Я и не знала, что мужчины-то из села ушли. Не знала, что кто-то ушел. Только знала, что наши военные ушли, потому что их больше не было там, где они все время были. Это одно. А второе — стреляли со всех сторон, так что мы не понимали, ни кто тут кто, ни что тут что. Стреляли, думаю… изо всего. Из минометов, пулеметов, танков и так… Стреляли отовсюду, и уже через двадцать минут нельзя было оценить, откуда стреляют. А я жила в доме с моим мужиком. Было жалко мне мужика моего, он был, считай, почти неподвижным, почти не мог двигаться. Когда стреляли, я убегала, а потом возвращалась — проверить его. И дать ему поесть. Но я с ним подолгу оставаться-то не могла. И я так с ним говорила. Через дверь говорила, а он слабо слышит, а я ему говорила. Так говорила. Что его прирежут, что пусть не высовывается. А он мне говорил, что кто его прирежет. Что мы ничего не сделали. Ни в чем не виноваты. А в тот день… А тогда, когда я увидала, что все горит… я от него убежала. А куда попало не побежишь. Разлетелась было через сад. Мины. И я вернулась. Куда ни кинусь, всякий меня увидит. И тогда пошла к куме моей, Магде. С ней был и ее работник, Крсте. Кума! Бежим!

Не простояли мы с ней так, может, и двух минут. Взорвалась мина и продырявила железные ворота гаража Нас не задело. Мы тут видим, стоять нельзя. Бросились через лес, в один ров. Тут мы были, пока… пока не стемнело. Как стемнело, вернулись к ней в дом. Не подожгли его, но окна и двери мы нашли разбитыми. Покрали все, что можно было покрасть. А все покрасть не смогли за один раз, потому что дом ее был богатым. И машина стояла в гараже, и все было. Тут мы переночевали. Тут нас солнце разбудило. Утром тут нас чуть не схватили и опять стреляли. Тогда мы снова побежали в ров. Так что у нас не было ни есть, ни пить, и мы тут были, пока не стемнело. Когда мы были тут, она говорит опять — давай пойдем в ее дом ночевать. Я говорю: кума, тут нас схватят и убьют. Она говорит, что нет. Пошли. Ладно. Пошли. А пора уже была, так, зимняя. Девять часов. Не видно. Мы потихоньку вылезли изо рва, давай смотреть. И видим… у нее все уже горит. Горит все. Горит хлев. Горит дом. Горит и второй дом. Горит все. Горит сосед ее, горит дом Ивы, горит и тот, другой, соседний. Все горит. Так что видно окрест на километр, может, и света не надо.

