Утром я обнаружил, что у меня не осталось ни одной чистой футболки, если не считать той дурацкой, с Сирс-тауэром и надписью «Chicago». Конечно, я мог сбегать в прачечную и уже через три часа получить чистую сухую одежду, и ничто не мешало мне это сделать, так как на занятия я всё равно не собирался, но я сразу понял, что ничем подобным заниматься не буду, поэтому определил, какая из футболок пахнет меньше других, надел её и в этот момент понял, что счастлив. Вот так, без всяких причин и даже вопреки всему. Просто понял, что мне хорошо. Остановился, пытаясь разобраться в своих чувствах, однако не смог их объяснить и только вспомнил песню Кристофферсона «Sunday morning coming down», сразу включил её на плеере – в лучшем из всех исполнений, с концертного альбома 1992 года «Live in the Philharmonic» – и уже тогда знал наверняка, что день будет хорошим. Стоя над бездной, я пил свой кофе со сливками.
«Found my cleanest dirty shirt» – обожаю эту фразу, сам не могу понять почему. Есть в ней что-то от Керуака. Она пахнет пылью дорог и свободой – той самой, которая лишь означает, что тебе нечего терять.
«Nothing ain’t worth nothing, but it’s free». Это точно.
Отправился в библиотеку проверить почту. Увидел Синди и не сдержался. Подбежал к ней и сказал, что надевал эту футболку ещё три дня назад и с тех пор она лежала в грязном белье – я не успел её постирать, а теперь снова надел. Я знал, что выгляжу чудаком, если не сказать помешанным, но мне было всё равно.
Синди остановилась. Взглянула на меня из-под каштановой чёлки. Наверное, думала, что я как-то объясню свои слова, а я только улыбался и смотрел на неё так, будто она была самым расчудесным цветком, на который только и можно что смотреть. Наконец Синди сказала, что я не получу итоговую оценку по американской литературе – профессор Джей поначалу злился, а теперь даже не упоминает моего имени, а Синди готова помочь мне нагнать всё, что они прошли, и заодно написать все необходимые эссе.
Теперь была моя очередь молчать. Ничего подобного я от Синди не ожидал. Мы не так часто общались, а сейчас я решил, что она замечательная, и даже захотел её обнять, но, конечно, ничего такого не сделал, потому что был в нестираной футболке, и на мгновение подумал, что надо было всё-таки её постирать. В конце концов я сказал, что Синди очень идёт её полосатая кофточка, и сказал это вполне искренне. Синди не выглядела такой уж обрадованной, но ей наверняка было приятно. Мы даже вместе зашли в библиотеку, и я сказал, что нам нужно будет как-нибудь на следующей неделе сходить в кафе. Синди ничего не ответила, но улыбнулась. А мне было легко так говорить, ведь я знал, что на следующей неделе меня здесь уже не будет, но так ли это важно, мало ли что случится завтра и послезавтра, главное, что сейчас я был счастлив и смог поделиться этим счастьем с Синди.
Меня даже не расстроило письмо отца.
Я уже дней десять не писал родителям, и отец решил, что я слишком загружен – готовлюсь к итоговым тестам в Чикаго и к зимней сессии в Москве. Похвалил меня за это. Удивительно: он всегда хорошо обо мне думает. Впрочем, раньше я не давал ему повода думать иначе. А в конце письма, сразу после новостей об очередных успехах сестры, отец пообещал мне, что в январе, когда все выйдут после новогодних праздников, лично попросит своего знакомого опубликовать мою зарисовку по Гогену в каком-то корпоративном журнале – вроде тех, где на всю полосу печатают портреты важных руководителей, сидящих в пиджаках и очень перспективно улыбающихся, и где пишут, что их компания лучшая и развивается удивительно быстрыми темпами. Я видел такие у отца и сразу понял, о чём речь. И я улыбнулся – знал, что отцу было непросто на такое решиться, ведь он уже знал, что в моей зарисовке «нет ни структуры, ни чёткой мысли, а для будущего юриста это никуда не годится». Я даже решил, что отец стал бы действительно прекрасным отцом, если б у него был другой сын. Впрочем, у него была моя сестра, и они хорошо друг друга понимали.
