Смотрю на часы, которые мы купили в икее. Под часами включенный телевизор. Без звука. Какие-то старухи что-то говорят. А может, эти женщины и не старухи. Просто волосы у них седые. И зубов нет. Я бы тоже выглядела как старуха. Но я раз в три недели плачу Александре сто евро. Поэтому волосы у меня рыжие. И во рту у меня четыре тысячи евро. Поэтому могу смеяться широко открыв рот. Но… Я так не смеюсь. Когда мне было четырнадцать, зубной вырвал мне второй верхний, слева. После этого я годами смеялась не открывая рта. Мы были бедными. Моя старуха, моя бабуля и я. Второй левый я купила себе в подарок на двадцать четвертый день рождения. Но и после этого я не начала смеяться во весь рот. Уже вошло в привычку просто усмехаться. Я лежу на кровати, на мне пижама Кики. Полосатая. Бенетон. И, спросите вы, какая связь со вторым верхним слева? Какая связь между пижамой и вторым зубом?! Боже, как я устала от этого! От этих вечных объяснений. От этих поисков связи. От необходимости вычленять субъект, предикат и объект. Почему все в моей жизни должно иметь связь с чем-то другим в моей жизни? Откуда у вас эта навязчивая идея о связях? О логике. О причине. О следствии. Я же вам говорю. Я лежу в кровати. На мне пижама Кики. Я смотрю на часы. Который час? А при чем здесь это? Под часами телевизор, он включен, но без звука. И все это не имеет никакой связи ни с чем другим. Я вам излагаю факты. А вы меня достаете своими вопросами. И своей озабоченностью. И своим желанием унюхать в моем банальном лежании драму. Что-то произошло. Или произойдет. Что-то должно произойти. Ведь и у вас нервная система не из гранита или какого другого камня. Вы обычные человеческие существа с крепкими нервами, да, да, именно с крепкими, но и ваше терпение имеет свои границы. И если я буду просто лежать и пердеть, если ничего не будет происходить, то вы меня просто пошлете на хуй. Вот такое вы говно. Чего вы от меня ждете? Я не Шекспир и не репортер желтой прессы. Я — Тонка. Я просто лежу в кровати. И пялюсь на стенные часы. Кики в Любляне. ОК. Может быть, изюминка все-таки есть. Я решила, когда мИнет эта ночь… МИнет, минЕт… Совсем неплохое слово «минЕт»! Даже отличное. Отличное! Итак, когда мИнет эта ночь, я уйду от Кики. Брошу его. Захлопну за собой дверь. Начну все с чистого листа. Сожгу все мосты. Перечеркну прошлую жизнь. Пошлю Кики на хуй. Ворвусь в новое утро. Вздохну полной грудью. A-а, я вас слышу. Заговорили. Супер. Все-таки что-то в этом есть. Эта глупая тёлка глубокой ночью, кстати, еще вовсе не так уж поздно, не просто так валяется одна в кровати и непонятно с чего не спит. Что-то ее грызет. Ну-ка, ну-ка! Послушаем! Что тебя грызет, старая кляча? Откуда мы знаем, что ты старая? По твоему болезненно дрожащему голосу… Слышны вибрации. Ну, давай! Скорее! Что?! Он пьет? Трахается с другими? Не трахается вообще? Колотит тебя? Почему ты от него уходишь? Ты что, ненормальная?! В наше-то время! Ты же старая! Одумайся! У тебя есть муж, мать твою! Так держись за него! Погоди! Погоди чуток! Ты уходишь?! В твои-то годы? Как же, хрена лысого уходишь! Рассказывай, рассказывай, почему герой твоей жизни бросил тебя! Чем он занимается в Любляне, пока ты лежишь в его пижаме? Почему вы все так меня ненавидите? Почему вы полны желчи и злобы? Вас не интересует моя история. Почему вас волнуют только кровавые истории? Что вы от меня хотите? Почему меня подгоняете? Я не собираюсь втискивать всю мою жизнь в три фразы только потому, что вы спешите. Куда вы так спешите? Что вас ждет за углом? В какую безумную жизнь вы нырнете, когда выберетесь из моей кровати? Вот то-то. Сую в голодный рот кусочек шоколаду. Разумеется, меня мучает то, что я не могу без шоколада. Проклятая нестле. ОК. Пердёж насчет шоколада прекращаю. Понимаю. Это вас отвлекает. Но это важно! Важно? Что важно? Я бросаю мужа и ухожу с любовником, который — а вот это вам действительно будет важно — на двенадцать лет моложе меня. Завтра утром, в семь, когда вы будете в ваших офисах, в маркетах, в постелях, потому что вы остались без работы, или в бюро по трудоустройству, или в смертельной агонии, или верхом на какой-нибудь курве, или под собственной женой, или над толстым мужем, или рядом со стройным любовником, или перед опухшим шефом-итальянцем, или немцем, или австрийцем, или венгром, или… Я распахну перед молодым любовником двери своего дома… Что за прекрасное слово «дом»! В руке у меня будет только один самсонайт, и плевать мне на все те мелочи, из которых состоит жизнь, на свадебные фотографии и первый молочный зуб моей дочки Аки, — я брошусь ему на шею и левой рукой схвачу его за яйца. Все это увидит сосед Томи. Он всегда все видит. Говно старое. Он подумает, что я блядую на пороге собственного дома. И не будет он знать, это старое говно Томи, что блядью я буду недолго, совсем недолго. Недолго. А потом стану хозяйкой нового мужчины. Совершенно официально. Мы зарегистрируемся Да. Мне придется развестись. И ему. Моему Мики. Зачем развод? К чему весь этот базар-вокзал? И почему моего любовника зовут Мики, а мужа Кики? Вы думаете, что это я над вами издеваюсь? Умышленно засираю вам мозги? Что, когда я это рассказываю, я рассчитываю, что вы перепутаете где «Мики», а где «Кики»? Что на самом деле я хочу внушить вам мысль, что большой разницы между Кики и Мики нет? Хочу сказать вам, что все мужчины одинаковы?.. Ну и мудилы же вы! И почему вас все время обуревает мысль о каких-то посланиях? Я к вам хочу обратиться с каким-то посланием?! Я хочу засрать вам мозги?! Да вы вообще хоть раз в жизни над чем-нибудь задумывались? Вам когда-нибудь приходило в голову, что никто и не думает обращаться к вам с посланием? Или говорить вам правду. Вам просто хотят навешать лапши на уши. Хотят вами манипулировать. Использовать вас. Без каких бы то ни было посланий. ОК. Это тоже послание. Вы правы. «Хочу задурить тебе голову!» Это, конечно, послание. Но я не собираюсь этого делать! Кики зовут Кики, а Мики — Мики. Почему? Ну что за идиотский вопрос! Не хочу даже отвечать на такой идиотский, бессмысленный вопрос. А почему меня зовут Тонка? Понятно? Идиотский вопрос! Вообще-то мне должно быть безразлично, что вы обо мне думаете. А вот почему-то не безразлично. Мне хочется рассказать вам свою историю и совсем не хочется предстать перед вами климактерической психопаткой на шестом десятке… Вот видите. Мне уже перевалило за пятьдесят, но… ОК. Я бы хотела, чтобы вы услышали мою историю, только не надо думать, что все это из-за войны. Что раньше я была другой. А потом началась война, и у меня поехала крыша. У многих тогда поехала крыша, и у меня тоже. PTS. Посттравматический синдром. Ладно. Чтобы получить что-то «пост» травмы, нужно сначала получить травму. Хорошо. Я расскажу вам свою историю. И вы можете думать что угодно, но если моя история это травма, она и ваша травма тоже. Я много об этом думала. А есть ли смысл бросать Кики? Что такого особенного сделал или не сделал мне Кики? Что это такое, чего я не могла бы ему простить? На что не могла бы закрыть глаза? Но неужели для того чтобы кого-то бросить, нужно, чтобы этот кто-то тебя избил, выковырял тебе вилкой глаз, загасил сигарету о твою пизду? Почему нельзя бросить Кики, если он хороший? Я его знаю как облупленного. Он для меня как прочитанная книга. Как вид из окон квартиры, в которой прожил тридцать лет. Как вечно текущая мутная река. Как часы на башне, которые никогда не ломаются. Как песня Иво Робича «А тебе всего семнадцать лет». Почему? А вы, женщины, вы, которые остаетесь со своими мужьями, скажите, случалось ли вам когда-нибудь воскресным вечером гладить белье, пока Он лежит на диване и переключает программы? У вас болит спина, дети гуляют, за электричество не заплачено, за квартиру тоже, Он толстый или худой. Вы Его знаете как облупленного. Сначала вы счастливы, оттого что гора неглаженного белья уменьшается. А потом вы останавливаетесь. И подняв утюг повыше… Стоп! Мне сорок! Или пятьдесят! Или тридцать, мать твою! Сейчас я переглажу всю эту гору и присяду отдохнуть. А потом запихну посуду в посудомоечную машину, приму душ и лягу рядом с «этим». Он мне больше не интересен. Но это моя судьба на ближайшие десять, или двадцать, или тридцать лет. Не приходило ли вам в голову, вам, которые остаетесь, прижать горячий утюг к его лицу, а потом под его вопли захлопнуть за собой дверь и уйти. Навсегда! Нет? Такое никогда не приходило вам в голову? Что же вы за лживые, лживые, лживые суки! Ну что вы за суки! Лживые! Кому я это говорю? С кем я здесь общаюсь? Ладно. ОК. Зачем вы врете? Думаете, ваша кома будет не такой глубокой? Думаете, обманули себя, так обманули весь свет? Как будто кому-то на свете есть дело до ваших проблем! Да всем плевать и на гору вашего неглаженного белья, и на орангутанга, с которым вы проведете остаток жизни! А то, то, в чем вы живете… Это что — жизнь? А я, я что — блядь?! Я блядь потому, что завтра утром, ровно в семь часов, схвачу Мики за яйца и уйду? И поэтому я блядь? А вы, значит, святые. А случалось ли вам из-за какой-нибудь ерунды срывать зло на вашем пятилетнем ребенке, которого вы называете «мамино солнышко»? За какое-нибудь «не хочу» врезать ему такой подзатыльник, что у малыша голова чудом остается на своем месте? Из носа кровь хлещет. Но вас это разряжает. Да-да, разряжает. Потому что именно это было вам нужно. Каждый раз, когда вам звонит ваша мама, этим своим еле слышным голосом умирающего в раскаленной пустыне, вам хочется ее… Только не говорите, не пиздите, что вам не хочется задушить ее собственными руками. Не вы ли постоянно подсчитываете, во что вам обходятся болезни отца и сколько вы могли бы сэкономить, если бы… Медсестра, памперсы, лекарства, обработка пролежней… Вонючие лицемерки! Между вами и мной только одна разница. Одна! Я ухожу, а вы остаетесь. Я не бесчувственная. Уйти не легко. Я со своим Кики прожила тридцать лет. ОК. Может, конечно, и война виновата. Может, все эти смердящие трупы на экране и в газетах заставили понять, как мало нужно для того, чтобы ваше двадцатилетнее, или сорокалетнее, или пятидесятилетнее тело превратилось в гору червей. Я все время смотрю телевизор. Десять лет я смотрю на людей в санитарных масках. Как они вытаскивают мертвецов из груды тел, или из могилы, или из ямы. Так было во время войны. А сейчас в Хорватии мир. И людей убивают в больницах. И поскорее закапывают. А потом вытаскивают из могил и из гробов, чтобы удостовериться, что их убили бракованные американские диализаторы. Понимаете? Я по горло сыта хорватскими смертями. Я боюсь смерти. А она все время вокруг. Я ее носом чую. Нащупываю. Чувствую. Вижу. Я боюсь. Поэтому и ухожу от Кики к Мики. Мики молод. Может, он дальше от смерти. Вы думаете, что я блядь. Но бляди хитры. Они всегда найдут объяснение, почему торгуют своей пиздой, вместо того чтобы… Вместо? Вместо?! Что?! Вы своими пиздами не торгуете?! Вы, замужние дамы, которые остаетесь со своими мужьями? Вы предоставляете их в пользование бесплатно? Вы что, Красный Крест? Бросьте. Красный Крест не пизды предоставляет. Он раздает пакеты с гуманитарной помощью. Причем всегда этих пакетов меньше, чем требуется. Большую часть активисты продают, а деньги кладут себе в карман. И вы, милые дамы, предоставляете свои пизды не бесплатно. Вы варите, жарите, гладите, стираете, сжав зубы трахаетесь с мужем, продаетесь за статус Замужней Женщины. Вы — Замужние Женщины. И я Замужняя Женщина. Еще совсем недолго. А потом я опять стану Замужней Женщиной. Я вас понимаю. Нельзя быть нормальной женщиной, если ты не Замужняя Женщина. Вы правы. Но все имеет свои границы. С меня, милые дамы, хватит.

Безо всякой причины, я имею в виду нормальной причины, я буквально истребляю эту проклятую стограммовую нестле. И переключаю пульт. Документальный фильм. Какие-то старики рассказывают свою жизнь. Может, сегодня вечером День освобождения Хорватии? Или День беженцев? Или еще какой-нибудь важный День? Смотрю без звука. Хотя я люблю документальные фильмы. Только их еще и можно смотреть. Еще я люблю фильмы, основанные на реальных событиях. Стоит мне прочитать: «Основано на реальных событиях», — все, конец! Устраиваюсь в кресле поудобней, пусть даже в три часа утра, сна ни в одном глазу, и смотрю, что там произойдет с людьми. Люблю, когда женщина неожиданно, ни с того ни с сего… Ну, вы понимаете. Вот она входит в двери крупной фирмы, где работает. Огромный холл. Вокруг полно людей. Все спешат. Каждый к своему лифту. Она известный адвокат или преуспевающий менеджер. Ей около пятидесяти, но выглядит она на тридцать пять, потому что люди не любят смотреть на пятидесятилетних женщин, которые выглядят на пятьдесят. И вдруг она морщится. Узкой рукой проводит по лбу, ногти бледно-розовые. И падает на пол как сраженная ударом грома. Люблю гром. И грозу. Когда хлещет дождь, а я в кровати. Рядом с теплой задницей моего Кики. Это я люблю больше всего на свете. Да. И короче, эта женщина падает. Вой сирены «скорой помощи». Мы в больнице. Больница супер. Кругом неслышно скользят медсестры. Вы когда-нибудь были в нашей больнице? Представляете себе, каково оказаться в нашей больнице с инсультом?! Или без него?! Облезлые стены. Вы лежите на носилках, на полу, в коридоре отделения «скорой помощи», и врач стряхивает пепел прямо вам в глаз. ОК. Оставим это. Вернемся к той женщине. Она в больнице. В коме. Приходят ее дети. Взрослые. Дочь вся в армани, сын помладше. Муж ей в ухо, которое тоже в коме, шепчет только им двоим понятные нежности. И не какие-нибудь затасканные. Она в коме должна услышать что-нибудь вроде «лошадка моя». Потому что Он называл Ее «лошадка моя», когда вставил ей в первый раз. Или во второй. Короче, тип шепчет ей слова, которые любой женщине должны проникнуть в самые глубокие глубины мозга. А это всегда те самые слова, которые мужчина говорит женщине, когда трахает ее в первый раз. И от нас они, мужчины, ждут, что эти слова навечно западут нам в душу. А вот между прочим, моя приятельница Нада, это просто небольшое отступление, она все эти слова забыла. Она мне как-то сказала: «Ни одного слова не помню». Разные люди бывают. Некоторые не такие как все. Да. После шести месяцев комы и бесчисленного множества «лошадок» женщина приходит в себя. И тут конец! Титры! Потому что, оказывается, это сериал. И я жду не дождусь следующего вторника. Чтобы увидеть ее первые движения… как ее кормят через трубочку… как она заново учится говорить… писать… А, Б, В… В десяти сериях. Последняя серия. Она опять в огромном холле. В том самом, где вначале. Опять тонкой рукой медленно проводит по лбу, опять морщится… Вот оно! Замираешь от ужаса! Опять инсульт? Второй?! Еще более сильный?!! А ни хрена! Ух как я люблю этот прием в конце каждой реальной истории! Она просто прикасается рукой ко лбу, потому что забыла о Его дне рождения. Вытаскивает мобильник из своей дико дорогой сумки, типа от вуитона, и говорит: «Дорогой, это твоя лошадка…» Очуметь! Под такую историю я просто кончаю. Невероятно, но основано на реальных событиях. И еще люблю документальные фильмы. Самые обычные. Когда трахаются крупные олени или два самца дерутся за толстую самку. Люблю смотреть, как белая медведица-мать со своими белыми детенышами спасается бегством от белого отца, который преследует их, чтобы сожрать медвежат. Мне нравится эта гонка белых толстяков. Или когда жеребец вскидывает передние ноги на кобылу и крупным планом видишь его огромный член. Да. Это возбуждает меня гораздо больше, чем порно, где негр демонстрирует нежной рыжеволосой красотке, что выросло у него между ног. Не понимаю, почему они вечно именно негру насаживают на хер длиной в полметра хрупкую рыжеволосую красавицу с нежной кожей. Должно быть, людей возбуждает контраст. Он огромный, она — фарфоровая статуэтка. Он черный, она — белая. Красавица и чудовище. Люди так глупы. Всему верят. Я негров не люблю. Да. Не люблю негров. Не люблю тех, кто проигрывает. Аутсайдеров. Людей, которые вынуждены улыбаться. И быть приличными. Я не люблю и сербов, которые живут в Хорватии. Представляясь, они говорят: «Бабич» — и тут же добавляют: «С Корчулы». А ни с какой они не с Корчулы. Они из Далматинского Загорья. Из этого Подхуёбья, где фамилия Бабич означает нечто совсем другое. ОК. И там встречаются Бабичи-хорваты. Но Бабич, если он действительно хорват, никогда не оправдывается. И не уточняет: «С Корчулы». Хорваты просто уверены, что по ним сразу видно, что они хорваты. В Хорватии только хорватские сербы постоянно подчеркивают, что они хорваты. И лучше хорватов знают все новые хорватские слова. И пердят в адрес сербов. Откуда я это знаю? Ну… потому что… потому… дело в том, что и я «с Корчулы». ОК. Вот я и сказала. Теперь можете этот факт хоть в жопу себе засунуть. Я это сказала. Негром быть хреново. Им деваться некуда. Где ни появятся, сразу все ясно. Их никто не любит. У них толстые губы, желтые белки глаз… Вот я вам сейчас расскажу. Один мой знакомый был футболистом, в молодости. И они, футболисты, часто переезжали из города в город в автобусе. А в автобусе и в раздевалке все они ужасно пердели. Мы, женщины, когда нас много, никогда не пердим. Но мужчины устроены по-другому. Да. Короче, эти футболисты пердели, пердели и пердели, а потом к ним в команду пришел негр. Ну, ясно, он тоже пердел.

«Но, — рассказывал мой знакомый, — это жуть что за вонища была. Нам всем прямо блевать хотелось. Что только едят эти обезьяны?»