Мы прошли тогда через лес и увидели один дом брошенный. В нем когда-то Марта жила, старая она была, не знаю фамилию ее. Тут мы ночевали, в подвале, на голом полу бетонном. Когда рассвело, мы не знаем, куда нам податься. Пойдем-ка где подожгли. Знаем, что подожгли всё. Это было двадцать восьмого, сентября месяца. Мы тогда пошли километра за два, мы то место зовем Котлина. По ручью, мы тут просидели целый день. А надо бы нам возвращаться. Рядом, слышим, стреляют по Рачицам. Здесь нам, выходит, тоже места нет. Надо возвращаться. Солнце садится, скорее надо, как в темноте разберем, куда через лес идти. Эээ, кума-то моя не смотрит ни на солнце, ни на следы, ни на что. Я за следом всегда смотрю, где мы прошли, так мы вернулись по следам и вышли на дорогу. Когда мы подошли близко к селу, я говорю ей: «А глянь, кума, дом горит». Только мы не знали чей. Мы же в лесу были. И слышим четников. Четник говорит, выводит коня и говорит: «Ну красавец, от меня не спрятаться». Поэтому мы знали, что они здесь. Когда спрятались мы, смотрим — дым. Где-то горит, да не знаем, чей дом. Видим, горит село наше. Мы тут опять ждать стали, когда солнце совсем зайдет, а мы тогда через рожь да через лес, сами не знаем куда, вышли опять на дорогу и пришли к ее дому подожженному. Вот пришли. Что взять. Зачерпнули воды из ее колодца. Да, пришлось нам зачерпнуть, что делать. А не знаем, отравленная она или нет, но… Уж больно пить хотелось, да и есть тоже. И тут мы что-то подобрали, кой-какую одёжу, и ушли опять в ров. И переночевали. И я говорю, когда мы проснулись: «Кума, слышь, кума. Не могу больше. Бегаю пятый день, бегаю под пушками. Не могу больше. Нужно или выходить, или поесть хоть чего-то». А она меня спрашивает, как быть. «Пойдем в наш дом, — говорю я, — я так больше не выдержу. Надо к нашему дому пробираться». Она говорит: «Ну как мы пойдем-то, кума?» И пошли. Шли километра три, через лес. Я дорогу-то знала, да тропинки заросли. Когда пришли мы, через сожженные дома, тут так смердело… Терпеть мочи нет. Тут уже было народа перебитого, а незакопанного. Эти, значит, Анна и Яков… И даже свиньи на дворе… Это был прямо страх на такое смотреть… Тут мы… Но мы… Пошли, в общем, дальше. Я все-таки пошла. Хотелось мне посмотреть на свой дом. Потому что не видела, совсем ли сгорел, только опасалась. Коли другие сгорели, так и мой сгорел. Пошли дальше. Как луну облако застит, так мы идем. Луна выйдет, сидим. Отдыхаем. И всё думаем, куда дальше. И пришли мы через Брачичей на мой луг, мы его называли Ребешинка. И тут мы сели — отдохнуть немного и поговорить. Луна светит. Я смотрю, у соседа моего крыша сияет как луна. Ну, думаю. Да. Никто дом не поджег. Может, и мой стоит, так там и укроемся. Как бы то ни было, а все же я к дому своему поближе теперь. Но когда развиднелось, так я помню, а развиднелось совсем немного, ведь время-то было зимнее, меня так и потянуло в слезы… Потому что я сказала… Не могу говорить, душит меня… Я сказала куме моей: кума, сказала я, ни собака моя не лает, ни петух не поет. И я говорю ей: всех убили. А она меня так утешала: нет-нет, говорит, не всех, кума. Что-то да и осталось. Хорошо. Тут мы укрывались. А когда уж совсем рассвело, я увидела, что орех, он над хлевом, весь обгорелый. Я ей так тогда сказала. Сказала: кума, видишь ты, сказала, орех мой сгорел. Вижу, говорит кума. «Эээ… — тогда я сказала, — ничего-то у меня не осталось». И стала я тогда уже не такая пугливая. Подумала, что уже считай больше месяца живу под пушками, под оружием, и перескочила через ограду кума моего Иво. И вижу, все у него сгорело. Сорвала немного винограда и вернулась сразу туда, где лежала моя кума и работник ее Крсте. И я им принесла винограда и стою, руками подперлась. И пошла прямо к моему дому, через лесок, откуда четники стреляли по дому. Подошла я к дверям моего дома. Тяжело это… Тяжело это видеть… Когда я увидела, что ничего нет… Тогда я пошла к дверям хлева. Скрестила на груди руки и смотрю. От всего добра моего только что и осталось… борона одна. Ладно, сказала я. Хорошо наши братья распорядились. Унесли все что смогли, даже доски, ограбили дочиста, все увезли и подожгли потом.

И этого мало. Вернулась я опять к двери дома. И встала. И думаю. Видно, Иво мой пошел да лег, когда я убежала. Или бросили его в огонь, раз нигде его не видать. Совсем мало я так простояла. А как пришла чуток в себя, я пошла к куме моей опять назад, объяснить ей, как в доме, и увидеть ее. Потому что нету у нас выхода, как опять вместе. А тут только посмотрела я направо, тут и увидела сначала палку моего мужика. Когда получше-то я посмотрела, вижу, сам мужик лежит посреди дороги. И не сгорел… Не сгорел… И ни носки его, ни башмаки не сгорели… Только до пояса одежда на нем обгорела. А сверху одежда словно и не тронутая. Кто… Кто такое видел, не знаю, как бы пережил. Я от муки такой не знаю как и в себя пришла. Села я на пень, а как в себя-то пришла, пойду, думаю, посмотрю. Прирезали его… Или сожгли… прямо так… Но в том моем страхе, в той моей муке увидела я только, что кровь у него под шеей. Значит… Или, может, только кровь пустили, а не совсем насмерть прирезали, потому что и лежал-то он не навытяжку… Значит, что мужик мой не… Значит, еще сила в нем была, когда они набросали на него дров и подожгли их… да к тому ж ведь он наполовину парализованный был, не мог ни бежать, ни чего другого. Я, когда маленько в себя-то пришла, так опять от горя и жалости во двор вернулась. Поглядеть. А как поглядела… поглядела… Тогда я увидела, что сюда больше пути мне нет, нет возврата…