На письмо я не ответил, но весь день просидел в библиотеке – читал про амишей. Это такие местные староверы, потомки швейцарских эмигрантов, которые ещё в XVIII веке высадились на американский берег в надежде, что здесь им будет проще жить со всеми их религиозными причудами. В Европе тогда с этим было туго. В общем-то, амиши оказались правы: они не только прижились, но и неплохо расплодились по всей стране. Сейчас их в США насчитывается чуть ли не двести тысяч, и это только по официальным данным – они не очень-то любят всех этих переписчиков с их бумажками. Они вообще не любят современную жизнь с её бюрократией и ипотечными ставками. Амиши принципиально не пользуются электричеством, одеваются в одинаковые чёрные костюмы и продают деревянную мебель собственного изготовления.
Не то чтоб они меня действительно заинтересовали, я вообще побаиваюсь всех этих религиозных людей, однако на прошлой неделе я по телевизору Мэкси увидел об амишах документальную передачу – да, иногда Мэкси использует телевизор по назначению и даже смотрит всякие познавательные программы, вроде тех, где говорят, как быть, если у тебя прыщи, или что делать в случае нападения инопланетян. Так вот, я увидел передачу про амишей и подумал, что они мне пригодятся. Я давно ломал голову, пытаясь придумать вразумительное объяснение своему отъезду из Чикаго, так как надеялся уговорить Эшли, а с ней Мэта и Крис прокатиться со мной. Проще говоря, я хотел, чтобы Крис подбросила меня на машине, так как боялся ехать со своим свёртком в автобусе. Предложение на выходных прокатиться в одну из амишских общин, чтобы посмотреть на них вживую, показалось мне вполне адекватным.
Чтобы моя задумка не вызвала подозрений, пришлось получше ознакомиться с их историей – одной передачи по какому-то сомнительному каналу было недостаточно, вот я и провозился весь день в библиотеке, а под конец подумал, что поболтать с амишами было бы в самом деле любопытно.
Выяснилось, что амиши действительно игнорируют технику, занимаются экологически чистым фермерством, даже ездят на своих конных повозках и женятся только между собой – в общем, как могут, так и поддерживают свои столетние традиции. При этом неплохо уживаются в современной Америке – с её мадоннами, хот-догами, попкорном – и не прячутся по лесам, как какие-нибудь отшельники. Занимаются торговлей, считают доллары и молятся себе по-тихому, никому особо не мешают.
Амиши говорят на своём языке, который сами называют пенсильванским голландским, и там даже есть диалекты, которые звучат совсем по-другому в разных общинах, а общин этих много – они разбросаны от северных до южных штатов. Всё это было как нельзя кстати, потому что давало возможность подыскать какую-нибудь общину поближе – сомневаюсь, что мне удалось бы подговорить всех ехать, например, в Пенсильванию, где амишей больше всего, или в какой-нибудь Огайо, где их тоже немало.
Вечером я пришёл к Мэту в учебную комнату и почти сразу сказал, что собираюсь на выходные к амишам. Мэт ответил, что идея хорошая, что я могу там подыскать себе невесту, надеть широкополую шляпу, которую амиши носят чуть ли не с колыбели, построить дом и круглый год красить заборы в синий цвет. Всё это прозвучало довольно глупо, а потом Мэт признался, что сам амишей никогда не встречал и знает их только по фильму «Свидетель» с Харрисоном Фордом. Предложил мне ограничиться его просмотром и никуда не ездить:
– А у меня хватает забот и без всего этого трёпа про технику, которую нам подсунул дьявол, и фотоаппараты, которые забирают часть души.
Я бы согласился с Мэтью и даже посмотрел бы «Свидетеля», но должен был отыгрывать свою роль – сказал ему, что он бы сейчас говорил иначе, если б его бывшая девушка привела его не в русскую баптистскую церковь, а в общину амишей, на что Мэтью только пожал плечами и продолжил играть на фортепьяно. Он уже второй месяц пытался освоить вступительную часть любимой партиты – 826-й работы из «Каталога работ Баха».