И они запретили негру пердеть. А сами воняли и дальше. Так что я хотела сказать? А, да. Негры черные. И их кто-то любит, кто-то не любит. ОК. Может, их мама-негритянка любит. Но они негры. И не могут выдавать себя за белых. Не могут добавить, что они «с Корчулы», и побелеть. Понимаете? А вот если ты серб в Хорватии, ну или сербка, тут дело хуже, чем с вонючим негром. Потому что можно добавить «Корчулу» и обмануть уважаемую публику. Этот номер проходит. Или не проходит. И тогда ты в жопе. Правда, в жопе ты и тогда, когда номер проходит. Время от времени. Потому что ты постоянно ждешь, что кто-нибудь узнает, что эту проклятую Корчулу ты отродясь не видал. Вот в чем дело. А с другой стороны, некоторые люди — сербы и чувствуют себя сербами. Они думают, что это нормально — быть сербом. Понимаете? Мама сербка, дед лежит на сербском кладбище в Бенковце, и на его камне в высокой траве что-то написано кириллицей, у них свои праздники и бородатые попы, которым разрешают жениться… А когда родится маленький серб, ему дают имя Алимпие, или Сава, или Танасие. И этот маленький серб или сербка, какая-нибудь Лепосава, с самого детства знают, что они именно это, сербы. Им все ясно. Они иногда могут сказать, что они «с Корчулы», но на самом деле они знают, что это не так. Понимаете? Но вот я! Мой случай. Это проблема. Я не сербка. А мне приходится добавлять «с Корчулы». Я не сербка! Я даже сейчас, буквально в этот момент, больше всего на свете хочу вскочить и заорать в темноту: «Я не сербкааааа!..» Но кого это тронет? Тем хорватам, которым это безразлично, я ничего такого и не должна орать в их хорватское ухо, а тем, кому это не безразлично, я ничего этим не докажу. Поэтому лучше быть негром. Я негр, и отъебитесь. А так — я белая, а все равно как черная. Проклятье. ОК. Дело было так. Я утверждаю, что именно так и было дело году эдак в пятидесятом. Вам-то все равно, годом раньше, годом позже, а мне каждый год на вес золота. Никак не могу примириться со своим возрастом. Это не из-за войны. Это у меня и раньше было. Моя старуха. Она, знаете, участник войны, с сорок какого-то. Вероятно, не с сорок первого, но со второго или третьего точно. Она всю войну была в окопе или где-нибудь поблизости. Проводила каких-то «товарищей» тайными тропами в лес. Только не спрашивайте меня, зачем эти люди уходили во всякие там леса. Понятия не имею. Меня ее рассказы никогда не интересовали. И я ничего не знаю о партизанах. Ну, может, самую малость. Знаю, что они все были жутко худые и что Партия не разрешала им ни воровать, ни трахаться. И что некоторые все-таки трахались. Все они в тех лесах питались одной травой, но вот некоторые, другие, главные партизаны ели мясо. Про это мне рассказывал мамин приятель, который несколько лет провел в лагере на Голом острове. После того как в сорок восьмом задал вопрос, почему некоторые партизаны и ели, и трахались. Не люблю историю. И географию тоже. Если бы моя жизнь зависела от того, смогу ли я показать на контурной карте какую-нибудь Чазму, пришлось бы мне расстаться с моей единственной жизнью. Понятия не имею, где эта проклятая Чазма. И не смогу назвать ни одного из великих наступлений, или народных героев, или секретарей СКМЮ, кроме Лолы. Про Лолу знаю, что он погиб молодым и что был секретарем. Правда, не знаю, ни чьим секретарем, ни где секретарем. Про товарища Тито я, конечно, знаю. Кстати, в отличие от вас, я его сто раз видела. Старуха, бабуля и я жили в Увале, а Увала как раз на том шоссе, по которому Тито ездил на Брионы. Я сто раз бросала цветы на его кадиллак и бешено размахивала бумажным флажком. Мы, дети, тогда вовсе не воспринимали это как какую-то невероятную честь или исторический момент и не испытывали особого волнения. Девочки надевали синие юбочки, на тонкие ноги натягивали белые носочки, белую блузку на костлявые плечи и размахивали флажками, пока колонна не исчезнет за поворотом. А когда Тито проедет, переодевались, залезали на крышу старого ресторана и там играли в доктора. Я всегда была доктором. С помощью тонкой короткой палочки осматривала пиписьки своих подружек или щекотала маленькие яйца у мальчишек. И ни разу ни у одного из них не встало. Потом у нас начали появляться сиськи. Пока мы сидели на берегу, на раскаленных камнях, они приподнимались, набухали. А в море пропадали. Поэтому мы то и дело прыгали в воду и выныривали. А потом пришло лето, когда холодное море уже не помогало их усмирять.

На экране старики вытирают слезы. Что там у них произошло? Все равно не буду включать звук. Не стоило бы вам этого говорить. Но я все-таки скажу. Кики, когда уезжал в Любляну, поцеловал меня в гостиной и сунул пять плиток нестле в карман моего махрового халата. «Думай обо мне, пока я не вернусь». В настоящий момент я достаю из фольги остатки второй плитки. Чтоб у меня руки отсохли. Ненавижу баб среднего возраста, которые не могут себя контролировать. Я когда-то была тоненькой как тростинка. И моя старуха была в том пятьдесят каком-то году тоже похожа на длинную тонкую бамбуковую палку… Да! В пятьдесят каком-то! Приморский городок Опатия. Отдел по распределению жилплощади. Моя старуха сидит за деревянным столом. Может, и не за деревянным, неважно. Входит тот товарищ. Высокий. Брюнет. Усатый. В военной форме. На самом деле тот усатый товарищ был просто представителем. Кем-то, кто должен вместо кого-то другого, то есть другого товарища, посмотреть несколько еврейских квартир в Опатии, потому что один важный товарищ из Центрального Комитета переезжает на жительство в Опатию. А моя старуха должна показать ему эти квартиры. Идем дальше. Один из опатийских особняков. Прекрасная квартира на каком-то этаже. На третьем. Старуха поднимает жалюзи. Море! Давайте посмотрим квартиру. Три большие спальни, гостиная, ванная, два балкона, высокие потолки, большие окна… Да. В квартире сохранилась вся мебель. На стенах картины. Хрустальная люстра. Моя старуха в юбке, блузке, хлопчатобумажных носках и солдатских башмаках. Летом в солдатских башмаках? Почему? Вы меня об этом спрашиваете? Я это видела на фотографии. Товарищ и моя старуха заходят в одну из комнат. Товарищ заваливает мою старуху на кровать. Стаскивает с нее толстые трусы, которые ей шила тетя Милка. Фланелевые, в цветочках. Товарищ сует моей старухе между ног и впрыскивает туда меня. Старуха не кричит и не задает вопросов. Товарищ слезает с моей старухи, снимает с потолка хрустальную люстру, заматывает ее в серое покрывало. Старуха вытирается простыней. Еврейской, шелковой. Вода в доме была отключена.

— Это для товарища из Центрального Комитета, — говорит товарищ и показывает на замотанную в покрывало люстру. — Ну, счастливо, — говорит товарищ.

— Счастливо, — говорит моя старуха.

Четыре месяца она ждала менструацию. Тщетно. Потом рассказала свою историю еще одному товарищу, мужчине. Да, мужчине. Не товарищу-женщине. Тот товарищ поехал в Карловац, но оказалось, что Живорад Бабич, который был не с Корчулы, состоит в счастливом браке. Но он был честным коммунистом и человеком. И признал меня. Поэтому у меня в свидетельстве о рождении написано: «Имя отца: Живорад Бабич». Вообще-то о деталях старуха мне не рассказывала. Я просто предполагаю, что Живко оттрахал мою старуху в прекрасной еврейской квартире. Это мне как-то легче принять, чем еблю в опатийском парке или в кабинете сотрудника госбезопасности. Я никогда не смогла простить моей старухе, что она не вселилась в еврейскую квартиру. Хотя она могла выбирать. Она была шишкой. Преданной Партии до мозга костей. Если бы в пятьдесят каком-то ее не трахнул тот офицер из гэбухи, она бы умерла девушкой. Партия значила для нее все. Мы — она, бабуля и я — провели жизнь в полуподвале. Из этого полуподвала я смотрела на проходившие мимо ноги. Как они поднимаются и спускаются по ступенькам. Вверх-вниз, вверх-вниз. Некоторые ноги, идущие вверх, не возвращались, потому что лестница выходила на шоссе. А некоторые только спускались, потому что от шоссе лестница вела на набережную. А ведь мы могли бы жить в еврейской квартире! Это мне старуха как-то сказала. Полностью обставленной! С люстрой, картинами, мебелью, бельем, посудой… Прикиньте! Просто поселиться. И чувствовать себя людьми.

Я ненавижу бедняков. Они мне отвратительны. Я всегда думала, что буду богатой. Мы, собственно, в определенном смысле и богаты. Когда моему Кики удается продать пять-шесть контрабандных костюмов, мы получаем разом две тысячи евро. Сразу чувствуешь себя по-другому. Когда на шее у тебя паломапикассо, на ногах бруномали, когда ты одет в кашемир барберри… превращаешься в кого-то другого. Как-то раз, когда еще была война и затемнение, мы с Кики на нашем старом стоядине везли за бугор полмиллиона марок… Дело было так. По ящику показывали сантабарбару. А наша Аки обожает сантабарбару. Так же, как и я; думаю, вы меня понимаете. Если не хочешь на границе вляпаться, нужно тащить с собой маленького ребенка. Таможенники ведь тоже люди. Когда они видят в машине маленького ребенка, или пакет с памперсами, или детское питание… в общем, они становятся немножко другими. Ладно, давайте я начну все с начала. Чтобы вы въехали. Мой Кики должен был переправить пятьсот тысяч марок одному своему деловому партнеру за бугром. Поэтому мы погрузили в наш старый стоядин и нашу Аки, которая все время ревела из-за сантабарбары. Когда мы обдумывали план действий, нам показалось, что этого недостаточно. Поэтому Кики купил в цветочном магазине похоронный венок, а на ленте попросил написать: «Прощай, наша любимая тетя Йожица! Твои Аки, Кики и Тонка». Прикинули? Типа мы в ночь-заполночь везем венок нашим родственникам в Илирскую Бистрицу. Это, если не знаете, село рядом с границей. Не торопите меня. Полмиллиона марок Кики запихал в Акин розовый барби-чемоданчик. Вы думаете, что полмиллиона марок это гора купюр? Вовсе нет. Хорватские таможенники нам только рукой помахали. Но не словенские! «Куда следуете?», «С какой целью?» Я все время сидела, печально опустив глаза из-за покойной тети Йожицы. Мы с Кики ужасно поругались из-за этого венка. ОК. Теперь я понимаю, что это было глупо. Как сейчас помню, когда Кики появился в кухне с этим венком, я сказала:

— Кики, как ты мог проглядеть, они же написали «Прощай, наша любимая…» на белой ленте. Белая только для детей…

— Не перди, — сказал Кики, — фиолетовой у них не было. Война. Все разобрали. Какая разница, какого цвета лента?

— Кики, — сказала я, — нельзя пренебрегать мелочами, когда везешь за бугор полмиллиона марок. Кики, мы можем жутко вляпаться из-за этой ленты. А вдруг таможенник спросит, почему «Прощай, наша любимая…» для тети Йожицы, то есть старой дамы, написано на белой ленте, хотя белая лента полагается детям и молодежи…

Я так и сказала: «молодежи». Чудное слово. Понятия не имею, как у меня эта «молодежь» с языка слетела. Кики просто осатанел. Жалко, что вы не знакомы с Кики. Он хороший. И мы с ним любим друг друга. Тридцать лет вместе прожили. Завтра я его брошу, но это не значит, что мы не любим друг друга. Просто люди, бывает, расстаются. A-а, ясно. Вас нервирует, что я собираюсь бросить Кики. Да. Кики редко сатанеет, но уж если осатанееееет! В тот вечер он осатанел! Он его швырнул. Венок. Изо всех сил треснул венком с прощайнашалюбимаятетяЙожица об пол. Кики вообще-то розовый. Я имею в виду цвет его лица. Но в тот вечер кровь куда-то отлила от его щек. Просто исчезла. Мой Кики разом стал белым. «Проклятая курва!» Мой Кики никогда, никогда, никогда не говорит мне «курва». «Это борьба за выживание! Борьба не на жизнь, а насмерть! Или мы попадем за эту вонючую границу или не попадем. Чего ты мне нервы треплешь? Чего ты мне голову морочишь? Лучше помоги мне! Помоги! Корова безмозглая!» Да. Тут Кики заплакал. Он скулил и скулил как дворняга. Я прижала к себе его голову, он сидел в кухне, на полу, рядом с венком с белой лентой. Да, я вам уже говорила. И скулил. Мне было грустно, что он назвал меня курвой. Но всегда можно найти смягчающие обстоятельства. И я прижала его голову к себе и сказала:

— Не плачь, не плачь, не надо… Просто я подумала, что нехорошо, если на венке для старого человека, для тети Йожицы, будет белая…

ОК. Вы не поверите. Кики захохотал. Громко. Да что там громко. Он заржал. Заржал, закинув голову. Я видела все его коронки. А под ними золото. Ему бы надо поменять их. Поставить полностью фарфоровые. По сто евро за штуку. Это куча денег. Только надо смотреть, чтобы не надули. Чтобы зубной, а они все жулики, не поставил фарфор и на верхние, и на нижние зубы. Потому что тогда что-то стирается. Когда зубы чистишь или жуешь. Не помню, что именно.

— Тонка, — сказал наконец Кики, — сконцентрируйся.

Ничего себе слово: «сконцентрируйся»! А он именно так и сказал: «Сконцентрируйся».

— Тети Йожицы не существует. Нет ее. Она не умерла. Она вообще никогда не жила. У нас нет ничего общего ни с какой тетей Йожицей. А даже если бы и было, то она бы плевать хотела на цвет ленты. Она же мертвая. Послушай, давай больше не будем об этом. Я устал.

Я прижимала голову Кики к своей груди, четвертый размер, 85С, и гладила его курчавые волосы.

— Кики, — сказала я. — ОК. Я понимаю. Но ты вспомни любой фильм. Преступники всегда прокалываются на мелочах. Всегда на мелочах. Строят грандиозные планы, а потом прокалываются.

— У нас нет грандиозных планов, — сказал Кики. — Я просто хочу, если только из-за тебя мы все не просрём, перевезти в Словению пятьсот тысяч марок. И за это Желько отдаст нам машину. Только это. Переправить проклятые деньги через границу. Это не грандиозный план. Красный ауди, который мы получим, стоит пять тысяч марок. Я не планирую заработать миллион марок! В фильмах попадаются те, кто играет по-крупному. Что такое ауди, которому семь лет? Херня, а не бизнес!

Я молчала. Потом мы сели в нашу заставу. И сзади посадили Аки. Словенцы начали нас расспрашивать, я вам уже говорила, а потом мы приехали в Илирскую Бистрицу, в один ресторанчик. Незанятых столиков почти не было. Тридцатое декабря. Пенсионеры, словенцы, праздновали свой Новый год перед общим Новым годом. Танцевали польку и хохотали. А потом официанты на огромном подносе, а может, это была просто доска, внесли здоровенного жареного поросенка с яблоком во рту. Пенсионеры зааплодировали. И я тоже. Аки была сонная. И тянула через соломинку колу.

— Кики, — сказала я, — им и в голову не приходит, что мы могли бы купить весь их ресторан и еще половину Илирской Бистрицы.

Кики был в жутком напряжении. А потом пришел тот господин. Темно-синий кашемир, темно-синий босс, рубашка босс, галстук босс и туфли чёрч. Классика. Кроме туфель. Кики передал ему барби-чемоданчик. Аки заревела. Он вышел. Потом вошел. Вернул Аки чемоданчик и погладил ее по головке. Аки всхлипывала. Мы сели в стоодинку. Не доезжая до границы, Кики остановился. Вытащил из машины венок, отодрал ленту с прощайнашалюбимаятетя и швырнул венок в кусты. Не знаю, поймете ли вы меня. Мне было очень тяжело. Почему у Кики нет никакого уважения к покойной тете Йожице? Этот венок, он ведь все-таки был знаком уважения. ОК. Лента была не та. Но мне было тяжело, что он зашвырнул венок под первый же попавшийся куст. А что если там кто-то насрал? Перед границей часто схватывает живот. От страха, стресса, паники. И поэтому мне было тяжело. Рядом с говном, засранными памперсами, полиэтиленовыми пакетами лежит венок для тети Йожицы. Мне было больно.

На экране плачут старики. Звук выключен, но я вижу их покрасневшие глаза. Вытирают носы и глаза. Старики никогда не пользуются бумажными платками. А когда идут на рынок, всегда останавливаются у палатки с трусами и майками из Турции, там есть и большие носовые платки. У моей старухи таких платков штук сто, и я всегда на день рождения покупаю ей носовые платки. Моя подруга, моя самая близкая подруга Элла считает, что это не ОК. Носовые платки для слез. Опять эти старики плачут. Я переключаю канал. Канал «Город». Интересно, почему по Корзо прогуливаются только женщины-оглобли? Молодые девки. А где я? Почему меня на Корзо никто никогда не останавливает? Почему меня не снимают для ТВ? Мудилы, жертвы предрассудков.

Это была потрясающая замена. Мы пересели из стоединицы в ауди. Красный, здоровенный ауди-сто. Восемьдесят восьмого года. Я водить не умею. Нет, права-то у меня есть. Но водить не умею. Если я за рулем, вокруг сразу начинаются проблемы. Когда Аки была маленькой, это она мне потом рассказала, когда выросла, она просто умирала от счастья, если в садик ее везла я. «Все нам сигналят, гудят, а я им показываю язык». Тогда-то я этого не знала. То есть что гудят, знала. Помню. Идиоты. Кретины. Засранцы. Вечно они спешат. Я на права сдавать не хотела. В семьдесят восьмом. Кики настоял. Ты должна это сделать, должна, должна. ОК. Не люблю ссориться из-за всякой херни. И из-за крупных вещей тоже. Ну, отправилась я на курсы. Понять я там ничего не могла. Наверное, я очень глупая. Мы там заучивали идиотские тесты, но я в них ничего не понимала. Ваши действия в случае, если посреди дороги вы увидите камень. Убрать его? Оставить? Отпихнуть ногой? Отметьте правильный ответ! Ну что за бред! Такой же бред, как начертательная геометрия в гимназии! Должно быть, Кики кому-то заплатил, раз я сдала эти тесты. И вождение. Ненавижу водить. Я всегда обливаюсь холодным потом, когда веду машину. И всегда удивляюсь, почему люди считают, что это нормально, когда видят меня за рулем. Многие водят машину. Все водят. Но я знаю — тот факт, что вожу я, это ненормально. Это безумие. Вчера я выезжала на кольцевую. И мне надо было влиться с второстепенной дороги на главную. А перед этим остановиться. Потому что у них, на главной, преимущество. Короче, я не остановилась. И не посмотрела. Тип успел затормозить. Но все равно стукнул наш красный ауди-88. Да. Причем стукнул и меня. С моей стороны. Левая рука теперь болит. Поэтому держу пульт в правой. Вообще-то я левша.

