеи в больницу, я там была после аборта. Ретт и Скарлетт. Я могла бы смотреть на них по три раза в день. В тот вечер, когда мы смотрели «Унесенных», было состояние повышенной опасности в городе. В нашем городе. По экрану то и дело пробегало предупреждение: «Состояние повышенной опасности в городе», «Состояние повышенной опасности в городе», «Состояние…» Понимаете? ОК. Это было дерьмово, совсем дерьмово. Одно дело, когда на экране пробегает «Чазма», или «Греда», или «Загреб». Это еще как-то можно себе представить, ну, в том смысле, что эти города исчезают с лица земли, объятые дымом и пламенем. На войне как на войне. Возможно все что угодно. Но есть одно «но». Эти города бог знает как далеко. Это не то что твой собственный дом, прямо здесь. Город?! Ёб твою мать! Ну и дела! А тут еще на экране Атланта, вся в огне, Тара в огне, Ретт несется во весь опор через пламя, негры визжат и падают, сраженные пулей в черное сердце. Небо горит, земля горит, кони ржут… А ты даже не можешь полностью погрузиться во всю эту страшную атмосферу. Не можешь ей насладиться. Потому что по экрану то и дело пробегает «состояние повышенной опасности в городе». И эта «опасность» человека жутко достает. ОК. Я попробую покороче. Мы несколько раз заказывали еду, думали, что это наш последний ужин. Кики смолотил три тарелки жареных кальмаров, я — две порции спагетти с соусом из помидоров. Мы много пили. И ждали конца фильма. Как будто слова Скарлетт: «Завтра будет новый день» — способны переместить «повышенную опасность» в Бьеловар или в какую-нибудь другую дыру. Почему вы считаете, что Бьеловар это не дыра? ОК. Короче, мы ждали конца. И ничего. Титры. И ничего. Кто его знает, как долго мы пялились на экран, трясясь от страха и ужаса, пока до нас не доперло, что «Унесенных» мы смотрели в записи, что это была «опасность» десятидневной давности и что гребаная Нелла, хозяйка, нас просто наебла. Вот сука! Подлая сука! А теперь стоп! Внимание! Вы думаете, в мире нет справедливости? Нет Бога? Послушайте-ка эту историю. Поехали! Представьте себе старый отель в Римини. Штук тридцать обветшалых номеров. И одни апартаменты. В них живут Лучо и Лина. И Она. Лучо восемьдесят один год, у него паркинсон. Лине восемьдесят один год, у нее паркинсон и альцгеймер. Лучо влюблен в Лину, Лучо безумно любит Лину, он курлычет над ней, держит ее за руку, спит с ней в одной постели, Лучо страшно богат. У него только в банке на счету два миллиарда лир, но Ей он никогда не платит больше ста тысяч. Слушайте дальше.

06.00. Она встает. Пьет кофе на террасе и выкуривает первую сигарету. В комнатах Ей курить запрещено.

07.00. Она отставляет в сторону утюг и подбирает каждому из них таблетки на весь день. Раскладывает их по коробочкам. Варит жидкую манную кашу и готовит жидкий пудинг. Наводит чистоту во всех трех комнатах и ванной.

08.00. Лина должна проглотить чайную ложку растолченных таблеток. Лина не хочет открывать рот. Она пытается открыть ей рот пальцами. Лучо в это время завтракает на кухне. Лина за ночь обоссалась по самую шею. Она натягивает перчатки. Переодевает ее. Лина сильная. Брыкается, машет руками. Весу в ней тридцать два килограмма, но силы много. Мыться ненавидит. Вся коченеет. Буквально в камень превращается. Она вся в синяках от ударов Лины. И мокрая от воды. Вытерев Лину, Она ее одевает. И снимает постельное белье. Постельное белье Она меняет два раза в день, кроме тех дней, когда Лина принимает слабительное. Наконец Лина одета. Сидит в кровати. Привязанная. Все время трясется. Она ложечкой засовывает ей в рот жидкую манную кашу. Лина выплевывает. Правда, не все, кое-что попадает ей в желудок.

09.00. Приходит медсестра. Подключает Лину к капельнице. Лина беспокойна. Она привязывает ее руки к кровати. Заталкивает в ее открытый рот еще немного каши. Лина сопротивляется. Но Она настойчива.

10.00. Она кладет зассанное постельное белье в стиральную машину. Снимает то, что высохло со вчерашнего дня, и гладит его.

10.30. Она готовит обед для Лины. Овощи, мясо, морковка, рыба. Все это с помощью миксера превращает в жидкую кашицу. Для Лучо накрывает стол в кухне. На обед каждый день должна быть закуска и одно блюдо. Закуска — спагетти или ризотто, горячее блюдо — цыпленок и пюре. Кабачки должны быть почти подгоревшими, иначе он не будет их есть. И кабачки тоже должны быть на обед. Каждый день.

12.30. Обед. Лучо в пижаме. Дрожит. Расспрашивает. Почему Лина привязана? Достаточно ли она съела? А выпила? Весь трясется. Она оставляет его в кухне. Он ест самостоятельно. Она идет к Лине. Снова чайная ложечка. Снова полуоткрытый рот, который при виде ложки Лика старается закрыть. Она пытается запихнуть в узкую щель между губами хоть немного рыбы, овощей и моркови. Лина опять по уши обоссалась. Она отмечает в ежедневнике, сколько ложек проглотила Лина. Сколько жидкости выпила. Это для домашнего доктора.

13.30. Она моет Лину с головы до пят. В вене у Лины игла от капельницы. Лина сопротивляется. Она ее одевает. Поднимает из кровати. Лина тяжелая, когда вот так висит на ее руках. Как камень. Она относит ее в кресло. Лучо рядом, он несет штатив с капельницей. Она привязывает Лину к креслу. Свободная рука Лины должна быть под контролем, чтобы она не вырвала трубочку капельницы. Меняет постельное белье. Зассанные простыни сует в стиральную машину. Моет посуду, убирается в комнате, гладит белье…

15.30. Перетаскивает Лину в чистую и сухую кровать. Лучо несет штатив. Лина сопротивляется. Она тяжелая как камень. Не хочет в кровать. Она привязывает ее к кровати и подключает к капельнице вторую бутылку. В вену Лины течет вода и глюкоза. Лучо сейчас лежит рядом с Линой. Держит ее за руку, за ту, что свободна, ласково воркует: «Знаешь, кто я такой? Я Лучо. Твой муж…» Лучо однажды настоял, чтобы Лину отвезли в больницу, потому что врачу показалось, что у нее что-то не так с маткой. В больнице Лучо потребовал осмотра у самого лучшего гинеколога. К счастью, рак у дорогой Лины не обнаружили. Их дочка навещает стариков два раза в неделю. По дороге к парикмахеру. Лучо гладит волосы Лины. Она гладит белье. Гладит.

17.30. Приходит медбрат. Отключает капельницу. Накладывает на руку повязку, но дыра в вене остается.

18.00. Ужин. Да. Лекарства Она дает им на протяжении всего дня. Ужин. Лина плюется фруктовым пюре. Чайной ложечкой Она собирает пюре вокруг маленького рта и запихивает его обратно, в отверстие. После еды Она ее переодевает. Лина обоссалась до самых ушей. Снимает постельное белье. Лучо ужинает на кухне. Рыбу, очищенную от костей, овощи, фруктовое пюре. Да. Раз в два дня Она дает Лине слабительное. И как бы это сказать… Лина после этого какается несколько раз в день, до самых ушей. Или обсирается несколько раз в день до самых ушей. Или… Короче, ясно. Вы меня поняли. В такие дни, когда Лина какает, или срет, или назовите это как вам угодно, Она постоянно меняет постельное белье, стирает, сушит в сушилке и гладит.

20.30. Лина в кровати, готова ко сну. Одну таблетку она выпила в двадцать часов. И сейчас ей нельзя позволять заснуть.

21.00. Лина глотает последние таблетки. Измельченные, в ложечке. Лучо лежит рядом с Линой. Не спит.

22.00. Лучо глотает свои последние таблетки. Она моет посуду. Курит на террасе. Гладит. Развешивает выстиранное белье. Курит на террасе.

23.00. Она принимает душ. Ложится в кровать. Думаете, тут же засыпает, потому что устала как собака? Ничего подобного. Без своих таблеток Она бы вообще не заснула.

24.00. Она глотает снотворное.

00.30. Засыпает.

Она зарабатывает восемьдесят три тысячи лир в день. Имеет право на четыре свободных часа в неделю. Не возмущается. Русские и польки стоят в два раза дешевле. Кто такая эта «Она»? Она — это Нелла. Та самая Нелла, которая нам пустила «Унесенных» с видеокассеты. Справедливость существует! Знаете, нельзя издеваться над людьми!

Жалко, что вы никогда не увидите Эллу. Мою лучшую подругу. Она моложе меня на двенадцать лет. Сейчас ей, может быть, сорок, или тридцать восемь, или тридцать шесть. Помните, как мы с ней сидели в маленькой кофейне рядом с той церковью… Когда пес облизывал сахарницы? Да. Тогда ей еще не было тридцати. Элла высокая, я бы сказала, длинная женщина. Может быть, метр восемьдесят. Шестьдесят два или три килограмма. Волосы светло-каштановые. Густые. До плеч. Прямые. Чаще всего она носит хвост. Хорошо помню, как она выглядела тогда, когда тот пес, когда мы с ней сидели в кофейне рядом с маленькой церковью… Глаза ее были за практически черными очками, лицо — бледное, белое, без макияжа — смотрело на меня, а розовые губы — без помады, довольно полные — то открывались, то закрывались, то открывались… И снова закрывались. Не надо издеваться. А я смотрела на белые, ровные, крупные зубы. У нее высокие скулы. Элла красавица. Я не говорю — сказать такое было бы свинством, но мне приятно, что Борис вылизал Мирьяну в холодной ночи. Элла моя подруга. Но когда я смотрела на Эллу, когда я смотрела на ее красивые губы и зубы, ее собственные зубы, без всяких там коронок, и вспоминала собственные зубы под коронками, мне было очень приятно, что все происходит не по правилам. Что красота не дает никакой гарантии, не является страховкой. Можно быть хорошенькой, как котенок в плетеной корзине или как глаз бегемота, а это самое красивое, что я в жизни видела, — глаз бегемота. Вы не понимаете, о чем я говорю? Вы когда-нибудь смотрели внимательно в глаза бегемоту? Жаль. Короче, я просто хочу сказать: ты можешь быть красива, как глаз бегемота, а твой муж все равно потянется языком в сторону чужой пизды. Прекрасное чувство. Прекрасное! Элла тогда, в кофейне, когда тот пес облизывал сахарницы, а она мне рассказывала, как Борис лизал Мирьяну, похлопала меня по плечу:

— Ты меня слушаешь?

— Да, — сказала я.

— Что бы ты сделала на моем месте? Что ты мне порекомендуешь?

Какое слово — «порекомендуешь»! Когда в Опатии, в том ресторане, я ела рыбу, после которой срала несколько дней подряд, официант мне, помню, сказал: «Я бы порекомендовал вам…»

Говно. Терпеть не могу рекомендовать. Я молчала.

— Скажи что-нибудь, — сказала Элла.

— Слушай, — сказала я, — давай подойдем к этому разумно.

— Давай, — сказала Элла.

— Представь, что это ты стоишь на ледяном Корзо.

— Да, — сказала Элла.

— Вокруг тебя толпа.

— Да, — сказала Элла.

— Тебе холодно. Ты рассеянно смотришь на шествие масок, колонну грузовиков и все остальное говно…

— Да, — сказала Элла.

— Борис в Далмации, у своих. Тебе холодно, но домой, в пустую квартиру, идти не хочется. Диджеи орут: «Супееер, супееер, дорогие слушатели!»

— Да, — сказала Элла.

— У тебя в гимназии была несостоявшаяся любовь? Большая любовь? Твоя мечта?

— Нет, — сказала Элла.

— Ну, тебе в старших классах нравился кто-нибудь из школы? Хоть когда-нибудь? Может, из какой-то другой школы?

— Нет, — сказала Элла.

— Ну хоть один раз, хоть раз, хоть раз, мать твою, тебе кто-нибудь нравился?

— Да, — сказала Элла.

— Хорошо, — сказала я, — супер. Ты стоишь там, в демисезонном пальто, тебе холодно, вокруг толпа. Тебе даже не протолкаться до автобуса. А машину взял Борис.

— Да, — сказала Элла.

— Вдруг в этой толпе этот, твой, дотрагивается до твоего плеча. Ты вздрагиваешь, оборачиваешься и видишь… Какие у него глаза, у твоего?

— Карие, — сказала Элла.

— Значит, ты видишь карие глаза и говоришь, неважно, что говоришь, это мы пропустим, а то мне уже начало действовать на нервы, а он тебе говорит «пойдем» и берет тебя за руку, ну, ты бы с ним пошла?

— Да, — сказала Элла.

— Вот видишь, — сказала я, и мне стало немного легче.

Элла сняла очки.

— Он приводит тебя к своей машине, машина у него какая?

— Стоядин, — сказала Элла.

— Ладно, вы сидите в машине, тип запускает какую-нибудь кассету, ты музыку любишь, какую кассету?

— «Квин», — сказала Элла.

— ОК. «Квин». Их я знаю. И пока покойный пидор Фредди и толстуха Монтсеррат орут «Барселооооонааа…», он тебя вылизывает. Когда покойник опять заводит «Барселооонааа», ты ему отсасываешь. Неужели это что-то совершенно невероятное?

— Нет, — сказала Элла.

— ОК, — сказала я. — Тогда прости и забудь.

В этой кофейне к чаю подают еще и маленькие пирожные в форме сердца. Я сунула в рот это пирожное. Пока оно там у меня таяло и Элла уверенными движениями закуривала сигарету, а глаза у нее были похожи на две темно-коричневые маслины в прозрачном оливковом масле, я спросила:

— А кстати, кто он, этот тип, который тебе нравится?

— Кики, — сказал Элла.

Да. Вы правы. Хотя вы ничего и не сказали. Крайне глупо пердеть во все стороны и что-то рекомендовать. Но вы меня плохо знаете. Вы, должно быть, думаете, что я просто охуела, когда услышала, что Элла мечтает, чтобы язык Кики оказался у нее между ног. Вовсе нет. Мне было очень приятно. Потому что я знаю, что Кики никогда, никогда, никогда не дотронулся бы до плеча Эллы. Кики никогда не потянулся бы языком к ее пизде. Я это точно знаю. Но если вдруг когда-нибудь, когда угодно, когда бы то ни было, один раз он что-то там и вылижет… Короче, вы меня понимаете. Так вот, если… Я вам вот что скажу. Я бы на это закрыла глаза. Если кого-нибудь любишь, то тебе должно быть приятно, если с твоим любимым происходит что-то хорошее. Люди, ведь жизнь так коротка. И если хочется вылизать чью-то пизду, ну вылижи ты ее! Чтобы потом годами не сокрушаться, что не вытер тогда рот рукавом футболки. Нет, я не мать Тереза. Нет, если бы мой Кики мне изменил, я бы не стала топором отрубать ему член. У вас просто не все дома.