Взяла я куртку и кожух. И вернулась я к своей куме. И она меня спрашивает: кума, чего еще у тебя там? Говорю: вот, что принесла — это все что есть, что осталось у меня после двадцати восьми лет, что здесь прожила. Она мне говорит так: «Кум-то где?» Я ей не смогла сразу сказать, я ей сказала так: «Кума, не могу тебе сразу сказать, только он там. Думаю, мучился, если его сразу не убили, потому что, как я его видела, так это труп обгоревший. Но показалось мне, что зарезан он, только судить не могу. Только — что видела: или прирезали, или только ножом ткнули и хотели сжечь, но ничего даже не сгорело, только одежда до пояса». Когда ей так рассказала, спустились мы в лесок. Голодные. Ничего нету. Я тут говорю от голода: «Пойду к Иво, наберу винограда».

Иди, говорит она, только тебя увидят. Тут мы просидели двадцать восьмое сентября, весь день. Мы бы назад пошли, в наш ров, идти-то всего три километра, лесом, да не могли. Но когда мы поднялись идти, когда я поглядела в ту сторону, я ей говорю: «Э, видишь, у дома Вранина флаг развернули, как простыня большой. Но не знаю. То ли сербский, то ли югославский». А и голоса их слышу. Один шест тащит для флага, другой яму копает. Прямо перед моим садом. Я ей говорю: слышь, говорю, кума. Копают яму и развернули флаг. Лука к ним едет. Говорю. Нельзя нам и шелохнуться, перебьют они нас. Лука. Говорю. Нельзя нам и шелохнуться, убьют они нас. Так говорю. Я думаю, говорю, не с чего им убивать нас, но… Не знают они, кто мы такие. Нам, думаю, надо унести и то, на чем мы лежали…

Тут мы ждали допоздна, и вернулись мы опять в ров. Голодные были. Утра мы дождались опять во рву. Фонарик у меня был, могли мы и посветить чуток, да нельзя светить-то. Убьют. А утром куда деваться. Дождь полил, ветер. Внизу вода, сверху вода. Спать охота, голод мучает. Куда деваться-то. И ничего мы не набрали. Говорит кума, пойду я в дом свой, говорит, и принесу что-нибудь нам поесть, говорит. Да что ж ты нам принесешь, когда нет там ничего. Принесу, говорит, у меня там чуток печенья было, кусок хлеба тоже, а то вдруг и курицу какую найду… Вот так. Что-то да принесу. Пришла кума, принесла четыре, может пять, яиц, мы разложили огонь, так, чтобы дыма не видно было, чтоб не выдать себя. Выпили кофе и говорим одна другой, хватит нам здесь топтаться. Подадимся и мы на Велебит. А коли нас схватят, коли нас убьют, значит, убьют. Пошла кума еще посмотреть один дом и сразу вернулась, говорит, вернулась Пепа с Велебита. Пошли к ней. Пришли мы к Пепе, и тут мы остались у нее. Там была и еда хоть какая, фасоль у нее была, окорок копченый, так мы и остались вместе. Дней пятнадцать были. Но узнали про нас четники и вражье войско. И пришли. Один вылез из машины и говорит нам так, что в его доме убили полицейские пятерых братьев и отца и мать. И что он из Удбины. Что всю его родню перебили день назад. «Так не знаю я, — говорю. — Чего нас наказывать, если это, того, не наши». Спрашивают они сначала куму, где ее сыновья. А кума моя говорит, один в Германии, один в Сплите, говорит. «Ах так, — говорит он, — те, из Германии, помогают усташам, а которые из Сплита, так те против нас воюют». Я ногой-то ее вот так пихаю, чтобы не говорила ничего, а он это заметил. И говорит нам так: «Хочу крови напиться! Хочу убивать! Хочу резать! Мое теперь время, и точка!» Говорит тут маленький такой, взводным его называли: «Так, тетки, не вздумайте никуда идти, он увидит, убьет вас, я его знаю». А тот, который хотел крови напиться, отправился в Свети Рок посмотреть, знают ли про нас военные. Позже приехал Миле, он в военном том корпусе, Банялучском. И он увез ту Пепу в Баня-Луку. Мы с кумой одни остались. И еще хотели остаться на пятнадцать дней, потому что не знали, куда нам деваться. А тот работник кумы, тот Крсте, он в Далмацию собирался, он с нами не хотел дальше быть, надоело ему.