Опять эти старики плачут. И разворачивают свои носовые платки. Странное занятие. Высморкаться в большой носовой платок, а потом развернуть его и рассматривать содержимое. Не люблю людей, которые целыми днями рассматривают все, что из них вылезло. Мой Кики просто помешан на своем говне. Какое оно — черное, светлое, темное? А потом расспрашивает меня, что это значит. Я редко читаю «Домашнего доктора», так что не знаю. Знаю только, что если насрешь черным, то это рак, правда, такое может быть и от свеклы, черники и красного вина. Чернику мы покупаем редко, она жутко дорогая. Я ее ела очень давно. Когда у меня железо в крови было два. Железо в крови два?! Это же кома. Ну, типа, ты мертвый. Такое бывает, если лейкемия, или рак, или какая-нибудь другая дрянь. И меня положили в больницу. Я ужасно, ужасно, ужасно боюсь докторов и смерти. Все время представляю себе, что доктор мне говорит: «Садитесь, прошу вас» — и смотрит на меня так серьезно-серьезно. ОК. Я знаю, что и этот серьезный доктор тоже помрет. И что он только для вида серьезен, а на самом деле ему на меня плевать. И что мне тоже было бы на него плевать, если бы я была обязана на него смотреть с серьезным видом. Но это меня не успокаивает. Когда у меня нашли железо два, была пятница. В больницу я должна была лечь в понедельник. Я купила черничный сок и еще пила красное вино и железо в таблетках. И у меня начался понос. Черный. Я сидела на электрообогревателе, и меня трясло. Человека трясет, когда у него лейкемия или рак. Меня так трясло, что я не могла держать рот закрытым. Не помню уже, почему мне было важно закрыть рот. Чем мне мешал открытый рот? Я держала себя рукой за подбородок. И тряслась. И плакала. И плакала. И плакала. Я иногда просто ненавижу мысль, что умру. А остальные останутся. Я не думаю, что моя песенка спета. Я люблю заходить в дьюти, покупать паломупикассо, я хочу развестись, выйти замуж за адвоката Мики. Он приедет за мной завтра утром, в семь. И я схвачу его за яйца. Это я вам уже говорила. А потом Кики отвез меня в отделение «Скорой помощи».

— Ложитесь, — сказал мне молодой доктор и вкатил в задницу шприц апаурина.

Я очень плохо засыпаю. Это из-за климакса. Или из-за войны. Я вообще не сплю. Вот и сейчас на экран пялюсь. Я вам говорила про этих стариков. А сейчас я смотрю канал «Город». Выборы. На Корзо шатры. Местные политики зазывают народ к себе, в свои шатры. Мать их за ногу! Я на выборы никогда не хожу. Политику я в гробу видала. С апаурином в заднице я спала, спала, спала. В больнице главный врач отделения спросил меня:

— Сколько прокладок вы тратите за время менструации?

Идиотский вопрос.

— Не знаю, — сказала я.

— Пейте железо и ешьте конину.

Я очень люблю лошадей. Но не в виде конины. Конь для меня это не то же, что конина. Но я ничего не сказала этому старому мудаку. В палате вместе со мной было еще четыре женщины. У одной был огромный живот. Но она не была беременной. У нее был цирроз. Она реально умирала. А физкультурница каждое утро поднимала ее из кровати и прогуливала по палате. Женщина с трудом передвигала ноги.

— Мы никогда не теряем надежду, — сказала мне докторша. — Поэтому она должна стараться поддерживать форму. Надежда всегда есть.

Надежда? Надежда для желтого, сгнившего, измученного тела?

А потом эта женщина попросила каффетин. У них не было. Апаурин. Не было. Андол. Даже его не было. Она кричала от боли. Весь день. И ночью. Можете мне не верить. Но в три часа ночи я вызвала такси. И вернулась домой. Как-то неуверенно позвонила в дверь. Вообще-то неуверенной меня не назовешь. В себе я уверена. Сиськи у меня еще торчат, потому что я не худая. Волосы всегда прокрашены до самых корней, на зубах прекрасные коронки. А если можешь свободно смеяться, то сразу молодеешь лет на десять. Читайте лизу. И тем не менее в ту ночь уверенность меня покинула. А что если Кики не один в нашей постели? Что если он меня списал? Что если у меня рак, а мне этого просто не хотят говорить? У меня вспотели ладони, я дрожала на пороге собственного дома. Постояла немного. Потом позвонила. И еще позвонила. Кики очень крепко спит. Открыла мне Аки. Я рассказала ей про женщину с циррозом. И завалилась в кровать. Умру дома. Прижалась к Кики. Схватилась за его маленький член и заснула. Когда-то мне трех зеленых таблеток хватало на целую ночь и еще полдня.

Включить вам звук, чтобы вы узнали, о чем говорят старики? Нет. Это депрессивно. Может быть, вам не понравится. Может быть, вы не любите слушать грустные истории в это время суток. В какое такое время суток? Вот в это. Мне-то какая разница, два часа ночи сейчас или пять утра. Я жду семи.

Короче, я вам уже говорила. Тот тип врезался в меня с моей стороны, слева, поэтому у меня и болит левая рука. Я все делаю левой. Правой только пишу. Когда пишу. А я никогда не пишу. Кому писать? Когда тот тип, а он оказался на вид настоящим господином, вылез из своей машины, не знаю какой, я в этом не разбираюсь, он заорал:

— Вы ненормальная! Вы что, ненормальная?! Вы же могли убить и себя и меня!!!

Я уже говорила вам, что ненавижу дискуссии, крики и споры. Я никогда ни с кем не ссорюсь. И я просто смотрела на него.

— Что вы молчите? Кто вам только права выдал?

Я сказала:

— Отдел МВД Матуль, в семьдесят восьмом. Я у них сдавала экзамен, но сейчас там этих курсов больше нет. В том здании. Там сейчас продают холодильники. Бош. Я это случайно знаю, мы недавно там купили большой бош, по карточке, поэтому я и знаю. В кредит. Я только не знаю, под какой процент…

Господин смотрел на меня во все глаза.

— Простите? Вы не в своем уме? Или вы пьяны?!

Я никогда не пью. И почему он решил, что я ненормальная? Люди всегда считают тебя ненормальной, когда начинаешь отвечать на их вопросы. Он же сам спросил: «Кто вам выдал права?» Я ответила: «Отдел МВД Матуль». Что не так? Может быть, надо было молчать? Вызвать своего адвоката? Наорать на этого господина и послать его на хуй? Признать свою вину? «Я виновата». Но он не спрашивал меня, виновата ли я. Он спросил, кто выдал мне права. Приехала полиция. Мы дули в пробирку. Я вам уже сказала, что никогда не пью. Наши машины увезли. Завтра я ухожу от своего Кики. И чего мне будет не хватать? Нашего старого красного ауди-88? Я вам главного не сказала. Почему я люблю эту машину. Когда я сижу за рулем в ней, мне никто не сигналит. Я могу просто ползти по дороге, и они видят, что я женщина, а все равно не сигналят. Понимаете? А когда я рулила стоодинкой, все сигналили непрерывно. Как будто я еду в свадебной колонне. И в зеркале заднего вида я всегда видела негодующие физиономии. Или мрачные. Или злобные. Я вам сейчас сразу сформулирую мою главную мысль, потому что не люблю, когда тянут резину. В ауди я чувствовала себя богатой и преуспевающей и важной. Когда я сидела в ауди, внимание было обращено не на меня, а на машину. Ненавижу, ненавижу, ну просто ненавижу, когда на меня пялятся. Когда меня замечают. Когда мне сигналят. Когда на меня кто-нибудь уставится, я просто сатанею. И не люблю отвечать на вопросы. Я от этого всегда нервничаю. Очень. Война? Это из-за войны? ОК. Пусть из-за войны. Я не требую от государства материальной компенсации за то, что я нервничаю. Да, я действительно нервничаю. Но у меня есть на это право. Понимаю, вы сейчас скажете, что я патетичная, неуравновешенная баба, которая не понимает, что такое война и что они с нами делали. Я вас понимаю. «А что они с нами делали». Но мне плевать на нас. Что они со мной сделали! Со мной! Со мной!! Со мной!!! Этот мой, извините за выражение, отец, это сербское говно, который сделал меня в пятьдесят каком-то… Да, в пятьдесят каком-то! Да! Зачем он меня признал?! Моей старухе было насрать на это. То траханье не стало для нее какой-то травмой. Она без проблем ходила с животом да еще получила за меня дополнительные карточки, постное масло, сахар плюс пятьдесят метров бязи на пеленки. Она не нуждалась ни в чьей любви. Она любила Партию, какой бы херней нам с вами это ни казалось. Я для нее была подарком от Партии. Который она получила через делегата Партии. Я пыталась, тысячу раз пыталась узнать у моей старухи, почему она не хотела получить от Партии еще что-нибудь. Впустую. «Я не за это боролась». «Это»? Что это за «это», не за которое ты боролась, корова глупая? А за что ты тогда боролась? Моя старуха сейчас померла бы с голоду, если бы Кики не продавал то костюм, то галстуки. «Зато я могу спокойно спать». Правда? Но я-то спокойно спать не могу, мама! Какого хрена ты меня лишила сна? Какого хрена этот чертов Живко признал меня? «Такое было время». Вот это время тебя и наебало, мама! Да, наебало тебя это ёбаное время, мамочка! Сейчас я вам расскажу, как я получала новый хорватский паспорт.

Я смотрела прямо в ее глаза. В глаза этой сучки, служащей паспортного отдела. Обычные глаза. Карие. Утомленные. Мутноватые. Типа, как ваши.

— Где находился Живорад Бабич… — процедила она.

— Живко, — сказала я, — Живко…

— Где находился Живорад Бабич в сорок седьмом?..

— А какое это имеет отношение… — начала я.

— Вон! — выкрикнула она. — Убирайтесь!

Я вышла из этого зала. У двери стояли два полицейских; когда я входила, их здесь не было, а хвост ожидающих теперь тянулся до самой Белградской площади, которая теперь называется по-другому. Я пробиралась через всех этих мусликов, албанцев, боснийцев и сербов, которые строили из себя хорватов, и думала только о том, как бы мне не задохнуться. Можете говорить обо мне что угодно. Но я не чувствую себя сербкой. Я не сербка! Я не сербка! Я не сербка! И отъебитесь от меня с вашим ёбаным Бабичем! Я зашла в кондитерскую на площади. Хотела выпить немного воды. И одну зеленую таблетку, ноль пять. Тогда мне этого было достаточно. И знаете что? Люди буквально шарахались от меня. И морщили носы. Тут до меня доперло, что я обосралась. Реально обосралась. Я зашла в туалет и сняла трусы. И увидела говно. Темного, почти черного цвета. И я почувствовала, вы мне не поверите, но мне плевать, почувствовала какое-то облегчение, даже радость. Вот видите, что вы со мной сделали! У меня развился рак! У меня рак прямой кишки! Сучка, это останется на твоей совести! Правда, у нее никакой совести нет! Теперь вы поняли, что это она была сербка?! Там, где сербы, хорватам делать нечего! Этой сербской пизде наплевать на мою сербскую жопу. Она свою бережет! Но я чувствовала себя настоящей праведницей. Чувствовала свое величие, осиянное луной и звездами. Чувствовала себя невинной жертвой. А потом вспомнила, что Кики обменял шесть галстуков на килограмм черники. Боро, ну, тот Боро, с рынка, собирался ехать к кому-то на свадьбу, и ему почему-то как раз были нужны эти галстуки. И до меня доперло, что говно у меня черное вовсе не потому, что я невинная жертва, а оттого, что сожрала слишком много черники на пустой желудок. А Кики потом дал этой бляди тысячу марок, и мне выдали новый паспорт. Слышу, слышу, как вы спрашиваете: а квартиру ты выкупила? Выкупила. Так какого хрена тогда возмущаешься? А что они с нами делали? Такое было время. Но сначала я получила отказ. Это вам говорю я. И вы получили отказ. Мы все получили отказ! ОК. Но вы получили отказ не потому, что вы вонючие сербы. Вы просто получили отказ. Потому что такие трудные времена. Вы не негры. Вы белые. Так ведь и у белых не всегда все гладко. Это так. Я была бы счастлива получить отказ в качестве ленивой белой коровы. Или в качестве белого излишка населения. Может быть, вы и правы. Кто виноват, что моя старуха переспала с первым же Живко, который перед ней вытащил из штанов свой гэбистский член? В пятьдесят каком-то году. Да! В пятьдесят каком-то!! Вот. Если бы моя старуха не стала тогда сербской подстилкой, я была бы не Бабич из Загоры, а Бабич с Корчулы. ОК. Вы правы. Но если бы моя старуха трахнулась с Бабичем с Корчулы, меня бы не было. Обо всем этом я уже думала. Как раз в этом и есть проклятая загвоздка. Проклятая дилемма! Проклятое говно сраное! Или ты сербка, или тебя нет! До вас доходит? Разумеется, доходит. Вы не идиоты. Но вы и не сербы, так что вам на это насрать. И вам насрать на то, каково было мне. У меня есть лучшая подруга. Элла. Она осталась рядом со мной, не бросила меня. Вы понятия не имеете, что я тогда испытала! Сидишь в кабинете на работе. И тебе никто не звонит. Никто тебя никуда не зовет. Сидишь в полном одиночестве. Голая. Как французская шлюха, которая всю войну терлась среди немцев, и теперь ей обреют голову. Пока не обрили, но вот-вот обреют. Ты — как шлюха с еще волосатой головой, но ждать осталось недолго. Элла звонила мне каждый день. И делала вид, что уверена в том, что все это скоро кончится. Как будто тот Живко это воспаление мочевого пузыря или грипп. И нужно просто посидеть в тепле, попить чай из медвежьих ушек. И от Живко следа не останется. А что они с нами делали? Ну вот, вы опять за свое. Ну так что с того! Что с того, что они с вами делали! Что они вас затрахали! Ну и пусть! Пусть! Пусть! Что, вы теперь на меня настучите?! Убьете?! Запишете в четники?! Объявите меня четницкой подстилкой?! Но Кики не четник! Он хорват! И Мики хорват! И я никогда не трахалась с четниками! Только с хорватами! Это вы трахались с четниками! Зачем вы меня бесите?! Какого хрена?! Я спокойно лежу себе в кровати, старики на экране подтирают носы своими огромными платками и плачут. Ночь теплая, или холодная, или дождливая, или ветреная. Я держу в правой руке пульт и рассказываю вам свою историю. Зачем вы меня заводите? Я сама завожусь? Я?! Вы так считаете? Но вы в большинстве, а я в меньшинстве. Почему вы считаете, что мне следует расслабиться и не обращать внимания? Мне кажется, что нас совсем немного осталось, нас, Бабичей, которые не с Корчулы, так что, может быть, хватит уже нас трахать. Наш вопрос решен. «Наш»?! Вот, видите, до чего вы меня довели? Я уже стала «мы»! Я превратилась в мы! Наш вопрос?! Какой, на хрен, наш вопрос?! Я это я! Я! Я это я! На дверях нашей квартиры написали краской из баллончика: «Вон из Хорватии!» Кому они это написали? Мне?! Мне, которая вообще не ориентируется в географии и которая никогда не жила «там»?! Соседи перестали со мной здороваться. А Михайло, хозяин мясного магазинчика на первом этаже нашего дома, вдруг превратился в Мирослава. И за одну ночь стал хорватом. И не захотел продать мне полтушки курицы, а ашана у нас тогда в городе не было.

— Тонка, я не хочу, чтобы у меня появились проблемы из-за тебя.

Сербское говно! Я вдруг из «госпожи Тонки» стала для него просто «Тонкой». Мы переселились к Элле. Я боялась, что меня прирежут, если я останусь дома. Я каждый вечер баррикадировала входную дверь старым бойлером и еще придвигала большой стол. Кики был против этого.

— Не превращайся в шизофреничку.

Я ночи напролет вслушивалась в шаги на лестничной клетке.

— Я не хочу, чтобы они застали меня врасплох. Я буду сопротивляться! Я не хочу погибать покорно, как погибали эти глупые евреи!

— Запомни, — сказал Кики, — ты никакая, к чертовой матери, не Анна Франк. Да им насрать на тебя. Ты для них ничего не значишь! Если бы они захотели прирезать всех тех, кого сербы переебли по всей Хорватии, в этой стране не осталось бы женщин.

Это прозвучало довольно грубо. И это неправда. Поганый лжец! Я что-то не знаю женщин вроде меня. Или матерей вроде моей старухи. Послушать Кики, так получается, что почти все хорватки просто сербские подстилки. А это не так. ОК. Я не хочу сказать, что моя старуха шлюха или сербская подстилка. Но этого Живко я ей простить не могу. Не могу и не прощу. В те годы, только не спрашивайте, в какие именно, я в истории не ориентируюсь, я по телефонному справочнику начала названивать всем Бабичам на Корчулу. «Алло, я Тонка, Тонка Бабич с Корчулы… Я не знаю своего отца, ищу родственников… Если можете…» На том конце всегда бросали трубку. Корчула была тогда окружена военными кораблями. Да и в моем окне они тоже маячили. Им, Бабичам с Корчулы, плевать было на какую-то Тонку Бабич, по голосу которой сразу было ясно, что она не с их острова. По ночам я не спала. А днем вместе с другими участниками «кольца любви» орала перед армейской казармой города. Мы, женщины и мужчины, кричали и требовали, чтобы из комендатуры вышли эти поганые сопляки, солдаты поганой ЮНА. И тогда мы им покажем! И тогда мы их порвем! Если бы я могла, я бы тогда всем этим ребятам собственными руками свернула их поганые тонкие югославские шеи. Свернула бы шею, подняла мертвое тело повыше и прокричала бы на все Корзо: «Смотрите! Смотрите, на что способна Бабич с Корчулы!» Но проклятые солдаты все никак не выходили. А конкретно в тот день я чуть не обосралась. Мы там уже долго стояли и орали. Глаза у всех вытаращенные, рты разинуты. Давка была страшная, мы там были как шпроты в консервной банке. Из орущих ртов воняло: и от курильщиков, и от тех, кто не чистит зубы, и от диабетиков. От диабетиков всегда несет чем-то совершенно особенным. Ну, в общем, мы митинговали. И вдруг прямо передо мной возникло лицо одного очень приличного господина. Я почувствовала запах готье. Готье я знаю отлично. Так пахнет от Кики.

— А вас я знаю, — прорычал он.

Вот тут-то я чуть и не обосралась. Да еще так, как никогда в жизни. Что если он меня схватит за горло? Куда бежать?! Ладони у меня стали холодными и влажными. Во рту пересохло. Да. Вся жизнь промелькнула у меня перед глазами. Как я прыгала в море в Увале, как моя бабуля ела яблоки, как было видно по ее тонкой шее, что кусочки проходят вниз через горло, как я познакомилась с Кики на Слатине, когда я упала и ободрала колени и порвала ажурные чулки. Как Кики меня трахал на пляже в Опатии, в первый раз, а я рычала. Он думал, что это от дикой страсти, а мне просто в задницу вонзился осколок разбитой бутылки. Как я лежала на животе на теплом песке, а Кики извлекал из моей задницы этот осколок. Как я забыла, каким было это первое траханье, потому что впечатления от него смешались с впечатлениями от осколка пивной бутылки. Как моя Аки пошла в школу. И как она боялась заходить в класс, хотя ей было уже семь с половиной лет, и как только она одна плакала. И я пошла с ней. На каждой парте лежали полевые цветы. Для этих детишек. И я плакала, и плакала, и плакала. А потом я вспомнила, что никогда не обнимала мою старуху. Что я должна обнять ее несмотря ни на что, обнять и поцеловать. До смерти. Моей, конечно. И дальше мне пришло в голову, что я люблю Кики, но уже много лет никогда не говорю ему этого. И я захотела сказать всем этим соплякам из комендатуры: «Сопляки, не бойтесь, я никому из вас не сверну вашу югославскую шею», — и тут я вспомнила, что вышла из дому в черном лифчике и белых трусиках и в драных черных колготках под брюками. И меня разденут в морге перед вскрытием и скажут: смотри-ка, у этой вонючей сербки не нашлось белого лифчика…

— Вы меня не знаете, — сказала я ему.