На экране реклама. «Маме» пятнадцать лет. Может, даже меньше. Она собирает вокруг себя троих «детей». Почему это мамам в хорватской рекламе почти всегда по пятнадцать лет? Почему эти гребаные педофилы не найдут себе другой работы?! «Мама» крошит шоколад в какую-то смесь, похожую на рисовую кашу на молоке, но это не рисовая каша на молоке, а какое-то кремовидное говно. Белое. У всех троих тупых сопляков текут слюни. «Мама» чайной ложечкой запихивает деткам в их глупые рты эту рисовую кашу, которая вообще не имеет ничего общего с рисовой кашей. Молочная рисовая каша! Это моя любимая еда. Я не знаю, какое впечатление производят на вас абики, ну, я имею в виду абортированные. И что вы вообще о них думаете. Некоторые считают, что абики это тоже дети. Маленькие человечки, у которых отняли шанс вырасти и стать людьми с большими руками и ногами. У них есть все, хотя они очень маленькие. Просто у них все это в зачаточном состоянии. Они даже могут чувствовать боль. Как вы или я. Я всех своих абиков забыла. Хотя они были детьми и мне следовало бы их помнить. У моей бабули был сын, который умер, когда ему было две недели. Бабуля помнила его всю оставшуюся жизнь. Пятьдесят два года. Вот видите. Все мы разные. И все-таки я думаю, что вокруг этих абортированных детей поднимают слишком много шума. И делают это мужчины. Мужчины, которым плевать на своих больших детей. Тех, у которых уже есть руки и длинные ноги. И которые уже пошли в первый класс. И которым нужно купить ранец и посидеть вместе с ними над домашним заданием по рисованию. Но на таких им насрать. Они на них и алименты не хотят платить. Считают, что мамаша, курва, потратит деньги на лак для ногтей на ногах, а потом будет задирать эти ноги вверх, чтобы принять какой-то гнусный чужой член. Для них, отцов, это совершенно неприемлемо. На собственных детей у них нет ни денег, ни времени, однако о ваших и о моих детях, у которых еще даже не выросли руки и все остальное… ОК. Если бы я дала им шанс, у них бы выросли и руки, и ноги. Вы понимаете. Так на чем я остановилась? Да, такие типы знать ничего не желают о своих собственных детях, зато всё знают об абортированных. Пишут научные работы, выступают с лекциями, раздают листовки, показывают слайды, демонстрируют фильмы, в которых с помощью замедленной съемки можно увидеть, как при аборте разрывается на кусочки крошечное тельце. У этих онанистов взгляд полон любви к уже покойным абортированным и ко всем будущим жертвам. Они только что не кричат: «Абортированные всех стран, соединяйтесь!» Хотят всех их поднять на ноги! Не горячитесь! Я всех моих абиков забыла. А их у меня было несколько. Да, хреново это, когда у тебя задержка. Хреново — еще мягко сказано. Начинаешь с того, что щупаешь сиськи. В такие дни они всегда делаются крупнее, чем обычно. Набухают, дотрагиваться больно. Суешь палец между ног. В надежде выковырять что-нибудь красное. Если не красное, то хоть коричневое. Или цвета ржавчины. Что угодно, хоть что-нибудь. Но жизнь говорит тебе: не горячись. Меня, например, постоянно мучает кандида. Что такое кандида? Вы что, с луны свалились? Это грибок такой. Он развивается, когда падает иммунитет. А у меня иммунитет всегда в полной жопе. Но в те дни, я имею в виду дни, когда суешь себе в дырку палец, даже этого проклятого грибка нет. Ничего нет! А купить тест рука не поднимается, потому что хочется надеяться на лучшее. В жопу тест! Легче всего купить тест! А знаете, что хуже всего? И это я тоже проходила. Хуже всего думать негативно. То есть думать, что ты залетела! Когда ты вовсе не залетела, но считаешь, что залетела! И трахаешься так, как будто ты действительно уже залетела, хотя ты не залетела, и из-за этого залетаешь… Не успеваете следить за ходом моей мысли? ОК. Я хотела сказать вам, что хуже всего, когда точно не знаешь. Когда узнаёшь, то все остальное — это вопрос техники. С утра пораньше с полиэтиленовым пакетом в руке идешь в роддом и встаешь в очередь в регистратуру. У всех у нас, в очереди, в пакетах ночная рубашка, тапочки, гигиенические пакеты, запасные трусы, носки из чистого хлопка, потому что на «кобыле» жуткий холод, ступни просто леденеют… После первого абика я, когда отправлялась в роддом, всегда брала с собой не полиэтиленовый пакет, а кожаный дорожный саквояж. Потому что так похоже, что я собралась в командировку и в роддом зашла просто на минутку, по дороге в аэропорт. Да и вообще, с сумкой практичнее, потому что можно сунуть в нее и дополнительное снаряжение: жидкое мыло, полотенце простое, полотенце махровое, косметику, «Унесенных ветром» на случай, если не остановится кровотечение… Когда подходишь к окошку, то приходится орать медсестре свое имя, фамилию, адрес, год рождения… Эти гребаные сестры, те, которых сажают в окошко, как назло всегда глухие. Но чистые и аккуратные. И никогда не носят в животе абика. От них хорошо пахнет даже в семь часов утра, и им никогда не приходилось переживать долгую ночь, отвратительную ночь, в течение которой сто, и сто, и сто, и еще сто раз мучаешь себя вопросом: ну какого хрена?! И ведь ему, как назло, в тот раз было совершенно плевать, куда кончить. Им, как правило, это действительно безразлично. Одна дырка, вторая, третья… Они кончают, как мы захотим. Но это мы, именно мы считаем, что они просто рвутся кончить в нас, и мы хотим доставить им такое удовольствие. Считаем, что именно так мы привяжем мужчину к себе, не останемся одинокими, сможем издевательски улыбаться, читая в очереди к парикмахерше лизу. Текст под названием «Как привязать Его к себе». Мы Его уже привязали! Наш кончает в нас, наш не натягивает на свой член гидрокостюм! И поэтому Он — наш!! Мы не такие, как те дуры, у которых Его нет, которые не привели в состояние полной боеготовности все свои дырки и поэтому теперь вынуждены читать лизу. А мы живем в счастливом браке, нас соединяет счастье, мы счастливо прилепились друг к другу, мы счастливы на «кобыле». Анестезиолог спрашивает, нет ли у тебя аллергии, а сестра тебе говорит: ниже, ниже, ниже, ниже… Врач не говорит ничего, ты у него сегодня девятая, он на тебя не смотрит, он тебя не видит… Этой ночью у него было дежурство, он не спал, новенький совсем не ориентируется, и кто ему только диплом выдал, не будь его отец тем, кто он есть, этот обалдуй был бы просто шофером в Италии. Все это он говорит сестре, которая молча слушает, следя за тем, где твоя задница, а где пизда. Анестезиолога не видишь, но чувствуешь. Он стоит у тебя за спиной. А потом, и это самые приятные мгновения моей жизни, тебе втыкают в вену иглу. Чувство такое, как будто летишь куда-то туда, куда и хочешь улететь, но не решаешься или же, решившись, получаешь облом, как это было со мной, когда они меня разбудили и сказали, что я должна была подумать о тех, кто мне дороже всех, короче, рядом с этим чувством полета меркнет любой оргазм. И новая пара туфель от прада, и даже глаз бегемота… За тот момент, когда анестезиолог втыкает тебе в вену иглу, можно отдать без преувеличения все… А потом просыпаешься. В палате с еще пятью или шестью дамами. Четыре из них уже складывают в пакеты свои ночные рубашки и окровавленные трусики, пятая курит в коридоре. Когда я просыпаюсь после наркоза, мне всегда хочется молочной рисовой каши. Молочную рисовую кашу обычно дают мамам после родов. Это мое самое любимое блюдо. И получить его можно только в роддоме. Вы можете иметь кучу денег, ваш муж может быть президентом страны или главарем хорватской мафии, но вы все равно не сможете заказать молочную рисовую кашу даже в самом дорогом ресторане Опатии. Ни за какие деньги. Таких денег нет. Эти мудаки просто не умеют ее варить. Я такую кашу ела в первый раз после того, как родила Аки. До сих пор помню ее вкус. Как-то раз, после аборта, я попросила принести мне молочную рисовую кашу. Я знала, что женщины после аборта не имеют права ни на обед, ни на воду, ни на чай, короче, ни на что. Да и у кого поднимется рука принести этой проклятой бляди, которая убила человеческое существо, которая не дала вырасти крохотным ручкам и масеньким ножкам, которая заставила угаснуть сияние очей и задушила смех и радость, у кого, я спрашиваю, поднимется рука принести такой бляди обед! Если только этот обед не последний обед в ее жизни. А на это было не похоже. И теперь представьте себе выражение лица медсестры, у которой эта маленькая блядюшка, какой я была двадцать пять лет назад, требует рисовой каши! Представьте себе ее лицо! Это не от избалованности, глупости или капризного характера! Это от бесстыдства! Это провокация! Какой тут поднялся крик! Вопли! Ах вы жопы сраные! Мать вашу! Неужели у меня нет права на такое скромное желание?! И она орала на меня там, где говорят шепотом! Рисовой каши мне, конечно, никто не принес. Я не обиделась. У сестры тоже есть свои права, например, на верность собственным принципам. Но я дала себе зарок. Рано или поздно, рано или поздно… Да. Я еще получу свою молочную рисовую кашу. На последний аборт я отправилась как раз тогда, когда была какая-то заваруха на Плитвицких озерах. Жуткая заваруха! Поэтому я и запомнила. Кстати, может быть, это как раз и было начало этой войны? Но меня это с курса не сбило. Я забралась на «кобылу» и потом проснулась в палате. Одноместной. Это оплатил мой Кикочка. В вазе стояла ветка орхидеи. Мне именно ветку и хотелось. Нежно-розовая ветка орхидеи в стеклянной вазе. Не в трехлитровой банке из-под маринованных огурцов или вишневого компота, а в вазе. Мне хотелось увидеть что-нибудь красивое, когда проснусь. Я знала, что проснусь. От аборта редко помирают. Раньше, во всяком случае, так оно и было. «Что вам угодно? Что вам подать? — спросила медсестра. — Горячий чай, сок, обед, бульон?» «Молочную рисовую кашу, двойную», — сказала я. Медленно, ложку за ложкой, я отправляла в свой голодный рот горячую кашу. Но что вы можете об этом знать! Откуда вам знать о том, что могут сделать деньги? Кики заплатил тысячу марок. За тарелку риса и горячего молока. А почему я уже сто лет назад не выписала рецепт из «Золотой кулинарной книги» покойной синьоры Вучетич? Вы просто глупы. Глупы как тупой нож.

Конечно же, Элла чуть с ума не сошла, когда Борис получил эту гребаную повестку. А, вы уже забыли… Нет? ОК. Это было очень неприятное чувство. Мы встретились в «Двух каштанах». Десять утра. Может, одиннадцать. Официант принес нам два двойных макьятто. Он знал, что мы обычно пьем в десять или одиннадцать утра. Глаза у Эллы блестели. Я уже вам говорила. Две большие коричневые маслины в белом, прозрачном оливковом масле. В ледяной воде.

— Я не могу представить себе мертвого Бориса на каменном столе. Разрезанное и грубо зашитое тело…

Элла смотрела слишком много детективов.

— Не перди, — сказала я, — на войне получают пулю в грудь или тебя на куски разрывает взрыв гранаты в каких-нибудь лесных дебрях. Откуда там каменный стол, в лесу-то…

— Я и этого не могу представить, — сказала Элла и пронзила меня ледяным взглядом. Именно ледяным.

— Я пойду к нему. Войду в его кабинет и скажу: «Я Элла, жена Бориса».

Я уже вам говорила, Виктор, тот, который был в страусе, муж Мирьяны, он был начальником городского комитета обороны. Элла и Борис были уверены, что повестка пришла из-за того самого вылизывания в ледяную ночь. Что вы такое говорите? Ну и что, что вас забрали на войну, хотя вы никого не лизали? Не пердите! Я вам об их уверенности говорю. Если что-то кажется тебе правдой, то это и есть правда. Для тебя. А на других ты просто кладешь. Да. Это была просто жуть! Жуть с ружьем! Представьте, каково это — понимать, что ты погибнешь из-за того, что твой язык вылизал не ту пизду! Мерзкое чувство. Этот говнюк хотел возложить жизнь Бориса на алтарь Родины за то, что тот вылизал его жену. Понимаете, какая дерьмовая ситуация! Люди, бойцы, герои погибают на войне за идеалы, за принципы, за свободу, мир и демократию, за лучшее будущее для своих детей… Понимаете? Какая это дерьмовая ситуация — погибнуть, отдать жизнь за Хорватию из-за того, что ты вылизал не ту пизду?! Что это за страна, которой приносят такие жертвы! Вот такие мысли кружились у нас в головах — у Кики, Бориса, у меня, у Эллы… Тогда, за столом в «Двух каштанах», Элла мне сказала:

— Я войду к нему в кабинет. И, если понадобится, дам ему.

Она закурила сигарету. Я, слава богу, больше не курю. В городе говорят, что в наше время курят еще только сербы и портовые грузчики.

— Не понимаю, — сказала я, — как ты это себе представляешь? Войти в кабинет и сказать Виктору: «Трахни меня!» Если бы таким способом можно было освободить человека от армии, Виктор бы двадцать четыре часа в сутки трахал, и трахал, и трахал. Все бы выстроились в очередь и давали бы ему по три раза в день ради спасения жизни своих мужей. Элла, ты не в себе. Успокойся.

— Послушай, — сказала Элла, — моя пизда не просто какая-то первая встречная пизда. Борис вылизал его жену, Виктор вылижет меня, и мы будем квиты.

Я смотрела прямо в Эллины маслины в масле.

— Что ты об этом думаешь? — спросила меня Элла.

— Супер, — сказала я. — Одно вылизывание не стоит стольких разговоров. Если это может помочь, то чего ждать?

— Это будет не первый случай в истории человечества, — сказала Элла.

Я насторожилась. Стоит кому-нибудь в разговоре упомянуть историю, я всегда очень, очень настораживаюсь. В истории я вообще не ориентируюсь. Ничего не знаю.

— В какой истории? — спросила я.

— В истории человечества уже были случаи, когда женщины своим телом расплачивались за свободу.

— Дааа? — спросила я, наполненная незнанием космического масштаба. Даже переполненная.

— Ну, например, вспомни Юдифь, — сказала Элла. И уставилась на меня. Я вам уже говорила про ее глаза как маслины в прозрачном масле. Юдифь? Юдифь?! Кто эта проклятая Юдифь? Можете мне, конечно, не верить. Единственная Юдифь, которая пришла мне на ум, была сестра моей свекрови. Старая, скупая, богатая высохшая гадина, о которой я вообще не желаю говорить. Юдифь. Юдифь? Юдифь??!!!

— Да, — сказала я, — ты права.

И продолжала смотреть в глаза Эллы, потому что мне не хотелось, чтобы она узнала, что я ничего не знаю о Юдифи, которая сделала кому-то отсос, чтобы спасти мужа от армии.

— Если Юдифь смогла дать Олоферну, а ты себе представляешь, как выглядел Олоферн, то и я могу дать Виктору.

Олоферн. Олоферн?! Олоферн!!! Может, вы знаете, как выглядел Олоферн? Может быть, вы не болтались в парке во время уроков, когда учительница Мара рассказывала про эту курву Юдифь и ёбаря Олоферна. Вы-то, может, и нет. А вот я — да. У меня как-то не хватает духу признаваться, когда я чего-то не знаю. Мне неловко. У всех, кто меня окружает, высшее образование. И у Кики, и у Бориса, и у Мики, и у Эллы, все они всё знают о Юдифи и Олоферне, вот мне и неловко.

— Но правда, — сказала Элла, — Юдифь принесла себя в жертву, чтобы спасти свой народ, весь народ, а не одного мужчину; она потрахалась с Олоферном и отрезала ему голову ради спасения всего народа, но кому какое дело, я…

Тут я здорово струхнула, можно сказать, просто обосралась.

— Ты собираешься отрезать Виктору голову… ты что…

— Да нет, — сказала Элла, — я собираюсь с ним трахнуться, или дать ему меня вылизать, или отсосать ему! Я не желаю смотреть, как мертвый Борис лежит на каменном столе.

На экране опять реклама. Мобильники. Эскимосы дрочат мобильники, посылают сообщения бог знает кому, а старая эскимоска скалится на мобильник как сумасшедшая, которой показали куклу без головы. Меня ошеломляет развитие телефонии. Во время прошлой войны мы с Кики ездили в Илирскую Бистрицу делать шопинг. Там все было дешевле. Теперь мы ездим в ашан. По субботам. Знаете этот маленький маркет в Бистрице, рядом с почтой? Не знаете. Не знаете даже, где Илирская Бистрица?! ОК. Рядом с шоссе небольшой маркет, а рядом с маркетом почта. Я ненавижу маркеты, и минимаркеты, и мегамаркеты. Я в них захожу только в случае крайней необходимости. Что Кики купит, то и хорошо. Все-таки в ашан я с ним иногда езжу. Чтобы он не оказался там единственным мужчиной без жены. В маленький маркет в Бистрице я никогда не заходила. А на почту заходила. Тогда из Хорватии нельзя было позвонить в Сербию. А из Словении можно. За три или четыре марки в минуту. Прикиньте, каково! Все наши городские сербы ездили в Илирскую Бистрицу, а там прямиком на почту. Перед телефонными кабинами ждать приходилось часами. В кабину втискивались целыми семьями. Мама, папа, дети. И кто-то один крутил, и крутил, и крутил диск. Когда дозванивались, передавали друг другу трубку. «Это ты, Васааа? Как там у вас? Аааа… Слышишь меня?.. Жарко, это Жарко говорит… Жарко!.. У нас все хорошо, передаю трубку Данице». «Это Даница, Даницааа, у нас все в порядке, я получила хорватский паспорт… вчера, нет, папе не дали… и брату тоже… вот тебе Саша…» «Да жив я, жив, сейчас дам вам папу». Связь часто прерывалась. Те, кто был в кабине, кричали в мертвую трубку, не понимая, в чем дело, но зато те, кто стоял перед дверью снаружи, понимали. Та кучка людей, которые были в очереди следующими, немного приближалась к стеклу кабины. Не агрессивно, не нервозно. Медленно. Так, чтобы те, кто в кабине, увидели, что они, снаружи, знают, что связь оборвалась и что теперь их черед попытать счастья. А те, из кабины, выбирались наружу и довольные и одновременно приунывшие. А что они с нами делали?!! Я на той почте была раз сто. Никто ни разу не повысил голоса. Сербы вытирали ноги о половик, складывали зонты, никогда после разговора не проверяли счет. Почтовые служащие мерили их ледяными взглядами и всегда закрывали дверь ровно в семь часов. Пусть даже в очереди ждет сто человек. Всегда ровно в семь. Кому звонила я? Прерывалась ли связь у меня? Ну что вы за гады такие! Злобные гады! Да никому я не звонила! Поэтому я туда и приходила! Доказать самой себе, что там, вдалеке, у меня никого нет! Что это у кого-то другого там, по ту сторону, есть Васа и вся его родня. Что это они сербы, а не я. У меня в голове все время вертелось, что меня сделал гребаный Живко Бабич и что быть сербом это не состояние духа, а биология! Я знала это! Сербство можно доказать. Если твою мать трахнул Живко, то просто нужно взять у него ДНК, сдать свою ДНК, и если они совпадут, можешь зайти в кабину и орать «алло, алло»… Разумеется, можно пердеть во все стороны, что ты хорват до мозга костей, никто не запрещает, можно пиздеть, что ты дышишь по-хорватски, что все, что у тебя есть, — здесь, что там ты вообще никогда не был, что ты не собирался заходить в кабину, что ты не пойдешь в кабину, что кабина и так битком набита, что связи нет, что… Да ни хрена! Это не аргумент! Это интерпретация. Субъективное впечатление. Как малыш Йово представляет себе хорвата. А что этот малыш Йово знает? Малыш Йово ничего не знает. Этот мой взгляд в сторону кабины в Илирской Бистрице — флешбэк? Это я флешбэкую??!! Что, это я сейчас перескочила на флешбэки?! Кто может следить за ходом моих мыслей?! Проклятые флешбэки. Вы когда-нибудь о них думали? Вспомните-ка ту коробку. Какую такую коробку? Коробку, дверную коробку. Я вам рассказывала, как наши тогда кокнули девочку и старуху из-за коробки. А что они с нами делали?!! Вы думаете, у того типа, который погрузил коробку на грузовик, будут флешбэки? Думаете, его будет прожигать насквозь взгляд девочки за секунду до того, как пуля разнесла ей голову? Или ему не даст спать видение окровавленного седого затылка старухи?! Пуля настигла ее, когда она что-то засовывала в печку. Вы думаете, что, когда тот тип будет проходить через укрепленную в этой коробке входную дверь своего дома на самом берегу моря или, может, немного подальше, ему каждый раз вместо лика Богородицы будут являться остекленевшие мертвые глаза, рот, из которого на тощий подбородок стекает тоненькая как нитка струйка слюны? Или мертвая девочка, которая улыбается кровавой улыбкой? Бабушка и малышка будут являться этим типам и в флеше, и в бэке?!