Усевшись в кресло с виниловой обивкой, я поначалу молчал и обдумывал, что бы ещё сказать про амишей, потом решил, что тут главное – заинтересовать Эшли, а не Мэта, а вскоре окончательно расслабился, когда услышал, что Мэт подпевает в такт музыке. Его мычание становилось всё громче, и наконец Мэт начал двигаться, совсем как двигался Гульд: весь горбился над клавиатурой и внимательно наблюдал за тем, как его пальцы бьют по клавишам, будто с трепетом следил, как оттуда появляются звуки. Я понимаю, что звуки появляются не оттуда, что они скорее появляются из того места, где по струнам ударяют молоточки, я только говорю, что всё это выглядело именно так.
Сбившись несколько раз, Мэт остановился. Вскочил со стула и принялся ходить по комнате. Начал втолковывать мне, что «Sinfonia», то есть вступительная часть партиты, во многом отличается от остальных частей. У неё своя особенная структура: собственное вступление и два больших раздела, второй из которых – фуга.
– Тут ведь главная проблема – гармонично выстроить драматургию в этой структуре, понимаешь? Я уж молчу про общую техническую сложность…
Мэт ещё что-то говорил про остинато, про фугу, про нарративный характер мелодической ткани, а я честно признался ему, что все эти слова для меня звучат по-своему красиво, но совершенно непонятно.
Тогда Мэт приблизился ко мне, будто так мог говорить более доступно, и стал рассказывать про фрагмент «Sinfonia», который его всегда завораживал. Видя, что я опять не улавливаю суть, подбежал к фортепьяно, исполнил этот фрагмент, и я наконец понял, о чём идёт речь. Остинато – повторение одной и той же фигуры несколько раз. В «Sinfonia», в са́мой середине, есть фигура, которая повторяется четыре раза, – лёгкий короткий проигрыш, неизменно приводящий к звонкой соль второй октавы. И всё это было бы просто, ничего исключительного, но тут была своя особенность. Об этой особенности Мэт говорил со взглядом тихого безумия и, я бы сказал, вожделения:
– Пойми, здесь на остинато наложена секвенция, то есть сама мелодическая фраза с каждым повторением сдвигается на одну ступень вниз. Но! При этом она всякий раз оканчивается на всё той же неизменной соль второй октавы – идёт всё ниже, но возвращается в одну и ту же точку! То есть секвенция получается с нарушением, с внутренней асимметрией, понимаешь?
И вот эта асимметричность сводила Мэта с ума – до того она была прекрасной. И, когда он после всех объяснений ещё раз продемонстрировал её на фортепьяно, я подумал, что почти понимаю его чувства. В самом деле, было что-то завораживающее в этом настойчивом возвращении к одной главной прозрачной ноте – к холодной вершине непоколебимой соль второй октавы.
Мэт опять сыграл «Sinfonia» целиком, и теперь подпевал в полный голос, и это было весело. Потом Мэт замолчал, и я уже знал, что он готовится сказать нечто странное.
Не знаю, что там творится у него в голове, но всякий раз после такой паузы он выдаёт что-нибудь совершенно безумное – и говорит это так, будто признаётся в чём-то искреннем. Однажды Мэт сказал, что ещё в детстве видел отца с мужчиной и что сам иногда сомневается в своих пристрастиях, однако не хочет об этом никому говорить, потому что не знает, как все на это отреагируют. Я растерялся и только ответил, что мне, в общем-то, всё равно. И я был уверен, что Мэт врёт. Иначе он бы не говорил всё это походя, без эмоций, да и вообще вёл бы себя иначе. В другой раз Мэт заявил, что хочет завязать с музыкой и записаться в ВМФ США, что с детства мечтал стать морским пехотинцем. Потом как-то шепнул, будто сам убил своего отца – якобы тому оставалось не меньше месяца или даже двух, но Мэт уже не мог наблюдать за тем, как он страдает, и решил ему помочь.
Мэт ещё много чего наговорил мне в таком духе. Я всегда отвечал, что мне всё равно, пусть даже он действительно гей-убийца, планирующий стать морским пехотинцем. И мне кажется, что Мэт начинает всё это выдумывать, когда ему грустно. Наверное, произнести с серьёзным видом какую-нибудь ерунду для него проще, чем признаться в собственной грусти, да и он, конечно, понимает, что я во все эти его признания не верю. Вот и сейчас я ждал от него очередной глупости, но Мэт почему-то промолчал. Посмотрел на меня каким-то безжизненным, затуманенным взглядом, и я уже не сомневался, что ему действительно плохо. Возможно, ему сейчас было так плохо, что он даже не смог придумать ничего нового. Вместо этого взялся за «Sinfonia» ещё раз и больше не подпевал – играл жадно, напористо, и мне даже показалось, что Мэт ещё никогда не играл так хорошо, но в какой-то момент, едва добравшись до фуги, он сбился и в единой отмашке раздражения оборвал мелодию уродливым ударом по клавиатуре. А потом пришла Эшли, и всё успокоилось.