— Знаю, — сказал Готье весело, — вы мама девушки моего сына.

— Нет, — сказала я весело, — я сама девушка вашего сына.

И мы улыбнулись друг другу. А потом опять заорали.

Так на чем я остановилась? Да. Я ужасно нервничала. И поэтому мы переселились к Элле. Аки отправили к моей старухе, в Увалу. Во время войны у моей старухи никогда не было проблем типа «четницкая шлюха». Странно. И у Аки не было. Только у меня. Элла снимала жилье в районе Брда. Там плохие квартиры. Сборные дома, из готовых элементов. Тонкие стены, Даже не знаю, как вам это описать. И еще: в те годы у всех молодых семейных пар были двуспальные раскладные диваны производства «Горанпродукт Чабар». Обитые неокрашенной рогожкой. Это выглядело очень классно, отвязанно. Но на них было невозможно спать. Тем не менее мы с Кики улеглись на разложенный диван. У Эллы я чувствовала себя в безопасности. Только не спрашивайте почему. Не знаю. По ночам я больше не пила апаурин и не прислушивалась к звукам шагов на лестнице. Но зато я слышала, как Элла и Борис трахаются. Каждую ночь. Борис хрюкал. Как кабан. То есть это я предполагаю, что такие звуки характерны для кабанов. Я не могу знать это наверняка, я же не какой-нибудь вонючий охотник, который бродит по лесам и выслеживает кабанов. И за грибами я не хожу, как моя крестная, которая боится медведей и поэтому каждые пять секунд свистком подает сигналы крестному. А он от этого просто звереет. Потому что ненавидит звук свистка и не боится этих ёбаных медведей. Элла испускала высокие горловые тона. Как птица, которая одной тонкой лапкой попалась в силок. Если, конечно, у птиц в такой ситуации это принято. А потом шептала: «Тише, тише…» А потом снова хрюканье кабана и писк птицы, попавшей лапкой в силок… Как-то ночью я схватила Кики за член. Он ведь все это время не трогал меня, с пониманием относился к моему психологическому состоянию. «Не хочу тебя насиловать» — так говорил мне Кики. И вот как-то ночью я схватила его за член. И мы с ним потрахались. Я не кончила, но рычала и громко стонала. Просто так, назло всем. Пусть слышат, как вспарывает их хорватский воздух наш сербский рык и стон. И что я за глупая корова, да, глупая, глупая корова…

Когда я познакомилась с Мики? Как? Где? Хорошо ли он ебётся? Как это так, что мне уже столько лет, а ему на двенадцать меньше? Женат ли он? А дети? А не пидор ли он? Где мы будем жить?.. Ну что за вопросы! Что за банальные, глупые вопросы? Ну-ка давайте я вас порасспрошу. Изменяете ли вы вашему мужу? Может ли кончить ваша любовница? Почему ваши взрослые дети до сих пор по ночам писаются в кровати? Почему дочка у вас потаскуха? Как это вы ничего такого не знаете, когда это известно буквально всем? Почему вы платите по двести евро за каждый экзамен вашего сына? Почему вы ебёте лучшую подругу своей жены? Почему вы на весь свет пердите, что вы хорват, а на самом деле вы вонючий муслик? А хорватский паспорт получили только после того, как жирный, вечно пьяный поп с Истры покрестил вас за пятьсот евро плюс обед в ресторане его родного брата. И вы, Хаджиселимович, стали хорватом. Говно. Говно. Говно. Почему вы так любите рыться в чужих жизнях? Почему не приведете в порядок свою собственную маленькую ёбаную жизнь?! Говно любопытное! Ладно, хрен с вами! Сегодня ночью у меня прекрасное настроение. Я отвечу на все ваши вопросы. Эти старики в телевизоре. Это просто жуть. Журналистка сует им микрофон прямо под нос, а сама ненавязчиво, как бы спонтанно, пускает слезу за слезой. А камера показывает ее слезы крупным планом. Вот блядь! Лживая блядина! Плачет! Для репортажа. А намазана так, что слезы прямо по краске катятся. И хоть бы что. Даже глаза не краснеют. Остаются красивыми и блестящими. Ее грусть ненавязчива. Она тонкая. Благопристойная. Хорватская грусть. Когда я вижу такую гадюку, мне даже приятно, что я сербка. А не такая, как она, слюнявая хорватка. И мне приходит в голову, что эта гадюка, может быть, на самом деле такое же, как я, сербское или другое говно, а вовсе не коренное население, которое тоже говно, и мне делается легче, В общем-то эта проблядь зарабатывает свой хлеб тяжелым трудом. Репортеры. Вы считаете, что репортеры это герои. Они снимают на линии фронта. Они часто отдают свои жизни. Благодаря им многое изменилось. Если бы не репортеры, то здесь бы еще было… Ну что вы за глупые макаки! Что бы здесь такое было, если бы не было репортеров? Какой бы была моя жизнь, если бы не было репортеров? Я вам скажу, ослы тупые, она была бы такой же! Такой же! Готова поклясться вам сербским членом моего отца Живадина, что репортеры никогда ничего не могут изменить! В смысле, к лучшему. Никогда! И ничего! Вы считаете, что лучше бы мне помолчать! Что такого не стоит говорить! Репортеры всемогущи! Уверены в себе! У них сила! И с ними нужно поосторожнее! С улыбкой! А как они узнают, что я о них думаю? Как? На дворе глухая ночь. Это останется между нами — вами и мной. Вы же не станете об этом трубить. Никому не расскажете? Я буду очень рада, если не расскажете. Я была бы очень рада, если бы вы оказались головой без языка. Так в Далмации называют людей, которые умеют помалкивать. Не трещат на всю округу. Людей, которые умеют хранить тайны. Их поэтому и называют «голова без языка». Вот отличное выражение! Как это прекрасно, прекрасно, прекрасно сказано! ОК. Вы сейчас скажете, что я язык без головы. Потому что все время трещу. Ладно. Мне нравится и «язык без головы». Просто супер. Супер! У меня есть собственное мнение о репортерах. Я знаю, что они самое настоящее говно. Но у меня не хватит духа встать посреди площади Бана Елачича и начать пиздеть на эту тему. Просто не хватит духа. Репортеры! Дешевки! Говнюки! Страна находится в тотальной жопе. Мрак и тьма. Голод и скандалы. Вы думаете, это из-за войны? Да ни хуя не из-за войны! Вы уверены, что это вспыхнула огнем тлевшая пятьдесят лет ненависть между сербами и хорватами? Неплохое слово «тлевшая»! Неплохое! И вы верите в этот рассказ о тлевшей ненависти?! Значит, я, сербка, пятьдесят лет ненавидела вас, хорватское отродье, а теперь за все отыгралась? Только не на том футбольном поле. Значит, я, получается, агрессор, но агрессор, у которого нет никаких шансов, потому что со всех сторон вокруг меня благовоспитанные человеколюбцы. Если бы я оказалась в Белграде, то ела бы мясо хорватов без хрена! Кстати, от хрена у меня всегда обостряется геморрой. Ладно, что с вас взять, не такое уж вы говно. На самом деле вам насрать, кто меня тогда сделал. Живко или Анте. Вам же журналисты объяснили, кто я такая. А журналистам на меня тоже насрать. Они не те люди, которые обо мне хоть что-то думают. И они не люди, которые неправильно думают. И они не люди, которые вообще думают. Они просто наемная рабочая сила. Что хозяин скажет, то для них и закон. У репортеров нет денег; будь у них свои деньги, машины, квартиры, дома, яхты, хрена лысого они бы поставили все это на карту ради того, чтобы распространять в мире истину. Вы следите за тем, что я говорю, вы, придурки с промытыми мозгами? Этим парням и тёлкам кто-то платит. Чтобы они поднимали панику и раздували скандалы. И тогда у вас на меня встает. И вы начинаете меня ненавидеть, хотя я ни в чем не виновата и никогда, никогда, никогда, никогда не видела этого проклятого, проклятого, ёбаного Живко! Чтоб его бродячие псы заебли! И мою бабулю Живадинку! Бабку! Бабку Живадинку! Бабуля — это мама моей мамы. Вот! Видите! Репортеры! Репортеры в Хорватии! В Хорватии у каждой газеты есть хозяин. И свои священные коровы. Нет ни малейшего шанса, чтобы репортеры газеты «Восток» опубликовали материал о том, что политик изнасиловал пятилетнюю девочку, если этот самый политик их священная корова. Но те же самые журналисты с радостью напишут про то, как девочку изнасиловал кто-то другой, какой-то зверь из соседней клетки, хотя он и не думал ничего такого делать. Смекаете? Они нахерачат что угодно, если это им выгодно. Вот эта гадина на экране. Какого хрена она там плачет? Из-за дрожащих стариков, которые все потеряли во время войны? Да она эту войну в гробу видала. Если бы не война, ее тупая физиономия никогда не попала бы на экраны. Когда идет война, когда все вокруг одно дерьмо, шефам срочно требуются глупые физиономии с огромными глазами, полными неиссякаемых слез. И они их находят. И их красивые ротики вываливают на нас всякую хуйню. Я на такое не покупаюсь. Эта блядина может хоть вся превратиться в море слез. Она может излить свои прекрасные глаза прямо себе между ног. Мне на это плевать с высокой башни. Я ей ни за что не поверю. И не стану включать звук. Реви, сучка, без меня! Вижу, вы меня не вполне понимаете. Считаете, что я преувеличиваю. Что это происшествие, ну, сегодня утром, вывело меня из равновесия. Вы не в своем уме! Это же не первое ДТП в моей жизни. Повторяю, машина врезалась в меня сбоку и ебанула меня в левую руку, а не в голову. ОК. Не понимаете? Ладно, давайте попробуем с другой стороны. Возьмем американов. Они во всех газетах. На экранах всего мира. Все международное сообщество говорит о несчастных талибанках. Каково им под паранджами. И в тапочках на ногах. Весь мир, весь, весь, весь мир говорит об этом. Как американы пошли воевать, чтобы освободить талибанок от паранджей и тапок. Чтобы талибанки могли шагать свободно и в чем хотят топотать толстыми пятками. Пусть эту хуйню проглотит кто-нибудь другой. Я на все это кладу настоящий сербский член, которого у меня нет. Если верить писанине репортеров, то получается, что американы — это борцы за свободу. Какой пиздёж! Получается, они приходят и вытряхивают эту свободу из своего хуя? Идем дальше. Но только не спеша, чтобы вам все было ясно. Вин Ладен разрушил их «близнецов». Трудно поверить, но нам в мозги вдувают именно это. У американов есть и ЦРУ, и ФБР, и спутники, и все что хочешь. Вот, к примеру, я сейчас пёрну, хотя я не позволяю себе пердеть в кровати, ну разве что только когда Кики крепко спит, тут я могу тихонько пёрнуть… да и то тут же поднимаю одеяло и проветриваю. Понятно… Но так, для примера, вот стоит мне сейчас здесь пёрнуть, как ёбаные американы тут же это где-то зарегистрируют. И где-то будет записано: «Тонка, дочь (надеюсь, уже покойного) Живко Бабича (разрази гром его мать Живку, если ее звали или зовут Живкой), пёрнула в…» И запишут точное время. Въезжаете? А про то, что готовится нападение на этих их ёбаных «близнецов», они, выходит, не знали?! Не знали?!! Я вас умоляю! Что вы так задышали? Что вы так возмутились? Вы же кретины! С промытыми мозгами! У вас ботва в головах! Вы верите репортерам! Да! Теперь сделайте глубокий вдох! Да! Я совершенно не сомневаюсь, американы принесли в жертву несколько тысяч своих же американов, чтобы оправдать свое нападение на талибанское отребье. Что им там нужно, нефть или какая другая херня, я не знаю. Но в том, что это никакая не борьба за свободу несчастных женщин, я абсолютно уверена. Вам кажется неправдоподобным, что американы погубили своих граждан. Американов. Оп-па! Оп-па, дамы и господа! А кого же еще?! Венгров? Кого приносят в жертву политики, чтобы поднять на ноги тупой народ? Своих граждан! Которые им ни с какой стороны не «свои» граждане. Они им просто граждане. Народ. Стадо скотов, электоральная масса. Мясо для пушек и мин, пассажиры для боингов с пилотами из Аль-Каиды. Пять тысяч американов отправилось на суд Божий. Остальные опизденели. И этим остальным политики урезали все права, а несколько тысяч из них отправили хрен знает куда срывать с талибанских женщин чадры. Въезжаете? Ни хера вы не въезжаете. Так и я бы не въехала, если бы моего отца не звали Живко. Если бы моего отца звали Хрвое, я тоже не въехала бы. Я бы не учуяла жертву. Жертву может учуять только жертва. Я не жертва? А что они с нами делали?! Еще раз говорю вам, оставьте меня в покое. Какая связь между мной и «ими»? А какая связь между талибанками и американами? Связи нет, но она есть. Я, дочь покойного, как я надеюсь, Живко, и ёбаная талибанка под чадрой — мы с ней одно и то же. И мы одно и то же с тем американом, который хрен знает как далеко от своего дома срывает с талибанских женских ножек их ёбаные тапочки. Кто-то от нашего имени играет в свои игры. Ради нашего блага срывает с кого-то чадру. Но вы, недоумки, даже не подозреваете, что мы все под чадрой. Под чадрой эти ёбаные талибанки. Под чадрой покойные американы из «близнецов» и все живые американы — и в Афганистане, и в Ираке, и в Иране, и в Боснии, и в Хорватии, и в Гватемале, и на Филиппинах, и в Италии. Под чадрой и я, и вы, глупые мартышки, ни хрена ни в чем не понимающие. «А есть ли кто-нибудь без чадры?!» — слышу я, как вы орете, полные надежды. Есть. На белом свете существуют, может быть, сто или сто пятьдесят дрочил без чадры, которые держат в своих лапах наши жизни. Пять кокакол ебут весь мир. А все остальные — талибанки.

Что-то я потеряла нить. О чем вы меня спросили? А, да, когда Мики меня в первый раз трахнул. А вы сами-то когда трахались в первый раз? И? Как было дело? Забыли. Ясно. Сейчас я вам напомню. Дело было никак. Она, вероятно, не кончила. Она наверняка не кончила, если ее трахали вы. OK. ОК. Не сердитесь. Это была просто шутка. Просто шутка. Значит, первый раз? Я бы это лучше пропустила. С другой стороны — почему? Ночь длинная. До семи утра еще далеко. А может, и не далеко. Меня развлекает то, что я не говорю вам, который час. Именно развлекает. Так что вы понятия не имеете, когда я схвачу Мики за яйца — через полчаса или через шесть часов. Супер. Прекрасно. Я съела все нестле. Пять нестле. Если бы вы знали, сколько у меня уходит времени на то, чтобы съесть одну, а потом умножили бы на пять, то смогли бы узнать, который час. Да! Но вы не знаете, когда я начала. Ха! Первый раз? К Мики я попала вместе с Эллой. Помните Эллу? Элла это моя самая близкая подруга. Мы с ней вместе пришли к нему в контору. Мики самый лучший адвокат в городе. По разводам. У них специализация. Те, которые супер по разводам, понятия не имеют об уголовном праве. Убийцу защитить не смогли бы, хоть тресни. Но могут вытянуть из мужа последнюю куну. И наоборот. Те, которые могут за три дня извлечь убийцу из заключения, не в состоянии получить от мужа и трех кун. Правда, из родственников убийцы способны вытрясти гору денег. Но только пока клиент сидит. А стоит ему выйти на свободу, тут уже трудно. Даже самый жуткий убийца, оказавшись на свободе, считает себя невиновным. Короче, мне неохота рассказывать вам, зачем Элла пришла в контору к Мики и почему я осталась ждать в приемной. Не люблю болтать о чужих интимных глупостях. И я вам ничего не скажу, имейте в виду. Я — голова без языка. Когда Элла и Мики вышли из его кабинета, я посмотрела на Мики. Не знаю, сколько лет вашему мужу. Может, тридцать, а может, шестьдесят. Кики… Ладно. Я поняла. Кики вас не интересует. Меня тоже. Но Мики! Его контора находится на Корзо. Нет, так дело не пойдет, я все время перескакиваю с Эллы на Мики, с Мики на Кики, с Кики на контору… Попробуем по-другому. Как Мики выглядит? Ну, адвокаты, они все очень похожи. Темный или светлый дорогой костюм, канали, зенья, босс или что-нибудь еще, контрабанда. Светлая рубашка, куплена в магазине. Шелковый галстук, контрабанда. Туфли пачотти, контрабанда. Дорогой портфель бридж, примерно за тысячу марок, а может и дороже, куплен в магазине. Тщательно выбриты. Дорогой парфюм, армани, или босс, или… куплен в магазине. Ну вот так, в общих чертах. Это был Мики. И если от моих отнять двенадцать, то попадете в точку. Но вы не знаете, сколько мне! Ха! И еще раз ха! В его кабинете пестрота. Да, это именно то слово. На стенах картины. Ботеро. Репродукция, разумеется. Ну что вы за мудилы! Ботеро это, может быть, самый дорогой из живых художников. Откуда я знаю? Читайте глорию. Потом Войо Радоичич и Дамир Стойнич, это, конечно, оригиналы, и… Но вам это неинтересно. И еще в его кабинете большое кожаное кресло. В приемной обычные стулья, серые. На самом деле это кресло только выглядит как кожаное, а вообще-то оно не кожаное. Откуда я знаю? По запаху. Я знаю запах кожи. Короче, у него там кожаное кресло из отличной имитации кожи, не следовало бы мне говорить «кожаное», надо бы сказать просто: «Из отличной имитации кожи», потому что если это имитация, то при чем здесь кожа?.. Знаете что, не мелочитесь, ваш пиздёж действует мне на нервы. Если вы хотите, чтобы я следила за каждым словом, если вы собираетесь на каждом шагу меня исправлять, я разозлюсь. И не расскажу вам, как мы с Микки в первый раз потрахались. Мики у себя на столе держит фотографию жены и дочки. Жена у него молодая. Худая, длинные волосы медового цвета. До плеч. А у малышки волосы совсем белые. Краска такого цвета называется «белый детский». Нет, к детям это не имеет отношения. Я как-то раз покрасилась в блондинку. Именно в этот цвет, белый детский. Мне очень захотелось стать цвета белый детский. Парикмахерша меня уверяла, что получился именно белый детский. А потом я пошла на похороны секретарши генерального директора Ядроплова. Я там работала. Я стояла в третьем ряду от гроба и плакала. А у меня за спиной какой-то тип сказал какому-то другому типу: «Эту желтую я бы трахнул». Так и сказал: «Желтую». Имея в виду меня. И до меня доперло, что никакая я не белый детский, что парикмахерша меня наебла, и я тогда поменяла и парикмахершу и цвет. Теперь хожу к Александре. Но у малышки Мики волосы именно этого цвета, белый детский.