Вы ненормальны. Вот скажите мне одну вещь. Кто может кому бы то ни было доказать какой угодно флешбэк? Вам хоть когда-нибудь приходило в голову, что все эти жертвы посттравматического синдрома на этом играют? Нет. А они играют. Все без исключения! Они хотят получать больше денег! Хотят, чтобы их кто-то слушал! Хотят квартиру и работу! Если флешбэк нельзя точно доказать, именно что доказать, то любой хрен может флешбэкироваться и пудрить другим мозги. А может быть, все эти флеши и бэки просто выдумка обдирал психиатров? Которые благодаря им приобретают деньги, любовниц, работу для дочери-тупицы, которая благополучно закончила медицинский по психиатрической кафедре только благодаря связям своего пронырливого и лживого отца-психиатра. Да и эта война! Кто может доказать, точно доказать, что война — это травма? Военный посттравматический синдром?! Ну как же! Так я вам и поверила! Кто может доказать, что война — это травма? Почему это война должна быть травмой? Горящие деревни и на горизонте, и совсем рядом? Состояние общей опасности в Жупанье? ОК. Понимаю. Нелегко упаковать маленький член в армейские штаны и двинуться на поле боя, когда температура воздуха минус пятьдесят. Нелегко. Нелегко надрать сербам жопу, мать их! На ледяном льду и на обжигающей жаре. Нелегко. Нелегко превратить сербский пердёж по всей Хорватии в Косовскую битву. Это, кстати, единственный известный мне исторический факт. Сербов там наебли по полной программе. Нелегко. А подмыться, отправиться в городской комитет обороны и перепихнуться там с начальником, чтобы спасти жизнь мужу? Нелегко. Но есть одно «но». А травма ли это? Погодите! Я поднимаюсь и иду посмотреть в словаре иностранных слов. Именно встаю и иду! Уже листаю. «Травма». «„Травма“ — это греческое слово. Повреждение организма, вызванное внешним воздействием, механическим, химическим, электрическим и проч.». Вот видите! Нигде не написано «война». Понимаете? Механика, химия, электричество — все это может наебать вас и в условиях мира. Понимаете? Тогда и мир — тоже травма!! Значит, этот мир, в котором мы живем, за который и ради которого герои положили свои жизни на алтарь Родины, и он тоже может быть травмой. Дочь без работы. Вторая дочь дала преподавателю перед экзаменом и получила двойку. Единственное ваше развлечение это субботняя поездка в ашан. Оплата карточкой, кредит по которой вы, может быть, сумеете покрыть, а может, и не сумеете. Наша подруга подмывает засранные задницы старикам в Италии. Отец, профессор, ухаживает за чужим садом в Венеции. Сын на героине. Обе дочки в Триесте, сосут члены. Мир? Мир?! Мир!!! Это наш мир! Про мир мы знаем, что это не травма. Не существует такого понятия как «посттравматический синдром мира». Если бы он существовал, то лечить его нужно было бы войной. Понимаете? Я ничего не смыслю в математике, в математической логике. Поэтому я сбилась и потеряла нить рассуждений. Не могу ее найти. Никак. Но мне все-таки кажется, что и мир тоже травма. А синдрома нет. Если мир, так же как и война, это травма, но синдрома мира нет, ага, вот, я поймала эту гребаную нить, значит, и синдрома войны нет. Или же война и мир — это одно и то же, но тогда нет травмы. Или еще лучше. И война, и мир — это одно и то же. А ничего другого, кроме войны и мира, нет. Эврика! Вся наша жизнь — это травма! И посттравматические синдромы не должны нас ебать! Это мы их ебать хотели!!! Говорить о них это все равно что лаять на луну! Или жаловаться всем подряд, что жизнь трудна и невыносима. Или причитать, что тебя доканывает бессонница. Да всем плевать на это. Я вам жутко благодарна. У вас есть душа, я вижу. Вы понимаете, как мне трудно вот так вот лежать без сна и дожидаться утра, когда придет Мики. В семь. Вы меня слушаете?

На экране опять реклама. Гребаная реклама. А документальный фильм? Хотя бы один-единственный. Сплошная реклама. Гребаная реклама. Опять «семья». На этот раз и «папа» дома. «Папа» и «мама» и два ангелочка сидят в каком-то отеле. Возле окна. Виден белый снег. «Папе» лет двадцать, «маме» лет пятнадцать, детки помладше. Пьют чай. Мы его покупаем в ашане. Кики покупает. Мне это все до лампочки. Покупать чай мне даже в голову не приходит. В маркеты я захожу только иногда, чтобы сделать приятное Кики. ОК. Я вам уже говорила. Мы по субботам ездим в ашан. Вы ведь тоже по субботам ездите в ашан. Супер. Значит, соответствуете. Вы со мной. Супер. Ездим по субботам в ашан. Гребаный ашан. Заходим, толкаем перед собой тележки. Каждый свою. Больше всего меня развлекает покупка фруктов. Фрукты я терпеть не могу. Меня просто тошнит от любых фруктов, кроме вишни в собственном соку, без косточек, в стеклянной банке. Но мне нравится накладывать фрукты в тонкий пакетик, класть его на весы, нажимать нужную клавишу и приклеивать к пакетику самоклеящийся чек. Это просто супер. Классно. Я испытываю благоговение перед любым аппаратом. Компьютером, мобильником, видаком, пультом для переключения программ, факсом, плеером… Поэтому я горжусь тем, что умею таким манером покупать фрукты. Умею нажимать нужные кнопки. А без этого сегодня тебе конец. Не выжить. Иногда мне кажется, очень редко, но такое бывает, когда я приклеиваю этот сраный чек на тонкий пакетик, что я бы смогла, если бы проявила упорство, научиться включать компьютер, посылать имейл, передавать эсэмэс. Ведь может такое быть? Все возможно. Кики миллион раз, миллион раз хотел купить мне мобильник. Миллион раз. По случаю всех годовщин, дней рождения, новых годов, дней святого Валентина, тех дней, когда мы потрахались раза два подряд, миллион раз! Три миллиона раз! Я отказалась четыре миллиона раз. Ненавижу мобильники и весь этот связанный с ними онанизм. Ненавижу чувство того, что кто угодно в любое время дня и ночи может меня достать. И пиздеть о своих проблемах. Требовать от меня ответа на вопросы, которые мне совершенно неинтересны. Неинтересны мне и люди. Они у меня в печенках сидят! Самовлюбленные дрочилы, которые звонят только тогда, когда им что-то нужно. И никогда не звонят, чтобы просто поинтересоваться, как дела у меня! Не нужно ли мне что-нибудь? Понимаете? Поэтому у меня нет мобильного. Мобильный можно выключить? Вот за это я вас и люблю. За ваш ум. Не будь вы такими умными, мы бы не проводили эту ночь вместе. Я разборчива в общении. Ненавижу, когда рядом кто-то пиздит. Такое позволено очень узкому кругу лиц. Числу лиц, не выходящему за пределы статистической погрешности. Вообще не уверена, что такие есть! Видите, нервы у меня очень чувствительные. Очень! Да. Браво! Вы совершенно правы! Мобильный можно выключить. И никто до меня не дозвонится. Но тогда позвольте задать вам вопрос. Если я ношу в сумке выключенный мобильник, на кой хрен мне нужен этот мобильник?! Я могу сама кому-нибудь позвонить? Я — кому-нибудь позвонить?!! Вы меня, оказывается, вообще не слушаете, это ясно. Вам насрать на все, что я говорю. Да не желаю я никому звонить! Понимаете?! Никому! Нет такого человека на всем земном шаре, чей гребаный номер я набрала бы на мобильном, если бы у меня был мобильный! Ладно, оставим это!

В ашане мне нравится чувствовать, что я что-то собой представляю. Иду к девушке, которая продает хлеб. На ее печальной головке веселая шапочка. Красная с белым кантиком. Зимой. Летом что-то другое. Не знаю что. Ашан только недавно появился в городе. Они здесь всего шесть месяцев. «Мне, пожалуйста, горячий хлеб», — произношу я холодно. «Горячего хлеба нет», — отвечает Краснаяшапочка. «Подогрейте его в микроволновке, — говорю я ледяным тоном. — Я вернусь через семь минут». Мне известно, сколько времени нужно этому хлебу, чтобы он стал горячим. И так далее, все в таком же роде. В коляску я бросаю нивею — молочко для тела, ставлю горшочек с остролистом, маленькую юкку, анютины глазки всех цветов, крупные маслины, у которых на место косточки всунут миндальный орех. Если две кассы из двадцати не работают, я ору: «Почему я здесь должна полдня ждать за свои деньги?! Где ваш шеф?!» Вот что я ору. Кики меня не слышит, он в другом конце огромного зала. Выбирает вина. Из-за кассы на меня испуганно смотрит маленькая засранка в шапочке на маленькой головке. Очень приятно, что она сидит в своей крошечной клетке прямо на сквозняке. Когда открывается дверь, в ее маленькую спину дует ледяной ветер. Ленивая тёлка. Мясо у них супер. Нарезано и полностью готово, можно сразу поставить на плиту и приготовить гуляш. Идеально для женщин, которые готовят гуляш. Я не готовлю. Это делает Кики. Еще у них всегда есть какое-нибудь мясо, которое называется «акция». «Акцию» Кики никогда не покупает, потому что это всегда большие количества. Я в полный голос требую коробки. Ору. «Где эти ваши гребаные коробки? Почему я должна платить за ваши гребаные рекламные пакеты? Если вы хотите брать с нас деньги за ваши гребаные пакеты, уберите с них свой логотип! Брать деньги за пакеты с собственной рекламой! Мы вам платим за то, что вас же и рекламируем! Говнюки!» Ору. И наслаждаюсь. Несчастные маленькие гадины в своих тесных клетках за кассами думают, что они там только временно. Они надеются, что их крепкие сиськи и заледеневшие нежные спины еще дождутся дня… В ашан зайдет прогуливающийся владелец виллы на берегу моря. Например, той, что в Медвее. Я там купалась, когда была маленькой. Владелец дворца выберет одну из Красныхшапочек, она ему улыбнется, юный господин освободит ее из клетки и на руках унесет как гребаный офицер и гребаный джентльмен в свою виллу в Медвее. Эта вилла до войны ему не принадлежала, уважаемые господа! Владелец виллы и маленькая ашан-гадина будут купаться в море, которое до войны им тоже не принадлежало, уважаемые господа.

Я вам еще не говорила. Моя бабуля на свое венчание приехала в экипаже. Мне бы, конечно, было очень приятно, если бы я могла сказать, что моя бабуля была владелицей какой-нибудь виллы вроде той, в Медвее. Но это не так. Она была прислугой. Но хозяин ее любил и поэтому в день венчания предоставил ей свой экипаж. Моя бабуля никогда не падала духом. Часто смеялась. Я не такая. Годами я не смеялась из-за второго левого сверху, да и потом тоже. Люди все разные. Мне редко хочется смеяться. Мне ничего не кажется смешным. Бабуля смеялась. Даже когда объедала хорошую часть подгнившего персика. Мы всегда покупали подгнившие персики. ОК. Вы правы, бабуля не могла смеяться, когда объедала хорошую часть подгнившего персика. Она не могла и есть и смеяться. Я просто хотела сказать, что она была веселой и любила фаршированный перец. Больше всего на свете. Вообще-то ее жизнь была мало похожа на распродажу в россини. Вы не бывали на распродаже обуви в россини? Это полная чума. Там счастье можно ножом резать, причем огромными кусками. У моей бабули первый муж погиб в Лике, а второй в Америке. Малыш Йошко умер еще грудным. Потом началась та война, и немцы сожгли ее дом. Она осталась на пожарище в одном платье. Она и моя старуха, в юбочке, блузке и ботинках. Бабуля много лет верила в Бога. До тех пор, пока на нее не посыпались беды. Одна за другой. И тогда она прервала с Ним все связи. Она Его просто отъебла. Она часто говорила: если Он есть, то не одной только ей пришлось бы говно есть. Ясное дело, она это говорила другими словами. Я вам просто перевожу. Поэтому я не ходила в церковь. Вы думаете, и думаете совершенно неправильно, что при той системе люди не ходили в церковь. Считаете, что Югославия была царством мрака для церкви и попов. Что верующие были вынуждены тайком пробираться на мессу через горы и долины в далекие пещеры. Что молодые матери носили крестить своих младенцев только под покровом темной ночи, когда гэбисты закрывали свои утомленные глаза. Что девочки отправлялись на первое причастие только в День Республики, когда все граждане в длинных колоннах, торжественной поступью устремлялись к огромным каменным памятникам. Под звуки «Ленинского марша». Духовой оркестр! «Вы жертвою пали в борьбе роковой!» И тут — баммм! Здоровая желтая тарелка брякает о другую здоровую желтую тарелку! Слушайте дальше. «За жизнь его, честь и свобоооооду…» Баммм! Опять тарелки! Здоровенные! Обожаю «Ленинский марш». Хит моего детства. Сейчас расскажу вам кое-что из вашего детства. Слушайте. Первое мая. Или День Республики. Или День армии. Или День национального восстания. Или День освобождения. Или День молодежи. Длинная колонна. Мы, девочки, держим в маленьких руках концы фиолетовых лент. На лентах приветствия и поздравления какой-то Дивизии или какому-то Дню. Венки несут товарищи герои или просто товарищи. Колонна движется медленно. С достоинством, но не скорбно. Потому что сейчас мир и свобода и павшие должны знать, что отдали свои жизни не за какую-то хуйню, что у живых нет причин скорбеть. Они просто продолжат дело павших с того места, где те пали. Ровно с того самого места. Чтобы павшие товарищи были счастливы, если бы смогли восстать из могил и увидеть, за что они пали. Именно так, убедиться своими собственными глазами, если им, конечно, не пришлось пасть уже без глаз. Если им еще до того, как они пали, кто-нибудь их не выколол. Ведь и такое случалось. Это была кровопролитная борьба. Короче, чтобы павшие товарищи, если они встанут и увидят, за что пали, захотели бы снова за это пасть. Если бы можно было пасть дважды. Но так не бывает. Да и из могилы не встанешь. Ни разу. Так что павшие товарищи не встают, а спят сном героев и павших товарищей. А потом колонна останавливается. Или перед большим серым камнем в виде павшего бойца с винтовкой в руках, или на берегу серого моря. Если это День Республики. Или на берегу темно-синего моря, если это Первое мая. Венки кладут возле камня. Мы, девочки, поправляем фиолетовые ленты. Венки эти пролежат свежими долго, потому что они пластмассовые. Если колонна останавливается на берегу серо-синего или ярко-синего моря, венки бросают в воду. Фиолетовые ленты плавают по поверхности как мертвые фиолетовые кальмары. Живые кальмары внизу. Ближе ко дну. В колонне все — и стар и мал. Грудные дети, мамы, папы, дедушки, бабушки, ветераны, родственники ветеранов и родственники павших товарищей. Все. Всё село. Весь город. Поэтому вы и считаете, и совершенно неправильно считаете, что в этой стране «Ленинского марша» и шествующих в колоннах демонстрантов нельзя было ходить в церковь в белом платьице и принимать первое причастие. Вы просто забыли. Считаете, что таких детей бросали в море и они плавали по поверхности как белые кальмары?! Или что некоторые храбрые девочки в длинных белых платьицах все-таки пробирались через дремучие леса к маленьким церквушкам, затерянным в глуши за семью горами, за семью морями?! И к тому же только тогда, когда их никто не может увидеть, потому что все воодушевленно шествуют в колоннах?! А за семью горами, за семью морями девочек в белом ждал священник. И быстренько их причащал. Потом стаскивал с их худеньких тел беленькие платьица… Нет! Нет!! Нееет!!! Совсем не это! Наоборот, для конспирации натягивал на их худенькие тела синенькие юбочки и беленькие блузочки, а на тоненькие шейки повязывал красный галстук и надевал на головки синие пилотки, да, и еще не забыть беленькие носочки… Потому что торжественная колонна может свернуть со своего обычного маршрута!!! С маршрута, ведущего в сторону большого камня или темно-синего или серого моря! Она может резко развернуться в сторону маленькой церквушки за семью горами, за семью морями!!! Посмотреть, нет ли там священника и белой девочки!!! И бросить в море священника, пусть плавает по поверхности как большой дохлый белый кальмар; и бросить в море девочку, пусть плавает рядом как маленький дохлый белый кальмар!!! Вы, знаете ли, совершенно рехнулись! Вы просто идиоты, если так думаете! Вы всё забыли! Колонна никогда не отклонялась от маршрута! Никогда! То, что вы думаете, это чистой воды пиздёж. Там, где жила я, в Увале, там, где жили мы, моя бабуля, моя старуха и я, в том подвале, из которого мы смотрели на ноги людей и на собачьи и на кошачьи ноги, как они идут, вверх и вниз, и вверх, и вниз, и вверх… Некоторые ноги не возвращались, потому что наверху, там, где кончалась лестница, было шоссе, и ноги… Это я вам уже говорила. Те ноги тогда удалялись по шоссе в каком-то другом направлении. Так вот, в Увале только я одна не ходила в церковь! Я. Единственная! Все остальные ходили. И старухи, и старики, и молодые люди, и девушки, и мужчины, и женщины, и дети, и грудные младенцы. Все. Кроме меня. Это отвратительное, отвратительное, отвратительное чувство. Отвратительное. Быть не такой как все. Твои подруги, все без исключения, в длинных белых платьицах отправляются в церковь, а ты остаешься посреди площади, в шортах, одна. Они возвращаются из церкви с белыми молитвенниками в руках и золотыми цепочками на шее. Отвратительное. Отвратительное. Отвратительное чувство. Вы не в состоянии это понять. Кажешься себе полным дерьмом! Ненавидишь и мать, и гребаную, гребаную, гребаную диктаторшу бабулю, которая командует и тобой, и твоей мамой. И которая тебя мучает из-за того, что у нее у самой были проблемы. Она потеряла малыша Йошко. И двух мужей, и дом, и все остальное. Но это она, а не я! Так пусть она и стоит здесь в шортах! Да пошла она на хуй, старая гадина! Почему по ее прихоти я осталась без белого платья, длинного, до пола, и без белых туфелек и длинной свечи?! И без чувства того, что я такая же, как и все остальные?! Гадина! Сука! Гребаная! Карга старая!