А к нам всякие приходили. Были и добрые люди. Придут, выпьют с нами кофе и ракии, поговорим. Нет, не надо каждого серба считать за злодея. Есть и хорошие люди. Приходил Божа. Первый мой сосед. Прибыл вроде из Плоча. Приходит Божа. Оружие на нем так и звенит. Пришел как самый главный злодей. Кричит на меня — меня, мол, прирезать надо, я, мол, кормлю полицейских, я, мол, кормлю усташей. Ушел Божа, пришел другой человек. Пришел Миле, сказали ему, где я. Он-то председатель местной управы. Пришел, зовет: «Хозяйка!» Вышла я. А так-то я все дома сидела, военные нам выходить не велели. Я вышла. По голосу узнала его. И он тут руку мне жмет. В другой руке у него шмайсер, и говорит: «Такого нельзя было допускать». А я ему так отвечаю: это ты не мне говори. Мне ни Тито ничего не дал, ни Туджман не даст ничего. Я сама своих детей и выучила, и на ноги поставила их, и только жить-то начала, а вы нас пожгли. Ладно, сожгли все, а вот за что вы, говорю, Иво моего зарезали? Я двадцать три года кормила его ни на что не способного, и никому он не мешал. И троих детей вырастила и выучила, и все мне нипочем было, а вот теперь-то пришли трудные дни. Он говорит мне так: а здесь прятались полицейские, говорит, у тебя в доме. Я ему говорю прямо в лицо: неправда! Я здесь лошадей привязала, чтобы их снарядами не убило. Погляди, не видишь, здесь никто не лежал, здесь скотина была привязана. А если ты не разглядел, говорю я ему, если ты был пьян, говорю, моей вины тут нет, был бы трезвый, увидел бы. А он мне говорит так: «Зятя твоего мы убили, и мужа твоего мы убили». «Что поделаешь…» — говорю. А он тогда опять говорит: «Дочка твоя еще молодая, она еще замуж выйдет». Говорю я ему: слушай, Милан! Так и твоей Анке говорили, как ты мне. А и что другое тебе сказать. Ты моего мужа убил, зятя убил и еще мне, говорю, грозишься сыновей убить. Говоришь, что они усташи. А он на это: «Ты своим двум сынам и зятю сказала, пусть идут убить меня». «Слушай, — говорю я, — коли бы мы решили тебя убить, могли убить тебя еще бог знает когда, потому что ты вечно через наш луг за водой ходил. Мы тебя могли как зайца убить, убить еще пять лет назад, а не сейчас. А зачем тебя убивать? Зачем? Человек родится не для того, чтобы его убивали. Ему жить назначено». «Э, такого допускать нельзя было», — говорит он. «Мне ты этого не говори. Я не политик и политикой не интересуюсь и в политике не понимаю. Знаю только, что вы здесь учинили». Тут он говорит мне, что пускай я в его доме останусь. Нет. А у Савы бы осталась? Нет. Чтобы потом сыну моему рассказали, что я пошла жить к сербу, а сербы убили его отца и спалили дом?! Это нехорошо бы было, говорю. И он ушел. Мы тут еще были, когда за нами пришли, сказали, чтобы отвести нас в Ловинац, к какому-то Никице. Что он майор… Толком не знаю кто… командир… кто их разберет. Я в чинах ихних не понимаю. Пришли мы туда. Мы с кумой моей и тот ее работник Крсте. Пришли, значит, туда, повели нас прямо в лечебницу нашу, ветеринарную. Тут их столько, прямо пчелиный рой. Я села на стул, не потому что устала, а не могла стоять от муки, когда их увидела, а тут еще меня спрашивают, бывала ли я в Ловинаце. Да как мне не бывать в нем, когда я в двух километрах от Ловинаца жила. Зовут они того, Мрдаля. Нет его, говорят, уехал в Градац. Тут пришел какой-то другой и говорит тому, который заменял того Мрдаля: «Где сыновья их? Усташей она кормит. Давай перебей их там!» А нам-то каково было такое слушать, что всех нас перебьют. Я пошутила тогда, что мы им отдадим Крсту, пусть дослужится у них до чина какого или до пенсии, а нас пусть оставят в покое. Тут они нас долго держали. Солнце зашло. Они говорят, чтобы мы уходили, и спрашивают, куда нам. Мы-то, говорю, в километре от вас. Нас не трогайте. Нам от вас ничего не нужно, только нас оставьте в покое. Отпустили они нас назад. Когда нас отпускали, не знали мы, кто из них больше смотрел, как бы убить нас. Мы опять вернулись в дом к тому Дане. Утром к нам пришел один капитан и тот, который заменял Мрдаля. Он с нами разговаривал. Откуда мы. Кто мы. Мы все это рассказываем. Кума моя опять, что есть у нее сын в Германии, есть милиционер. Это им не понравилось. Спрашивает меня, а кто у меня есть. Я говорю, у меня только дочка. Где? В Госпиче. Хорошо. Они нас тут оставили, оставайтесь, мол, и дальше. Оставили они нас. А тут, около трех часов было, пришли два молодых парня. Насели на нас, где мы, дескать, целый день были. Так тут мы и были, где нам еще быть. Нигде мы не были. Были! Не были! Были! Не были! Были! Не были! Тут он говорит мне так: «У тебя не только дочь есть. Есть и два сына!» Слушайте, говорю я, если хотите знать. У меня шесть сыновей, не два, говорю. Из этих шести живым хоть один да останется. Он тут на меня глянул бешеными глазами и говорит так: «Вы умеете обращаться с оружием?» «Не умею. Но если дело до того дойдет, — говорю, — придется научиться». А он тогда говорит моей куме: «Вы стреляете как сам дьявол!» А моя кума и говорит: «Не из чего!» И они навалились расспрашивать, где мы во время того обстрела были. И мы про одно место сказали, где мы были. Тут мы, говорим, были, в том месте. Он зарядил шмайсер и погнал куму мою впереди — показать ему, где мы были. А один остался сторожить. Чего ему меня сторожить. Куда денусь, раз ее увели. Тогда он меня спрашивает, есть ли кто, не лежит ли кто в том хлеву. Нет там никого, говорю, а он тогда стрелял по тому хлеву. Тут другой, тот, привел мою куму назад. Там у меня было одно одеяло, там, где мы прятались. Но он не дал моей куме принести мое одеяло, она его и бросила среди головешек. И он так с нами говорит, а не страшно ли нам здесь. Мы говорим, да, страшно. И он говорит: «Приедем за вами через пять минут». — «А что будете делать с нами?» Говорит: «В Лозинац повезем».