Я не утверждаю, что прочитала много книг. Не утверждаю. И не скажу, что читаю подряд все номера лизы, милы, глории, моей тайны, моей грусти, моей истории. Но я их читаю. И читаю любовные романы. Во всей этой дребедени траханье происходит в финале, после долгих страданий, сомнений, угрызений совести. «Угрызения» — вот прекрасное слово! В любовном романе жена главного героя настоящая гадина, а девушка, которая мечтает трахаться с главным героем, невинна. Гадина к концу книги погибает в автомобильной катастрофе, и это открывает невинной девушке дорогу к сердцу ёбаря. Да, а у ёбаря есть дочурка с волосиками бейбиблу, то есть белый детский, причем эта малышка с волосиками бейбиблу еще до смерти матери гораздо больше любила эту домашнюю помощницу, или няню, или компаньонку, кстати, слово «компаньонка» мне очень нравится; итак, она ее любила больше, чем свою мать-курву. Короче, курву хоронят, малышку укладывают в кроватку, компаньонка читает ей сказку про семерых козлят без волка, потому что ребенок только что потерял мать, какую-никакую, а все же мать, поэтому без волка, чтобы малышка от страха не обосралась, а потом эта домашняя помощница и ёбарь, которому принадлежит половина их городка и две мультинациональные компании, пьют перед камином драй шерри, он рюмочку, а она только одну каплю, потому что не только невинна, но еще и не пьет. Атмосфера скорби. Ведь они только что вернулись с похорон, пусть это были похороны курвы, но все-таки похороны, однако чувствуется, ну просто витает в воздухе, что когда скорбь уляжется, хоть скорбят они не из-за курвы, а просто неудобно перед людьми, жителями городка, так вот, когда скорбь уляжется, чувствуется, что эта парочка потрахается. Вот. Так это бывает в приложениях к глории, миле, регине, лизе…

Но я не компаньонка, а Мики не муж курвы. Его жена совершенно нормальная женщина, которая работает в страховой конторе «Альянс» и которой никогда нет дома. Это же адский труд. При нашем общенациональном безденежье уговаривать людей застраховать квартиру, дом или старый холодильник. Так, с этим все ясно. Итак, его молодая жена Анна не курва, я не компаньонка, а сам адвокат Мики не в состоянии заплатить взнос этим бандитам из адвокатской гильдии, потому что у будущей разведенной пары нет денег даже сейчас, до развода. А уж тем более после. Так что жизнь не сулит Мики путь, усыпанный лепестками роз. А трахались мы с ним первый раз так. Я однажды пришла к Мики без Эллы. Может, я вам это уже говорила, а может, и нет. Я регулярно бываю у Александры, это моя парикмахерша, зубы у меня фарфоровые, я постоянно улыбаюсь и смеюсь, я вообще-то веселая женщина, а людям нравятся веселые женщины, люблю поболтать опять же, людям нравятся те, у кого язык без головы, и кроме того, у меня потрясающее белье. Когда Кики попадается хорошее белье, он всегда первым делом откладывает для меня бюстгальтер 85С и шелковые трусики. В тот день у меня были свежепокрашенные волосы. Накануне я как раз была у Александры, а волосы всегда гораздо лучше лежат, ну ладно, не цепляйтесь, выглядят на следующий день. Черное белье, шелковое, но очень упругое боди, черные колготки, не толстые, но все же позволяющие скрыть капилляры, и черное платье ивсенлоран. Вы ни черта в этом не смыслите, поэтому думаете, что дорогие платья выглядят гламурно. И что их можно надевать только на премьеры или на день рождения Президента. Это ложь, господа! Грустно быть бедным и никогда не иметь дела с дорогими платьями. Если бы вы не были тотально в жопе, а вы именно там, если бы у вас были деньги и вы могли бы купить жене такое платье, какое в тот день было на мне, вы бы знали, что его можно носить и в полдень, и в полночь. А на вешалке оно выглядит жалко, как халатик, который я надевала на уроках труда, когда училась в гимназии в Опатии. Когда? Тогда! Все платье держит одна пуговица. Одна. И вот я встала перед столом Мики, а он сидел в том самом кресле, которое считал кожаным, пока я не сказала ему, что это не кожа, а просто хорошая имитация. И я расстегнула эту одну пуговицу. Единственную. И блеснула перед ним во всей красе, а точнее, в бюстгальтере, боди и колготках. Да. Тут, правда, мне показалось, что я промахнулась. Кики привез мне красный пояс с резинками, на Рождество, и красное белье, и красные колготки, и может, было бы лучше мне их надеть. Это более секси. Сексовее. Но я не надела. Подумала, что красный гарнитур может показаться слишком агрессивным. Я не хотела, чтобы Мики подумал, что я заранее все спланировала. Хотела, чтобы мое раздевание выглядело спонтанным. Как будто мне ни с того ни с сего гормоны в голову ударили. Сейчас я вам кое в чем признаюсь. Хотя и не стоило бы. Мне гормоны вообще никогда в голову не ударяют. Ни спонтанно, ни запланированно. У меня больше нет гормонов. Или есть, но я их не чувствую. Если взять в целом, секс я ебать хотела. Хм, что это у меня за словосочетание получилось: «секс ебать хотела»? Что за конструкция такая? Да. То есть я говорю, что секс я ебать хотела, а на самом деле хочу сказать, что ебаться мне вообще не хочется. Очень поэтично! Но тогда какого хрена я разделась перед чужим мужем и отцом малолетней девчушки с волосиками бейбиблу? Не знаю. Понимаете? Не знаю. Речь определенно не шла о безумной любви. Или бешеной страсти. Или о желании обладать молодым, мускулистым, худым, крепким и новым куском мяса. Ничего похожего. Я просто разделась, и все. Без какого-нибудь особого желания и специальной цели. Со скуки или для разнообразия, а может, из любопытства. Мне нравится смотреть на мужчин, когда у них встает, а глаза приобретают какой-то мутный, шелковистый блеск. Понимаете, он смотрит на тебя и тебя не видит. Он весь сам не свой, и всегда, когда мужчина так на меня смотрит, я думаю, что в такие шелковистые, мутные моменты он мой. Потом, позже, десять минут спустя он захрапит, или пёрнет, или пойдет в ванную мыть член, и тогда он ваш. Или свой. И тогда он больше меня не интересует. Вы меня понимаете? Мне просто захотелось, чтобы глаза Мики стали шелковистыми, мутными карими глазами. Чтобы он перестал быть адвокатом и стал животным у меня между ног. Не зверем. Звери меня раздражают. И все их штучки. Когда рвут белье, во все стороны летят трусики и трусы-боксеры, застежка на бюстгальтере сломана. Между прочим, хороший бюстгальтер стоит кучу денег. И я не верю в такую страсть, которая способна помешать расстегнуть бюстгальтер спокойно. Разве что в кинофильме. Но фильм это не жизнь. Кроме того, фильмы делают мужчины. Траханье на экране это просто пища для дрочил. У меня есть один знакомый. Он ненормальный, просто псих ненормальный. Любит порнуху. Он по своей работе ездит по всему миру и везде покупает порнуху. И привозит домой. А жена у него лучше умрет, чем произнесет такие слова, как «пизда» или «хуй». Ни за что. Тоже ненормальная. Невинная девушка, у которой двое взрослых детей. А он, значит, собирает порнофильмы. Он мне рассказывал, как это выглядит во франкфуртском аэропорту. Там есть какие-то кабины. Заходишь, садишься перед экраном, близко, так что тебе кажется, что твой нос прямо в здоровенной пизде. Ну что-то в таком роде. Короче, этот мой знакомый каждый раз, оказавшись в этом аэропорту, перед полетом сует свой нос в пизду. Мужики просто ненормальные. Скажите, какой женщине пришло бы в голову стонать в такой идиотской кабине где-то в аэропорту? В ожидании рейса? Любая нормальная женщина боится летать, и ясно, последнее, что пришло бы ей в голову, так это перед посадкой в самолет пялиться на здоровенный член на здоровенном экране, чтобы подготовиться к полету. Мой френд мне поклялся, что там, в кабине, никогда не дрочит. Просто смотрит фильм. Поклялся мне своими в то время маленькими детьми. Верю. И не потому, что он поклялся. Терпеть не могу людей, которые постоянно клянутся своими детьми, будто дети это нечто уже само по себе святое, и раз уж ты поклялся детьми, то это самая страшная клятва. Да все мы, у кого есть дети, знаем, что это за святыня для нас. Ни хрена! Ни хрена! Это постоянная забота. И только забота. Ребенок это зверь, который тебя сосет, сосет, сосет, сосет. Пока не высосет. Пока ты не превратишься в ракушку без мягкого мяса между створками. И еще не хватало клясться чем-то, что тебя сосет и сосет и постепенно превращает в нечто, что уже не ты, что просто твоя скорлупа, пустой домик, в котором нет больше улитки, нет тебя, причем нет не только в домике, но и вообще нигде нет. Да как можно клясться ими и рассчитывать, что тебе кто-то поверит!! Дерьмо вонючее. Клясться нашими главными врагами, словно они это самое ценное, что у нас есть!!! Дерьмо! Все мы ненавидим своих детей. Наши дети нас наебли. Разочаровали. Обманули наши надежды. Наши дети это все то же самое, чем когда-то были мы. Или трусы, или наглецы без мозгов. Или молчаливое дерьмо, забившееся в уголок, или отважные дрочилы, которые считают, что борются за права человека. Но и то и другое — один хрен. И вы, и я, и они — все мы и то и другое. Обосравшиеся от страха обезьяны, которые дрожат перед любым полицейским, или борцы за профсоюзные права, которые на площади Бана Елачича поднимают над головой картонки с лозунгами. Требуем справедливости. Ждем справедливости. Это наши дети. Вечно чего-то ждут. Такие же, как мы, только моложе. Говнюки, которые живут в трудное время и не хотят сами расплачиваться за свои ошибки. И за них расплачиваемся мы. Своими пенсиями, квартирами, издерганными нервами… Надо выпить апаурин. Три зеленых. Проглочу. Без воды. Кики не знает, что у меня есть шесть упаковок апаурина. Если узнает, будет скандал.

Один раз я выпила целую пачку. Хотела покончить с собой. Да. Из-за одной жуткой гадости. Вы никогда не хотели покончить с собой? Ну что вы за лживые дряни! Почему ты хотела покончить с собой? Что это была за жуткая гадость? Что вызвало такой жуткий взрыв в твоей голове? «Жуткая». «Жуткий». «Жуткое». Мы все время думаем о чем-то жутком. Жуткие причины, жуткая гадость. А почему человек не может покончить с собой просто из-за обычной гадости? Или вообще безо всякой гадости? Ради собственного удовольствия? Вы об этом никогда не задумывались? Супер. Вы считаете, что вы в состоянии задуматься, что у вас есть ум. Это супер. Вы считаете, что каждую попытку самоубийства нужно объяснить. Порыться как следует. Найти причину. Их много. Разных. Тяжелое детство. Мать-шлюха. Отец изнасиловал тебя в твой шестой день рождения. Твоего отца зовут Живко, а ты живешь в Хорватии. Война. Нищета. Денег нет ни на зубного, ни на электричество. У твоего ребенка лейкемия, а тебе не на что купить цитостатик! Нужно найти причину! Всегда есть причина, почему человек хочет покончить с собой. А вы знаете, что меня мучает всю жизнь? Где найти хоть одну-единственную ёбаную причину для того, чтобы жить. Чего ради? Посмотрите на меня. Я родилась в Опатии. Моя старуха не хотела еврейскую квартиру. Она вообще никакую квартиру не хотела, поэтому мы провели жизнь в подвале. Четыре последних школьных года я проходила в чужих платьях и без второго слева вверху. Я никогда не смеялась из-за этого второго, которого у меня не было. Я поступила в педагогический. Там учились или умственно отсталые, или бедные. Три года я ходила по Корзо в одной и той же черной юбке, которую на заднице приходилось мочить водой, потому что она стала блестящей, как яйца у кобеля. С Кики я познакомилась, когда училась в этом сраном педагогическом, и мы с ним поженились, и… И так далее. А мой Кики неудачник. Если не продаст какой-нибудь контрабандный костюм, так и денег у него нет. А Аки переползает с курса на курс с трудом, как кошка со сломанной лапой, потому что мы не можем платить по двести евро за каждый ее экзамен. Вот я о чем вам говорю. И вас, и меня нужно было бы спросить, почему мы до сих пор не покончили с собой. Я, по крайней мере, попыталась. Но для этого надо иметь храбрость, а у вас, дрочилы, ее нет. Я проглотила гору этих таблеток и заснула. И проснулась в больнице. Кики плакал рядом с моей кроватью. Просто рыдал. Мне это было странно. Почему Кики плачет? Почему он меня не понимает, мы ведь с ним из одного фильма. Если он меня не понимает, то кто меня поймет? Понимаете? А он меня все время спрашивал: «Почему, почему, почему…» Я тогда поняла, тогда, в первый раз, что мы с Кики — это два разных мира. Что наш с ним фильм вовсе не «наш», а только мой. А Кики из какого-то другого фильма. Понимаете? Потому что если бы это было не так, то он бы меня не спрашивал: почему, почему, почему… Как он вообще мог задавать мне этот вопрос? Меня удивляет, меня просто сводит с ума вопрос, почему все хорваты, все граждане Республики Хорватии до сих пор не покончили с собой?! Какого хера они ждут? Чего ждут? Эй вы, почему вы не кончаете с собой? Разве не безумие, безумие, безумие жить, надеясь только на то, что Бог пошлет нам легкую смерть? Разве это не херня собачья? Херня! Просто вы об этом не задумываетесь. Вы тупы как бараны, и только поэтому не кончаете с собой. Что такого особенно прекрасного происходит с вами в этой жизни? Что хорошее ждет вас впереди?! Новые выборы?! Вы этого ждете?! Ха-ха-ха-ха… Я бы умерла со смеху, если бы вообще в принципе смеялась. Но я не смеюсь, из-за того своего второго левого сверху, про который мне кажется, что его у меня до сих пор нет.

Что-то я устала, но все равно спать не хочется. Хочу дождаться звонка в дверь не засыпая. Да. Лежу накрашенная: жидкая пудра, румяна, на ресницах тушь; я просто прыгну из пижамы в джинсы. И схвачу Мики за яйца. Я собиралась левой рукой, но что-то левая у меня все больше и больше болит. Из-за той аварии утром. Мне было жалко, когда они меня разбудили, там, в больнице. Должно быть, так себя чувствует каждый, кто выпил кучу таблеток или другую дрянь. Стоит тебе только, мне нравится здесь это «стоит», так вот, стоит тебе только попытаться что-то изменить в жизни, а они тут как тут и уже промывают тебе желудок. И проводят с тобой беседу. Со мной тогда беседовала молодая докторша. Большие синие глаза, стройная, белый халат. Высокая.

«Я вас понимаю. Жизнь сегодня тяжелая. И не только у вас, у всех. Но почему вы не думаете о самых дорогих для вас людях, которые так вас любят?!»

Да что ты говоришь! А почему мое ёбаное прозябание — вот слово, просто супер, «прозябание» — на этом свете должно быть афродизиаком для моих самых дорогих?! Для кого я живу? Моя жизнь, она чья? Моя жизнь! Что тогда мое, если моя жизнь не моя? У меня есть хоть какие-то права? Если я не имею права на смерть, на что я тогда имею право? На собственную жизнь, которая должна осчастливить самых дорогих для меня людей?! А что если мне насрать на этих самых дорогих? Что если я хочу доставить удовольствие самой себе?! И заснуть?!

Меня просто с ума сводит бессонница! Сводит с ума! Не знаю, как вы, а я уже просто охренела от бессонницы. Кажется, всю жизнь могу провести без сна. Да и провожу ведь. Те старики на экране всё рыдают и рыдают. «Рыдают». Комбинация плача, тихого плача и сильных пронзительных звуков, но не крика… Рыдают и рыдают.

— Когда вам в первый раз пришло в голову… это… — спросила меня докторша.

— Когда мне в первый раз пришло в голову покончить с собой? — перевела я.

— Да, — сказала докторша.

— На двенадцатый день рождения, — сказала я.

— Из-за чего? — спросила докторша.

Вот видите. Ну что за глупый, глупый, глупый вопрос! Из-за чего? Какой был повод? Что со мной случилось? Может быть, торт показался мне слишком маленьким? Может быть, меня мама побила? Как я объясню этой ухоженной козе со светло-розовым лаком на ногтях, почему я хотела покончить с собой в свой двенадцатый день рождения? Мы отмечали его в саду. Перед подвалом, в котором мы жили с моей старухой и бабулей. От бабули я получила в подарок красивое платье, зеленое, и нижнюю юбку из тюля, розоватую. Торт сделала тетя Зора, потому что моя старуха сладости готовить не умеет. И бабуля тоже. Я дула на свечи, мы с моими подружками пили кокту, и мне тогда пришло в голову, что во всем этом нет никакого смысла. Я ушла в нашу спальню, мы с моей старухой спали вместе, села на нашу двуспальную кровать и посмотрела в зеркало-психею. Психея — это такой шкафчик с зеркалом. Он называется «психея» потому, что на нем зеркало, а человек в зеркале ищет свою душу, то есть психо. Я сидела на кровати и смотрела в зеркало на свои ключицы. Когда я была девочкой, худоба была не в моде и торчащие ключицы тоже. В моде были ключицы, прикрытые мясом, и девочки, которые могут носить юбочки и без нижних юбок. А на мне юбка висела, хоть сто нижних юбок поддень под нее. Ничто не могло заставить юбку выглядеть пышной на моих тощих боках. Я смотрела на свои ключицы, на которых совсем не было мяса, как у моей лучшей подруги Кети. И тогда, когда я смотрела в зеркало, мне пришло в голову, что нужно покончить с собой. Что нет никакого смысла всю жизнь мучиться, чтобы под конец помереть в жутких страданиях. Вероятно, я уже тогда предчувствовала, что у меня не будет денег на капельницу с каким-нибудь обезболивающим. Что придется мне подыхать без капельницы. Ладно, это неважно. Я другое хочу сказать. Почему я тогда не покончила с собой? Как я нашла смысл в жизни? Просто я сказала себе, что если Кети такими вопросами не задается, а я знала, что моя лучшая подруга вопросами себя не мучает, не буду задаваться ими и я. Если Кети живет, буду жить и я. Столько на свете таких Кети, которые никогда не разговаривают сами с собой, и мне тоже надо перестать рассматривать свои ключицы. Но это было в двенадцать лет. А человек растет. И он разный в двенадцать и в… Сколько мне лет, я вам все равно не скажу. Когда речь заходит о моем возрасте, я голова без языка. Может, это и глупо, но мне это выражение просто супер! Действительно супер. «Голова без языка». Супер! Та молодая докторша в белом расстегнутом халате отвела меня в онкологию. Чтобы я посмотрела, как люди руками и ногами и головами без единого волоса борются за свою жизнь. И за химиотерапию, которую не могут оплатить, и за облучение, которого приходится ждать месяцами. Чтобы я увидела, что они не задают себе глупых вопросов и не рассматривают свои ключицы. Они даже с выпавшими волосами, гнилые, желтые, жалкие, с отрезанными грудями, без кишок, с мешочками вместо мочевых пузырей, они все равно хотят жить, они полны радости жизни. Радости жизни?!! Вы понимаете?! Человеку нужно получить рак, для того чтобы начать наслаждаться жизнью во всей ее полноте! А я, слава богу, жива и здорова, окружена вниманием своих самых дорогих, и я все это посылаю на хуй и эгоистически глотаю таблетки. Кто дал мне право быть такой бездушной? И самоуверенной? Неужели я после всего, что произошло, не чувствую угрызений совести, ну хоть немного, хоть чуть-чуть? Ах, какое прекрасное, действительно прекрасное слово «угрызения». Нет. Не чувствую. Я этого не сказала глупой докторше. А хотела бы сказать и это, и еще несколько вещей. Хотела бы. Она молода. И все главные мерзости еще только ждут ее. Я хотела ей сказать: «Слушай, вся твоя жизнь пройдет среди подобных мне. И среди коллег, с которыми ты будешь до крови, когтями и зубами бороться за каждую поездку на симпозиум. Тебе придется потратить кучу времени и сил, чтобы найти рабочих, которые сделают ремонт в твоем отделении. Тебе придется искать «спонсоров». Когда рабочие все сделают, главный врач переведет тебя в другое отделение. Которое давно нуждается в ремонте. За каждую поездку на симпозиум тебе придется расплачиваться собственной пиздой или деньгами, которые ты выдоишь из какого-нибудь Кики, плачущего рядом с какой-то своей Тонкой. Ты родишь. Твой ребенок будет глуп, как его отец, и неамбициозен. Не исключено, что он воткнет себе иглу в вену уже лет в тринадцать. А не в тринадцать, так в семнадцать точно. Твой муж, врач, будет выходить на ночные дежурства три раза в неделю и перетрахает всех сестер. И все будут знать об этом. И ты тоже. Доктор, дорогуша, я отдала бы кучу денег, кучу, кучу денег, чтобы оказаться рядом с твоей кроватью, когда ты проснешься, если, конечно, тебя сумеют разбудить, потому что вы, доктора, ловчее нас, любителей, и сказать тебе: „Дорогая моя, почему, ну почему ты так обошлась с самыми дорогими тебе людьми?“». Курва, курва, которая ни хрена не понимает. Ни хрена.

