Написал ещё одну зарисовку. В этот раз не буду никому её показывать, ни отцу, ни профессору Джей. Дедушка Эшли уже отправил мне два письма с вопросом, почему я не хожу на занятия, и со словами, что ему будет трудно поставить мне итоговую оценку без сданных работ и без отчёта по пройденным темам. Я ничего не ответил.

Для зарисовки выбрал «Пахаря в полях близ Арля». Точнее даже, мы его выбрали вместе с Эшли. Она видела этот рисунок в Национальной галерее в Вашингтоне и теперь пишет по нему итоговую работу – хочет создать своего пахаря, только в стиле урбанистического модернизма. Вообще, Ван Гог её интересовал не так сильно, как Гоген, но Эшли решила, что это будет весьма кстати, ведь по истории искусств ей нужно сдать эссе по переписке Ван Гога с его братом Тео, а эта переписка Эшли действительно понравилась. Она даже читала мне любимые отрывки, когда мы сидели в библиотеке. Точнее, Эшли сидела за столом, а я лежал на ковролине возле её стула и слушал.

«Здешний торговец красками сам грунтовал для меня холсты, но он так ленив, что я решил всё выписывать прямо из Парижа или Марселя и отказаться от его услуг – терпение моё лопнуло (пока он грунтовал мне холст, я успел написать две картины на негрунтованном холсте)».

И вот это «пока он грунтовал мне холст, я успел написать две картины на негрунтованном холсте» восхищает Эшли больше всего, и я её понимаю. Чем больше повторяю себе этот отрывок, тем сложнее сдерживать слёзы, потому что я знаю, что хотел бы жить именно так. Хотел бы, но никогда не буду. А потом мы опять говорили про Керуака с его римскими свечами и жалели, что нельзя вот так, по щелчку, переместиться в Париж, или куда-нибудь в Прованс, или хотя бы в тот же Арль. Я сказал, что однажды мы ещё пройдёмся по набережной Селестен. Эшли только улыбнулась в ответ.

Она не перестаёт удивляться, как так бывает в жизни, что теперь «Ирисы» продают за 54 миллиона долларов, «Доктора Гаше» – за 82 миллиона, «Портрет без бороды» – за 71 миллион и так далее, а в те годы Ван Гог писал брату: «Надо добиться, чтобы мои картины стоили тех денег, которые я на них трачу, и даже больше, поскольку у нас было столько расходов». И «Я совершенно подавлен тем, что живопись, даже если художник добивается успеха, всё равно не окупает того, что она стоит». А ещё Эшли нравится цитата из Ришпена: «Любовь к искусству убивает подлинную любовь». Она даже вынесла эту цитату в эпиграф своей итоговой работы по истории искусств.

После всех этих разговоров я знал, что новую зарисовку буду делать именно по Ван Гогу. Получилось, по-моему, лучше, чем в первый раз. Хотя отцовский специалист, конечно, опять сказал бы что-нибудь заумное насчёт структуры или недовыраженной мысли.

«Очередной день на пашне. Тугие, выглаженные ручки плуга и мои мозоли. Старая кобыла уныло ступает по выжженной земле. Я не помню, который час. Быть может, утро. Быть может, полдень. Мне всё равно.

Поглядываю на ломаные стволы платанов. Порывы мистраля не дают листве прорасти, и деревья здесь всегда стоят голые. Шагаю по свежей борозде, на ней остаются следы моих стёртых подошв. Ещё четверть акра невспаханной земли.

Небо покрыто ровным слоем извёстки. Блеклая, обнесённая пылью округа. Работа изнуряет. Я не чувствую себя. И знаю, что стал своим отцом, как он когда-то – моим дедом. У нас одни руки, одни щёки, рот. Один пот.

Смотрю вдаль и ничего не вижу, но знаю, что там – такие же дома с их сгнившими оградами и покосившимися верандами. Такие же пашни и пахари. А на ужин снова будут бобы и чечевица, а потом будет серая яма сна.

У меня никогда не было зеркала. Зачем? Я и так знаю, что бы в нём увидел. Ведь у меня нет лица, нет тела. Есть только руки и жёлтые мозоли на ладонях. Есть только общий контур меня, и он неизменен. Когда-нибудь я умру, и его займёт кто-то другой, и всё останется прежним. Мой сын лежит в кроватке. Сколько ему лет? У него мои руки, мои щёки, рот. Мой пот.

Солнце выжгло все мысли. Я тихо погоняю кобылу. Она давно привыкла к понуканиям. У неё натруженные белые ноги, и я знаю, что умру, когда остановлюсь.

Утром я лью белую, бумажную воду в свои чёрные, чернильные руки. Тру лицо чёрно-белым полотенцем. Говорю себе, что вечером постараюсь узнать, как на самом деле выглядит моё лицо, – найду зеркало. А вечером говорю себе, что займусь этим в конце пашни. В конце пашни говорю себе о старости. Я не глуп, но мне приятно тешиться такими обещаниями.

Мой плуг. Моя пашня. Плоская жизнь на веленевой бумаге».

Не знаю, зачем я продолжаю писать эти зарисовки. Но мне так спокойнее. Теперь вот поглядываю на «Guinguette». Думаю, Эшли одобрит такой выбор.