Стоп. Надо перевести дух. Глубокий вдох. Видите, как мало мне надо? Какие у меня слабые нервы. Тонкие как паутина. Надо же так разозлиться на бабулю, которая уже тысячу лет как умерла! Нет, все-таки я ненормальная! А ведь на самом деле я просто хотела объяснить вам, почему люблю попов. Попов никто не любит. Ни верующие, ни неверующие. Попов ненавидят все, кого я знаю. Ненавидят за то, что они говорят тихим голосом, за то, что нервы у них очень даже крепкие, за то, что они знают ответ на любой вопрос, за то, что ездят на хороших машинах, за то, что трахают молодых женщин, которые им в ухо шепчут о своих тайнах, за то, что лапают девочек за только появившиеся сиськи и любят прижать ладонь к маленькому детскому члену, люди ненавидят попов за то… Короче, вы поняли. Люди ненавидят попов за то, что попы такие же, как мы с вами. А вам бы хотелось, чтобы попы были не такими. Вам бы хотелось, чтобы попы были такими, какими они себя перед нами выставляют. Как будто вы такие же, какими пытаетесь выглядеть. Или я? Если бы все мы говорили о себе правду, жизнь стала бы просто невыносимой. Я люблю попов! И ничего не имею против Бога! Потому что мне он жизнь не отравлял! Ребенок мой жив, дом цел, никакие немцы его не сожгли, мы с Кики любим жизнь. Маленькие радости жизни. Как-то раз жизнь свела Кики с одним крупным городским жуликом, адвокатом. И Кики впарил ему три кашемировых пальто разом! Черное, синее и табачного цвета! Знаете, многое должно было совпасть, чтобы Кики повезло выставить того адвоката на такие деньги. Адвокат был в прекрасном настроении, а такого человека может привести в прекрасное настроение, например, продажа дома. Типа, купил дом за тридцать тысяч евро, потом продал за сто десять. Или кто-нибудь из осужденных дал ему особую доверенность на продажу своего дома на условии «дай что дашь». Понимаете? У фраера есть дом, но нет денег. И ближайшие сто лет ему предстоит провести за решеткой. И ему, ясно, нужны деньги — на сигареты, на наркотики, на молоденькую задницу. Сегодня все дорого. Вот он и дает адвокату такую доверенность, особую. Адвокат берет за дом двести тысяч, а фраеру, тому, который за решеткой, отстегивает, например, пятьдесят. И все довольны. Кстати, его жену, я имею в виду, жену адвоката, заинтересовал мужской, а женских, может, и не бывает, пиджак канали, да, она носит мужской канали сорок восьмого размера. Короче, это был один из таких редких суперудачных моментов. Когда такое случается, ну, маленькое событие из разряда радостей жизни, то мы с Кики идем в ресторан «Солнце». Знаете, тот, над Опатией. Там полно народу. Всегда. Столик нужно заказывать заранее. Прямо у самого входа там большой камин. Рядом с камином стол. Для самых важных посетителей. Если человек при деньгах, если он сумел за один день продать три кашемировых пальто и канали сорок восьмого размера, то он ведет себя как самый важный посетитель и ему насрать на табличку «Стол заказан». Сейчас я вам скажу то, что никогда не говорила моему Кики. Но вам скажу. Это особый стол, но он вовсе не лучший. Все считают, что именно он лучший. Но это не так. Всегда, когда я сижу у камина, спина буквально поджаривается. Умираю от жары. Но молчу. Женщинам моего возраста лучше не упоминать о том, что их бросает в жар. Стол в дальнем правом углу, если смотреть от входа, гораздо лучше. Спину греет радиатор, который греет нормально. Сзади у тебя стена, перед глазами весь ресторан. Контролируешь все тарелки, а в твою могут заглянуть только самые близкие соседи. Но есть одно «но». Когда ты сидишь у камина, пусть даже тебя сжигает этот гребаный адский огонь, ты самим этим фактом всем присутствующим передаешь послание. Типа, я гость высшей категории. Вы скажете, что я глупая корова. Глупая корова, которая хочет быть тем, кем она не является. Которая поджаривает спину только для того, чтобы выглядеть богаче, чем она есть. Конечно, вы правы. Вот только слово «богаче» здесь ни при чем. Богаче может быть кто-то, кто богат. Мы с Кики богаты только время от времени. Ладно, хватит выёбываться. Это очень приятное чувство! Когда ты выглядишь кем-то, кем не являешься. Просто суперчувство! Я бы всю жизнь могла так прожить. Для меня самое большое счастье быть не тем, кто я есть. И я в таких ситуациях смеюсь, а Кики заказывает дингач, официант наливает ему немного дингача в отдельный бокал, Кики пробует, слегка задумывается, потом говорит, да, это то, оно самое, тогда официант наливает в наши бокалы, мы потихоньку попиваем, хотя после дингача у меня всегда свербит в заднице из-за геморроя. И ведь знаю, что мне нельзя пить красное вино, знаю, что потом буду десять дней срать кровью и мазать жопу канадской мазью, которую можно купить в конце Корзо за семнадцать кун. А все равно пью дингач. Вы хотите спросить, почему мы не пьем белое вино, если красное мне вредно? Это вопрос к Кики. Я в винах совершенно не разбираюсь. Но наслаждаюсь. Как вам это объяснить? Да никак. Или вы это понимаете, или не понимаете. А вдруг у вас нет денег и вы не можете позволить себе сесть за стол возле камина и стать не тем, кто вы есть. Или вам кажется непереносимым адский огонь, который печет вашу раскаленную спину? Все мы разные. Вам удобно и мягко в собственной шкуре. И вы не чувствуете потребности содрать ее? И пойти гулять по свету окровавленным, без кожи? Все мы разные. ОК. Я улыбаюсь Кики так, словно адского огня нет и в помине. Он с наслаждением жует свой толстый, кровавый бифштекс. Понимаю вас, мне тоже. Мне тоже отвратительно толстое, кровавое говяжье мясо. Именно отвратительно. Больше всего я люблю спагетти с соусом из свежих помидор. В том ресторане их очень хорошо готовят. Как-то раз я там унюхала запах спагетти с соусом из свежих помидор. Кики любит только жареные кальмары. Но нельзя же прийти в «Солнце» и заказать кальмары и спагетти. Знаете, как принято в ресторанах: ты то, что ты ешь. Все заглядывают друг другу в тарелки. Только очень богатые люди могут заказывать что-нибудь дешевое. Им не нужно рассылать вокруг послания. Они сами представляют собой послание. Если бы я была богатой, то заказала бы спагетти. Но если я закажу их сейчас, я, такая как есть, это будет выбор женщины, у которой нет денег, а не женщины, которая любит спагетти. Не знаю, удается ли вам следить за моей мыслью. Я терпеть не могу бифштекс и красное вино. Вообще-то я хотела рассказать вам не об этом. Но и не о том, что всякий раз, когда мы возвращаемся из «Солнца», Кики меня трахает. Всегда. И не просто, а по полной программе, долго и изобретательно. Не знаю, откуда у мужчин такое мнение, что трахаться нужно часами. Что именно это и есть как раз то, что женщине нужно. Что женщине обидно, если мужчина кончает за час. Все это пиздёж. Но именно это мы видим во всех фильмах. И читаем в книгах. В научно-популярной литературе. В приложениях к ежедневным газетам. Только знаете что, прежде чем читать это говно, посмотрите, кто его написал. Мужчины! Откуда мужчины знают, что нужно женщинам? Можно подумать, мужчины трахаются, чтобы доставить удовольствие женщинам?! Да этим типам просто нравится ебаться часами. А потом они преподносят это читателям журналов как «результат научных изысканий». Может, никто в мире такого еще не говорил. Но я скажу, мне терять нечего. Мужчины! Мы, женщины, не любим, когда вы ебёте нас часами. Вот так. На спине. Потом на животе. Потом «не трогай его». Потом «почеши мне яйца. Отпусти его! Подержи его! Полижи мне ухо! Дай полизать тебе ухо! Укуси меня! Укуси меня за задницу! Ну укуси же меня за задницу! Потрогай яйца! Нет, только яйца! Яйца! Подожди! Перестань! Отпусти его! Полижи мне яйца! Еще полижи мне яйца. ТОЛЬКО яйца! Отпусти его. Отпусти его! Возьми его еще! Еще, полижи его еще, еще, еще, еще, ещё-ооо, еще, еще, еще, еще, ещё-ооооо! Зачем ты это сделала?!!» Зачем я это сделала?! Если бы я этого не сделала, так мы бы до сих пор трахались, вот прямо до этого самого момента трахались бы. И я бы с вами разговаривала трахаясь! Ёб твою мать! А что я такого сделала? В чем вообще смысл секса? Какова его цель? Я полагаю, кончить и заснуть. Или одеться и пойти домой. Поэтому меня перестал волновать секс с Кики. Это так утомительно — дрочить часами во имя моего счастья. Меня легко сделать счастливой. Для этого никому не нужны дооооооооооооолгие часы! Но мужчинам плевать на наше счастье! Исследователи! Ученые! Но я не это хотела вам сказать! Короче, в тот ресторан часто приходят два попа. Один старый и толстый и один молодой. Нет, вы ошибаетесь. Молодой тоже толстый. И они там, за столом, а точнее под столом, буквально ебутся. Всухомятку. Сидя над тарелками с пршутом или ньоками с трюфелями. Они всегда сидят в глубине, за столом справа, если смотреть от входа. Так, что адский огонь их не жарит. На закуску едят ветчину, молодой иногда заказывает густой говяжий суп с лапшой. Такой, который больше похож не на суп, а на кашу. И все время говорят, говорят и говорят. И у них то и дело звонят мобильники. Просто два бизнесмена. Выше пояса. А под столом их туфли играют совсем в другую игру. Лакост и александер. Старый носит лакост. Крокодильчики соприкасаются с александером. Трутся друг о друга, гладят один другого, прижимают, ласкают. Пара крокодилов втискивается между двумя александерами, потом александеры прижимаются друг к другу, а крокодилы слегка расступаются. С ума сойти. Я хорошо разбираюсь в обуви. Мне можете верить. Кики получает туфли от Желька, из Загреба. А Желько обувает весь хорватский парламент. Труднее всего достать мужские, сорок третий. Все мужчины носят сорок третий. Дома у нас лежат пачотти, сорок восьмой. Можете хоть сейчас получить их за сто евро. Это полцены. Ладно, я бы их и за пятьдесят отдала. Но у вас нет такой ноги. Ни у кого нет такой ноги. Кроме часового на входе в американское посольство. Но туда же не отправишься с коробкой размером с детский гробик. Американцы превратились в настоящих параноиков. Зачем Кики их взял, если никому не продашь? Вы хотите сказать, что мой Кики свалял дурака, что он глуп как жопа? Это не так. Желько дал ему эти туфли в счет мелкого долга. Какие-то десять евро. Он бы эти десять евро никогда не вернул. «Разве это деньги, так, херня», — сказал мне Кики. Херня? Когда как. Когда у нас деньги есть, то и сто евро кажутся херней, а вот когда денег нет… Я вам уже говорила, что люблю цветы. Знаете, сколько стоит кустик анютиных глазок? Пять кун. Вот видите. Иногда у меня нет этих пяти кун. Прохожу мимо цветочного магазина и говорю себе: корова глупая, когда у тебя будут деньги, вспомни эти гребаные анютины глазки, вспомни, что ты сейчас чувствуешь, в этот момент, перед этим цветочным магазином с голой жопой, вспомни. И потом никогда не вспоминаю. Когда у меня есть деньги, я не думаю про анютины глазки, а отправляюсь с Кики в «Солнце» греть раскаленную спину.

Людям не нравится, что два попа ебутся за столом справа в глубине, если смотреть от входа. И хозяину это тоже не нравится. Он верующий и чувствует свою ответственность. Получается, что это вроде как он сам под столом тискается ногами со своим официантом. Как будто под столом ебутся киокарловац и пеко. А вовсе не его посетители. Если бы он мог, то выгнал бы их. Но он не может. Кто сегодня может позволить себе выгнать посетителей из своего ресторана? Никто. Мне вся эта история насчет попов кажется полной хернёй. Значит, по-вашему выходит, попам следовало бы быть поскромнее, потому что Хорватия в полной жопе. Не надо бы им обувать дорогие туфли, надевать на себя золото и импортный шелк. Да и вообще, одежду лучше получать из каритаса. Не стоит им красить волосы в светло-каштановый цвет, чтобы они выглядели как натуральные. Все это полная херня! Кому нужны пастыри с голой жопой? Какое это будет послание?! Если попы это представители Бога на земле, то какое послание хочет передать нам через них Бог?! Что все это будет продолжаться еще триста лет?! Какое это будет послание, если на алтаре Загребского кафедрального собора появится, только не надо ловить меня на слове, я не уверена, можно ли сказать «на алтаре Загребского кафедрального собора», потому что моя гребаная бабуля не пускала меня в церковь, вы это сами знаете. ОК. Так вот, какое это будет послание, если шеф всех хорватских попов на рождественской мессе в Загребском кафедральном соборе появится в довоенном костюме вартекс и в довоенных же кроссовках адидас? Что это будет означать? Если у хорватов шеф церкви выглядит как кучка говна под проливным дождем, то как же тогда выглядим мы, простые хорваты? Одежда — это сообщение, послание! Послание! Если он весь в золоте, если они все в золоте, то значит, и нам недолго осталось сидеть в жопе. Еще чуть-чуть. Понимаете?! Наберитесь терпения! Дрочилы нетерпеливые! Вот вы кто! Нетерпеливые дрочилы! Упертые! Нетерпимые! Хотелось бы мне посмотреть, каково бы вам пришлось, будь вы на месте какого-нибудь попа или кардинала! Представьте, что к вам на исповедь заявляется похотливая дамочка, которая вообще не думает о своих грехах, тяжелых и многочисленных, а всей своей пиздой возбуждается от звука вашего глубокого голоса. Вы бы удержали свой член в штанах? Бедному попу полагается держать свой член под сутаной?! Да что вы говорите! А почему эта блядь не сидит дома со своими детьми и не готовит мужу обед?! Таким вопросом вы не задаетесь? Да, бывает такое, что поп трахнет деревенскую девчонку. Или городскую. А потом родители на каждом углу раздают журналистам интервью про то, что они об этом думают! И общественность тоже обязательно должна на этот счет высказаться! Заголовки длиной в полметра! Девчонка во всех деталях рассказывает женщине-судье, что именно и как священнослужитель совал ей в пипку! Но это же просто непорядочно! Что, разве одни только попы любят девочек?! Как будто вам самому не хочется иногда оттрахать дочурку вашего лучшего друга! Это ваше подлое лицемерие меня просто достало. На самом деле достало. Если Бог прощает, а он все прощает, почему тогда только одни попы должны держать свой член под сутаной?! Или в штанах?! Пусть трахают, пусть дрочат на скамейке в парке, пусть красят волосы в светло-каштановый цвет, чтобы выглядели натуральными, пусть получают зарплату от государства, пусть поют даже тогда, когда у них нет голоса, пусть монашки воспитывают для них стада тощих овечек и пусть они дерут этих овечек в задницу, пока монашки их воспитывают! Пусть! Пусть! Жизнь у человека одна! Попам платят деньги за то, чтобы они прощали нам наши грехи! И они нам их прощают. А мы, кто мы такие, чтобы судить их?!

Да, я же должна вам еще кое-что рассказать про ту повестку, про повестку, которую получил Борис. Мы с Эллой были в спальне. В спальне Эллы и Бориса. Кровать у них супер. Старинная. Борису эту кровать привез дед, моряк. Она плетеная, из прутьев. Большой шкаф, зеркало на двери шкафа. И это ему досталось от деда, И плетеный, тоже из прутьев, сундук В нем Элла держит запасные одеяла, пуховые и легкие, подушки и купальные костюмы. Сундук дед притарабанил из Китая. Элла любит старинные вещи. Я тоже. Но у меня ничего старого нет. Потому что моя старуха была настоящая жопа: когда могла, не захотела взять даже еврейскую люстру. Или хотя бы хрустальный ночник. Глупая корова. Коровища. Единственный старый предмет, который есть у моей старухи, это орден. Кажется, «За заслуги перед народом» третьей степени. Или четвертой. Во всяком случае, какой-то хуёвой степени. Эти старые ордена сейчас последний крик моды. За них дают гору денег в Америке и в других странах, где такого не было. Моя старуха держит его в красной коробочке, оригинальной, того времени, а коробочку в кожаной сумке, где лежат все наши воспоминания. Мои детские фотографии, фотографии моей бабули, фотографии моей старухи, на ногах у нее всегда ботинки, и фотографии покойного Рысика. Рысик — это кот. Точнее, это был кот. Но орден моя старуха мне не дает. «Подожди, пока умру», — говорит. Как будто это не кусочек железа, а драгоценный камень из короны королевы Елизаветы. И ничего с этим не поделаешь. Старуха моя в этом смысле ненормальная, а у меня не хватит духа, когда ее нет дома, залезть в сумку, которой уже пятьдесят лет. Да мне и не к спеху, можно подождать. Рано или поздно я все равно прикреплю орден «за заслуги перед народом третьей или четвертой степени» к армани, или к акваскутум, или к ивсенлоран. Что же это я все время отклоняюсь от темы! Скачу как глупая коза по горному склону! Ищет траву, а травы нигде нет. Если, конечно, коза ест траву. Может, она ест что-то другое. Мне козы нравятся. Худые, крепкие, жилистые, с большим выменем, они какие-то самодостаточные. Какие-то дикие. Как дикие козы. Если бы я могла родиться второй раз и при этом могла бы выбирать кем, я выбрала бы дикую козу. Скакала бы со скалы на скалу, с камня на камень, прыгала бы высоко вверх, взбиралась бы на вершины гор. Далеко-далеко-далеко от людей. От вас.