Спросите у нашего дорогого Бога, где вы. Вы здесь? Вы здесь. Да, вот про это я просто обязана вам рассказать. На тему «Где ты? Ты здесь». У меня был племянник. ОК. Он и сейчас есть. Просто он уже не маленький. Но это произошло, когда ему было три или четыре года. Мы играли в прятки у сестры моего Кики. Ее муж малыша прятал, а я должна была искать. Я тогда была еще совсем молодой. «Полной жизни», как мог бы сказать кто-нибудь, кто меня не знает. Мой свояк кретин. Да. Именно кретин. Не какой-то особенный. Просто самый обычный идиот. И он спрятал маленького Бики. Он воспринимал эту задачу — спрятать четырехлетнего малыша в квартире площадью тридцать квадратных метров — как военную операцию. Как вопрос жизни и смерти. Он хотел любой ценой доказать, что Бики мне не найти. Что я для этого слишком глупа. И он спрятал его в корзину с грязным бельем. Я этого ребенка вообще не искала. Я просто крикнула: «Бики, ты где?» А Бики из корзины весело ответил: «Здесь». Свояк его отшлепал по попе. Ремнем. Считал, что мне станет жалко побитого малыша. И опять спрятал. Ребенок после шестого или седьмого раунда уже еле ходил от порки. А я все равно кричала ему: «Бики, ты где?» А он шепотом отвечал: «Здесь». Ну вот что мне хотел доказать мой свояк? И что я хотела ему доказать? Люди все-таки странные. В основном они друг друга не понимают. Вы думаете, что вы меня знаете, потому что мы вместе проводим ночь. Уже провели часть ночи. Большую часть ночи. Я все вам расскажу. Я язык без головы. Скоро Мики позвонит в нашу дверь.

На чем я остановилась? Да. Тогда я, значит, расстегнула свое платье. Ивсенлоран. Платье просто фантастическое. Мики смотрел на меня. Женщины, как правило, не очень уверены в себе. Редко у какой женщины хватит мужества раздеться перед незнакомым мужчиной и первой начать игру. Это только в фильмах бывает. Но сценарии пишут мужчины. Мы, женщины, в реальной жизни перед незнакомцами не раздеваемся, не смотрим им в глаза и не говорим: «Трахни меня». А я Мики именно так и сказала: «Трахни меня». Но не потому, что я такая храбрая. И не потому, что мне много лет и у меня много дерзости. Нет. Мне вообще наплевать было, трахнет он меня или нет. Понимаете? Мне было безразлично. Он мог бы сказать мне: мадам, то, сё, ну что-нибудь, что говорят мужчины, когда отказывают женщине. Я про это ничего не знаю, мне ни один мужчина ни разу не отказал. Счастливица? Красавица? Мне ни один мужчина ни разу не отказал потому, что мужчины никогда меня особенно и не интересовали. И женщины тоже. Просто сто лет назад Кики привел меня в эту квартиру. И с тех пор мы вместе. Мужчины мной интересовались. Многие. Мужчины заводятся при виде замужних женщин. Замужние женщины распространяют вокруг себя особые флюиды. Они как бы дают знать: «Мужчина мне не нужен». А их это заводит. И они меня добивались. На вечеринках в фирме по случаю Восьмого марта, во время командировок, на столе в кабинете, на всех судах Ядроплова, там я бывала по работе. Но меня мужчины в принципе не интересовали. Они оставляли меня холодной. Нет. Я не фригидна. И я не говорю, что никогда в жизни у меня не намокали трусики. Или что я никогда не кончала. Или что не знаю, что такое оргазм. Нет, вы действительно меня не понимаете. Мужчины меня просто в принципе не интересовали. Они какие-то предсказуемые. Тоска зеленая. Я не хочу сказать, тупые, скучные, — это было бы некорректно. Да я и не знакома со всеми мужчинами, которые ходят по свету. Говорю только о тех мужчинах, с которыми я встречалась. Я хотела было сказать, что мне не повезло. Но когда говоришь про себя «мне не повезло», это выглядит так, будто ты жалуешься. Будто мне жаль, что я никогда не встретила такого хозяина члена, который сразил бы меня на месте. «Сразить на месте». Мощное выражение. Мне хотелось бы быть предельно ясной. Мне не повезло, но опять же мне плевать на это. Я никогда не воспринимала отношения между мужчиной и женщиной как драму. Все эти убийства и самоубийства из-за любви и ревности, весь этот страх, что любимый тебя оставит, кажутся мне полным дерьмом. Он меня оставит?! Да пусть оставит! Насрать мне на это. Что я потеряю, если Кики меня оставит? ОК. Кики меня не оставит, это я оставлю его, но некоторые люди употребляют слово «скажем», так вот, скажем, Кики меня оставит. Какого хрена со мной из-за этого случится? Да никакого. Ничего. Ну останусь без его члена, который мне и так не особо нужен. И которого я не хочу. И который только создает лишние проблемы. И который я изучила от корня и до самого верха и обратно к корню и волосам на заднице. Останусь без статуса? Превращусь из Замужней Женщины в Брошенную Жену? По сравнению с кем? По сравнению с вами? С вами всеми, которые вокруг меня? Но я уже говорила, что мне насрать на то, что вы обо мне думаете. Короче, мужчины меня никогда не интересовали. Но их желание иногда меня развлекало.

Даже не знаю, когда мужчины перестали на меня заглядываться. Не могу сказать, когда именно это произошло. Какого числа какого года. Такое приходит как-то незаметно. Когда я была молодой, мини-юбки едва прикрывали нам пизды. Тогда мы в основном шагали по жизни в чем-то типа длинных маек. И я была уверена, что никогда не превращусь в одну из тех баб, которые тогда смотрели на меня с ненавистью. Я считала, что старость приходит только к другим. Что у меня ноги всегда будут длинными, крепкими и стройными. Грудь большой и высокой. Глаза ясными даже в пять утра после бессонной ночи. Тогда я думала, что все люди тут же засыпают, стоит им положить голову на подушку. Как-то раз на пляже в Опатии одной старухе стало плохо. Приехала «скорая», ее там, прямо перед всеми, раздели и стали что-то делать со ртом. Может, вынимали вставные челюсти. Тогда я в первый раз в жизни увидела старую пизду. Почти лысую. Несколько седых волосков на высохшем холмике. Бедная женщина, думала я. Мне казалось, что старость это какая-то болезнь и что у меня никогда не будет старой, ссохшейся пизды. В отличие от вас или кого-нибудь из ваших. Я и сейчас так считаю. Когда я смотрю на себя в зеркало, то думаю, что то, что я там вижу, пройдет. Что два светло-коричневых пятна под глазами у меня — от лежания на пляже, хотя я никогда не загораю; что моя задница похожа на огромный апельсин только из-за чрезмерного употребления шоколада. Но я особо не расстраиваюсь. Мне жаль, что я старею, по чисто эстетическим причинам. Гораздо приятнее было бы видеть утром в зеркале на моей шее лицо моей Аки. А с другой стороны, я не хотела бы быть молодой, не хотела бы такой молодости, как у нынешних молодых. Не хотела бы я иметь двадцать лет и пиздой расплачиваться за каждый экзамен. Раньше пизда не была так актуальна, как сегодня. ПИзды не становились звездами, не давали интервью. Не говорили, что они думают о войне, о мире, о туризме, о живописности хорватского побережья, о разминировании и о красотах Дубровника. Пизды были просто пиздами. В учреждениях, школах, на факультетах, в кабинетах, в служебных автомобилях, отелях, между колен начальников. И их не было так много. В мое время девушки редко пробивали себе дорогу пиздой. Сейчас иначе. И это вызывает у меня недоумение. ОК. На самом деле мне насрать. Я не участвую в конкурсе. Я, если бы даже и захотела, не смогла бы своей пиздой купить все что угодно. Мики, который позвонит в дверь завтра утром, а точнее, сегодня утром, в семь часов, позвонит не из-за пизды. Он меня любит. А я говорю о пизде. Сегодня Хорватией правят пизды. В газетах, на телевидении, на радио… Сисястое пятнадцатилетнее существо с длиннющими ногами раздает направо и налево интервью, в которых делится своими мыслями о Бин Ладене. Отправляется на Сейшелы, рассчитывая, что ее объявят самой красивой в мире. И потом она будет рассказывать миру правду о Хорватии. Другая летит на Карибы. Там она с помощью своей пизды обратит внимание мировой общественности на минные поля в Хорватии. Четвертая едет в Америку указать Бушу, ясно, тоже используя свою пизду, что она озабочена кровавыми беспорядками на Ближнем Востоке. Пизды, пизды, пизды, пизды… В Хорватии все вертится вокруг молоденьких пизд. Они в редакционных статьях, они главная тема дня, они в новостях дня и в брейкинг ньюс. Я не ревнива. И мне вовсе не приходит в голову, что лучше бы на Сейшелах о красотах молодой Республики Хорватии вместо молоденьких пизд рассказывали толстые члены, висящие между молодыми ногами. Я вовсе не это хотела сказать. ОК. Вам не нравятся такие выражения. Слишком сильно сказано. Хуй. Пизда. Ебля. Хуище. Да еще из уст женщины. Да к тому же женщины в возрасте. Понимаю. Согласна. Признаю. ОК. И тем не менее идите-ка вы на хуй. Ну что вы за пизды! Позволяете собой манипулировать. Позволяете, чтобы вам, голодным, подсовывали в качестве топ-темы успехи какой-то там пизды на берегу далекого теплого моря, вместо того чтобы помочь вам спасти от голода свою задницу. А когда вам кто-то говорит об этом, когда из самых лучших побуждений обращает на это ваше внимание, когда открывает ваши глупые, жутко глупые, слепые глаза, тогда оказывается, что проблема именно в нем, в этом «кто-то»! То есть проблема во мне? Во мне?! В том, что я говорю «пизда», «хуй», «ебля»? А вы что, несовершеннолетние? Если бы вы были еще маленькими, то уже давно бы спали в своей кроватке. Но и маленькие, и даже самые маленькие, даже дети в садике знают, что такое пизда и хуй. Просто они не делают из этого проблемы. Пока маленькие. Пока не понимают. Стоит им начать что-то соображать, старшие им тут же объяснят и про хуй, и про пизду, и про то, что ебаться очень нехорошо. «Не обращайте внимания, — говорят они гостям. — Не смейтесь, и он это забудет». Почему никто никогда не написал про то, до скольки лет упоминание пизды и хуя вызывает только смех? До трех, шести, пяти? Вы ничего не понимаете. Ровным счетом ничего. Как только вы, маленький, сопливый мальчишка, соглашаетесь говорить слово «хуй» вполголоса и только если вас не слышат старшие, вы соглашаетесь на то, чтобы вами манипулировали. И «хуй» с «пиздой» это только начало. Так те, кто сильнее вас, приучают вас к строгости, к дисциплине. Позже приходит другое. Учись, мой руки, ходи на Закон Божий, играй на скрипке, разучивай сольфеджио, играй в футбол, поступай в университет, защищай диплом, не занимайся онанизмом, покупай лотерейные билеты и демонстрируй свою пизду на Карибах. Понимаете? Давай! Давай! Давай! Вперед! Скорее! И насрать им всем, что вы обо всем этом думаете. И интересуют ли вас хоть немного и сольфеджио, и демонстрация своей выбритой пизды. А может быть, вы всю свою жизнь хотели провести, гладя кролика по его теплой спинке. Или торгуя чаем на венском рынке. Чай там супер. А еще есть и греческий ресторанчик, в котором в полдень американка из Флориды подает вам завтрак. И там можно купить солдатские ботинки из складских запасов американской армии. И ношеные. И новые. За ту же цену. ОК. Понимаю. Вас достала моя ночная лекция. Но куда вы себя денете, если выключите меня? Как скоротаете ночь? Чем займетесь до утра? Да и утром что будете делать? Что вы вообще делаете? Эй, хорвааатыыы!.. ОК. Не все из вас хорваты. ОК. Я не имела в виду собственно хорватов. Я имела в виду граждан Республики Хорватии. А что если меня слышат и за бугром? Почему бы мне не сказать что-нибудь и по-словенски? Может, меня и словенцы слушают? ОК. Супер! Мне нравится, когда вы так ехидничаете и веселитесь. Словенского я не знаю. И на словенцев мне насрать. Погодите-ка. А вам не приходило в голову, что у вас такое хорошее настроение, оттого что вы со мной? Что мое хорошее настроение заразительно? И поэтому сейчас вы вышли из комы. Меня удивляет, как вы, нет, серьезно, как вы все справляетесь со своей жизнью? Без паники? Криков? Злобы? Почему у вас не появилось желания выбраться из ваших клеток, за которые вы вынуждены постоянно расплачиваться? Почему вы не объединились в тройки, в пары, в четверки? Почему не вытащили из шкафов и подвалов гранаты и пистолеты? И не перебили всех этих гадов, которые с телевизионных экранов засирают вам мозги?! ОК, Не сейчас! Не в настоящий момент! В телевизоре Бочка со Слезами все еще демонстрирует беженцам свои гладкие эпилированные ноги. Да ебать они хотели твои слезы, корова! Что, это наказуемо? То, к чему я вас склоняю. И как такое деяние называется? Призыв к восстанию? Нарушение конституционного порядка? Революция?! Разжигание ненависти? Вы ведь еще и донесете на меня, гады. Но не забывайте, что сейчас ночь, что все это просто болтовня, что нас никто не слышит. Что, Они нас не слушают? Они всех слушают. Оп-па! Вы тоже параноики? А мне, когда я тогда была в больнице, сказали, что паранойя это болезнь. Что Их нет. Что мне это только кажется. Что такое типично для этой болезни. И что Они исчезнут, если я послушаюсь врача и буду хорошей и соглашусь пить лекарства. Так что, господа, или вы больны и тогда Они есть, или Их нет. Вы следите за ходом моих рассуждений? Следите. ОК. Согласна. Если Их нет нигде, кроме как в таких дурных головах, как моя, как вы сейчас пытаетесь мне доказать, кого тогда убивать, кого топтать, кому совать ствол с глушителем в глотку, если его вообще суют в глотку? Да. Вот это хороший вопрос. ОК. Один — ноль. Или два — ноль. Или десять — ноль!! ОК! Это ОК, ору вам я!! Чтобы вы меня лучше слышали. Вам так сильно хочется одержать надо мной победу? Доказать, что правы вы? Почему?! Мне же насрать на вас. Это просто болтовня. Я не вкладываю в это никакого особого чувства. Просто излагаю вам свое мнение. Мы живем в свободной, демократической стране. Я не горячусь. Руки у меня не трясутся. И ладони не становятся влажными. Проблема с вами. Вы уверены, что ваша жизнь имеет смысл. Ладно. Слушаю вас внимательно. И не заявляю, что вам следует пустить себе пулю в рот, где у вас не хватает половины зубов! Ни на что вас не провоцирую. Хватит вонять! Я не навязываю вам свои рецепты. Да я и не могу быть примером. Я тогда облажалась. Они сумели меня разбудить.