Они с нами в Лозинац. Как куме-то, в ее семьдесят лет? Из машины вылезти не может. Тут они помогли ей. Мне говорит — нужно ли меня выгружать из машины. Говорю я: «Не нужно. Могу еще и сама». Вылезаю. Идем в амбулаторию. Как дождь был — воды полно. Стекол нет. Веревкой какой-то перегорожено. Прошли. Тот самый Мрдаль стоит в нашей амбулатории, но я его тут же узнала, что откуда-то его знаю. Говорит он мне, Мрдаль: давай, говорит, рассказывай нам. Говорю: «Не могу. Погодите, пока немного передохну, все вам расскажу». А он спрашивает того четника, что где мы были. А он им отвечает: «Сто пушек, сто минометов, сто винтовок их не берет, и самолетами их не возьмешь». А я думаю — мы тоже вам не все открыли. Открыли одно место, а другое нет. А тут!.. Приходит Милан! Шея — так они его звали. Вижу, человек мне знаком. Усмехается. Все на меня смотрит и тут как ударит меня по плечу. Говорит: «Вам от нас не уйти». Я говорю: «А мы и не собираемся никуда». Спрашивает меня, что где мои документы. «Нету, братья все сожгли, ничего у меня нету». Спрашиваю, что, есть свободный путь до Задра? Нет. А докуда, говорю, есть? Есть, говорит, до Загреба. А какой такой черт, говорю, повезет нас? Куда? Да найдется, говорит, что-нибудь. Тут мы были восемь дней в тюрьме. Солдат нас сторожил, с винтовкой, я ничего плохого про него не скажу. Ни разу плохого ничего не сказал. Никому из нас десяти, столько нас там было. А те, первые, говорят, били. Меня никто не тронул. Он говорит: «Я вас не тронул бы, как свою дочку. У меня две дочки. Вы передо мной не виноваты. Такого нельзя было допускать. Меня забрали как в резерв. Я и сам не знаю, против чего воюю». Нет, люди не все одинаковые. Я, если скажут завтра, что его убить нужно, я бы встала прямо перед ним, чтобы не убили его. Нельзя всех оценивать одинаково. Но таких мало. Пока мы тут были, мы с моей кумой насмотрелись… Грабят. Вывозят. А всё соседи. Что им приглянется. Что уволочь не могут, жгут. Режут. Стариков и остальных. Приходил какой-то Марко, из Грачаца, фамилию его не запомнила, да кто все запомнит среди такой муки, заходит, на шее шмайсер висит, говорит нам: завтра, говорит, едете в Госпич. К своим людям, к своим военным. А, говорю, так и вы наши военные. Раз мы все, говорю, здесь вместе. Нет-нет, говорит он. Там ваши вас примут, накормят вас, говорит. Так и вы нас, говорю, кормите. Я им была подозрительная. Не сдавалась. Думала так: если убьет меня, так и пусть убивает.