ОК. Значит, сидим мы в спальне. Элла и я. Моей заднице было не очень-то удобно на прутьях плетеного сундука, который бог знает когда прибыл из далекого Китая. Элла сидела на кровати и курила. Курильщики мне отвратительны, все. Особенно те, которые курят в спальне. Наркоманы! Кретины! Всякий раз, когда я чувствую запах сигареты, если кто-нибудь, как тогда Элла, курит рядом с моим носом, во мне вскипает страшное, страшнейшее, жутчайшее желание вырвать сигарету из чужого рта и сунуть в свой. А я ведь уже много лет не курю. Но я тогда говорю себе то, чему обучены любые леченые алкоголики. Сегодня не буду, покурю завтра. Из окна Эллиной комнаты видны окна других домов, здесь, в их районе, все они одинаковые. Блочно-монтажное говно. Какая-то женщина на балконе снимает с сушилки белье. Ладно. Неважно. Да. Мы с Эллой ломаем голову, как ей одеться для встречи с Виктором. Тем самым, из страуса. Нельзя же понравиться мужчине, если на тебе костюм моей матери, в котором ее награждали тем самым орденом какой-то степени. Кажется, все-таки третьей. Элла разложила по широкой двуспальной кровати весь свой гардероб. Люди! Вы бы видели! Ну и ну! Две шелковые блузки! Желтая и белая. Удлиненная темно-синяя юбка. Белая, короткая, кургузая маечка. Три пары джинсов, джинсовая куртка. Темно-синий пиджак, несколько светлее, чем юбка. Так что вместе они за костюм не сойдут ни в коем случае. Две части от разных комплектов — одного цвета, но разных оттенков. Если такое надеть, ну, такое, что почти одного цвета, но все-таки не одного, контраст получается больший, чем у сочетания желтого с фиолетовым. Но желтое с фиолетовым-то сочетается. А вот два таких синих цвета? Ни в коем случае! В Элле почти два метра, ну, может, метр восемьдесят. Из моего ей не подойдет ничего. «Слушай, — сказала я ей, — если ты наденешь эту длинную глупую темно-синюю юбку, то будешь похожа на Ледиди в том возрасте, когда ее еще не трахали. Элла, одежда — это послание! Послание!» Элла смотрела на меня. Я уже говорила вам про ее маслины в прозрачном светлом оливковом масле. ОК. Можно и покороче. Она натянула на свои маленькие, голые, высокие, вероятно крепкие, сиськи белую кургузую маечку, а на стройные бедра джинсы. Если бы я была мужчиной, то тут же соскочила бы с китайского сундука и трахнула ее. Но я не мужчина. И мне не нравятся женщины. Или я думаю, что они мне не нравятся. Или я так воспитана, что они мне не нравятся. Или еще что-то. Дежурная на входе в городскую управу, ну, знаете, на набережной, нет, не та, которая старая, а молодая, с короткими курчавыми волосами, она сказала Элле: «Третий этаж, кабинет шесть. Слева». Элла сначала пыталась связаться по телефону. Вы когда-нибудь, во время войны, звонили в городской комитет обороны? Ага, значит, сами знаете. Никаких шансов. Поэтому Элла пошла туда без предупреждения. И была готова ждать под дверью кабинета шесть, слева, если потребуется, хоть целый год. Единственная проблема состояла в том, чтобы найти кабинет шесть слева. Для некоторых женщин это действительно проблема. Я имею в виду, ориентироваться во времени и пространстве. Для большинства женщин это неразрешимая проблема. Я одна из них. Какой год? Какой день недели?! Какой месяц?!! Какая это сторона света? Какой поворотник включить, если собираешься свернуть к булочной???!!! В этом смысле мы все одинаковы. На третьем этаже Элла остановилась. Подняла одну руку. Попыталась что-то написать в воздухе. Не получилось. Так она определила, что подняла левую руку. Этой рукой она ничего не смогла написать. Если она этой рукой не может писать в воздухе, значит, не может писать ею вообще. Следовательно, там и будет слева. И она устремилась в том направлении, которое показала рука, которой она не смогла писать. И нашла кабинет шесть. Знаете, я просто ненавижу всякие догадки и попытки объяснить необъяснимое. Короче, это был не тот кабинет. Не тот, который был ей нужен. И точка. Это знаем мы с вами. Сейчас. Но Элла этого не знала. Тогда. Элла не знала к еще кое-чего. Перед дверью комитета обороны во время войны, запомните, пожалуйста, я говорю овременикогдабылавойна, всегда стояли сотни женщин. Сотни. И у каждой в руках было не меньше шести справок, которыми они хотели доказать, что их мужья не могут служить в армии. Такое было время. Элла этого не учла. А женщинам, чьи мужья не получили повесток, делать в этом здании было просто нечего. Короче, Элле не показалось странным, что перед кабинетом шесть, слева, никого нет. Она постучала. Никто не ответил. Ладно, буду короче. Она вошла. Кабинет. Большой стол. Коричневый, деревянный. Обыкновенный. Компьютер. Включенный. Телефон. Панасоник. Трубка лежит рядом с аппаратом. «И в углу какой-то фикус с белыми цветами». Вот коза! Элла не любит цветы и не разбирается в них. Фикус с белыми цветами?! Корова! Я не удивилась бы, если бы она назвала мои любимые анютины глазки ирисами! Ирисы прекрасны, я не говорю, что они некрасивы. Но ирисы это не анютины глазки. Надеюсь, вы в состоянии следить за ходом моей мысли. Если, конечно, вы не относитесь к тем скотам, которые не любят цветы! Не понимаю, как вообще существуют такие люди! И люди ли они?! ОК. Элла цветы не любит. Моя Аки цветы не любит. Может, она их не любит только потому, что я по ним с ума схожу? Может, она ревнует? Может, она полюбит цветы, когда я умру? И тогда анютины глазки, которые в городе растут повсюду, где есть хоть немного огражденной бетоном земли, может быть, тогда эта анютины глазки напомнят ей о маме… Ха-ха! Какое у меня нежное сердце! Но знаете, мне тяжело думать, что мы с Аки как-то не особенно любим друг друга. И я всегда надеюсь, что это временно, что, может быть, все-таки когда-нибудь… А потом вижу. И ваши дети вас тоже не любят. Почему тогда меня должна любить моя Аки? Дети нас не любят. С этим нужно смириться. А про все это говно, ну, смерть, клочок земли, анютины глазки, вокруг бетон, про все это забудьте. Так на чем я остановилась? Знаете, у меня есть одна проблема. То, что для обычной собаки большая кость или для фокстерьера крот, если, конечно, фокстерьеры охотятся именно на кротов, а не… ну что я за идиотка, они же лисиц выволакивают из нор, а не кротов. Вот уж действительно идиотка! Короче, то, что для лисы фокстерьер, то есть наоборот, для фокстерьера лиса, а для кокера все что угодно, эти могут и говно сожрать, такие они прожорливые, так вот для меня это анютины глазки. Но это я вам уже говорила. Да. Может, я вам еще не говорила, что люблю бегемотов! Я по ним просто с ума схожу! По их маленьким глазкам. Таким хитрым. Черным. Я видеть спокойно не могу этот глаз под тяжелым веком. Документальные фильмы о бегемотах я могла бы смотреть годы напролет. До самой смерти! ОК. Вернемся в тот кабинет. Перед столом стоял стул. Ну, Элла села. Не стоять же неизвестно сколько. И стала ждать, когда кто-нибудь войдет. Расслабила сжатые кулаки. Нельзя предлагать человеку пизду с такими сжатыми кулаками. Это было бы просто профанацией. В кабинет вошел мужчина, который… Э, тут бы мне надо, чтобы создать напряжение, такое напряжение, как у хорошего, большого зонта барберри, у которого не вываливаются спицы и через который на вас не сыпется водяная пыль, короче, мне надо было бы долго и щедро дрочить про то, что она, блаблабла, типа, не знала, а если бы, блаблабла, типа, знала, то…. У кого сегодня есть время на длинные истории? На «Поиски утраченного времени»? Нет, я не читала, но слышала, что это жвачка длиной в несколько сот километров. У кого есть на это время? Ни у кого! Ладно, идем дальше. В кабинет вошел мужчина. Это был Мики. Мой дружок! А вовсе не Виктор! Ну Виктор, который из страуса! Ё-моё! Да, такое иногда случается. Не часто, конечно. Но иногда случается. Мики. Высокий, метр семьдесят пять-шесть, хотя сам он привирает, что метр восемьдесят. Как же! Килограммы? Вес? Сейчас вес все скрывают. Мне кажется, он тянет килограммов на девяносто. Но, конечно, никогда в этом не признается. Джемпер лакост, зеленый, стопроцентный хлопок, с двумя желтыми полосами, под джемпером желтая рубашка, виден ее воротник, такого же цвета, как эти полосы. Джемпер в «Лакосте» на Корзо стоит сто евро, у моего Кики пятьдесят, прикиньте сами. Коричневые левайсы. Коричневые туфли. Неизвестной марки. Вся голова в темных завитках. Карие веселые глаза. Полные губы. Зубы, верхние вторые кривоваты, но совсем чуть-чуть. Мики что-то сказал в трубку, что-то несущественное и для вас, и для меня, и посмотрел Элле в глаза. Не буду повторять, что они похожи на две темно-коричневые маслины в прозрачном масле. Это вы уже знаете. «Я жена Бориса», — сказала Элла. Мики молчал и ждал, что будет дальше. «Я жена Бориса», — повторила Элла, снова сжав пальцы в кулаки. Если бы Мики был неврастеником, таким дерганым типом, каких было много во время войны, ну конечно, они встречаются и в мирное время, то он бы сказал: «Прошу прощения! У меня мало времени! Объясните, в чем дело! Кто такой Борис? Итак?..» Или что-нибудь в этом роде. Но Мики вовсе не неврастеник, а Элла — настоящая красавица. А с красивыми женщинами мужчины никогда не раздражаются и никуда не спешат. На них время всегда есть. Это мое мнение. Хотя на сто процентов я не уверена. Не знаю. Потому что с какой стороны ни посмотри, меня красавицей не назовешь. Красавицей я не была никогда. Так что по собственному опыту я этого знать не могу. Но предполагаю. Если бы я была мужчиной и если бы ко мне в кабинет вошла эдакая красотка, метр восемьдесят, шестьдесят два килограмма, с такой фигурой, с таким лицом и такими глазами, нервничать или раздражаться мне бы не захотелось. Но если бы эта красотка твердила «я жена Бориса» таким тоном, как будто это что-то значит, человеку, для которого это ничего не значит, то такой человек, не исключено, мог бы подумать, что красотка слегка не в себе. Война! «Что я могу для вас сделать?» — спросил Мики, чтобы сдвинуть дело с мертвой точки. Элла расслабила кулаки и сказала: «Что могу сделать для вас я?» Понимаете? Какая херня?! Какая глупость?! Какое ёб твою мать! Война! Люди, вы понимаете? Война! Мики улыбнулся. И я бы точно так же поступила на его месте. Его карие глаза превратились в две щелочки, стали видны два верхних маленьких кривоватых вторых зуба. А потом сверкнули и все остальные — небольшие, красивые, здоровые зубы. Без пломб. «Это не смешно», — сказала Элла. Ей и вправду было не до смеха. Война. Сумасшедший дом. «Люди должны уметь прощать. Люди должны быть более терпимыми. Люди должны уметь прощать. И забывать. Как можно жить, помня вечно? Никак!» Тут Эллу понесло, у нее начался настоящий словесный понос. Она срала как сытая горлица или огромная жирная чайка. Всегда, когда такая огромная говнюха насрет на наш ауди, Кики говорит, что это к деньгам. Но деньги здесь ни при чем. Просто говнюха облегчилась на первое, что попало под ее вечно готовый насрать задний проход. Чайки вообще-то стервятники. Они выклевывают глаза жертвам кораблекрушений, где-нибудь далеко в открытом море, если эти жертвы плывут в одиночку, я имею в виду, одни, не в компании. Вот что такое эти чайки. А никакие не предвестники денег. Короче, гады! И горлицы не лучше! Они жутко действуют мне на нервы, когда сидят на яйцах, а их мужья, эти летучие крысы, таскают им еду. Когда я работала в Ядроплове, там были кабинеты с окнами внутрь. В смысле, во двор. Так там, на окнах, эти засранцы устроили себе гнезда и ворковали, ворковали, ворковали. Я бы все эти гнезда линейкой… Раньше в каждом кабинете обязательно были длинные деревянные линейки, только не спрашивайте меня зачем. Я, бывало, возьму такую линейку — и на охоту! Гнезда и яйца так и летят во все стороны. Могу себе представить. Очень хорошо могу себе представить, что чувствовали эти сраные голуби, когда открывалась дверь кабинета. В двери — я. С линейкой в руке! Сейчас я вам кое-что расскажу. ОК. Понимаю, это повредит истории про Эллу и Виктора. Потому что мне следовало бы держать вас в состоянии высокого напряжения. Чтобы вы тряслись от желания узнать, сумеет ли Элла спасти Бориса от армии или нет. Но высокое напряжение и череп с костями на высоковольтных столбах действуют мне на нервы. Поэтому я скажу вам сразу. Борис таки попал на поле боя. Ебёна мать! Но не он первый, не он и последний. Да. Так на чем я остановилась? На Ядроплове, на том кабинете, где окна выходят во двор. Представьте себе картину. В голове вашей нарисуйте себе картину! Голуби, точнее, сраная горлица в своем гнезде. Греет свои идиотские яйца. Она воркует. «Гу, гу, гу, гу, гу…» Мерзкие звуки, но голубю они ОК. Прилетает голубь, тащит своей горлице в клюве какую-то дрянь. И давай вместе: «Гу, гу, гу, гу…» А тут я открываю дверь! Резко! Без стука! Вхожу! И сразу к окну! В руках у меня та самая большая линейка! Крепкая! Деревянная! Понимаете? В гнезде паника! Ужас! Жуть! Такое чувство, что никому не спастись! И тебе тоже! Я имею в виду чувства отца-голубя! И твоей жене! И твоим нерожденным детям! Я приближаюсь к окну! Значит, ты, голубь, не хочешь оставлять в беде свою жену? И нерожденных детей? И не улетаешь, ждешь! Моя рука поднимает тяжелую линейку. Деревянную. И бьет тебя по голове! И ты больше ничего не видишь! И никогда не увидишь! Линейка бьет твою жену, горлицу! И она больше ничего не видит! И никогда не увидит! А как летит вниз гнездо! Как летят вниз яйца! В мрачный двор!! И всмятку о землю!!! Вы меня понимаете.

Да. Короче, я уже сказала, что Борис таки попал на поле брани. В один городишко недалеко от города. В какой-то Мухосранск. Там жили какие-то сербы. Гражданские сербы, не военные. Знаааааю! Знаааааю! А что они с нами делали?! Сейчас вы просто опизденеете от того, что я расскажу! Но я должна вам это рассказать! Если еще не рассказала. Да насрать мне! Насрать мне на все ваши гневные отповеди во мраке этой ночи. Которая уже почти превратилась в утро. «Отповедь». Какое выразительное, сильное слово. Или «протест»? ОК. Выбирайте сами. Короче, те гражданские сербы, в том Мухосранске, те женщины, старики, учительницы, футболисты, судьи, прокуроры, служащие… это были как бы голубиные яйца в гнезде, а Борис как бы отправился в бой с линейкой в руке. Ха! Только не пиздите! Не пиздите! А что они с нами делали?! Вы сейчас пиздите! Да насрать мне! Что вы мне сделаете? Ничего! У меня есть право на свое мнение! Те сербы, те яйца, они не смогли получить аусвайс, отличное слово «аусвайс», прекрасное немецкое слово; так вот поэтому они не могли убежать из того гнезда. Глупые яйца, недотепы! Короче, все яйца были в гнезде. Темная ночь. Появляются парни с линейками в руках. Среди них и Борис. Вопреки своему желанию — это известно и вам, и мне, и ему. Яйца об этом не знают, и толку им от этого никакого. Яйца ждут. И вот уже первые из них летят вниз, во двор. Крики. В воздухе кружатся перья. Крики. Крики. Октябрь девяносто первого. Ого! Некоторые даты я все-таки знаю! Не так уж я женственно глупа! Те сербы, те голуби, и горлицы, и яйца… Некоторые горлицы орали: «Меня, меня, меня! Убей меня! Только не трогай яйца!» Вы понимаете. Какая хуйня! Как будто те, кто был с линейками, пришли слушать голубиное воркование. Какая хуйня! ОК. Я буду покороче. Те голуби оказались на земле во дворе. И горлицы. И их яйца. Все. ОК. Оставим в покое и голубей, и сербов, и яйца, и гнезда, и горлиц, и городишко Мухосранск недалеко от города. Прекратим весь этот пиздёж. Почему Борис бросил линейку, послал армию на хуй и уехал в Монфальконе? Он там работает на судоверфи. Счищает ржавчину. Инженер?! Ну так что! А чем занимается в Венеции ваша дочь? Почему она с университетским дипломом в кармане торгует пиздой? Говнюки! Вы, вы! Вы говнюки! Да. Ладно. Я вам скажу, почему Борис покинул армию. Он дезертировал. Это будет более точная формулировка. А дело было так. Представьте себе комнату в этом самом городишке, в Мухосранске. Комната. В комнате печь. В печи дрова. Горит огонь. Вы уже представили себе, как там тепло и уютно. Можете представлять себе что угодно. Это ваше право. В углу кровать. На кровати лежит женщина. Какая женщина? Обычная. Не женщина-сербка, а просто женщина. Например, уборщица. Или еще кто. Она лежит на кровати голая, и ее заставляют встать на карачки. Вокруг нее солдаты. Вооруженные. И среди них Борис. В комнату приводят голого мужчину. Серба. Серб должен забраться на кровать и всунуть в женщину член. Сзади. У него не встает. Солдаты заставляют женщину сделать так, чтобы встало. Она сосет. Тогда у него встает. Тут женщину заставляют снова встать на карачки. Он ей сует. И тут солдаты палят в него. Все! Да! Все! И… И Борис! На войне как на войне. Женщина выбирается из-под кровавой сербской каши и голая бежит в темную, ледяную, октябрьскую ночь 1991 года. А они с нами что делали?! Да, мудаки, вы правы!

ОК. Ладно, мы снова в кабинете. Мики, мой дружок, пьет кофе, Элла — фруктовый чай. Это им принесла уборщица, которая обязана не только убирать, но и разносить по кабинетам кофе и фруктовый чай. В том здании есть небольшое кафе для сотрудников. Можно даже горячий обед заказать. Посмотрим, чем занимается наша пара.

— Успокойтесь, прошу вас, — сказал Мики.

Должно быть, заметил ее сжатые кулаки.

— Как вас зовут?

— Элла, — сказала Элла.

— Элла — это сокращенное от Хелена?