Мэт как-то чересчур заторможенно прибрал за собой, долго стоял над закрытыми нотами и ничего не говорил. Затем кивнул, и мы все вместе вышли на улицу.
Дошли до лужайки напротив Солбер-холла, сели под кусты возле того места, где обычно играют во фрисби. Можно было сесть на скамейку, потому что вечером стало прохладно, но мы сидели на траве, и нам было хорошо, хотя мы ничего особенного не делали – просто болтали обо всём на свете.
Мэт развалился на траве и смотрел на картонное небо. Эшли села рядом со мной, никак не могла устроиться поудобнее и наконец положила голову мне на плечо. Мне было неудобно, но я об этом не беспокоился. Эшли перебирала травинки, а я следил за её пальцами, смотрел на то, какие у неё тонкие и белые запястья, и говорил, что хочу стать писателем, но не известным, а каким-нибудь тихим и не привлекающим особого внимания.
– Это как? – спросила Эшли.
– Как в фильме «1408», помнишь?
– С Кьюсаком?
– Да. Помнишь сцену, где к нему на встречу пришли читатели?
– Нет…
Я увидел этот фильм летом, когда только прилетел в Чикаго, и, в общем-то, не особо впечатлился, но эту сцену запомнил хорошо и тогда подумал, что хочу быть именно таким писателем – чтобы на презентацию новой книги пришло только пять или шесть человек, чтобы трое или четверо оказались на встрече из любопытства, а один читатель пришёл из тех, кто прочитал все мои книги и давно хотел задать кучу совершенно банальных, но глубоко искренних вопросов.
– И вообще, я хочу, чтоб меня издавали в обложке. Никаких переплётов или красивых обрезов. Мягкая обложка. Paperback novel – вот о чём я мечтаю.
– Из тех, что продают в аптеке? – спросила Эшли.
Я кивнул и сразу представил голос Лайтфута. Мне всегда нравилось его исполнение «If you could read my mind» – немного дёрганое, напористое, местами занудное, но в целом очень хорошее. Такое можно слушать бесконечно долго. Мне нравилось, что об этом не нужно говорить вслух, ведь в голове у Эшли сейчас наверняка звучали те же строчки в том же исполнении:
Мы ещё долго сидели на лужайке и говорили всякие глупости, а потом промёрзли и решили, что нужно сходить в «Макдоналдс». Он стоял через дорогу от кампуса, и мы быстро до него добрались, но внутрь нас не пустили, потому что «Макдоналдс» уже закрылся. Окошко для водителей было круглосуточное, и мы попробовали сунуться туда, но чернокожая кассирша, качнув своей бейсболкой-вайзером с фирменной загогулиной «М», сказала, что обслуживает только тех, кто приехал на колёсах. Мэт, который больше всех хотел есть, – собственно, именно он уговорил нас идти в «Макдоналдс» – попытался быть вежливым, сказал, что всё равно никого нет в очереди, и дорога пустая, и ни одной машины не предвидится, а продать нам пару чизбургеров не так уж сложно, но кассирша была непреклонна. Тогда Мэт стал злиться, крикнул, что больше к ним не придёт, если они так обращаются со своими постоянными клиентами, а он у них за последние три года съел чуть ли не тонну картошки и выпил никак не меньше десяти галлонов ванильных шейков. В ответ кассирша посмотрела на Мэта с таким пренебрежением, будто и не посмотрела вовсе, а отвернулась и, выставив ладонь, сказала: «Говори с моей рукой». На такой взгляд Мэту ответить было нечем, а Эшли смеялась, потому что ей показалось забавным вот так ночью кричать в маленькое высокое окошко и доказывать, что мы ничем не хуже водителей.