Когда пришла суббота, в субботу пришли около десяти часов. Затолкали нас в машину. Говорят, надо брезентом нас накрыть, чтобы не видели ничего. Слушайте, говорю, мы неграмотные, да, но не полоумные же мы, говорю, хоть видеть-то надо, куда едем. Тут мне Анте, один там был, говорит: молчи, говорит, не то перебьют нас всех, говорит. Так оно и лучше, говорю, пусть нас здесь и убьют, чем отвезут еще дальше. И я тут говорю этому Марко из Грачаца: слушай, говорю, Марко! Если думаешь убить нас, говорю, убей нас здесь, на нашей земле. Не надо везти нас в Медак, чтобы там убить. «Никто вас не тронет».

И отвез нас так в Медак, до баррикады. Тут нас было двадцать пять. Кто-то сам вылез, кто не мог — того вышвырнули. Один так и остался на дороге. Остался там навсегда. Пошли мы от Медака к Рибнику. Это четыре километра. Никола и жена его шли двадцать четыре часа. А мне было жалко Мацу. И она с нами шла. Женщина на двух костылях. А везде вокруг мины. Все заминировано, говорю, смотри, Маца, поберегись, не то всем нам конец. И еще не дошли мы до нашей территории, на шоссе, как они пошли по нам стрелять, изо всего своего оружия. Мы только диву давались, как ни в кого не попали. Я говорю, сейчас нас поближе к Рибнику подпустят и тут всех и перебьют, а потом скажут, что это наши сделали. Так оно и было. Мы пришли в Рибник, солнце заходит, они начали бить из миномета во всю силу. Одна семья нас там встретила, они дали нам чай. Сил нет терпеть, когда палят со всех сторон. Тут они позвали один автобус, чтобы отвезти нас в Госпич.

Привезли нас туда, к каким-то конюшням. Сказали, здесь ночевать будем. И тут не вышло у нас заночевать. Стреляют со всех сторон, перебьют нас и здесь. Тогда нас в Карлобаг. Приехали в Карлобаг. Одиннадцать часов. Тут нам дали поесть. Тут мы ужинали и каждый искал своих. Я первого ноября приехала в Загреб. Так, когда я в Загреб приехала, я целый месяц в себя прийти не могла. Потом я была в гостинице, в Ловране. И сама толком не знала. До каких пор там буду. И куда мне потом.

Выдохните