Элла — это сокращенное не от Хелена, а от Елена, так назвали ее отец Зоран и мать Милица. Оп-па?! Не ждали? Да, но Элла пришла в тот кабинет не для того, чтобы говорить правду и только правду и тем самым по уши вляпаться в говно. Поэтому она, Елена, дочь отца Зорана и матери Милицы, сказала: «Элла — это сокращенное от Хелена». Война. Вот что такое война! Короче, мне не хочется рассказывать вам, как они высыпали из пакетиков сахар в свои чашки с кофе и чаем… Потом размешали. Это для нашей истории несущественно. Зазвонил телефон, Мики что-то кому-то сказал о какой-то доверенности. Специальной. Но кого это интересует! Это все хуйня. Кому до этого есть дело? Ни вам, ни мне. Ладно. Элла сняла джинсовую куртку. И продемонстрировала небольшую, крепкую, высокую грудь в кургузой маечке. Тоненькой. Был сентябрь, конец сентября. Скорее всего. Если Борис дезертировал с поля боя в конце октября девяносто первого, то Элла сидела в том кабинете в конце сентября. Но пусть даже и раньше. Это неважно. Она сняла куртку.

— Мне жарко, — сказала она. Ясно, она не обязана была это объяснять. Но я-то должна вам сказать, что она сказала. Мне незачем врать.

— Хорошо, — сказал Мики. Или, может: — Пожалуйста, пожалуйста. — Или: — Чувствуйте себя свободно. — Или: — Скажите мне, не смущайтесь, чем я могу вам помочь?

Или ничего не сказал. Может, просто улыбнулся. И Элла сказала… Бла-бла-бла-бла-бла… что-нибудь насчет его чувств и что она его понимает; кстати, хочу вам напомнить, что Элла по-прежнему была уверена, что Мики это не Мики, а Виктор. Я говорю об этом на тот случай, если вы отвлеклись от предмета нашего разговора и думаете о какой-нибудь хуйне. Такое со мной бывает, когда слишком долго пережевывают какую-нибудь историю. Короче, после этого «бла-бла-бла…» Элла сказала:

— Я понимаю, что может чувствовать мужчина, после того как другой мужчина вылизал его жену.

Мики оказался в грудном положении. Глаза его опять превратились в узкие щелочки. Рот сжался. Вероятно, он посмотрел на дверь. Так, как смотрит человек, когда понимает, что оказался запертым в одной комнате с сумасшедшим, а спасателей все нет и нет.

— Я постаралась все это забыть, — вывязывала Элла сложный узор разговора. — Вы забыть не можете. ОК. Я вас понимаю, — говорила Элла, — но я предлагаю вам бартер. Можете меня трахнуть, или я могу вам сделать отсос, прямо здесь и сейчас…

Мики вздрогнул. И опять посмотрел на дверь. Напрасно. Спасатели еще далеко.

— Можете меня вылизать, если хотите. Только оставьте в покое Бориса! Смилуйтесь!

Конечно, сейчас нам с вами легко рассуждать насчет того, что у Эллы тогда просто поехала крыша. Но это сейчас, когда наступил мир, если, конечно, это мир. И если то, в чем мы живем сейчас, действительно мир. Но тогда шла война. Поэтому Элла заплакала. Из ее глаз потекли настоящие ручьи.

— Успокойтесь, — сказал Мики.

И опять посмотрел на дверь. Да, полиция на девяти машинах, с включенными сиренами и в сопровождении кареты «скорой помощи» обычно появляется уже после того, как герой сам нанес убийце удар ножом в шею. Они никогда не успевают вовремя. Элла высморкалась.

— Прошу вас, Виктор, скажите хоть что-нибудь! Ответьте мне, Виктор!

Господи Иисусе, вероятно, подумал Мики. Да она же просто сумасшедшая! Однако смотри-ка, какая у Виктора жена! Если, конечно, Мики вообще понял, кто кого в этой истории трахал. Скорее всего, понял, потому что Мики очень сообразительный. Смотри-ка, смотри-ка, ну и жена у Виктора! Потаскушка! Кто бы мог подумать! Вот что, должно быть, промелькнуло в голове у Мики. А может, и не промелькнуло. Кто я такая, чтобы рыться в чужой голове?

— Элла, — сказал Мики, — к сожалению, я не Виктор.

Понимаете? Какой говнюк! «К сожалению»!!! Для Эллы речь шла о жизни и смерти, Элла тогда еще не знала, что Борис все равно попадет в армию и дезертирует, чтобы спастись, и для нее речь шла действительно о жизни и смерти, а Мики вздумал шутить. Да, таковы мужчины. Это сильнее их. Ладно. Про Эллин конфуз лучше не рассказывать. Ее охватила… неловкость. Растерянность. Ее бросило в жар. Она покраснела. Ну, в общем, все, что и должно быть, когда Юдифь входит в шатер, предлагает Олоферну пизду, трахается, отрезает ему голову и только тут понимает, что из окровавленной шеи капает не та кровь. Что это, оказывается, вовсе не Олоферн, а какой-то Томица! Твою мать! Оказывается, эта отвратительная голова в ее руках — голова мудилы Томицы, а не Олоферна! Ну или что-нибудь в таком роде. Похожее. Но! Важно не это. Важно, что Юдифь отправилась домой, а Борис на войну. В тот самый Мухосранск — охотиться на голубей, горлиц и их яйца. Про которых вы думаете, что все было совсем не так. Что они были нашими врагами. И еще вы думаете: «А они с нами что делали?» Ладно, ладно. Не надо вставать на дыбы! У нас демократическое государство. И у меня есть право на неправильное мнение, как сказал кто-то, кажется, Эзоп. Он писал о животных. В частности, должно быть, и о голубях.

ОК. Нам с Кики было очень неприятно, что Борис вляпался в это дерьмо. И еще было неловко, что задницу Кики не обтягивают камуфляжные штаны. Он один в городе не носил форму. Да, нам было очень и очень неловко. Мы даже подумывали о том, чтобы где-нибудь купить Кики за тридцать марок армейский прикид и за сто калашникова, чтобы, когда поедем в Загреб за товаром, чувствовать себя людьми. Но не купили. Побоялись военной полиции. Короче, решили, что лучше ему остаться хоть и презираемым, но живым, чем попасть в программу новостей в виде некролога.

На экране три девушки листают космополитен. Космо. Там моей Аки рассказывают, как удержать Его рядом с собой. Где у Него эрогенные зоны, с какой стороны надо чесать Ему яйца, чтобы Он не ушел, чтобы остался с тобой навсегда. Я вам кое-что скажу. Никто из моих подруг. Никто из моих неподруг. Никто из подруг моих неподруг. Никто из моих знакомых. Никто. Я не знаю ни одной. Ни одной женщины, которая хотела бы удержать рядом с собой мужчину своей жизни. Все мы хотим избавиться от мужчин нашей жизни. Все мы по горло сыты мужчинами нашей жизни. Мужьями с многолетним стажем, ёбарями, женихами, любовниками, интимными друзьями, «приятелями», «хорошими приятелями». Мы устали от мужчин нашей жизни. Мы все мечтаем о мужчинах чужой жизни. О тех, которые моложе, крепче, мягче, теплее, холоднее, одним словом — другие! Чужие, ёб твою мать!

Уже поздно? Или рано? Знаете, что сейчас на экране? Сейчас?! В такое время ночи?! Когда многие люди не могут заснуть?! Бессонница — это болезнь современного человека! В такое время ночи следовало бы показывать что-нибудь, что помогает человеку расслабиться, успокоиться. Документальный фильм об анютиных глазках или о бегемотах. Например, как бегемот спокойно лежит в воде, несмотря на то что не умеет плавать. Но он об этом не думает. Ему наплевать. Если бы мы, люди, лежали в воде, не умея при этом плавать, мы бы уже охуели от фрустрации. Нам бы уже давно понадобился какой-нибудь сраный психиатр. Мы бы уже задали себе сто глупых вопросов! Но бегемот не такой. Ему на самом деле наплевать. Он лежит и смотрит маленькими черными глазками. И все ему по барабану. Это единственное из существ на земле, которое импонирует мне на все сто процентов. Его душевный мир успокаивает мою мятежную душу. ОК. Оставим бегемотов в покое. На экране красная дырка и здоровенный член. Черный. В нее — из нее — в нее — из нее. Почему в порнофильмах здоровенные члены всегда черные? Откуда такая дискриминация?! Неужели белый не могут найти?! ОК. Не стану утверждать, что они попадались мне часто. Но они существуют! Ладно. Этот такой здоровый, что с трудом влезает. Честно говоря, он не черный, а скорее какой-то фиолетовый. Цвета баклажана. И вот теперь скажите мне, пожалуйста, кому это надо?! В такое время ночи! Когда лежишь в кровати одна или, того хуже, — рядом с ним и тебе приходится смотреть, как наслаждаются другие. Да, счастье живет за далекой дверью. Конечно, тебе тоже начинает хотеться чего-нибудь такого. Чтобы баклажан проник в твое бессонное тело. Но! Где баклажан? Тот, кто лежит рядом с тобой, громко дышит открытым ртом, он не почистил зубы, и ты чувствуешь вонь от сожранных кальмаров с чесноком. Будить такое нет никакого смысла. Дрочить, когда на тебя дышат кальмарами, тоже нет смысла. Поэтому я и не люблю порнофильмы, когда вот так лежу в темноте. Нажимаю кнопку на пульте. Опять «но». Такое я тоже не люблю! Не люблю такое! Что это там? Судан? Уганда? Афганистан? Марокко? Сенегал? Проклятая география, я в ней ничего не смыслю, это я вам уже сто раз говорила. Так что не могу сказать, как называется этот черный Пиздостан. Детские трупы в кузове полуразвалившегося грузовика. Допотопного. Большая гора маленьких тел, это, должно быть, какой-то иностранный канал. По телам ползают мухи. Мухи ползают и по глазам еще живых детей. Большой глаз смотрит на меня с крупной головы, которая висит на тонкой шее. Такое вы тысячу раз видели. А вот молодые белые женщины, они смотрят озабоченно, с болью, они суют в черные рты маленькую ложку. По экрану ползут цифры. Можно и карточкой. Если мы переведем деньги, будет меньше маленьких трупов и меньше мух в глазах. ОК.

Кики тогда тоже получил повестку. Мы слышали, как это бывает, от других, кто уже вляпался, но слушали в пол-уха, потому что считали, что с нами такого не случится, ведь люди всегда надеются, что оказаться по уши в дерьме могут только другие, а никак не они; короче, мы слышали, что если откроешь дверь, то повестку нельзя не брать. Слышали мы и фразу: «Никогда не открывай дверь!» Повестку всегда приносит знакомый: брат, соседский ребенок, сам сосед. Обязательно кто-то знакомый. Никогда не открывать дверь знакомым?! Что за чушь! Кому тогда открывать?! Только незнакомым? Бред! Короче, все постоянно держали двери на запоре. Тогда повестки стали приклеивать к почтовым ящикам. И такие считались врученными. А если ты ее «не заметил» или если ее кто-нибудь сорвал, то за тобой приходили. Ночью. Когда меньше всего этого ждешь. Поэтому лучше все-таки было открыть дверь. И я открыла. Сосед Томо. Из квартиры рядом с нашей.

— А, это вы! Какие новости? — сказала я.

— Вот такие, — сказало это говно.

Опустим детали. Когда я вошла в гостиную, Кики лежал на диване, смотрел на меня и мотал головой влево-вправо, влево-вправо, влево-вправо. Он был невменяем. Он слышал разговор в прихожей. И конечно же он знал, что рано или поздно получит повестку. Что это то единственно возможное развитие сюжета, которого следует ждать. И тем не менее мотал головой влево-вправо… Это я уже говорила. И вы это понимаете. Когда тебе пришла повестка, то ты уже не ты. Ты становишься кем-то другим. Каким-то другим человеком, невменяемым, который лежит на диване и мотает головой влево-вправо, влево-вправо… Старые говнюки, которые разносили по соседям повестки, должно быть, получали премиальные за каждого человека. Война! Я расписалась. И улыбнулась. Чтобы старый пердун не подумал, что я не рада, что нам пришла повестка. И не начал вонять, что ему, мол, показалось, что Кики не горит желанием отдать жизнь за Хорватию. Когда все остальные горят. Все, кроме тех, кого мы знаем. А еще я сказала старому пердуну: «Огромное вам спасибо». И тут же про себя пожелала, чтобы его в этот же момент, прямо на месте, сожрал рак или какая-нибудь другая гадость. К сожалению, в наше время все болезни лечатся. И к тому же у этих старпёров очень высокая сопротивляемость. Иммунная система такая, что даже головной боли не бывает. Это я вам уже говорила. Он и сейчас жив-здоров, живет в квартире рядом с нашей. Короче, мы заплатили. Кому и сколько, я не скажу. Кто мне даст гарантию, что сейчас мир? Может быть, как раз в этот момент, именно в этот момент, когда в комнату начинает проникать утро, где-то уже пишут новые повестки! Кики и вам. У Кики есть справка, что он не годен к службе в армии. Но она действительна только для той войны, которая уже закончилась. Если она и вправду закончилась, если это и вправду мир.

На экране Великие Белые Сердца колют тонкими иглами тонкие как прутики черные ручки. Великие Белые Сердца. Они повсюду приходят на помощь — и в Судане, и в Сараево, и в Боснии, и в Нью-Йорке. Повсюду, где над мертвыми ртами кружатся крупные мужи. Гады! Да, помню, это было просто супер, когда на экран вылезли все американские мегазвезды. Когда они пели и говорили по телефонам. Это организовал американский Красный Крест. Когда рухнули «близнецы». Весь доход предназначался в помощь семьям погибших, которых выкопали из-под «близнецов», или родственникам тех, кого уже никогда не выкопают. Тех, кого зальют свежим бетоном. Это было просто супер. Огромный, тяжелый, черный занавес. Горит миллион настоящих свечей. Типа, вся Америка тяжко скорбит и находится в коме и глубоком трауре. Траурные свечи горят и горят. Американские звезды поют и разговаривают по телефонам, а по экрану ползут цифры. Можно кэш, можно карточкой. Можно позвонить Джеку Николсону и спросить его, как дела, парень, или можно просто послать его на хуй. И он все расскажет и все стерпит, только заплати. Набралась гора денег! Гора! Потому что человеческая глупость безгранична. Гора денег в помощь семьям погибших. Гора денег. Только вот эти семьи хуй чего получили. Прекрасный, здоровенный, толстенный, огроменный, причем не цвета баклажана, а белый хуй! Может быть, американцы первый раз в истории человечества получили такой же хуище, какие они обычно раздают по всему свету. Да, это был один из самых счастливых дней моей жизни. Великие Белые Американские Сердца собрали деньги и распихали их по своим карманам. А вы, американские жертвы, можете идти на хуй! Выкручивайтесь как знаете! ОК.

В соседней с нами стране, Боснии, жили не только сербы и мусульмане, но и хорваты. И им требовалась помощь. Над их ртами кружились мухи, они остались без своих домов, спали в палатках, их истощенных детей кололи тонкими иглами в тонкие ручки… Там был один господин. Великое Хорватское Сердце. Он распределял помощь среди хорватов в соседней с нами стране. Великое Хорватское Сердце больше не живет в соседней с нами стране. Великое Сердце купил себе виллу в Хорватии, может быть, самую роскошную. Или одну из самых роскошных. Понимаете? Кружатся мухи, на меня смотрят глаза, ползут цифры. Можно кэш, можно карточкой. Можно и хуй собачий, если вас интересует мое мнение.

Да, близится утро, мать его. У нас с вами осталось совсем мало времени. Вернемся к Мики и Элле. Когда Мики позвонил Элле? День! Месяц! Год! Точно не знаю. А обманывать вас не хочу. Знаю, что они встретились в одном пабе. На Градине, но пусть это останется между нами. В нашем городе пабы в большой моде. Ну, вы сами знаете: свечи, гиннес, коктейли, на стенах рыцарские щиты, всё зеленого или зеленоватого цвета, старинные фотографии… Хозяин смешивает Маргариты и манхэттены, из динамиков ползет джаз или блюз… В городе теперь на всех углах пабы. Они пошли в паб. Она заказала Маргариту, он — мартини драй. Только не спрашивайте, что это за напитки. Я не пью. Мерцали свечи, они сели в углу. Я уже сказала, стулья зеленого цвета — и сиденья, и спинки. Короче, Ирландия в чистом виде, только немного южнее. Если по отношению к Ирландии мы действительно на юге. Я этот паб знаю. Если прийти утром или в первой половине дня, то там просто супер. Никого нет, пьешь себе спокойно чай или макьятто без кофеина, и к тому же в знак внимания получаешь еще маленькую шоколадку; за другим столом сидит какой-нибудь моряк с пуделем персикового цвета, из динамиков льются мелодии из фильма «Кто здесь сумасшедший»: Клуни и компания. Фильм полное дерьмо, но музыка супер! Супер! Но если зайти в этот паб часов в десять вечера, там не протолкнуться. Давка дикая. Пиздит Бибикинг. Дымище жуткий. Стоишь на одной ноге и пьешь бибиси. Поэтому Элла и Мики пошли в паб в первой половине дня. Я вам уже говорила. Они были практически одни, только еще какой-то моряк в углу, с пуделем персикового цвета.

Когда Мики и Элла в первый раз трахнулись? В первый раз? Во второй? В третий? Не знаю. Я просто знаю, что они трахаются. Элла ничего не говорит. Я не спрашиваю. Я тоже трахаюсь с Мики. Я ничего не говорю. Элла не спрашивает. То, что Элла и Мики трахаются, это их дело. Только вот Элла начала действовать мне на нервы. Всякий раз притаскивает к нам домой жуткое количество дисков. Знаете что? Сейчас я выберусь из кровати! И продиктую вам некоторые названия! Всего несколько названий из двух, или трех, или пяти сотен, которые живут теперь у меня в гостиной. В стойках для дисков, которые мы с Кики купили. Получается, мы купили стойки для чужих дисков, которые поселились у нас в доме! Понимаете? Нет. ОК. Вот, послушайте! У меня в руках пять штук тотального говна. Послушайте! Читаю. Диана Крол, «The Look of Love», дальше еще одно дерьмо, «More Best of Leonard Cohen», потом еще, тоже говно, Santana, дальше настоящий дрочила, «The Very Best of J. J. Cale», а вот это, это просто вершина онанизма: «Buena Vista Social Club»… Понимаете?! Понимаете мои проблемы? Вы хоть раз слышали про этих онанистов? Вот видите! А теперь добавьте к ним еще миллион других дрочил! Которых мне приходится слушать, когда Элла ко мне приходит. Потому что Элла, пока эти проклятые мудилы дрочат свои гитары и завывают… Стоп! Они не все завывают! Вот, например, этот сраный Коэн! Этот дрочила не поет! Он шепчет. Так шептал наш мясник Михайло до того, как ему прооперировали рак горла. Теперь он вообще молчит. И слава богу. Лживое сербское говно. Всю войну этот ёбаный сербский Коэн шептал, что он хорват. Сейчас говорить он не может, а просто пишет, что он хорват. Меня достали сербы, которые хорваты! ОК. Когда эти онанисты всех мастей и оттенков воют, или шепчут, или дрочат свои гитары, или лупят по разнокалиберным барабанам, мать их так, причем происходит все это у меня в гостиной, Элле кажется, что Мики как бы здесь, с ней, «в воздухе». А может, Мики как раз дома. Трахается с женой или занимается с дочкой чтением, у малышки с чтением плохо, потому что она то ли глупа в мамину маму, то ли страдает дислексией. У Мики из-за этого бывают приступы обжорства. А ему надо бы поберечь себя. У кого-то из американских президентов была дислексия. У кого? Не помню.