Послушаем вас. Я вас слушаю. Слышите?! Слу-ша-ю! Когда вас в последний раз кто-нибудь слушал? Именно слушал? Не ждал, когда вы закроете пасть, чтобы открыть свою, а слушал? Вам случалось посмотреть на своих детей, когда вы им что-нибудь говорите? Когда я что-нибудь говорю своей Аки, она смотрит на меня, а сама правой рукой дрочит мобильник и посылает эсэмэски. «Говори-говори, я тебя слушаю!» И я говорю. Потому что не хочу, чтобы она подумала, что я знаю, что она меня не слушает. Понимаете, да? Я не хочу ставить ее в неловкое положение. Я веду себя так, как будто Аки это кто-то, кто меня любит. Хрена лысого она меня любит. Да ей насрать на меня. У нее своя жизнь, про которую я ничего не знаю. Потому что я никогда не слушаю, когда она мне что-нибудь говорит. А она говорит. Она любит со мной разговаривать. Точнее, что-нибудь говорить мне. Но не любит, когда я ей отвечаю. Потому что я не отвечаю, а говорю. Каждая из нас живет в своем собственном фильме. Каждая вытягивает изо рта собственную жвачку. Когда я была маленькой, у нас в школе раз в неделю был урок музыкального воспитания. У меня с музыкой всегда дело было плохо. Мики музыку любит. Не Кики, а Мики! Хорошо, Кики тоже любит музыку! Но Мики в ней разбирается. Я понятия не имею, как включить диск. Или видео. Или субтитры. Или компьютер. Не умею искать в интернете. Или чатиться. Или послать имейл. А у нас есть и компьютер, и ноутбук. Все есть. Все контрабандное. И мобильник. У меня мобильника нет. И никогда не будет! Звуки приводят меня в ужас. Любые. Музыку ненавижу. Любую. И звук телефона. И мобильника. И жужжание толстой, мясистой, черной мухи. Я в таких случаях включаю свет в коридоре, гашу в спальне, и когда этот жирный кусок говна устремляется на свет, закрываюсь в спальне, зажигаю люстру и слушаю, как эта гадина бьется о стеклянную дверь. Без малейшего шанса на успех. Я люблю тишину. Тишину. Без всех этих си-ди, мух, мобильников, человеческих голосов, веселого детского гама, духового оркестра, мажореток, парадов ряженых. Тишину люблю. Тишину. Да. Короче, этот урок музыки я ненавидела. И в восьмом классе получила кол за дирижирование. Старухе я объясняла, как трудно дирижировать. Однодольный, трехдольный, четырехдольный, ну, в смысле, такт. Маши все время по-разному, и хрен его знает почему. Я ей объясняла, какое это страшное дело — дирижировать и что у меня к нему нет никаких способностей. Она меня не слушала. Просто повторяла: «Единица по музыке?! Ну ты действительно ненормальная! Ненормальная! Просто ненормальная!» И тогда я самой себе дала клятву. Не верите? Стойте, сейчас я опишу вам кухню, в которой я дала себе эту клятву. Я вам уже говорила. Мы жили в подвале. Я из кухни смотрела на ноги людей, которые поднимаются и спускаются по лестнице. Я смотрела на людей, как тот кот из мультика смотрел на ноги толстой негритянки. Эту негритянку никогда не видно, только ее толстые ноги. Вот так и я видела только ноги. Толстые. Худые. Мужские. Женские. Детские. Одетые во что-то — зимой. Голые — летом. Люди всегда бросали какую-то дрянь под то окно подвала, где у нас была кухня. Как будто это не окно нашей кухни. А просто подвал, где живет пара крыс. Но не это было главное. А то, что мужчины все время под наше окно плевали. Прямо харкали. Этот звук, а звуки я и без того не люблю никакие, но спросите вы меня, если бы вы, конечно, захотели меня спросить, какой звук я считаю самым отвратительным, так я бы назвала его, а вовсе не сирену воздушной тревоги. Хотя я слышала ее во время войны. И это было страшно. Сирена завыла, когда я сидела на обогревателе и что-то читала, а Аки была в школе. Да, это было страшно. Это чувство, что сейчас на город повалятся бомбы и мы с Аки погибнем вдали друг от друга. Она в школе, а я на обогревателе. Я не знала, да и откуда мне было знать, что сирена это только знак, что могут начать сбрасывать бомбы, и что совсем не обязательно, что так оно и будет. Это была первая в моей жизни война. ОК. Это было страшно. И тем не менее. То, о чем я вам говорю, было хуже. Когда те мужчины останавливались над нашим окном, хрюкали, харкали, стараясь отхаркнуть и выплюнуть прямо нам под окно как можно больше того, что скопилось у них в лобных пазухах или в другой дыре в их башке. Моя старуха каждый день поливала там кипятком и выметала веником все, что они нам оставляли. Ладно. Лучше опишу вам ту нашу кухню. Я сидела в углу, а старуха возле плиты, дровяной. Горел огонь. ОК. Я могла бы сказать, что в плите весело горел огонь, но это не так. Было бы так, я бы вам так и сказала. Старуха смотрела на меня, я смотрела на нее. И тут я ей сказала про кол. А она мне сказала то, что я вам уже говорила. Вот видите, так оно и было. Короче, я тогда поклялась, что своих детей я буду слушать. Слушать. Понимаете, именно слушать. Что меня будет интересовать то, что мои дети будут мне говорить. Что я не буду при этом куда-то уноситься в мыслях. Что буду не просто на них пялиться. Что мы с моими детьми будем в одном фильме. Вот видите. Что значит поклясться. И что значат клятвы. Ничего. Один пиздёж. Я не слушаю Аки. Никогда. И никогда ее не слушала. Самые лучшие мои дни с Аки были те, когда она больная лежала в кровати с температурой, а я смотрела итальянское телевидение. Пронто, Рафаэла! Я тогда думала, что существует несколько жизней. Что моя жизнь с маленькой Аки и Кики, который в то время был референтом в Комитете общенациональной обороны и общественной самозащиты, а потом его сократили, и теперь он торгует левыми галстуками и костюмами, так вот, что эта жизнь с маленькой Аки и Кики это что-то временное. И что это пройдет. Как проходит прыщик на брови. И тогда все у меня начнется сначала, и будет «Пронто, Тонка!». И я буду смотреть в камеру, и улыбаться, и говорить: «Пронто, пронто…» Я очень любила отправить Аки на груду песка, тогда рядом с нашим домом была стройка, она там могла часами валяться в песке, а я нежиться в другой жизни. В жизни без Аки, без Кики, без кредитов, без моей работы, где все женщины целыми днями вязали — кто крючком, а кто на спицах, все, кроме меня. Это страшное чувство. Когда вокруг тебя одни мастера высшего класса. Когда кто-то за пять минут может вывязать из мохера такого паука, какого ты не сделаешь и за три жизни. Это меня просто убивало. Моя сослуживица Кока, если не шла на обед, то за восьмичасовой рабочий день могла связать белую шаль из мохера. И вся шаль была сплошная паутина, снежно-белая, а по ней, по паутине, разбросаны большие нежные пауки. Настоящий шедевр. Нет, конечно, пауков я не люблю. У меня есть телескопическая швабра, которой я, когда есть время, задаю жару этим гадам. Но я говорю не об этом. Считается, что убивать пауков к беде. Нужно, говорят, нежно выбрасывать их в окно. ОК. Делайте что хотите. И я далеко не всегда жестока с пауками. Когда у меня проблемы, когда я взволнована, то я хватаю их за ногу и выбрасываю. А когда все в порядке, когда я в себе уверена, тогда… тогда да, жестока. Вот, вспомнила одну вещь. Когда сказала, что хватаю их за ногу… В Ядроплове работало много женщин. И там было много мышей. В том старом здании. Тогда Живко, да, кстати, ведь его звали Живко, он был секретарем первичной профсоюзной организации… Гляди-ка, мне только сейчас пришло в голову, что он, может быть, был сербом. А может, и нет. Неважно. В общем, Живко мазал клеем одноразовые бумажные тарелки и раскладывал на них кусочки сыра и грудинки, а мыши приклеивались. От их писка нам просто плохо становилось. Однажды ночью приклеилось три маленьких мышонка, и тогда взрослая самка, а может и самец, метнулась им на помощь, а на помощь этой самке ринулся самец, ну или если первым был самец, то ему на помощь рванула самка, короче, попалась вся семья. ОК. Я не об этом хочу рассказать. У нас там был и зубной, и терапевт, и кухарка, которая варила кофе. Очень, кстати, дешевый кофе. Так та кухарка, когда она утром вошла в свою маленькую кухню, она увидела приклеившихся к тарелке трех маленьких мышат. И двух взрослых, тоже приклеившихся. Родителей. ОК. Дальше вы мне не поверите. Я не буду клясться, что обещаю говорить правду и только правду. У меня нет Библии на тумбочке возле кровати, так что мне не на что положить руку. Кроме того, вы уже слышали, что я думаю о клятвах. Но это чистая правда. Она этим мышам отрезала ноги, «чтобы они не мучились». «Чтобы могли убежать куда захотят». Она освободила их. Вам это ничего не напоминает? Ничего? А вот теперь вы мне скажите, скажите и докажите, что мы, люди, не идиоты! Мы, в жопу, глупы как полные идиоты! Меня мучило, что я не умею вязать крючком. Что я аутсайдер. Что ничего не могу добиться. Таня могла за пять часов рабочего времени связать три пары тапок. А потом к нам в отдел пришла Гоца. Я ее и сейчас иногда встречаю на Корзо. Ее потом уволили. Она тогда взяла надо мной шефство. И своей большой любовью, терпением, терпением и еще раз терпением доказала, что если постараться, то все получится. И я на Пасху своими руками, да, вот этими пальцами, связала из яркого желтого мохера шесть чехольчиков для яиц. В виде цыплят. И к тому же каждому цыпленку сделала по одному черненькому глазу, из обычной шерсти, и красный клювик. Клювик из мохера. А потом я этих маленьких цыплят натянула на большие куриные яйца. На шесть пасхальных яиц. И почувствовала я себя просто прекрасно! Прекрасно! Именно прекрасно! Как после оргазма. Сразу после оргазма. Не через пять минут, а сразу. Потому что через пять минут в мозгу всплывает, что надо поднимать задницу и идти доставать цыпленка из морозилки, погладить на завтра рубашку, вымыть посуду, потому что трахались мы сразу после обеда, и выкопать из корзины с грязным бельем хотя бы шесть чулок, из которых можно составить три пары. Почему я рассказала вам про желтых цыплят? Да. Эти цыплята меня разнежили. Такое приятное воспоминание. И вот я уже перестала злиться. И больше не хочу рассказывать вам, какое дерьмо вся ваша жизнь. Вы правы! Кто я такая, чтобы копаться в вашей жизни? Может, вам как раз хорошо! А на мелочи вам, может, просто насрать. Может, вы не настолько строги и желчны. Люди все разные. И вы не обязаны смотреть на мир моими глазами. Я агрессивна? Да идите вы на хуй! Я такая же, как те, о ком я вам говорю? Те, которые, может, есть, а может, их и нет? Может, Они не существуют? Может, существуем только мы? Может, каждый творец собственного счастья? Это мы все учили в школе. Может, разговор о «них», о тех, кто уже достал нас до предела, это просто алиби для нас, трусов, у которых нет мудей, чтобы просто взять жизнь в свои руки? «Мы»? «Нас»? С чего это вдруг я превратилась в «мы»? Вы правы. ОК. Видите, я не такая уж плохая. Я всегда очень хорошо себя чувствую, когда признаю какую-нибудь свою ошибку. Или заблуждение. Когда признаю, что кто-то прав. Борьба меня утомляет. Действует мне на нервы. «Устал я, друг мой, я устал…» Это слушает мой Кики, когда думает, что никто не слышит. Когда думает, что я не слышу. И всем остальным эта песня нравится. Остальным? Нашим друзьям. Это «остальные». Да. У нас есть друзья. Но не буду сейчас их перечислять. Их имена вам ничего не скажут. Они меня не понимают. Они ничего не понимают. Они считают, что люди по своей сути добры. Что все эти убийства и резня вокруг нас, вся эта война на Балканах, или война из-за талибов, или война любого другого Пиздостана это все проблемы, которые будут решены. Что война начинается тогда, когда нужно решить какую — то проблему. Что война это всегда нечто временное, на то время, пока не решится проблема. А проблема это, например, когда на нас нападают сербы и хотят нас всех перебить. А мы хотим только защищаться. И остаться хозяевами того, что принадлежит нам. А когда мы перебьем всех сербов в хорватских городах, когда мы вытащим их из квартир в подвалы или в чисто поле и пустим им пулю в затылок, это будет оборонительная война. И когда мы колючей проволокой свяжем им руки за спиной и столкнем в реку, которая течет под нашим мостом, то это тоже самооборона. Или когда мы заберем все, что есть у них в доме, а дом подожжем, то это тоже только следствие. Потому что они первые начали. А если «они» первые начали, то все остальное это не что иное, как ответ правого, того, кто защищает свое. Вы просто защищаете свое. Я не могу сказать: «мы» защищаем свое, потому что из-за этого гребаного Живко я не имею права соваться в вашу компанию. Вы не можете сидеть сложа руки, когда четники ебут вашу мать. Понимаю. С этим я согласна. В общих чертах. Так думают все мои друзья. Понимаю и то, что какой-нибудь авторитет может посреди Загреба убить девочку и выбросить ее в яму за то, что она сербка. Могу понять и то, что вам на это насрать, потому что вы хорваты, и потому что была война, и потому что было такое время. У каждого есть право на собственное мнение. Кроме того, на диких Балканах мира никогда не было. И не будет. Сегодня убьют их девочку, завтра мою Аки кто-нибудь пырнет ножом или изнасилует посреди города. Понимаю. Согласна. Но знаете, я терпеть не могу, когда приезжают эти, из Европы, и начинают засирать мне мозги насчет того, что все это творится вокруг только из-за того, что я дочь Живко. Такое я не люблю. Такое мне не нравится. В такое я не верю. Типа, что мой Живко зверь. Он, один-единственный на всем земном шаре. Я думаю, что все мы — как мой Живко. Тогда, когда кругом война, насилие, резня, изнасилования, когда друг другу перерезают глотки, выкалывают глаза и ебут в задницу чужих матерей. Это нормальное человеческое поведение. А когда тебя заставляют вытирать нос бумажным носовым платком, не курить в автобусе, не плевать на пол, не совать нос в дела соседа — это принуждение. Диктат. Чей? Их. Кто Они? Вы меня что, не слушали? Они — наши повелители. Они — те, кто говорит нам: «Режь!» или «Вытри нос!» У меня такое чувство, что все мы — и Аки, и Кики, и Мики, и моя старуха — потенциальные убийцы, палачи. Только ждем случая. Рядом с каждым из нас где-то есть кто-то, кому мы готовы выколоть глаза, пустить пулю в затылок или выебать его в задницу, просто из ненависти. Война это что-то такое, в чем каждый нормальный человек чувствует себя как дома. Нормальный человек! Тот, кто хочет быть хозяином того, что ему принадлежит. Короче — каждый, мать его! И гребаный американец, и норвежец, и итальянец, и немец, и мой вонючий Живко. У всех у нас теплеет на сердце, когда мы всаживаем нож в чужих дочерей. Мы на свободе, мы резвимся, мы спущены с цепи. Мы наконец-то чувствуем себя людьми. Просто людьми. Но тут есть одна загвоздка. У войны имеется свой срок действия. И рано или поздно приходит день, когда начальники принимают решение. И нужно собирать ведерки, вытаскивать совки из песка. Это всегда проблема. Потому что мы уже вошли во вкус. Потому что сейчас нам очень хорошо: мы подожгли шестой дом и погрузили на свой грузовик девятый холодильник, мы выебли девчонку на пороге этого дома… И вдруг на тебе! Конец фильма. Конец? Конец?! Как это так — конец? Какие такие правила игры? Кто-то попрекает нас тем, что мы слишком высоко подбрасывали песок. Или слишком далеко его забрасывали. И что не хватает нескольких ведерок. И ни с того ни с сего оказывается, что это ненормально — ебать их девочек. Вот. Такое я не люблю. Это лицемерие. Люди всегда насилуют чью-нибудь маленькую дочку или ебут в задницу чью-нибудь старую мать. Я свидетель: на войне люди чувствуют себя очень комфортно. Подавляющее большинство людей. Все нормальные люди всегда чувствовали себя на войне хорошо. Хорошими. Именно хорошими и справедливыми. Почти все. На войне можно орать, распевать патриотические песни, размахивать красивым флагом, водружать его на крышу — он огромный, пусть развевается на ветру; можно резать глотки, можно красть, можно перебить полгорода во имя истины и справедливости. Было бы просто супер, если бы война продолжалась вечно. Но так не бывает. И отсюда наши проблемы. И ваши, и мои. Решение принято, войне конец. Вы считаете, что войну ведет Президент и что мир заключают два Президента. Какая наивность!.. Президенты только ставят подписи. Они ничего не решают. Клинтон не решал даже того, какая шлюха сделает ему отсос. Их приводили к нему, руководствуясь критериями его повелителей. Президенты?! Президенты это просто медведи на ярмарке. А вот кто цыган на другом конце цепи? Кто отдает приказы Клинтону и нашим авторитетам? Да те же самые, кто нам отдал приказ идти играться в песочке, выдал ведерки и формочки, а теперь нас оттуда выгоняет. Конец фильма. Готово дело. Тайм-аут. А еще и пиздят в наш адрес. Говорят, что это было ненормально — устраивать такую резню. А какую резню нормально устраивать? Этого они не говорят. Ебут нам мозги. Вешают на нас ярлыки и шьют дело. Навязывают мир. А нам бы еще играть и играть. До самой смерти. Но нет. Сейчас нам придется отвечать на их вопросы. Кто выебал ту старуху без левой ноги? Что это за женщина, которую заставили только за одну ночь принять девять хуёв? И чьи были эти хуи? Наши? Их? Девять это как, слишком много? Или слишком мало? Или как раз? Девочек принуждали сосать члены пьяным солдатам. Сколько было солдат? Насколько они были пьяны? Почему они были пьяны? Где был их командир? Кто их полковник? А в сущности, кому это важно? Кому есть дело до переёбанных девочек и перерезанных глоток? Могут ли теперь переёбанные девочки жить так, как будто у них между ногами не побывала сотня хуёв? Не могут. И что дальше? Какой суд может исцелить столько разъёбанных детских пиписек? Никакой. Над нами просто издеваются. Наши повелители нами просто манипулируют. Сначала позволяют нам быть такими, какие мы есть: насильниками, убийцами, могильщиками, поджигателями, душителями, люююдьмиии… Людьми! А потом вдруг на следующее утро — извольте вытирать нос бумажным платочком. Передо мной эту комедию можете больше не ломать! Я знаю, что есть те, кто начинает и заканчивает игру. И я знаю, что сейчас игре конец. Мы больше не имеем права разговаривать по мобильному, когда ведем машину. Или курить в кабинете для совещаний. Им нужно отдохнуть. Разделить добычу. В спокойной обстановке потрахать молоденьких пресс-атташе, перерезать массу ленточек цветов хорватского государственного флага или любого другого флага, посматривая на эпилированные ноги той пизды, которая раздает ножницы. Без дыма, танков, ракет и ножей. А смазливых мальчиков можно взять с собой на яхту и трахать на палубе. Или повезти на сафари. И там, в холодке палатки, совать свой член в их юные жопы. Можно фотографироваться в глории с женой, которую не ебёшь уже девять лет, но ей на это плевать, потому что она ебётся с двадцатилетним мальчишкой, которому платит за это всего пять тысяч евро в месяц. Чего нам с вами только не пришлось делать — вам, мне, моему Кики и Мики и всем, кого мы знаем, — чтобы этот старый козел, который сейчас смотрит на меня с экрана, мог срать всем тем, от чего он откажется во время поста. Вы подожгли тысячи домов, убили миллион человек, переебли тысячу детишек только для того, чтобы старый пердун, держа за ручку свою старую жену-курву, бубнил про то, что подарит ей на Рождество? Понимаете? Они нами манипулируют. Вся эта война велась только для того, чтобы этот жирный, богатый, старый гад мог сунуть свой член между ног моей и вашей дочке. За пятьдесят евро. Все войны в мире ведутся для того, чтобы эти говнюки могли за гроши ебать наших дочерей. Я прямо сатанею, когда слышу, что мы здесь «балканцы». Что мы здесь «дикари»! Как будто только мы перерезаем друг другу глотки, насилуем и поджигаем дома. А американы в Афганистане? Эти факеры не насилуют, не жгут? Когда они суют член в чью-то задницу, это не ебля, это — распространение демократии. Слышать не могу такое! Американы бросали бомбы на Белград… Прекратите ваши вопли! Не орите! Ладно, американы были правы! Так им и надо… OK. ОК! Они были правы! Это я ору! Вы что, оглохли, мать вашу?! Я не говорю, что американы не были правы! Теперь слышите?! А сейчас чуть-чуть помолчите. Они там бросали какие-то бомбы, с каким-то холодным то ли обогащенным, то ли обедненным ураном, который вызывает рак. Пусть их теперь сожрет рак! Пусть их сожрет рак! Пусть сожрет, но я сейчас не об этом. Это неважно! Я хочу вам сказать совсем другое. Те же самые американы, которые бросали на Белград бомбы, которые вызывают рак, теперь в Белграде собирают деньги на помощь детям, больным раком. Они рыщут по всему Белграду, разыскивают облысевших детей, сажают к себе на колени и фотографируются с ними, озабоченно глядя в камеру, а потом призывают помочь! Вот я о чем говорю! Как они над ними измываются! Как они над вами издеваются! И над вами, и надо мной! Но я, по крайней мере, понимаю, что меня ебут в жопу. Причем постоянно! И ныне, и присно, и во веки веков! А вы этого даже не понимаете, мать вашу! И даже чувствуете себя виноватыми за все, что сделали во время войны, как будто война это что-то ненормальное, что-то безумное. И вы теперь, терзаясь угрызениями совести, прекрасное все-таки слово «угрызения», с толстенным членом, который они сунули вам в задницу, посыпаете голову пеплом, восстанавливаете дома, которые вы с таким удовольствием жгли и которые вы, может быть, и не стали бы жечь, если бы тогда отдавали себе отчет, какого хрена вы их поджигаете. Вот! Вот! Если бы вы были умны, а вы не умны, вы просто идиоты с членом в заднице, то вы не были бы вы. Я все понимаю, но я не читаю лекций. Не использую свои богатые знания. Если бы мы с вами были умны, то вы были бы не вы, а я была бы не я, и мы были бы — Они. Эти вот мерзкие морды на экране. И сейчас мой Кики трахал бы молоденькую сучку, а меня бы трахал какой-нибудь молоденький кобель. Или не трахал бы. Но у меня было бы право на выбор. Выбор! Свобода — это право на выбор. Ебать! Или быть выебанным! Иметь право на выбор! У вас его нет! А у меня его отняли. Тогда, когда разбудили в той гребаной палате. И это меня мучает.