Мэт не успокаивался, говорил, что не ляжет спать, пока не съест свой законный чизбургер, и даже позвонил Крис – потребовал, чтобы она приехала сюда на машине и помогла нам разобраться с кассиршей. Не знаю, поняла ли Крис, чего от неё хотел Мэт, но в ответ сказала, что сейчас в каком-то ночном клубе на Вест-Онтарио-стрит и приехать не может. Тогда Мэт предложил мне собрать из мусора «нечто на колёсах», вернуться в «Макдоналдс» и наконец добиться желаемого:
– Пусть только скажет мне что-нибудь ещё! Ей нужны колёса, будут ей колёса!
И мы ещё минут сорок ходили по округе, пытались найти что-нибудь такое, из чего можно слепить подобие транспортного средства, даже забрели в один из цветных кварталов, правда, быстренько оттуда слиняли. Потом ходили вокруг кампуса. Мэт со всей серьёзностью отнёсся к своей задумке, а мы с Эшли больше смеялись, но помогали ему, как могли.
У нас ничего не получилось. Только зазря проносили с собой картонные коробки, которые Мэт стащил с заправочной станции. А потом ему позвонила Крис. Оказалось, она всё-таки приехала и теперь ждала нас возле стадиона.
Мы оживились и, побросав коробки, отправились на Норт-Олбени-авеню – прямиком через Вест-Фостер-авеню и Норт-Кэдзи-авеню. Встретили Крис радостными криками, и всё было хорошо, но, узнав, зачем мы выдернули её из ночного клуба, Крис так разозлилась, что ударила Мэта по руке, – ей показалось, что он звонил из-за чего-то действительно важного.
Крис хотела немедленно уехать обратно, в даунтаун, но Мэт не дал ей открыть машину и, потирая ушибленное предплечье, заявил, что нет ничего важнее еды: стал рассказывать про голодающих детей в Африке, крикнул, что со стороны Крис неразумно вот так пренебрежительно отзываться о пище, пусть даже речь идёт о самом обыкновенном чизбургере.
В итоге Крис сдалась, и мы поехали в «Макдоналдс». Там Мэт торжественно заказал четыре чизбургера, четыре картошки, три колы и отдельный шейк для Крис. С кассиршей он говорил до вычурности вежливо, а под конец пожелал ей хорошей ночи. И всё это было действительно смешно.
Возвращаться в кампус мы не хотели и остались есть прямо в машине. Крис опять ткнула Мэта в руку, но теперь без злости, и сказала, что он мог бы догадаться вызвать такси. Мэт хохотнул:
– Хороший заказ, на пятнадцать ярдов. Нам, пожалуйста, машину от дверей в «Макдоналдс» до окошка в «Макдоналдс».
– Думаешь, ты один такой умный? У них уже наверняка отдельная услуга – для полоумных пианистов, которым приспичило поужинать в два часа ночи.
Крис и Мэт ещё какое-то время пререкались, а как только они замолчали, я предложил всем вместе на выходные отправиться в Висконсин. Знал, что лучшего момента не будет.
Сказал, что хочу познакомиться с амишами, посмотреть, как они живут, потому что за всё это время так толком ничего, кроме Чикаго, не видел, если не считать суточной пересадки в Нью-Йорке, где я едва успел пройтись по Центральному парку. Потом добавил, что скоро зимние каникулы и неизвестно, когда мы вообще в следующий раз увидимся.
– Всего три дня. Туда и обратно. В понедельник уже вернёмся.
Я, конечно, умолчал, что сам возвращаться не планирую, как не планирую сдавать итоговые тесты, отчитываться по итоговым эссе, подписывать документы за комнату в общаге, брать академическую выписку и прощаться с теми, кто меня знал. Для меня это был путь в одну сторону.
Мэт и Эшли одновременно, не сговариваясь, посмотрели на Крис.
Крис замерла с трубочкой во рту. Даже не повернулась к нам. Так и смотрела в лобовое стекло. Затем молча пожала плечами и продолжила пить свой ванильный шейк.
– Отлично! – крикнул Мэт, позабыв, что сам изначально к этой поездке не проявил никакого интереса.
Эшли тоже выглядела довольной. И они с Мэтом словами никогда бы не смогли выразить своё отношение ко мне настолько ясно и отчётливо, как сделали это тем, что вот так сразу посмотрели на Крис.
Предчувствие не обмануло, день в самом деле выдался удачным.
Мы разошлись, договорившись завтра обсудить детали поездки.