Да. Я вам не сказала. Но вы и сами поняли. Мики уволился с той своей работы, заплатил-таки пять тысяч евро вступительного взноса коллегии адвокатов, как вам нравится, вот гады, это же надо, дерут по пять тысяч евро, и стал адвокатом. Он думал, что будет защищать крупных воров и грести деньги. Защищать крупных воров???!!! От кого?!! А Эллу уволили из городского банка. Не захотела дать главному менеджеру. Что дать? Ну ясно, речь не о деньгах. А этот тип не так давно был объявлен менеджером года в целой Хорватии. То есть я хочу сказать, что он не какой-нибудь мелкий гад. Вы спросите, почему же она тогда не дала ему, чтобы не остаться без работы? Потому что не захотела опять оказаться в роли Юдифи. Мы, женщины, всю жизнь только и делаем, что играем этих проклятых Юдифей. Кому только не даем! Даем, чтобы спасти шкуру своему мужу, даем, чтобы не потерять работу и нищенскую зарплату, даем, чтобы ребенка записали в детский садик, даем, чтобы наш муж не впал в депрессию, даем, чтобы наш любовник чувствовал себя счастливым, даем, чтобы нам задаром поставили пломбу, даем, чтобы подарили длинное кожаное пальто и ужин… Мы то и дело оказываемся этой ёбаной Юдифью! При этом головы Олофернов остаются на месте! Гады! Элла не захотела больше быть Юдифью! И правильно! Браво, Элла! ОК.

Элла никогда мне не говорила, как трахается Мики. И я ей не говорила. Но как-то раз она довела меня почти до помрачения рассудка рассказом про то, как трахается Борис. Как трахается Борис, когда раз в три месяца приезжает из Монфальконе в город.

«Он тащит меня в комнату или подходит ко мне со спины, если я на кухне готовлю. Задирает юбку и спускает колготки. До щиколоток. Так что я не могу двинуться с места. Потом берет меня на руки. Как какой-нибудь сраный молодожен, который переносит свою сраную молодую жену через их сраный порог. И бросает меня на кровать.

— Пусти меня подмыться, — говорю ему иногда.

— Ради меня можешь не подмываться, подмывайся для любовников».

Борис сохранил чувство юмора.

«Потом он снимает с меня колготки, трусики, переворачивает меня на живот, стаскивает с меня майку».

Элла не носит бюстгальтер.

«А потом обратно на спину и начинает лизать. Веки, уши, глаза, нос, губы, шею, грудь, живот, пизду пропускает, бедра, ноги до самых щиколоток, потом пальцы на ногах. Один за другим. Облизывает все десять пальцев».

— А ты что делаешь, пока он тебя лижет? — спросила я Эллу.

— Просто лежу. А потом он устраивается у меня между ног и начинает меня вылизывать, очень медленно, с засосом.

— А ты кончаешь? — спросила я.

— Всегда, — сказала Элла.

— А потом встаешь и идешь на кухню… — сказала я.

— В каком смысле? — спросила Элла.

— Ну, кончишь, а его оставляешь на кровати всухомятку.

— Нет, — сказала Элла.

— А что? — сказала я.

— Я делаю ему отсос. Он стоит на кровати, а я на коленях перед ним, или он меня трахает, или я ему дрочу между сиськами, а потом вытираюсь трусиками, или подхожу к нему сзади, когда он стоит, и лижу ему яйца и дрочу член, пока он не кончит в зеркало на шкафу рядом с кроватью.

— Зачем ты мне все это рассказываешь? — спросила я Эллу.

— Мне бы не хотелось, чтобы ты думала, что я не люблю Бориса.

ОК. Я слышу вас! Хватит дрочить, онанисты несчастные! Это же не порнорассказ! Это обычная история из жизни. Почему вы так учащенно задышали? Вы просто говенные извращенцы! А, просыпается. Ерзает. Пёрнул. Сейчас проснется. Мой Кики. Мой Кикица. Смотрит на меня. Добрые карие глазки. «Доброе утро, Кикица». Такой симпатичный, с растрепанными волосиками. Что?! Что такое?! Что вы так орете?! Кики не в Любляне?! Нет. Ааа, значит, я лгала?! Я обманщица?! Обманщица?! Я?! Обманщица?! А вы?! Вы что, всю свою жизнь проводите, положив член на Библию и клянясь говорить правду и только правду?! Мудаки! Мелкие душонки! А Мики?! Что «а Мики»?! Что такого с Амики?! Получается, что Мики я выдумала?! Где Мики?! Подать нам Мики!!! Я его не выдумала! Вы что, оглохли?! Слышите, звонят?!! Звонят! Мики звонит! Мики у двери! И он звонит! Вот пусть и звонит. Есть две теории насчет того, как следует поступать с мужчиной, который звонит в твою дверь. Первая — это теория космо. Нужно быстро вскочить с постели, подбежать к двери, открыть, упасть на колени, расстегнуть ему ширинку, тут же, не отходя от кассы, сделать отсос, прямо на пороге, а его яйца держать в своей левой руке, держать так, как он больше всего любит. А есть и другая теория. Теория Магды из глории. Пусть звонит! Пусть ждет! Мужчина должен ждать! Магда просто супер! Слово Магды — закон! Она самая умная женщина в Хорватии! Пусть звонит! Пусть ждет! Пусть он ждет! Ему придется подождать! Потому что на экране появилась надпись: «Документальный фильм»!!! А вы знаете, что это для меня значит! Я с ума схожу от документальных фильмов. Вдруг сейчас покажут бегемотов?! Этих прекрасных, самодостаточных животных. Уверенных в себе. Которые проводят в воде всю жизнь, хотя не умеют плавать. Включаю звук.

 

Вдохните

Я и не знала, что мужчины-то из села ушли. Не знала, что кто-то ушел. Только знала, что наши военные ушли, потому что их больше не было там, где они все время были. Это одно. А второе — стреляли со всех сторон, так что мы не понимали, ни кто тут кто, ни что тут что. Стреляли, думаю… изо всего. Из минометов, пулеметов, танков и так… Стреляли отовсюду, и уже через двадцать минут нельзя было оценить, откуда стреляют. А я жила в доме с моим мужиком. Было жалко мне мужика моего, он был, считай, почти неподвижным, почти не мог двигаться. Когда стреляли, я убегала, а потом возвращалась — проверить его. И дать ему поесть. Но я с ним подолгу оставаться-то не могла. И я так с ним говорила. Через дверь говорила, а он слабо слышит, а я ему говорила. Так говорила. Что его прирежут, что пусть не высовывается. А он мне говорил, что кто его прирежет. Что мы ничего не сделали. Ни в чем не виноваты. А в тот день… А тогда, когда я увидала, что все горит… я от него убежала. А куда попало не побежишь. Разлетелась было через сад. Мины. И я вернулась. Куда ни кинусь, всякий меня увидит. И тогда пошла к куме моей, Магде. С ней был и ее работник, Крсте. Кума! Бежим!

Не простояли мы с ней так, может, и двух минут. Взорвалась мина и продырявила железные ворота гаража Нас не задело. Мы тут видим, стоять нельзя. Бросились через лес, в один ров. Тут мы были, пока… пока не стемнело. Как стемнело, вернулись к ней в дом. Не подожгли его, но окна и двери мы нашли разбитыми. Покрали все, что можно было покрасть. А все покрасть не смогли за один раз, потому что дом ее был богатым. И машина стояла в гараже, и все было. Тут мы переночевали. Тут нас солнце разбудило. Утром тут нас чуть не схватили и опять стреляли. Тогда мы снова побежали в ров. Так что у нас не было ни есть, ни пить, и мы тут были, пока не стемнело. Когда мы были тут, она говорит опять — давай пойдем в ее дом ночевать. Я говорю: кума, тут нас схватят и убьют. Она говорит, что нет. Пошли. Ладно. Пошли. А пора уже была, так, зимняя. Девять часов. Не видно. Мы потихоньку вылезли изо рва, давай смотреть. И видим… у нее все уже горит. Горит все. Горит хлев. Горит дом. Горит и второй дом. Горит все. Горит сосед ее, горит дом Ивы, горит и тот, другой, соседний. Все горит. Так что видно окрест на километр, может, и света не надо.

Мы прошли тогда через лес и увидели один дом брошенный. В нем когда-то Марта жила, старая она была, не знаю фамилию ее. Тут мы ночевали, в подвале, на голом полу бетонном. Когда рассвело, мы не знаем, куда нам податься. Пойдем-ка где подожгли. Знаем, что подожгли всё. Это было двадцать восьмого, сентября месяца. Мы тогда пошли километра за два, мы то место зовем Котлина. По ручью, мы тут просидели целый день. А надо бы нам возвращаться. Рядом, слышим, стреляют по Рачицам. Здесь нам, выходит, тоже места нет. Надо возвращаться. Солнце садится, скорее надо, как в темноте разберем, куда через лес идти. Эээ, кума-то моя не смотрит ни на солнце, ни на следы, ни на что. Я за следом всегда смотрю, где мы прошли, так мы вернулись по следам и вышли на дорогу. Когда мы подошли близко к селу, я говорю ей: «А глянь, кума, дом горит». Только мы не знали чей. Мы же в лесу были. И слышим четников. Четник говорит, выводит коня и говорит: «Ну красавец, от меня не спрятаться». Поэтому мы знали, что они здесь. Когда спрятались мы, смотрим — дым. Где-то горит, да не знаем, чей дом. Видим, горит село наше. Мы тут опять ждать стали, когда солнце совсем зайдет, а мы тогда через рожь да через лес, сами не знаем куда, вышли опять на дорогу и пришли к ее дому подожженному. Вот пришли. Что взять. Зачерпнули воды из ее колодца. Да, пришлось нам зачерпнуть, что делать. А не знаем, отравленная она или нет, но… Уж больно пить хотелось, да и есть тоже. И тут мы что-то подобрали, кой-какую одёжу, и ушли опять в ров. И переночевали. И я говорю, когда мы проснулись: «Кума, слышь, кума. Не могу больше. Бегаю пятый день, бегаю под пушками. Не могу больше. Нужно или выходить, или поесть хоть чего-то». А она меня спрашивает, как быть. «Пойдем в наш дом, — говорю я, — я так больше не выдержу. Надо к нашему дому пробираться». Она говорит: «Ну как мы пойдем-то, кума?» И пошли. Шли километра три, через лес. Я дорогу-то знала, да тропинки заросли. Когда пришли мы, через сожженные дома, тут так смердело… Терпеть мочи нет. Тут уже было народа перебитого, а незакопанного. Эти, значит, Анна и Яков… И даже свиньи на дворе… Это был прямо страх на такое смотреть… Тут мы… Но мы… Пошли, в общем, дальше. Я все-таки пошла. Хотелось мне посмотреть на свой дом. Потому что не видела, совсем ли сгорел, только опасалась. Коли другие сгорели, так и мой сгорел. Пошли дальше. Как луну облако застит, так мы идем. Луна выйдет, сидим. Отдыхаем. И всё думаем, куда дальше. И пришли мы через Брачичей на мой луг, мы его называли Ребешинка. И тут мы сели — отдохнуть немного и поговорить. Луна светит. Я смотрю, у соседа моего крыша сияет как луна. Ну, думаю. Да. Никто дом не поджег. Может, и мой стоит, так там и укроемся. Как бы то ни было, а все же я к дому своему поближе теперь. Но когда развиднелось, так я помню, а развиднелось совсем немного, ведь время-то было зимнее, меня так и потянуло в слезы… Потому что я сказала… Не могу говорить, душит меня… Я сказала куме моей: кума, сказала я, ни собака моя не лает, ни петух не поет. И я говорю ей: всех убили. А она меня так утешала: нет-нет, говорит, не всех, кума. Что-то да и осталось. Хорошо. Тут мы укрывались. А когда уж совсем рассвело, я увидела, что орех, он над хлевом, весь обгорелый. Я ей так тогда сказала. Сказала: кума, видишь ты, сказала, орех мой сгорел. Вижу, говорит кума. «Эээ… — тогда я сказала, — ничего-то у меня не осталось». И стала я тогда уже не такая пугливая. Подумала, что уже считай больше месяца живу под пушками, под оружием, и перескочила через ограду кума моего Иво. И вижу, все у него сгорело. Сорвала немного винограда и вернулась сразу туда, где лежала моя кума и работник ее Крсте. И я им принесла винограда и стою, руками подперлась. И пошла прямо к моему дому, через лесок, откуда четники стреляли по дому. Подошла я к дверям моего дома. Тяжело это… Тяжело это видеть… Когда я увидела, что ничего нет… Тогда я пошла к дверям хлева. Скрестила на груди руки и смотрю. От всего добра моего только что и осталось… борона одна. Ладно, сказала я. Хорошо наши братья распорядились. Унесли все что смогли, даже доски, ограбили дочиста, все увезли и подожгли потом.

И этого мало. Вернулась я опять к двери дома. И встала. И думаю. Видно, Иво мой пошел да лег, когда я убежала. Или бросили его в огонь, раз нигде его не видать. Совсем мало я так простояла. А как пришла чуток в себя, я пошла к куме моей опять назад, объяснить ей, как в доме, и увидеть ее. Потому что нету у нас выхода, как опять вместе. А тут только посмотрела я направо, тут и увидела сначала палку моего мужика. Когда получше-то я посмотрела, вижу, сам мужик лежит посреди дороги. И не сгорел… Не сгорел… И ни носки его, ни башмаки не сгорели… Только до пояса одежда на нем обгорела. А сверху одежда словно и не тронутая. Кто… Кто такое видел, не знаю, как бы пережил. Я от муки такой не знаю как и в себя пришла. Села я на пень, а как в себя-то пришла, пойду, думаю, посмотрю. Прирезали его… Или сожгли… прямо так… Но в том моем страхе, в той моей муке увидела я только, что кровь у него под шеей. Значит… Или, может, только кровь пустили, а не совсем насмерть прирезали, потому что и лежал-то он не навытяжку… Значит, что мужик мой не… Значит, еще сила в нем была, когда они набросали на него дров и подожгли их… да к тому ж ведь он наполовину парализованный был, не мог ни бежать, ни чего другого. Я, когда маленько в себя-то пришла, так опять от горя и жалости во двор вернулась. Поглядеть. А как поглядела… поглядела… Тогда я увидела, что сюда больше пути мне нет, нет возврата…

Взяла я куртку и кожух. И вернулась я к своей куме. И она меня спрашивает: кума, чего еще у тебя там? Говорю: вот, что принесла — это все что есть, что осталось у меня после двадцати восьми лет, что здесь прожила. Она мне говорит так: «Кум-то где?» Я ей не смогла сразу сказать, я ей сказала так: «Кума, не могу тебе сразу сказать, только он там. Думаю, мучился, если его сразу не убили, потому что, как я его видела, так это труп обгоревший. Но показалось мне, что зарезан он, только судить не могу. Только — что видела: или прирезали, или только ножом ткнули и хотели сжечь, но ничего даже не сгорело, только одежда до пояса». Когда ей так рассказала, спустились мы в лесок. Голодные. Ничего нету. Я тут говорю от голода: «Пойду к Иво, наберу винограда».

Иди, говорит она, только тебя увидят. Тут мы просидели двадцать восьмое сентября, весь день. Мы бы назад пошли, в наш ров, идти-то всего три километра, лесом, да не могли. Но когда мы поднялись идти, когда я поглядела в ту сторону, я ей говорю: «Э, видишь, у дома Вранина флаг развернули, как простыня большой. Но не знаю. То ли сербский, то ли югославский». А и голоса их слышу. Один шест тащит для флага, другой яму копает. Прямо перед моим садом. Я ей говорю: слышь, говорю, кума. Копают яму и развернули флаг. Лука к ним едет. Говорю. Нельзя нам и шелохнуться, перебьют они нас. Лука. Говорю. Нельзя нам и шелохнуться, убьют они нас. Так говорю. Я думаю, говорю, не с чего им убивать нас, но… Не знают они, кто мы такие. Нам, думаю, надо унести и то, на чем мы лежали…

Тут мы ждали допоздна, и вернулись мы опять в ров. Голодные были. Утра мы дождались опять во рву. Фонарик у меня был, могли мы и посветить чуток, да нельзя светить-то. Убьют. А утром куда деваться. Дождь полил, ветер. Внизу вода, сверху вода. Спать охота, голод мучает. Куда деваться-то. И ничего мы не набрали. Говорит кума, пойду я в дом свой, говорит, и принесу что-нибудь нам поесть, говорит. Да что ж ты нам принесешь, когда нет там ничего. Принесу, говорит, у меня там чуток печенья было, кусок хлеба тоже, а то вдруг и курицу какую найду… Вот так. Что-то да принесу. Пришла кума, принесла четыре, может пять, яиц, мы разложили огонь, так, чтобы дыма не видно было, чтоб не выдать себя. Выпили кофе и говорим одна другой, хватит нам здесь топтаться. Подадимся и мы на Велебит. А коли нас схватят, коли нас убьют, значит, убьют. Пошла кума еще посмотреть один дом и сразу вернулась, говорит, вернулась Пепа с Велебита. Пошли к ней. Пришли мы к Пепе, и тут мы остались у нее. Там была и еда хоть какая, фасоль у нее была, окорок копченый, так мы и остались вместе. Дней пятнадцать были. Но узнали про нас четники и вражье войско. И пришли. Один вылез из машины и говорит нам так, что в его доме убили полицейские пятерых братьев и отца и мать. И что он из Удбины. Что всю его родню перебили день назад. «Так не знаю я, — говорю. — Чего нас наказывать, если это, того, не наши». Спрашивают они сначала куму, где ее сыновья. А кума моя говорит, один в Германии, один в Сплите, говорит. «Ах так, — говорит он, — те, из Германии, помогают усташам, а которые из Сплита, так те против нас воюют». Я ногой-то ее вот так пихаю, чтобы не говорила ничего, а он это заметил. И говорит нам так: «Хочу крови напиться! Хочу убивать! Хочу резать! Мое теперь время, и точка!» Говорит тут маленький такой, взводным его называли: «Так, тетки, не вздумайте никуда идти, он увидит, убьет вас, я его знаю». А тот, который хотел крови напиться, отправился в Свети Рок посмотреть, знают ли про нас военные. Позже приехал Миле, он в военном том корпусе, Банялучском. И он увез ту Пепу в Баня-Луку. Мы с кумой одни остались. И еще хотели остаться на пятнадцать дней, потому что не знали, куда нам деваться. А тот работник кумы, тот Крсте, он в Далмацию собирался, он с нами не хотел дальше быть, надоело ему.