А теперь я расскажу вам, как мы с Мики в первый раз трахались. Для мужчины и женщины, состоящих в связи, это многое значит. Для мужчины и женщины, состоящих в связи, это ничего не значит. Женщины в основном не кончают — скорее всего потому, что не так-то просто держать в руке незнакомый член, а мужчины в основном кончают, но их всегда мучает вопрос, а действительно ли они были супер, потому что они думают, да, конечно, она кончила, потому что кричала и все такое, но тем не менее они подозревают, что, может быть, она и не кончила. И эта неизвестность их мучает. Поэтому она должна уверять его, что он был просто супер. Именно супер. Ну типа, пальчики оближешь, как сказал бы один мой приятель из Сплита, я его очень люблю, но к этой истории он не имеет отношения. Да. Короче, я расстегнула то самое платье, продемонстрировала грудь в черном бюстгальтере, и шелковое боди, и колготки. Если бы это было в кинофильме, то Мики, обезумев от страсти, бросился бы на меня, разодрал на мне белье, швырнул меня в кресло и оттрахал. Он бы стонал, я бы стонала, а потом одновременно, потому что на кой хрен тогда нужен оргазм, если не одновременно, мы бы с рычанием кончили. Но это в кинофильме. Мы-то были не в кинофильме, и Мики это вовсе не умопомрачительный Клинт Иствуд, который ебёт все живое. Мики адвокат, у которого, я тогда этого не знала, нет денег даже на то, чтобы заплатить вступительный взнос в адвокатскую палату. Другими словами, он всего лишь хорошо одетая церковная мышь. Кинофильмы иногда человека обманывают. Мики просто смотрел на меня. «Не понял», — сказал он, когда я сказала ему: «Трахни меня». «Трахни меня», — повторила я. Он продолжал смотреть на меня. Не то чтобы без интереса, нет, но как-то растерянно. И время от времени бросал взгляд в сторону окна. Хотя жалюзи были почти полностью закрыты. Я вовсе не чувствовала себя глупо. Я уже вам говорила. Мне было безразлично. Если он меня оттрахает, хорошо. Если отвергнет, тоже хорошо. Мики меня не отверг. Он просто сказал: «Не понял». И таким образом вернул мне мяч. И теперь я должна была объяснять, что хотел сказать автор. А это всегда очень трудно. Автор, как правило, ничего не хотел сказать. Автор просто написал, а объясняет кто-нибудь другой. Его главную мысль. Красную нить. В этой истории автором была я. И теперь мне предлагалось быть еще и «преподавателем хорватского или сербского языка и литературы». Как написано в моем дипломе. Из педагогического… Вот ведь какая дерьмовая ситуация. И я некоторое время смотрела на него, в расстегнутом платье и в своем дурацком бюстгальтере, боди и колготках. Я себя чувствовала примерно так же, как эксгибиционист в парке, который, завидев идущую навстречу монашку, распахивает плащ и демонстрирует здоровенный член, а она, вместо того чтобы закричать от ужаса и схватиться за четки или еще что-нибудь, что висит на ее невинной девичьей шее, останавливается, поправляет очки, берет указательным и большим пальцем его член и начинает разглядывать с интересом естествоиспытателя. Да, я чувствовала себя именно так. Как эксгибиционист, у которого монашка изучает член. Неприятное чувство. Тогда я села на стул для клиентов. Мики сидел в кресле из поддельной кожи, но он в то время еще не знал, что она поддельная. Нельзя сказать, что я рухнула на этот стул. И перевела дух. Нет, я просто села. Не застегнувшись. И сказала:

— Мне не то чтобы очень хочется, но мне нравится твой круглый затылок, и полные губы, и завитки на шее.

Абсолютно идиотский текст. Бред какой-то.

— Расслабься, — сказал Мики. — Сделай глубокий вдох. С тобой все в порядке? Ты не больна? Что случилось?

— Ничего, — сказала я. — Почему что-то должно было случиться? Тебе никогда ни одна женщина не говорила: «Трахни меня»?

— Нет, — сказал Мики. — Ты первая, и я растерялся. Что я должен делать? Наброситься на тебя?

— Да, — сказала я, но как-то неуверенно.

Потому что кабинет у него был маленький, и если бы он на меня набросился, трудно сказать, что бы из этого вышло. Между нами был письменный стол. Так что наброситься он не мог. Он мог встать, обойти стол, подойти ко мне, поднять меня со стула и отнести или отвести куда-нибудь, где побольше места. Только так. Понимаете? Это место было неподходящим для дикой страсти.

— ОК, — сказал Мики. — Пойдем в приемную.

Ладно. Теперь оцените ситуацию. Вы думаете, что уже хорошо узнали меня, но вам нипочем не угадать, что я ему сказала. Да я и сама никогда бы этого не угадала. А сказала я:

— Я тебе хоть чуть-чуть нравлюсь?

Ну не корова ли я? Идиотка! Расстегнуть платье, сказать: «Трахни меня», а потом выпрашивать любовные признания. Как будто это не может быть чистым траханьем, безо всяких там чувств, как будто это должно быть чем-то, типа, любовь. Притом что на любовь мне насрать, да я и знаю, что никакая это не любовь, а кроме того, мне и на траханье насрать, и на все остальное тоже насрать, а тут вдруг ни с того ни с сего вынь да положь то, что совсем не то. Как будто кто-то со стороны, кто-то то ли слева, то ли справа, а может, и сверху смотрит на меня. Кто-то, перед кем мне потом держать ответ. И я хочу иметь основания сказать ему: вот видишь, я это сделала, но я не шлюха. Как будто это важно — шлюха я или не шлюха. Как будто кому-то до этого есть дело. Как будто про женщину можно сказать, что она шлюха только потому, что она трахнулась с незнакомым мужчиной у него в кабинете. С почти незнакомым. А если я даже и шлюха, что тогда? Понимаете? Я постоянно, всегда, непрестанно, в каждую минуту каждого дня моей гребаной жизни отвечаю на незаданные вопросы. Я очень устала от этого. Меня это уже достало, мне это уже просто остопиздело до охуения. Кстати, о хуях существует один предрассудок. А может быть, это я считала, что такой предрассудок существует… Короче, существует мнение, что у людей умственного труда, у всех этих мужчин с высшим образованием, ну, разных там юристов, врачей, преподавателей, адвокатов, всегда довольно маленький член. А у портовых грузчиков и у сербов — большой. Типа, размер члена обратно пропорционален размеру мозга. Я с самого начала думала, я и сейчас, в данный момент, продолжаю так думать, что Мики умный. Может быть, именно это меня в нем больше всего и возбуждает. Я люблю умных мужчин. И женщин. Может, потому, что сама я глупая. Потому и люблю умных. Правда, тут возникает вопрос, каковы мои критерии. ОК. Попытаюсь быть точной. Чтобы вы не пиздели. Я думаю, что Мики умный. Это наверняка тоже предрассудок. Я имею в виду, что предрассудок считать его умным только потому, что он закончил университет. Я знаю многих людей с университетским дипломом, глупых как жопа. Оставим это. Это неважно. Короче, я ожидала, что у Мики член маленький. И что у меня с этим будут проблемы. То есть что мне придется его из-за этого утешать. Убеждать, что размер не важен, а потом, когда уже удастся его в этом убедить, придется, видимо, своей собственной рукой засовывать его в себя, пока, через некоторое время, Мики не обретет уверенность. И присутствие духа. Пока размер, а точнее говоря, небольшой размер члена не перестанет быть для него проблемой. Мы, женщины, и в этом я вам могла бы поклясться, но не буду, потому что и сама знаю, что для меня означают клятвы, так вот, мы, женщины, все-таки дуры космического масштаба. Самоуверенные козы, которые считают, что знают о мужчинах все. А мы о них знаем не больше, чем они о нас. То есть — ничего. Поэтому, увидев, что показалось из «боксерских» трусов Мики, я потеряла дар речи. Буквально. Потеряла дар речи. Это когда над головой облачко, в котором сто пятьдесят вопросительных знаков и столько же восклицательных, ну, в комиксах. На меня смотрел здоровенный дрын с приподнятой тупой головкой. ОК. Может быть, я не совсем точно выражаюсь. Я его никогда не измеряла. Но мне показалось, что это была, правда, это слово очень противное, похабное и не вполне подходящее, я имею в виду слово «колбаса», но это была действительно настоящая колбаса. Вот вы попробуйте произнесите вслух слово «колбаса» и тогда поймете, о чем мы с вами говорим. Колбаса, палка колбасы длиной в тридцать сантиметров. Может, на один маленький сантиметр, ну или на два короче. Не более того. У Мики между ног был член, с которым он мог бы сниматься в порнофильмах, вместо того чтобы сидеть на неудобном деревянном стуле в маленьком зале суда, где раздраженная судья-женщина, стенографистка, будущий бывший муж, будущая бывшая жена и адвокат будущего бывшего мужа дерутся не на жизнь, а насмерть из-за ста кун алиментов. Я как увидела, так и окаменела. А потом Мики меня раздел, кстати, я-то планировала, что мне придется раздевать его, потому что по возрасту я гожусь ему в самую старшую из сестер. Он прислонил меня к столу в приемной и засунул этот свой член в меня. Он орудовал им — вперед-назад, вперед-назад, а я в это время через полузакрытые жалюзи смотрела, что делается в бутике, в доме на противоположной стороне улицы. Бутик был на третьем этаже. Пока Мики меня трахал, я смотрела, как женщины меряют пальто. Длинные. Мура? Кто его знает. Без очков я плохо вижу. В основном они рассматривали себя в зеркале. Молоденькие продавщицы помогали им раздеваться и одеваться. Мне очень понравилось одно темно-красное пальто, длинное, с пышным красным искусственным мехом. И я подумала, что можно было бы купить его после того, как Мики кончит и я приму душ в их ванной комнате, а потом оденусь, спущусь на Корзо и поднимусь в этот бутик. И куплю это пальто. Но правда, есть одно «но». Я уже говорила. У Кики гора прекрасных пальто. Все самые известные бренды. И было бы действительно идиотизмом носить ноунейм, когда можешь одеваться в акваскутум или барберри. Хотя реально я не вылезаю из своего черного, неизвестно какого, купленного по сейлу. Видите, люди в основном извращенцы. Да. Мики кончил, когда высокая черноволосая дама расплачивалась карточкой за зеленое пальто. Точнее, полупальто. Без меха.

Я не рассказала вам о деталях. По сути дела я вообще ничего вам не рассказала. Например, как он снимал с меня колготки. Помогала ли я ему. Снял ли он свои трусы-боксеры или просто просунул член через ширинку, «ширинка» — вот уж дурацкое слово; как он с меня снимал трусики, как вошел в меня сзади, повернул лицом к себе, а потом мы добрались до дивана, и я сидела на диване, а он стоял на коленях на полу приемной, пол там выложен плиткой, и… Да. Не рассказала я вам о деталях. И не расскажу. Мне не хотелось бы, чтобы вы дрочили, пока я рассказываю вам свою историю. Мне мешало бы ваше учащенное дыхание.

Да и вообще людей уже просто достала вся эта ебля. Ебля и воспоминания о войне. Вы только посмотрите на экран: или они там трахаются, или у них на горизонте взрыв атомной бомбы, или разрыв какой-то другой бомбы освещает их прыжок в какой-то окоп. Меня просто воротит от всех этих историй о войне. С бомбами, гранатами, окопами, танками, разрывами, закопченными лицами, самолетами, вертолетами. Все эти ваши военные истории я уже давно лопатой из ушей выгребаю. А документальные фильмы о войне люблю. Настоящие, из жизни. Но все эти вещи вообще-то очень редко, да, очень редко трогают по-настоящему. Настоящих, подлинных военных историй больше нет. Самое лучшее, что мы с Аки видели, это были похороны той новорожденной, это было просто супер. Ну вы же помните… Наверняка помните. Этого ребенка то ли убили, то ли зарезали, то ли бросили в холодную воду. Четники. Ближайшие соседи. Это всегда самое страшное дело — пострадать от руки ближайшего соседа. Такое всегда имеет особый вес. Особый смысл. Понимаете, ты с ним уже тридцать лет вместе пьешь кофе, вместе ведешь первого сентября детей в школу, вместе смотришь спортивные передачи по телевизору, а потом начинается война и он, сосед, убивает твою мать. Или бросает в колодец твоего только что родившегося ребенка. Это действительно имеет особый вес. Мы с Аки смотрели трансляцию похорон этого новорожденного. Это было супер. Мы обе ревели. Хорошее чувство, очень хорошее, когда можешь выплакаться из-за чужого горя. Вы представить себе не можете, как я рыдала, когда погибла Ледиди. В голос ревела, захлебывалась в слезах. Потратила целую большую коробку бумажных платков. Двадцать упаковок. И тут мы тоже плакали, да что там — мы рыдали. Гробик был белого цвета, маленький, трогательный. Его несли четверо гвардейцев в камуфляжной форме. Представляете? Выглядело достойно. Гвардейцы с трудом удерживали влагу в глазах. И они бы заплакали, не будь они героями и гвардейцами, а не обычными гражданами, как все обычные граждане, которых к сдержанности не обязывает ни чин, ни военная форма. И которые могут плакать, рыдать, голосить. Молодую маму почти несли под руки. Она шла за гробиком неверной походкой. Мы с Аки просто захлебывались в слезах. И молодого папу тоже поддерживали под руки. Он был в камуфляже. Прямо с фронта. И попал на похороны своего только что родившегося ребенка. У папы были свои помощники, с двух сторон. И бабулю тоже почти несли. Вероятно, все-таки это была не бабуля, а прабабуля. Потому что бабуля такого маленького ребенка, мать такой молодой матери, не может быть старше меня. Только моложе. Так, короче, дальше почти несли прабабулю. Священник шел самостоятельно, без посторонней помощи, но выглядел заметно потрясенным. Хотя священники похороны переносят довольно легко, ведь они знают, что покойники не превращаются в прах, или пепел, или червей, а отправляются на небо. И все-таки священник выглядел печальным. Ведь попасть на небо человеку никогда не поздно, время для этого всегда есть, совсем не обязательно в таком нежном возрасте — так, наверное, думал он, и это его опечалило. У всех сельских жителей, которые колонной шли сзади, глаза тоже были на мокром месте. Женщины рыдали практически все, мужчины их поддерживали под руки. Некоторые искоса бросали взгляд в камеру, но оператор тут же ее отводил. Репортерша комментировала эти похороны в прямом эфире. Насколько это позволяли ей тоже полные слез глаза и искривленные плачем накрашенные светло-розовой помадой губы. Края губ были более темными. Это она прорисовала губным карандашом. На экране мы видели, где именно ребенка зарезали или бросили в колодец. Я помню и сад, и колодец, но без деталей. Нам показали фотографии с крещения ребенка, ну, знаете, святую водичку льют на головку, ребеночек в белом платьице, вокруг все улыбаются, толстенькие ручки. Потом этот ребеночек на дне рождения своего братика. Его третьем дне рождения. Да. И братика тоже четники зарезали или бросили в колодец, это было еще шесть месяцев назад. Мы с Аки все это смотрели. И рыдали, и плакали, и обливались слезами, и сморкались, и плакали, и всхлипывали, и рыдали… Кто больше! Ах вы свиньи бездушные! Вы, вы! Я тогда, пока мы с Аки обливались слезами, и знать не знала, что все эти похороны с белым гробиком — фальсификация. Понятия не имела. А недавно в эфире нарисовалась какая-то дама с телевидения и рассказала всю правду. Телевидение оплатило все: и маленький белый гробик, и цветы, и венки с белыми лентами; они заплатили и маме, и папе, и бабуле, и горюющим односельчанам, и четырем гвардейцам. Да, и священнику тоже. Дама с телевидения сказала, что больше всего ее возмутило то, как четыре мускулистых, пестрых орангутанга несли маленький гробик. «Как будто он пустой». И дама сказала, что, по ее мнению, это было неубедительно. Что до вас или до нас с Аки, когда мы смотрели эти похороны, могло допереть, что все это сплошной пиздёж и беспардонное вранье. Из-за того, что гвардейцы несут гробик без всякого напряжения. Ну что за дурная бабища! Как будто для хорватских героев проблема нести семь килограммов неживого веса! Знаете что? Если вас интересует мое мнение, то наше телевидение могло бы напрямую транслировать убийство новорожденных и веселых дошкольников. Во мне это не пробудило бы гнева и желания отомстить. Я после просмотра такой трансляции не ломанулась бы на переднюю линию фронта искать алтарь, на который можно принести свою жизнь в жертву за Родину. Мне бы такое и в голову не пришло. И моему Кики тоже. Мы во время войны были готовы умирать за то, чтобы не погибнуть, а не за то, чтобы принести в жертву свои жизни. Я не говорю, что многие парни погибли за хрен знает что. Не говорю. И не говорю, что они стремились погибнуть за хрен знает что. Они погибли. И это большое счастье, что они уже никогда не узнают за что. Они не успели это узнать. Вспомните газеты времен войны. Говнюки, гады! Они никогда не публиковали списки погибших, пока не заканчивалась та или иная операция или сражение. Всегда только потом. И никогда сразу пятьдесят фотографий погибших парней в одном выпуске. Всегда по две в двух разных выпусках или по десять в десяти. По десять в десяти, это уже когда действительно горы трупов. Я повторяю: фотографии погибших публиковали только после окончания операции, чтобы живые не пришли в ужас. Чтобы будущие герои не наложили полные штаны. Мы с Кики наложили полные штаны сразу на старте. Нам было безразлично, сколько портретов погибших покажут в выпуске новостей, пять или сто. Мы с Кики не сомневались, что Родину будет защищать кто-нибудь другой. И этот другой отдаст за нее свою жизнь и положит ее на алтарь. Пусть она там сияет во все времена. Без нас. Сколько бы это ни стоило. Спрашиваете, сколько это стоило? Сами знаете. Я еще не вполне уверена, что с войной покончено. Слишком рано говорить о том, сколько заплатил Кики, чтобы не попасть в Лику или в какой-нибудь другой уголок любимой Родины. Я вам не очень-то доверяю. А что если вы начнете болтать, сколько Кики заплатил да кому заплатил? Почему я должна быть уверена, что вы голова без языка?