А к нам всякие приходили. Были и добрые люди. Придут, выпьют с нами кофе и ракии, поговорим. Нет, не надо каждого серба считать за злодея. Есть и хорошие люди. Приходил Божа. Первый мой сосед. Прибыл вроде из Плоча. Приходит Божа. Оружие на нем так и звенит. Пришел как самый главный злодей. Кричит на меня — меня, мол, прирезать надо, я, мол, кормлю полицейских, я, мол, кормлю усташей. Ушел Божа, пришел другой человек. Пришел Миле, сказали ему, где я. Он-то председатель местной управы. Пришел, зовет: «Хозяйка!» Вышла я. А так-то я все дома сидела, военные нам выходить не велели. Я вышла. По голосу узнала его. И он тут руку мне жмет. В другой руке у него шмайсер, и говорит: «Такого нельзя было допускать». А я ему так отвечаю: это ты не мне говори. Мне ни Тито ничего не дал, ни Туджман не даст ничего. Я сама своих детей и выучила, и на ноги поставила их, и только жить-то начала, а вы нас пожгли. Ладно, сожгли все, а вот за что вы, говорю, Иво моего зарезали? Я двадцать три года кормила его ни на что не способного, и никому он не мешал. И троих детей вырастила и выучила, и все мне нипочем было, а вот теперь-то пришли трудные дни. Он говорит мне так: а здесь прятались полицейские, говорит, у тебя в доме. Я ему говорю прямо в лицо: неправда! Я здесь лошадей привязала, чтобы их снарядами не убило. Погляди, не видишь, здесь никто не лежал, здесь скотина была привязана. А если ты не разглядел, говорю я ему, если ты был пьян, говорю, моей вины тут нет, был бы трезвый, увидел бы. А он мне говорит так: «Зятя твоего мы убили, и мужа твоего мы убили». «Что поделаешь…» — говорю. А он тогда опять говорит: «Дочка твоя еще молодая, она еще замуж выйдет». Говорю я ему: слушай, Милан! Так и твоей Анке говорили, как ты мне. А и что другое тебе сказать. Ты моего мужа убил, зятя убил и еще мне, говорю, грозишься сыновей убить. Говоришь, что они усташи. А он на это: «Ты своим двум сынам и зятю сказала, пусть идут убить меня». «Слушай, — говорю я, — коли бы мы решили тебя убить, могли убить тебя еще бог знает когда, потому что ты вечно через наш луг за водой ходил. Мы тебя могли как зайца убить, убить еще пять лет назад, а не сейчас. А зачем тебя убивать? Зачем? Человек родится не для того, чтобы его убивали. Ему жить назначено». «Э, такого допускать нельзя было», — говорит он. «Мне ты этого не говори. Я не политик и политикой не интересуюсь и в политике не понимаю. Знаю только, что вы здесь учинили». Тут он говорит мне, что пускай я в его доме останусь. Нет. А у Савы бы осталась? Нет. Чтобы потом сыну моему рассказали, что я пошла жить к сербу, а сербы убили его отца и спалили дом?! Это нехорошо бы было, говорю. И он ушел. Мы тут еще были, когда за нами пришли, сказали, чтобы отвести нас в Ловинац, к какому-то Никице. Что он майор… Толком не знаю кто… командир… кто их разберет. Я в чинах ихних не понимаю. Пришли мы туда. Мы с кумой моей и тот ее работник Крсте. Пришли, значит, туда, повели нас прямо в лечебницу нашу, ветеринарную. Тут их столько, прямо пчелиный рой. Я села на стул, не потому что устала, а не могла стоять от муки, когда их увидела, а тут еще меня спрашивают, бывала ли я в Ловинаце. Да как мне не бывать в нем, когда я в двух километрах от Ловинаца жила. Зовут они того, Мрдаля. Нет его, говорят, уехал в Градац. Тут пришел какой-то другой и говорит тому, который заменял того Мрдаля: «Где сыновья их? Усташей она кормит. Давай перебей их там!» А нам-то каково было такое слушать, что всех нас перебьют. Я пошутила тогда, что мы им отдадим Крсту, пусть дослужится у них до чина какого или до пенсии, а нас пусть оставят в покое. Тут они нас долго держали. Солнце зашло. Они говорят, чтобы мы уходили, и спрашивают, куда нам. Мы-то, говорю, в километре от вас. Нас не трогайте. Нам от вас ничего не нужно, только нас оставьте в покое. Отпустили они нас назад. Когда нас отпускали, не знали мы, кто из них больше смотрел, как бы убить нас. Мы опять вернулись в дом к тому Дане. Утром к нам пришел один капитан и тот, который заменял Мрдаля. Он с нами разговаривал. Откуда мы. Кто мы. Мы все это рассказываем. Кума моя опять, что есть у нее сын в Германии, есть милиционер. Это им не понравилось. Спрашивает меня, а кто у меня есть. Я говорю, у меня только дочка. Где? В Госпиче. Хорошо. Они нас тут оставили, оставайтесь, мол, и дальше. Оставили они нас. А тут, около трех часов было, пришли два молодых парня. Насели на нас, где мы, дескать, целый день были. Так тут мы и были, где нам еще быть. Нигде мы не были. Были! Не были! Были! Не были! Были! Не были! Тут он говорит мне так: «У тебя не только дочь есть. Есть и два сына!» Слушайте, говорю я, если хотите знать. У меня шесть сыновей, не два, говорю. Из этих шести живым хоть один да останется. Он тут на меня глянул бешеными глазами и говорит так: «Вы умеете обращаться с оружием?» «Не умею. Но если дело до того дойдет, — говорю, — придется научиться». А он тогда говорит моей куме: «Вы стреляете как сам дьявол!» А моя кума и говорит: «Не из чего!» И они навалились расспрашивать, где мы во время того обстрела были. И мы про одно место сказали, где мы были. Тут мы, говорим, были, в том месте. Он зарядил шмайсер и погнал куму мою впереди — показать ему, где мы были. А один остался сторожить. Чего ему меня сторожить. Куда денусь, раз ее увели. Тогда он меня спрашивает, есть ли кто, не лежит ли кто в том хлеву. Нет там никого, говорю, а он тогда стрелял по тому хлеву. Тут другой, тот, привел мою куму назад. Там у меня было одно одеяло, там, где мы прятались. Но он не дал моей куме принести мое одеяло, она его и бросила среди головешек. И он так с нами говорит, а не страшно ли нам здесь. Мы говорим, да, страшно. И он говорит: «Приедем за вами через пять минут». — «А что будете делать с нами?» Говорит: «В Лозинац повезем».

Они с нами в Лозинац. Как куме-то, в ее семьдесят лет? Из машины вылезти не может. Тут они помогли ей. Мне говорит — нужно ли меня выгружать из машины. Говорю я: «Не нужно. Могу еще и сама». Вылезаю. Идем в амбулаторию. Как дождь был — воды полно. Стекол нет. Веревкой какой-то перегорожено. Прошли. Тот самый Мрдаль стоит в нашей амбулатории, но я его тут же узнала, что откуда-то его знаю. Говорит он мне, Мрдаль: давай, говорит, рассказывай нам. Говорю: «Не могу. Погодите, пока немного передохну, все вам расскажу». А он спрашивает того четника, что где мы были. А он им отвечает: «Сто пушек, сто минометов, сто винтовок их не берет, и самолетами их не возьмешь». А я думаю — мы тоже вам не все открыли. Открыли одно место, а другое нет. А тут!.. Приходит Милан! Шея — так они его звали. Вижу, человек мне знаком. Усмехается. Все на меня смотрит и тут как ударит меня по плечу. Говорит: «Вам от нас не уйти». Я говорю: «А мы и не собираемся никуда». Спрашивает меня, что где мои документы. «Нету, братья все сожгли, ничего у меня нету». Спрашиваю, что, есть свободный путь до Задра? Нет. А докуда, говорю, есть? Есть, говорит, до Загреба. А какой такой черт, говорю, повезет нас? Куда? Да найдется, говорит, что-нибудь. Тут мы были восемь дней в тюрьме. Солдат нас сторожил, с винтовкой, я ничего плохого про него не скажу. Ни разу плохого ничего не сказал. Никому из нас десяти, столько нас там было. А те, первые, говорят, били. Меня никто не тронул. Он говорит: «Я вас не тронул бы, как свою дочку. У меня две дочки. Вы передо мной не виноваты. Такого нельзя было допускать. Меня забрали как в резерв. Я и сам не знаю, против чего воюю». Нет, люди не все одинаковые. Я, если скажут завтра, что его убить нужно, я бы встала прямо перед ним, чтобы не убили его. Нельзя всех оценивать одинаково. Но таких мало. Пока мы тут были, мы с моей кумой насмотрелись… Грабят. Вывозят. А всё соседи. Что им приглянется. Что уволочь не могут, жгут. Режут. Стариков и остальных. Приходил какой-то Марко, из Грачаца, фамилию его не запомнила, да кто все запомнит среди такой муки, заходит, на шее шмайсер висит, говорит нам: завтра, говорит, едете в Госпич. К своим людям, к своим военным. А, говорю, так и вы наши военные. Раз мы все, говорю, здесь вместе. Нет-нет, говорит он. Там ваши вас примут, накормят вас, говорит. Так и вы нас, говорю, кормите. Я им была подозрительная. Не сдавалась. Думала так: если убьет меня, так и пусть убивает.

Когда пришла суббота, в субботу пришли около десяти часов. Затолкали нас в машину. Говорят, надо брезентом нас накрыть, чтобы не видели ничего. Слушайте, говорю, мы неграмотные, да, но не полоумные же мы, говорю, хоть видеть-то надо, куда едем. Тут мне Анте, один там был, говорит: молчи, говорит, не то перебьют нас всех, говорит. Так оно и лучше, говорю, пусть нас здесь и убьют, чем отвезут еще дальше. И я тут говорю этому Марко из Грачаца: слушай, говорю, Марко! Если думаешь убить нас, говорю, убей нас здесь, на нашей земле. Не надо везти нас в Медак, чтобы там убить. «Никто вас не тронет».

И отвез нас так в Медак, до баррикады. Тут нас было двадцать пять. Кто-то сам вылез, кто не мог — того вышвырнули. Один так и остался на дороге. Остался там навсегда. Пошли мы от Медака к Рибнику. Это четыре километра. Никола и жена его шли двадцать четыре часа. А мне было жалко Мацу. И она с нами шла. Женщина на двух костылях. А везде вокруг мины. Все заминировано, говорю, смотри, Маца, поберегись, не то всем нам конец. И еще не дошли мы до нашей территории, на шоссе, как они пошли по нам стрелять, изо всего своего оружия. Мы только диву давались, как ни в кого не попали. Я говорю, сейчас нас поближе к Рибнику подпустят и тут всех и перебьют, а потом скажут, что это наши сделали. Так оно и было. Мы пришли в Рибник, солнце заходит, они начали бить из миномета во всю силу. Одна семья нас там встретила, они дали нам чай. Сил нет терпеть, когда палят со всех сторон. Тут они позвали один автобус, чтобы отвезти нас в Госпич.

Привезли нас туда, к каким-то конюшням. Сказали, здесь ночевать будем. И тут не вышло у нас заночевать. Стреляют со всех сторон, перебьют нас и здесь. Тогда нас в Карлобаг. Приехали в Карлобаг. Одиннадцать часов. Тут нам дали поесть. Тут мы ужинали и каждый искал своих. Я первого ноября приехала в Загреб. Так, когда я в Загреб приехала, я целый месяц в себя прийти не могла. Потом я была в гостинице, в Ловране. И сама толком не знала. До каких пор там буду. И куда мне потом.

Выдохните

 

 

Хорватская писательница и журналистка Ведрана Рудан родилась в 1949 году в городке Опатия. В настоящее время живет в Риеке, втором по величине городе Хорватии, занимаясь торговлей недвижимостью и литературным творчеством. «Ухо, горло, нож» — первый из пяти романов В. Рудан.

Так жестко, как Ведрана Рудан, сегодня не пишет никто и нигде. Это такой роман, после которого вам трудно будет собрать в одно целое осколки вашей собственной личности. Эта книга не предлагает ни выхода, ни надежды, ни решения, ни даже сомнения в плохом исходе.

Кто эта девушка, спросили бы вы себя, если бы я была девушкой. Кто эта женщина, спросили бы вы себя, если бы я была женщиной. Кто это, спросили бы вы себя, если бы я была кем-то. Кто ты, спросили бы вы, если бы я была я. Кто я, спросила бы я себя, если бы знала ответ. Я — Ведрана. И я белая ворона. Меньше Ведрана, больше белая ворона. Кто это — белая ворона, спрашиваете вы, потому что никогда не видели белых ворон. Читайте мои книги. И увидите белую ворону.

Вас кто-то уговорил прочитать «Дневник Бриджит Джонс»? Да Бриджит годится только на то, чтобы сделать Ведране отсос. Потому что эта дама (В. Р.) стоит нескольких мужиков с яйцами. И со всем остальным…

Издательство Амфора

 

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Ссылки

[1] До сих пор исполняемый шлягер 1960-х. — Здесь и далее примеч. пер.

[2] Некачественные американские диализаторы, использованные в аппаратах «искусственная почка» в 1990-е годы, привели к гибели нескольких пациентов в одной из загребских больниц.

[3] На острове Корчула (Хорватия) Бабич — часто встречающаяся хорватская фамилия. А в Далматинском Загорье (один из районов Хорватии) Бабичи — распространенная сербская фамилия.

[4] Один из лагерей для политзаключенных в 1948–1953 гг., в период идеологического конфликта между президентом Югославии Иосипом Броз Тито (1892–1980) и Сталиным. Располагался в Адриатическом море.

[5] Небольшой город на севере Хорватии.

[6] Союз коммунистической молодежи Югославии, политическая организация, аналогичная ВЛКСМ.

[7] Иво Лола Рибар — во время Второй мировой войны один из руководителей народно-освободительного движения, секретарь СКМЮ, погиб в 1943 г.

[8] Архипелаг в Адриатическом море, где находилась одна из резиденций Тито.

[9] Обиходное название югославского автомобиля «Застава-101», который выпускался в г. Крагуевац (Сербия). Вместо «сто один» его называли «стоядин», по аналогии с сербским мужским именем.

[10] Пешеходная улица в центре Риеки, втором по величине и экономическому значению городе Хорватии, где живет героиня романа.

[11] Участники сербского националистического монархического партизанского движения в Югославии в период Второй мировой войны.

[12] «Кольцо любви» — мирные антивоенные демонстрации возле казарм Югославской народной армии (ЮНА), развязавшей в 1991–1995 гг. войну в Хорватии.

[13] Главная площадь в столице Хорватии Загребе.

[14] Денежная единица Республики Хорватии.

[15] Ховатская судоходная компания.

[16] Освежающий напиток наподобие «Байкала», который производили в СФРЮ, этакий социалистический ответ буржуазной коле.

[17] Словенская компания по производству готовой одежды.

[18] Один из районов, где велись наиболее ожесточенные бои во время войны в Хорватии 1991–1995 гг.

[19] Песня 1980-х годов, воспевавшая одну из идеологических ценностей СФРЮ — «братство и единство народов и народностей социалистической Югославии».

[20] В 1941 г. здесь была создана Югославская народная армия, после чего началось организованное сопротивление фашистской оккупации страны.

[21] Бошко Буха, Мирко, Славко — пионеры-герои, партизаны времен народно-освободительной борьбы в Югославии в 1941–1945 гг.

[22] Популярные югославские эстрадные певицы 1960-х гг.

[23] Народный промысел хорватского острова Паг.

[24] Мирослав Крлежа (1893–1981) — хорватский поэт, прозаик, драматург, эссеист.

[25] Герой романа М. Крлежи «Возвращение Филиппа Латиновича».

[26] Небольшой хорватский город.

[27] Хорватское село, символ захолустья.

[28] Первые вооруженные столкновения осенью 1991 года во время войны в Хорватии 1991–1995 гг.

[29] Обращение к прошлому, воспоминание.

[30] Сражение 1389 г., когда сербы потерпели поражение от турок. Официальная сербская пропаганда использовала это событие для создания национального мифа, оправдывающего идею «великой Сербии».

[31] Одно из самых дорогих красных сухих хорватских вин.

[32] Хорватские обувные фабрики «КИО Карловац» и «Пеко».

[33] Каритас — благотворительная католическая организация.

[34] «Вартекс» — хорватская текстильная компания, производитель готовой одежды и тканей.

[35] Пропуск ( жарг. ).

[36] Зоран, Милица — распространенные сербские имена.

[37] Район в Риеке.

[38] В российском прокате — «О где же ты, брат?» (реж. Дж. и И. Коэны; 2000).

[39] Усташи — члены хорватской националистической организации фашистского толка.

[40] Немецкий автомат времен Второй мировой войны.

[41] Франьо Туджман (1922–1999) — первый после распада СФРЮ президент Республики Хорватии.